Театр

1. Пожар

За Нахичеванью не стихала оружейная стрельба. Где-то в центре города ухнула несколько раз пушка.
– Наверное, немцы мост взяли, – сказал Васька. Федька не ответил.
Пацаны по дворам мединститута прокрались к разграбленной церкви Михаила Архангела, чтоб пройти к Мало-Садовой, где жила тётка. На Пушкинской видели колонну словаков. Лучше им на глаза не попадаться.
В карманах позвякивали гильзы.
– Попадёт нам от твоей тётки! – сказал Васька.
– Кто знал, что блукать будем столько.
Выглянули из-за угла церкви, а там – возня и рычание цуциков: на ступенях на пороге высоких ворот лежала санитарка. Голова была повёрнута к пацанам, ей разорвало шею. Собаки огрызались друг на друга, облизывали кровь с трупа, рвали плоть. Мальчишки отпрянули за угол. Напрямки не пройдёшь: не знаешь, чего ждать от одичавшей своры. Начнут лаять, немцы подумают, что красноармейцы прячутся.
Чуть вернулись, обошли церковь и замерли: в глубине городка мединститута выли машины, слышалась немецкая речь. Присели под кустом запылённой сирени.
– Наверное, раненых свозят.
– Ага. Много их наши постреляли. Может, через неделю их опять выбьют?
– Мамка не успела из центра выбраться, – сказал Федька. – Как она там? Спровадила меня к тётке, а сама...
– Кто ж знал, что немцы 22 июля начнут...
– Теперь ей сюда не попасть...
– А центр страшно бомбили. Помнишь?
Федька промолчал, и Васька сообразил, что сказал что-то не то.
– Ну, ваш-то дом зачем бомбить?
Федька зыркнул глазом:
– Ты меньше разговаривай. Через институт нам ходу нет!
– Айда вокруг больницы! Там на Театральной потише.
– А потом?
– Цыц! – и Федька пригнул голову Васьки к земле.
К жердёлине, что в метрах десяти за забором, со стороны Пушкинской подошла шайка немцев. Они смеялись, ломали ветки, добирались к плодам на верхушке, плевались косточками. Оборвали, пошли дальше...
От развалин несло вонью пожарища. Суета, тарахтенье в городке не прекращались.
– Точно, госпиталь у них там будет.
Кое-как по кучам битого кирпича пробрались к забору, к большому пролому. А за улицей и сквером уже третий день горел театр. Огонь до сих пор выбивался кое-где из окон. Белая стена закоптилась: вдоль неё к небу тянулись клубы дыма.
– Помнишь, как ночью страшно он горел!
– Там бой был...
Пацаны вылезли через пролом и замерли от испуга: правее них, на упавшей тумбе забора спиной к ним сидел немец. У него была перевязана голова. Мальчишки присмотрелись. Немец был странным: поднимет голову, посмотрит на театр и снова её наклонит. И тут Васька оступился и съехал на заднице с кирпичной груды вниз. А вслед за ним не удержался и Федька, когда пытался схватить друга за рубаху. Вскочили в облаке пыли.
Немец уже стоял и держал в руке пистолет. Пацаны подняли руки. Рядом с немцем валялся большой планшет, из которого торчали бумаги. Один лист ветром отнесло к ногам пацанов.
– Ком цу мир!(1) – немец ткнул дулом в сторону бумаги и поманил.
Федька поднял альбомный лист. Взглянул и прямо впился глазами в него.
– Шнеля. Гиб ми айне цайхнун.(2)
Они опасливо подошли, остановились в паре шагов, и Федька, взглянув ещё раз на на лист, протянул его немцу, снова поднял руки.
– Театр? Страшно! – сказал он, кивнув на лист.
Немец вложил бумагу в поднятый с земли планшет. Туда же положил толстый карандаш. Посмотрел на Федьку.
– Я, я, теата...(3)
Мальчишки были напуганы и ждали. Светлобровый немец льдисто смотрел на худющих мальчишек, моргая. Потом, наверное, вспомнил реакцию Федьки на рисунок и скривился в усмешке. Повёл дулом в Федьку.
