Из романа Синие озера

Глава 4.

   - Ой бай! Совсем горячий! Как печка! Ай, ай!– сокрушенно зацокала языком Алтынай, потрогав бледный лоб лежавшего на лавке мужчины.
Повздыхав, быстро сбегала на улицу, внесла в комнату большую вязанку ракиты и несколько круглячин сухого кизяка.
- Совсем буран взбесился! – говорила она, разжигая в печке огонь: - Дует, дует… не кончается! За что Аллах рассердился? Ничего, Дуняшка! Все равно, совсем скоро весна будет, и твой Егор сразу поправится… У нас кобыла ожеребится, доить будем, кумыс* сделаю.  Кумыс любого вылечит! Выходим твоего мужика!

Чадной лентой извивался широкий язык самодельной коптилки. Покупной керосин в этом доме в редкость: неприкрытая бедность была видна во всем, что было в маленькой хате, лезла со всех углов, оседала под низкой крышей,вьюжила белым волос Евдокии, затягивала паутиной морщин еще красивое лицо. В полумраке сухо поблескивали её воспаленные бессонницей глаза, следившие за зыбкими тенями от игры света: они словно живые перебегали по стенам и углам землянки, причудливо переплетались в самые разные формы и силуэты.
Евдокия сидела рядом с тяжко и мучительно  стонавшим мужем, изредка поправляла сползающий с него тулуп, которым заботливо укрыла больного. Алтынай исподлобья бросала на безмолвную соседку жалостливые взгляды, и говорила без умолку, хотя ей вовсе не хотелось этого делать: доброй женщине было страшно, и она скрывала свою боязнь за обычной болтовней, и даже, пыталась улыбаться. Но улыбка быстро пряталась в уголках ее  губ и ямочках на щеках: она сама не верила тому о чем говорила. Егор умирал…

Возле Евдокии сгрудились младшенькие дети. Притихшие и робкие, они прижались к матери, не совсем понимая, что, и зачем, происходит в их доме. Почему вдруг к ним стали приходить разные люди: они сидели на лавках, тяжко вздыхали, что-то говорили маме и уходили. От всего этого детям было очень страшно. Младшие зарывались в материнские одежды, искали покоя и ласки. Евдокия, не отводя неподвижного взгляда от темного угла комнаты, машинально гладила их плечи и головки. Только старший, непоседливый и живой характером Павлушка, вертелся по избе, ловил растопыренными пальцами свет коптилки и тогда из темноты на беленую стену выпрыгивали  самые разные, рогатые казюки.* Маленькие ахали от страха, но переждав минуту другую, открывали глазенки и с трепетом отыскивали новые тени страшилки, чтобы снова ужаснуться и спрятаться лицом в теплую мамкину кофту… Алтынай погрозила Павлушке пальцем, и мальчик притих: ему было скучно.

В сенях кто-то завозился, затопал. Через порог перешагнул темный силуэт, остро запахло конским потом и морозом: видать, вошедший, только что сошел с коня. Евдокия всмотрелась в полутьму, пытаясь распознать позднего гостя. Но зоркие глаза Алтынай первыми узнали низкорослого, широкоплечего человека.
- Ты зачем пришел! – пронзительно закричала она: - Не видишь, он умирает! Кет! Кет! Уходи…
Мужчина молчал. Свет коптилки отсвечивал желтыми отблесками на его широком, мрачном лице, поросшем редкой щетинистой бородкой. Всмотревшись в лежавшего под тулупом хозяина, он смачно сплюнул на земляной пол тугую струю насвая.
- Ит!* Собака он! И как собака подыхает!
- Сам ты собака! Уходи… Пошел прочь! – разъяренная Алтынай с раскинутыми руками бесстрашно наступала на странного человека.