– Канст ту мален?(4) – сообразил, что мальчишки не понимают, но продолжил: – Ту бист майн есте бетрахта,(5) – он поиграл пистолетом и засунул его в кобуру. Подумал, вынул из кармана и протянул Федьке что-то красное.
– Не бери, пристрелит! – шепнул Васька.
– Он не румын, – сказал Федька и отрицательно качнул головой.
Немец брезгливо поморщился:
– Их бин кайн румыне,(6) – положил красное на кирпичи тумбы и пошёл, удаляясь, вдоль забора. Метров через тридцать свернул в городок.
Васька схватил красное, они перелезли через кучу обратно во двор. Прижукли за мусорной горкой. Отдышались. Глянули на то, что дал немец: половинка шоколадки. Васька повертел её, разломил, поделился с Федькой. Шоколадка кончилась быстро.
– А что там было на листе?
– Он нарисовал, как горит театр. Красиво нарисовал. Так, что мне стало страшней, чем на самом деле. Жалко театр. Наверное, и немцу было жалко.
– Ну ты сказал. Что его жалеть? Кутёнок что ли?
– Жалко, когда красивые дома горят.
– Понятно. Недаром он про трактор(7) сказал. Мог бы сфотографировать.
– Нет. Рисунок лучше. Коричневый карандаш. Набросок. Картину нарисует, если его не убьют.
– Ты лучше подумай, как выбираться будем.
– Давай к Нахичеванскому... Мимо собак. Мабыть не начнут лаять. Палку найдём, побоятся...
– Попадёт нам от твоей тётки!


2. Немец

Очередь подошла, когда пассажиры московского рейса уже разъехались. Большинство влезло в белый длинный с гармошкой «Икарус», кто-то уехал на такси, и мне уже никто не достался. Я первый, подожду. За мной ещё машины три. Салатовая очередь стояла вдоль цветника, перегороженного забором, за которым осталась высокая ёлка и за которым строили новый аэровокзал.
Протёр стёкла.
И тут вижу – тётка из аэровокзала выходит, за ней – сухопарый старикан с большущим пакетом под мышкой, за ними грузчик толкал тележку с чемоданом.
Я кивнул остальным, мол, моя очередь. Подрулил. По пути сообразил, что иностранца поймал.
– Товарищ, в город? Помогите добраться до «Интуриста»! – сказала тётка. Присмотрелся. Не тётка, а молоденькая девушка, явно после института. Комсомолка.
Я открыл багажник. Грузчик уже было поставил чемодан на асфальт, но девушка строго на него зыркнула – с характером! – и тот покорно уложил багаж в «Волгу», а потом укатил с двадцатью пятью копейками.
Старикан всунул пакет в салон, потом с трудом влез сам. Что в пакете? Похоже, картина. Обёрнута дерюжкой, перевязана шпагатом. Интересно, как его в самолёт с этим негабаритом пустили?
Девушка уселась на переднее сиденье. Устроились. Я обогнул круглую клумбу и поехал по еловой аллее к шоссе.
– Товарищ, это наш гость из ГДР, – затараторила девчушка. – А у нас машина занята. Поэтому на такси. Вот не знаю, как быть с отчётом, у вас есть какой-то билет что ли? Никогда не задумывалась.
–  Какой вам билет, гражданочка? – заявил я, вывернул на шоссе, дал влево, чтоб развернуть в город. Наивная. А строит из себя опытного работника «Интуриста». – Оплата по счётчику.
Она с сомнением глянула на счётчик, после щелчка выскочило «0030», сообразила, что документа не будет, и платить придётся из своего кармана. И тут старикан с заднего сиденья что-то пролаял, назвав девушку на свой лад Элииса. Та ответила и успокоилась.
– В первый раз в Ростове? – спросил я у него, поправив зеркало.
Он ответил «по-русски»:
– Найн, – и что-то добавил, будто напомнил девушке.
– Товарищ, а как вы до гостиницы «Интурист» будете ехать? Нашему гостю нужно обязательно остановиться у театра Горького. Не на площади, а на стороне мединститута.
– Сделаем, – а сам наблюдаю на немцем. Тот вертел головой. Когда же он был у нас? – И давно были в Ростове?
Тот глянул на меня в зеркало: лицо худое, морщины. Явно за шестьдесят. И глаза водянистые, холодные. Комсомолка ему перевела. Немец открыл рот и закрыл: в это время машину дёрнуло на ухабе путепровода, и немец крепко ухватился за свой багаж, стоящий на сиденье. Как бы не порвал углами винилис кожу.
Ну, молчи, молчи. Покатают тебя на русской тройке по ипподрому, поплаваешь по Дону в Старочеркасск... Да и какая мне разница. Может, пленным тут работал, может, воевал...  Отвезу клиента, поеду платить за музыкальную школу пятерик. Ещё на базар надо. К пиву леща...
Проехали мимо памятника с мужиком со спутником, под которым чухал паровозик, тащил за собой полные детей вагончики. Губы немца дрогнули в подобии улыбки.
Выехали на Театральный. Немцу надоело вертеть головой, а девушка задумалась, наверное, об отчёте. Паркуюсь напротив «Белой акации», говорю:
– Здесь что ли?
Немец очнулся и вдруг увидел за деревьями белый лоб театра, в стёклах которого отражалось красное солнце. Выбрался из машины. Думаю, что будет делать? Его качнуло, он впился глазами в здание. Смотрел, смотрел. Я подумал, что он сейчас через проспект побежит. Но нет, влез обратно в машину. Что-то спросил, а комсомолка ему ответила.
– Насмотрелся, Лиза? – спрашиваю.
– Не Лиза, а Елизавета Владимировна. На завтра у него билет на спектакль, посмотрит поближе.
– И дался ему этот театр?
– По плану экскурсии, – и отвернулась.
Подвёз их к «Интуристу», открыл багажник. Девушка побежала в гостиницу за рабсилой, нужно же, чтоб кто-то вещи поднёс. Сама ведь не справится. Немец вылез из машины, протянул мне рубль, потащил свою драгоценность из машины, зацепил за стеклоподъёмник верёвкой, порвал её, и тут ткань, что была на картине, соскользнула. И я остолбенел.
На картине по краям чернота, угадывался стол, спящий за ним человек в мундире, лежала бутылка... Но главное – эта вся темень обрамляла огромное красно-багровое окно, а в окне полыхал театр! Тот самый, Горького. Такой насыщенный цвет. Наверное, заходящее солнце картину перекрасило на свой лад. И тут я вспомнил, что это уже видел. Очень давно. Всплыло. Память же не счётчик, который можно сбросить в ноль и запустить заново. С трудом оторвался от картины и посмотрел на немца. Тот?
А он разглядывал моё лицо; понял, что я уже это видел, сообразил, что я могу чувствовать. Он смотрел мне в глаза, не отрываясь. Я перевёл взгляд на картину. Его пальцы до белизны сжимали подрамник, он не пытался прикрыть изображение. И что-то прошептал, я услышал только «...есте бетрахта»...(8)
Тут из стеклянных дверей выскочила Елизавета Владимировна, за ней – усатый парень в клешах, который подхватил чемодан и понёс в гостиницу. Комсомолка всплеснула руками, увидев полотно раскрытым, залепетала что-то, подхватила дерюжку. Ну не получается у неё ответственный работник. Немец очнулся и с картиной под мышкой тяжело пошёл к дверям. Я провожал его взглядом, и он это почувствовал, ссутулился, но не обернулся и пропал за стеклом, как растворился.
Я уселся в машину, чуть подождал, успокоился, потом тронулся и поехал к сберкассе.
Опять далёкий 1942 коснулся меня. Многое казалось тогда иным. Тогда театр ещё не был взорван, а только сгорел. Васька ещё не умер от тифа. И ещё была жива мама, умершая почти сразу после войны от дистрофии. От отца той весной пришло последнее письмо...
Всё из-за войны. Пришли на нашу землю, увидели, что тут кто-то живёт и начали убивать? Или пришли, чтоб убивать? Видишь как, а немец всё-таки нарисовал тот пожар. Он для него до сих пор полыхает? Он чувствует себя преступником или неудачником?
А театр отстроили заново. Дети вот родились. Отпечаток горя с души не сотрёшь, хорошо, что горе отдаляется и отдаляется.
А немец... Да фиг с ним!