Тот, что-то проворчал, еще раз сплюнул. С силой пнул дверь, повернулся к Евдокие с детьми, но ничего не сказал: злобно сверкнул узкими щелками глаз, несколько раз ударил сапогом о дверной порожек* и ушел.
- Не плачьте! – успокаивала Алтынай заскуливших от испуга ребят: - Он ушел! Злой, нехороший Амантай! Не бойся, баласын*! Я же тут! Вот мы ему! – грозила за окно маленьким кулачком, гладила мальчишку, прижимала его к себе, а голос ее предательски дрожал, срывался невыплаканным плачем, трепетно вздрагивал от пережитого ужаса…

…Егор умер под утро. Хотя, какое в зимней степи утро: чаще всего - оно хмурое и неприглядное. Темная ночь отступает в едва забелившуюся даль часов в девять утра, не раньше. Занемевшая от горя Евдокия безмолвно выла во весь голос измученной души, боясь разбудить уставших детей и верную подругу Алтынай, делившую с ней последние, тяжкие ночи жизни ее мужа. За окном привычно гудел буран, хлестко бил в маленькие оконца пригоршнями мерзлого снега. Евдокие показалось что со двора что-то послышалось, но она не посмела выйти за истоптанный Амантаем порог. Страх и холод! Это все, каким  она запомнила  тот, растянувшийся для нее на целую вечность, рассвет.

…Под вечер в поселок на двух санях приехали кузубайцы. Новости, особенно плохие, разносятся по степи быстро, и уже в полдень, Афанасий Дудник узнал о смерти  Егора Зубкова. Прекрасно понимая что переживает сейчас оставшаяся без помощи Евдокия, он немедленно выехал в Талды.
Талды был маленьким аулом, рядышком с трактом, который тянулся от Карасуля к Новосвятскому, а оттуда до Рузаевки. Переселенцы появились в нем еще в первую волну переезда, в 1906 году. Их было немного, всего десять семей. Но случилось так, что они попали в самую засуху, которая сгубила посевы в пятом и шестом годах, и половина хохлов, не поверивших в суровую землю, уехали назад, домой. Но Егор Зубков и Евдокия, остались. Пережили тяжкое время и понемногу стали налаживать с оставшимися земляками свою жизнь. Привычные к труду и тяготам, они пересилили степные залежи целины, и степь отозвалась на их труд, наделив хлебом и теплом. Народились дети: Егор с надеждой смотрел на подрастающих ребятишек, гордился, и собой и женою. Шутка ли, этакая сила подходит! Все пятеро – и будущие пахари, мужики. Вот когда, поднимется его семья!

Егор и не думал,  что сбыться мечтам наяву было не суждено. В зиму шестнадцатого года его мобилизовали на службу в пехотный полк при городе Омске. Поначалу тянуть солдатскую лямку было несложно, и самое главное, не было разговоров об отправке его части на германский фронт, который как гигантская  топка уже второй год жадно пожирал ненасытным огнем миллионы жизней и судеб, и требовал их с каждым днем все больше и больше.
Но, скоро спокойная тыловая жизнь закончилась: в Тургайской степи заволновались коренные роды и племена. Затянувшаяся война нуждалась во всем, даже в «инородцах» с окраин Империи. Вышел указ об их мобилизации на тыловые работы. Для неграмотных, никогда не покидавших своих степей и не знающих русского языка казахов, этот указ, был сравним со смертным приговором, и они подняли бунт против власти, отказывая ей в своем повиновении. Восстание приняло угрожающие для империи масштабы, и в регион были высланы регулярные, хорошо вооруженные и обученные войска, в основном из Омского округа. Так Егор Зубков попал на маленькую, но страшную войну, которая, как предшественница еще более мощных катастроф, прокатилась над выжженными солнцем Тургайскими степями.

Евдокия долгое время не имела никаких известий о муже. И только глубокой осенью семнадцатого года пришло долгожданное письмо. Егор сообщал что жив, но немного не здоров, и находится на излечении в военном госпитале. Просил не беспокоиться, болезнь, дескать – пустяковая, и, наверное, он скоро, насовсем, приедет домой.
Еще тогда, сердце Евдокии сжалось в недобром предчувствии. Егор всегда жалел ее, и в отличие от многих мужей никогда не поднимал на нее руку. Смотрел тепло и ласково, улучшив момент он прижимал к себе жену и шептал ей теплые слова. И она догадывалась, что за строками письмеца скрывается нечто более серьезное, просто - Егор жалеет ее, скрывает…

Вернулся он через зиму, когда уже почти совсем начал сходить снег. Евдокия ахнула, увидев как во двор входит высокий, худой солдат в серой шинели со споротыми погонами, мало напоминавший крепкого и веселого Егора. И только вглядевшись в черные провалы светлых глаз, в которых лучилась бесконечная доброта к ней и детям, узнала своего мужа. Она, зарывшись в колючие, шерстяные отвороты шинели, навзрыд рыдала, билась  на его груди, выливая на серое сукно все накопившееся отчаяние и радость встречи. А Егор беспомощно топтался на месте. Гладил плечи своей донюшки, на его ставшей тонкой как стебелек мака шее трепетала, опадала и вспухала слабенькая жильная синева.