3. Письмо

Позвонил сосед по даче и сказал, что горит наш домик. Объяснил, что звонит с площадки электрички, что пожар уже с полчаса.
Я попытался связаться с Анной, но безуспешно: её на работе не было. И дома тоже.
Пока отпрашивался, пока заправлялся, пока добирался до улицы Звонкой, от дома остались одни стены. Пожарники уже скатывали шланги, их начальник требовал документы. По его словам дача загорелась из-за короткого замыкания. Что они ещё могут придумать? Возле дома стояли кооперативная администрация в лице секретаря, участковый и даже парень в штатском, который представился следователем; он проверил мой и Анны домашние и рабочие телефоны. Успокоил: обследовать пожарище будут завтра, если это станет возможным. Но вероятнее всего – послезавтра. Сказал, куда владельцу нужно обратиться, чтоб оформить бумаги...
А я их всех плохо слушал, просто смотрел на дымящиеся стены, провалы окон, за которыми труд отца покрылся чёрной бедой. Подумал, что слава богу, он не дожил... А мы вот не сберегли...
Пожарники уехали, следователи тоже, начальство побрело к своим участкам. Из-за развороченного забора, перешагивая глубокие длинные лужи колеи машины, подошёл сосед:
– Здравствуйте, Володя... Вот такое случилось... – он оглядел разрушенный двор, поломанные черешни и яблони сада, глянул на дом: – Это я вам звонил...
– Я понял. Спасибо...
– Заметил дым... Попытался тушить, ведро принёс... – он показал на раздавленное колёсами оцинкованное ведро. – Давно вас не видел, всё Анна да Анна...
Сосед был хорошим знакомым отца. С ним одновременно они получили участки, вместе строили, сажали деревья... Он был на похоронах два месяца назад... А меня он знал плохо, тут командовала сестра.
Я стоял возле пожарища и не знал, что делать. Обходить участок? Лезть в дом?
– Как же это? – пробормотал.
– Ваш дом уже третий в посёлке. Вам не предлагали дом продать?
– Я не знаю. Это дача сестры. И какая теперь разница: всё сгорело...
– Всё да не всё. Ваш отец как знал, дал мне на хранение коробку из-под телевизора. Сказал, что там бумаги. Дети должны разобрать.
– Какой ящик? Когда?
– Да перед смертью. Я Анне собирался отдать, когда приедет, а оно вон как...

Когда я вошла в комнату, то увидела картонную коробку из-под телевизора «Schilalis» на середине комнаты, а Вовка доставал из ящика пачку за пачкой и раскладывал. Меня зло разобрало: тут несчастье какое, а он бумаги разгребает. Нужно ведь что-то решать с дачей!
И тут я сообразила, что такой телевизор был у отца. Он его достал по блату. Значит, там отцовские вещи! Я подошла поближе, подняла одну из пачек, взглянула на верхний лист и разозлилась ещё больше. Неужели отцовские? Но кого сегодня стихи про советскую жизнь могут заинтересовать?
– Слушай, Вовка, а тебе больше заняться нечем? Разве непонятно, зачем я приехала?
Но он только зыркнул на меня и снова полез в коробку. У коробки скособочилась стопка старых журналов. Я прочла: «Знание – сила». Володя тут же добавил к этой подшивке связку журналов «Костёр». Я чуть за сердце не схватилась, поразилась возникшей ассоциации.
Но Вовке моё состояние было до лампочки. На этот раз он достал обувную коробку, на этикетке которой было написано «Ростоблместпром. Опытно-обувная фабрика. Ростов-Дон». Открыл. Я решила терпеть, не поднимать крик, хотя мне его «своевременное» занятие очень злило. Заглянула ему через плечо. Письма, открытки. Он вытащил прозрачный кулёчек, повертел в руках. Там – маленькие пластмассовые ложечки, зелёная и жёлтая; жёлтая раздавлена. А ещё – конверты с марками Jugoslavija. Из одного торчала тоненькая салфеточка, тиснённая по краю фиолетовой ленточкой. Володя приоткрыл конверт. Там там их несколько, таких тоненьких, почти прозрачных, но каждая – со своим рисунком. Я вдруг поняла, что это за письма, протянула руку, но Вовка закрыл коробку и отложил её в сторону.
– Югославская любовь? Как её звали? – язвительно намекнула я на его переписку с девочкой из Приштины. Как там в письме? «Это он водит наш народ за счастливый живот...»(9) Тито умер больше десяти лет назад, и кто теперь ведёт? Главное, куда?
Володя, не глядя на меня, сказал:
– Селвета, – и добавил: – Анна, там, на пианино – твоя пачка. Даром что ли в музыкалке на клавиши семь лет давила? – и опять полез в «архив» отца.
И я увидела на крышке стопку нот, несколько исчёрканных сверху нотных тетрадей. Я начала осторожно перекладывать, листать. Большинство – явно наброски, отдельные фразы. А вот в тетрадях наткнулась на законченные пьесы. Открыла пианино, села, попыталась сыграть «Вариации на ля». Но инструмент был жутко расстроен. Бросила. Почитала с листа. Простецкая мелодия, явно фольклорная, зато развитие было витиеватое, показалось, что трехголосное... Даже промурлыкала. И отложила. Встала, крутанулась, как детстве на стуле. Глянула на ящик, вспомнила об отце и сгоревшей даче...
Володя вытащил пачку общих и школьных тетрадей. Я подошла к ящику. Опять стихи? Но была и проза. Например, в каждой школьной тетрадке – небольшой рассказ. Не знала я, что отец графоманствовал! Кто бы знал? Казалось, что шоферил таксистом днём и ночью, мы его и не видели, а на самом деле...
На обложках тетрадок, помимо названия, красовался оригинальный карандашный рисунок. А на общей тетради – Нептун в солдатской пилотке! Названия были странными, хотелось открыть. Но Володя забрал из моих рук и эту пачку, отложил, выпрямился, окинул взглядом это отцово «сокровище»:
– В общем, барахла много. Смотри, там и твои грамоты, тетрадки с первого класса.
– Зачем это он собирал? – задумалась я. Глянула в ящик и увидела там бантик. Неужели мой, школьный? Но доставать эту пыльную рухлядь не хотелось. Да и не за этим я пришла. – Слушай, складывай это наследство назад. Я не за этим пришла. С дачей...
Володя теперь пристально посмотрел на меня и я осеклась. Потом пробормотала:
– Что на моём лице нашёл? Новые морщинки? – Володя подошёл, обнял меня, погладил по спине, как в детстве.
– Сироты мы с тобой... Родительские вещи сгорели. Хоть дачу не сохранили, остались эти отцовские бумаги. Больше ничего. Надо разобрать, – отстранился, взял меня за плечи, посмотрел в глаза. Они у него были такими жалостливыми, что я сама чуть не заревела. Но он отвернулся и снова склонился над коробкой. Я стояла дура дурой.
Вытащил папку для бумаг с большими фломастерными буквами «Т.Г.», развязал тесёмки, а там – фотография и несколько листов А4.
На чёрно-белом пожелтевшем с угла снимке был тетр Горького. Фотографировалось с другой стороны площади, с фасада. Странные сегодня одежды идущих людей: пятидесятые? Нет, шестидесятые. В пятидесятых отец не мог иметь фотоаппарат, учился. На первом листе были выписки, ровные строки, написанные чётким отцовским почерком. Похоже, свидетельства людей, переживших оккупацию Ростова. Володя эти листы пропустил, задержался на последних.
Я придвинулась, попыталась прочесть. Это были воспоминания самого отца. Что-то о встрече его с немцем, который нарисовал картину с горящим театром. Имя «Элииса», чуть ниже – «Елизавета Владимировна, сотрудник Интуриста, экскурсовод». Ещё ниже ещё какие-то заметки...
– Что это?
– А помнишь, нам отец рассказывал, как его и дружка чуть немец не убил? Но пожалел и даже шоколадку дал?
– Точно! Он ещё говорил, что вкуснее в жизни шоколада не ел!
– Тогда детям всё казалось очень вкусным. Вспомни, что они вообще ели!.. Наверное, это он про того немца вспоминал, записывал.
– Не только. Смотри, какой-то акт. Про то, что подвалы театра залиты водой. Комары зрителей кусали... Вот чушь! А ещё про ремонт концертного зала... И ещё какие-то письма, ответы...