…Прошла весна, за ней лето, но Егор не поправлялся. Исхудавший донельзя, он пытался работать, но всякие дела оказывались ему не под силу. Он с тоской смотрел на изнывающих под тяжелой мужской работой жену и детей и мрачнел, замыкался в себе все больше и больше. О том где он был, и как получил рану, Егор никому ничего не рассказывал: на вопросы отвечал коротко, односложно и обрывочно.
Ночами он натужно кашлял, задыхаясь от крепкого табака, выхаркивал вместе с дымом сгустки черной крови и снова, нещадно смолил едучую крупчатку, невзирая на запреты со стороны жены и приезжавшего по случаю карасульского фельдшера. Евдокие казалось что этой отравой ее Егорка пытается  заглушить в себе саднящую боль, съедавшую не только его тело но и душу. Незадолго до своей смерти, он вдруг позвал к себе ночью Евдокию. Взял ее за руку, в темноте лихорадочно блестели его глаза.
- Донюшка!* Гложет меня болезнь… не подняться больше! Страшно мне, доню! – сдавленно зашептал он, прижал ладошку жены к своей горячей щеке: - Нет мне прощения, ни от бога ни от людей! Да и есть ли он, бог?  А если есть, то за что он так наказывает… нас… всех…

Срывающимся голосом он рассказывал о сожженных аулах, убитых людях. Евдокия слушала и чувствовала, как у нее немеют руки и ноги. Теперь она начала понимать, почему, как-то раз набросился на Егора Амантай, приехавший из соседнего аула. «Ты убил моего брата! Вы убивали моих родичей!» - злобно ощерив редкие зубы кричал степняк, и глаза его блестели люто и ненавистно. Холодела, и понимала, через что пришлось пройти ее Егору.

- Донюшка! Они ж толпой, кто конный, кто пеший…а кто на верблюдах… шли на нас… А мы – залп…залп… Пулеметы… А что у них: сабли да дубинки…Редко у кого охотничий мултык.* Страшно, как много их побили!  Там меня и вдарило свинцом в грудь! За что такое с ними…  и со мной! – Егор закашлялся, захрипел, выплевывал красную пену: - Донюшка-а-а! – простонал он, отвернулся к стене и затих.

Временами ему становилось лучше, но ненадолго: зимою он слег совсем…

…В землянку, негромко покашливая вошли Афанасий с Марией. Пряча глаза, мужик прошел к застывшей Евдокие, приобнял ее и долго стоял над укрытым саваном телом земляка. Смял в руках заячий треух малахай, обвел тоскующим взглядом комнату, остановился долгим взором на осиротевших детях Егора и тихо вышел. Слышно было как он шумно сморкался в сенях, о чем-то говорил с людьми. Скоро в холодном пристрое двора застучали топоры, тоненько взвизгнул снимая кудрявую стружку рубанок. Мужики начали ладить домовину.

Примерно через час, Афанасий снова вошел в дом.

- Ты звиняй, Евдокия! Прошел я по скотине вашей, хотел корму подкинуть, глянул – а ее, считай, как и нету! Коровенка старая, да овечек с пяток осталось! Вы что, продали животину?*

Евдокия в ответ безразлично пожала плечами. Бывшие рядом с нею соседки казашки зашептались по своему. Алтынай сильно покраснела, было заметно что она хотела что-то сказать но не решалась.

- Афанас! – наконец, робко выдавила она: - Это наверное Амантай увел ночью скот! Больше некому! Он всегда хотел отомстить Егору…

- Да-а! Дела! – протянул Дудник: - Отомстить, наказать, оно так! Только – кого и за что? Егор и без того, уже ответ перед Богом держит, а детки его причем? Э-х! Жизнь наша! Паны бьются, а у холопов чубы трещат!– он огорченно засопел, сжал большие кулаки, и что-то вспомнив, расстроился еще больше: - Коня жалко! Добрый работник был. А так на мясо уйдет… или уже – ушел! Э-эх!