На последнем почерк отца стал размашистым и каким-то размытым, будто лист побывал в воде. Сверху было написано: «Моим детям».
– Завещание? – удивилась я.
– Скорее просьба. Найти картину немца. Дальше непонятно. Что-то про взрыв. И что картина подскажет, кто взорвал театр.
– А разве это непонятно? Немцы при отступлении взорвали. Странно, что его это интересовало. – Я вдруг вспомнила про дачу. – И что с этим... «богатством» будем делать? Я кое-что заберу. Ноты, например.
– Я бы всё забрал, но где хранить?
– Да, соседу назад не отнесёшь... Правда, это не имеет никакой ценности!
– Это память об отце! Ну и что, твои грамоты сожжём? Отнесём в мусорник и...
– Дурак! Я их тоже своим детям оставлю. Пусть думают они, что с этим делать.
А Вовка явно принял решение:
– Освобожу антресоль от барахла и сложу там. Пока займёмся насущными делами. А это подождёт. Когда будет время, рассмотрим как следует... А теперь главное: что с дачей?


4. Музей

Лифт был выключен.
Лестница обжимала лифтовую шахту со всех сторон. Это каноны современной архитектуры не прячут лифты, а выставляют напоказ. Потому что лифты стали сами по себе произведением искусства, а не утилитарные грязные механизмы. Вот и здесь – всё наоборот: лестница на виду у всего света. И свет проникал на лестничную площадку свободно.
Хотя свет был тусклым и дождливым. Плюс затемнение стёкол.
Подниматься пешком – не в правилах молодых. Но лифт был выключен.
Высота пилона – с шестиэтажный дом, взять эту «высоту» Маше и Денису не трудно.
А за стёклами – пустынная из-за дождя площадь с редко проезжающими автобусами и автомобилями. За парящими струями за широким заасфальтированным пространством смутно виднелись здания, но дальше всё таяло.
Поворот лестницы – и за стеклянной стеной – насыщенно зеленеющий, отмытый от пыли парк. Ещё поворот – громада здания с горельефом на слепой стене. Ещё поворот – и за струями воды можно разглядеть второй пилон и даже уходящий за белый куб основного здания невесомый пунктир моста дальней галереи.
Всё. Дошли. Остановились осмотреться у дверей лифта.
– И где тут нам её отыскать? – выдохнул Денис.
Маша не ответила. Она выдохнула и пошла по длинному стеклянному коридору куда-то в темнеющую непогоду.
– Свет бы включили... – Денис побрёл следом.
– Для кого? Спектакль вечером.
Прошли прилично, метров пятьдесят, прежде появилась первая дверь. Денис её дёрнул, и она открылась. Заглянул.
Широкий кажущийся неухоженным тёмный зал с рядами, уходящими вниз и упирающимися в узкую сцену, замкнутую занавесом непонятной расцветки. Сверху на всю ширину нависал балкон.
– Это малая сцена, – прошептала Маша, – нам не сюда.
Они вышли из зала, прикрыли дверь, и тут их оглушил голос:
– Кто вы? Что тут делаете? – это из темноты коридора прикрикнула полненькая старушка. Звонкий голос вернулся эхом.
Ребята подошли и объяснили.
Старушка подумала, посмотрела снизу вверх на ребят, а потом спросила:
– И кто вам про Елизавету Владимировну сказал?
– О ней писал мой дед, – сказал Денис.
– А мама вспомнила, что она – директор музея, – уточнила Маша.
– А! Так вы хотите музей посмотреть? Музейные залы в фойе большой сцены. А тут...
– Мы там были. Там ничего интересного, – опрометчиво сказал Денис.
– Как это «ничего интересного»? – подозрительно уставилась на него старушка, а потом рассержено продолжила: – Вещи Марецкой? Завадского? Это же славная история нашего театра! А программки,  афиши, костюмы, фотографии... – Она становилась, будто позабыла остальные слова из рекламного проспекта, и добавила: – Как вам не стыдно, молодой человек!
– Там фотографии только с шестидесятых годов.
– А что вам нужно?
– Картина! – выпалила Машка.
– Что за картина? Там в рамках... – старушка была озадачена.
– Нам настоящую. Немец нарисовал в войну. И он Елизавету Владимировну называл «Элиза»!
Старушка испуганно посмотрела на девушку, пошамкала губами:
– Элииса... – а потом заявила: – Нет той картины и никогда не было! Я её видела... Нет, никогда не видела...
– Я не понял: была или не была картина, видели или не видели, – и вдруг до Дениса дошло. – Так это вы – тот самый гид у немца!
Старушка вдруг осунулась, стала несчастной и пробормотала:
– В нашем музее картины никогда не было. Наш музей – о театре, а не о здании театра. То, что вы ищите, спрашивайте у архитекторов или краеведов...
– Но Элииса...
– Я Елизавета Владимировна. Чего вы от меня хотите?
– Мы ищем ту картину.
– Из-за той картины... Из-за немца... Немец на меня нажаловался...
– И что, ему поверили?
– Он был туристом из братской социалистической страны. Как он мог лгать? – Лицо её стало обиженным, с ней явно обошлись когда-то несправедливо. – Уходите. Картины в театре не было и нет. И не будет. Тут искусство, не мазня!
– Но картина... Это ведь тоже искусство!
– Бездарная клевета! Он сломал мне карьеру! Он дурак! Как он посмел привезти это в СССР?  И мне заморочил голову опасными фактами. Будто театр взорвали... На самом деле он был враг!
– Враг?.. – опешил Денис. – Ваш враг давно умер!
Старушка как будто впервые осознавала это, остановилась в замешательстве. Но потом явно отбросила это препятствие для застарелой ненависти. Лицо её стало каменным. Она молчала.
– Нам бы узнать, что было на той картине. Вы же её видели?
– Он этот сюжет выдумал от начала до конца. Нет такого окна, из которого в таком ракурсе можно увидеть театр. Нет такой комнаты и даже такого дома. Он нарисовал себя. Пьяного. Спящего за столом. Рядом с пустой бутылкой. Он не хотел видеть того, что было за окном. Он понимал, что гибнет архитектурный шедевр...
– Это он так говорил?
– Да. И скулил, что не хотел воевать и убивать... Я его пожалела... Уходите! – она развернулась и пропала в темноте галереи.
Они переглянулись.
– Так ничего и не узнали...
– Почему? Она сказала про краеведов. Странно, что твоя мама о картине ничего не знает.
– А я о картине ничего не говорила.
Спуск на нулевой этаж был не таким долгим.
Они выглянули из двери фойе на улицу: дождь продолжал неистовствовать, по площади текли настоящие реки. Вахтёрша разрешила переждать.
– Нашли нашего директора музея?
– Нашли. Но она очень занята...
Вахтёрша рассмеялась и ничего не ответила.
Ребята уже сообразили, как больно сделали старушке, заставив её вспомнить что-то мерзкое. Но кто знал? Оказывается, и расспросы могут ранить.


5. Картина

– Ты узнал, что у тебя родился сын? – Элииса плохо видела профиль художника из-за контрового света солнца за его спиной. Она пыталась увидеть его реакцию, но не могла разглядеть ничего. Слёзы от света или бессилия?
– Конечно, – спокойно произнёс Вольфганг по-русски. Он стоял у мольберта, отрешённо всматривался в полотно. Он никак не мог решить добавить последний мазок чёрным или нет.
– А почему ты нас не убил?! – фальцетом выкрикнул Васька.
Немец оторвался с сожалением от полотна, мельком взглянул на мальчишку поверх картины, как на досадную помеху. А Федька дёрнул за рукав:
– Вот ты дурень!
– Зачем ты его так? – спросил Денис.
– Ничего, перетерпит! – прадед взъерошил волосы Денису. – Это ведь по-дружески. Чтоб не задавал глупых вопросов. Тем более, что он его всё-таки убил. Потом.
– Это так, – Вольфганг всё-таки сделал чёрный мазок и согласился с очевидным. – Но мы были молоды. Мы шли бороться со злом. Мы хотели лучшей жизни.
– Плохо, что у Васьки не спросили, был ли он тем самым злом. Или злом были всё-таки вы? – отрезал Фёдор Сергеевич.