Евдокия смотрела на Афанасия. Ей было безразлично то о чем говорили земляк и родичи, хотелось только одного: что бы он, и все остальные, быстрее ушли, оставив ее одну в этом сузившемся до размеров комнатки ее землянки мире. В мире, который она осознанно заполнила непониманием происходящего, и до черноты в глазах боялась выйти из него. Потому что за незримой чертой её ожидала гнетущая пустота, в которой она окажется со своими детьми совсем одна, посреди заснеженной, оцепеневшей от мороза степи, с такой же стылой, обнажившейся испитым горем, душой. Все что происходило в ее доме для нее был всего лишь дурным и тяжелым, но почему-то необходимым для всех других людей, сном. «Пусть делают что хотят! Пусть делают! Они уйдут, а мы останемся! И Егор, и детки! Никого нам не надо, только мы одни!» - шептала она, незряче глядя на восковое лицо Егорки, и мысли ее уносились далеко, далеко… В жаркую весну девятьсот пятого года…

« - Ой! Вроде как задремалось! – встрепенулась Дуняша. Красивая, еще совсем молодая, она сидела на тяжело груженом возу, смотрела еще не проснувшимися глазами вокруг себя: - А чего мы стали, Егорка?
- Упряжь поизносилась, донюшка*, подправить надо! Считай десятый день в дороге! – Егорка хлопнул ладонью по темной от пота шее коня: - Бзыки рано пошли. Вот и сечет муха коней. Ранняя нынче весна, а такая жаркая! А ты глянь вперед, донюшка! Кажись подъезжаем!
- Егорка! Ты со мной как с маленькой возишься: донюшка, любушка… Иные мужики на кулаках женам любовь несут, а ты как будто вчера меня замуж взял. Всё кохаешь*! – улыбаясь, упрекала мужа Дуняша, а сама напряженно вглядывалась вперед: - И правда, вроде как селище виднеется! Уж не наше ли будет?
- Нашкодишь, так и кулаком приласкаю! А не сумею, у Гришки спрошу, научит. Он свою Ганну часто так кохает! – отшутился Егор, а сам, с нарастающей тревогой и нетерпением, вглядывался в жаркое, зыбко колышущееся марево степи.
- И не понять, то ли хаты, то ли хмара* в поле плывет! – с тоской сказала Дуня: - Господи! Хоть бы одно деревце росло, или курган, какой стоял бы!

Вокруг, сколько мог охватить взор, распростерлась ровная как столешница ширь степного простора. Свежая зелень  переплелась с бурыми прошлогодними травами. В низинах поблескивали водой лиманы, на рыжих буграх сурчин сердито посвистывали худые с зимы байбаки. В лицо Дуняше дул ровный, теплый ветер, неся с собой запахи сырой земли и нагревшегося на солнце белёсого жусана.* В выцветшем, цвета заношенного донельзя синего ситца, небе, разливалось звонкое многоголосие невидимых в высоте жаворонков.

- Эх, красотища! – восхищенно выдохнул Егор. Он стоял и жадно дышал полной грудью: - Простор какой! Не тужи, доню! Будет тебе и явор и хата! Все наладим, все вырастим!
Егорка взобрался на воз и тронул вожжами бока лошадей. Гнедые неторопливым шагом двинулись по едва наезженной степной дороге. Дуняша оглянулась на длинный обоз земляков, и тесно прижалась к мужу. За ее спиной, в плетеной зыбке посапывал их родившийся в дороге первенец  Павлушка. И ему не было никакого дела до того, что его молодые родители вместе с ним подъезжали к новой жизни…»

…По лицу Евдокии текли слезы. Судорожными всхлипами вздрогнули плечи, и наконец, словно очнувшись от кошмарного сна, она закричала в голос: качалась, вцепившись жилистыми руками в поседевшие за сутки волосы и выла, жалобно и безысходно…
- Ну, слава Богу! Пробило бабу! – перекрестилась Мария: - Не трогайте ее, пусть голосит! Легче будет… Пойдемте, деточки! Нехай мамка ваша поплаче!

Она заботливо сгребла руками зубковский выводок, увлекла детей к выходу. Алтынай повела их к себе домой: кормить…


Рецензии
Страшный отрывок. Но как всегда мастерски написано.

Дмитрий Медведев 5   20.07.2021 05:50     Заявить о нарушении
за мастера - не скажу...но есть главы и тяжелее...тихий дон - отдыхает...очень тяжело прошла через мою степь гр. война...больших боев не было но досталось по маленьку от всех и даже через край...спасибо...

Василий Шеин   20.07.2021 09:09   Заявить о нарушении