В комнате стало тихо, просторно и пусто. В большое окно уже не так резко светило солнце. Никто, кроме художника, не видел изображения: так был повёрнут мольберт. Вольфганг в задумчивости опустил кисть, отложил палитру. Он больше не видел своего творения.
– Это правда, что на театр сбросил бомбы советский лётчик? – спросила Маша.
– Видишь ли, деточка, – произнесла дрогнувшим голосом Елизавета Владимировна, – то, что собрал Фёдор Сергеевич, не прояснило этого вопроса.
– А почему тогда картину никому не показывали? – настаивала Маша.
– Потому что она лжива от слоя краски до дерюжки! – Елизавета Владимировна от возмущения топнула ногой.
– Не уверен, – во вздохом сказал Владимир Фёдорович. – Ну а отец, может, и доказал что-то. Но то, что он собрал, мы с сестрой ухитрились потерять...
– Эх, дети, дети! – вздохнул Васька, отошёл к стене и уселся прямо на пол.
– Не всё. То, что осталось, мы с Машей оцифровали, – глядя на прадеда, сказал Денис.
– Если удастся найти картину, то мы обязательно выложим всё собранное в сеть. И подписчики сами сделают выводы.
– Вам, Денис, повезло, – посетовал Владимир Фёдорович. – Вы не жили при социализме, не жили в безвременье, у вас свежий взгляд на те события. У вас появилась жилка исследователя, цель добиться правды.
– Только не бросайте искать, – жалобно попросил Васька. – Потому что это правда и о нас.
– А вы покажете картину? – спросил Денис художника.
– Вольф, не будь бессердечным, как со мной, – тихо всхлипнула Элииса.
– Да ничего он не знает! – отрезала Елизавета Владимировна. – Я ведь тоже хотела проверить, прав ли немец. И тоже собирала документы и свидетельства.
– Ну и чего ты нашла? – вышел из прострации Вольфганг. – Про конюшню в театре? Про то, что мы взрывали перед отступлением все значимые дома в городе?
– Ты не забыл, что вы убивали и нас? – зло произнёс Федька.
– Я-то не забыл, а вот ей, да и всем вам, зачем-то понадобилось знать, кто разрушил какой-то дом! Почему вас так интересуют развалины какого-то сгоревшего строения? Пусть даже и шедевра?
– Потому что в том пожаре... Горел не театр, вы жгли людей. Миллионы славян, евреев... И каждого мы найдём. Это непонятно? – тихо подсказал Фёдор Сергеевич. – Кто же вам дал право устраивать в нашей стране чистилище?
– Повторю, – прогундосил немец, – мы считали себя выше вас.
– И вы действительно так думали? Или вам было выгодно так думать? – наивно спросил Васька.
– Вы не дома уничтожали, а нас и нашу память. Этого вы и хотели, чтоб мы всё забыли, – вдруг сказала Маша.
– Мёртвые не помнят, – всхлипнул Васька. – Потому и убивали.
– Так ты повернёшь, наконец, свою мерзкую картину? – взорвалась Елизавета Владимировна. – Скажешь, наконец, что не языки пламени там, а души?
– Последний мазок сделан, – он прищурившись ещё раз окинул взглядом картину и вдруг испугался своему творению. – Как ты права! Это они!
– Тебя заставили вспомнить? – прошептала Элииса.
Немец побледнел, как перед казнью, и снял картину с мольберта. Глянул на неё, прощаясь, и медленно начал разворачивать изображением к нам...

Июль 2021

(1) Komm zu mir – идите ко мне (нем).
(2) Schneller. Gib mir eine Zeichnung – Быстрее. Дай мне рисунок (нем.).
(3) Ja, ja, Theater – Да, да, театр. (нем.).
(4) Kannst du malen? – Ты умеешь рисовать? (нем.)
(5) Du bist mein erster Betrachter – Ты мой первый зритель (нем.).
(6) Ich bin kein Rumane – Я не румын (нем.).
(7) Конструктивистское архитектурное решение здания Ростовского драмтеатра им. Горького напоминает стилизованный гусеничный трактор.
(8) ...erster Betrachter – первый зритель (нем.).


Рецензии