14. Незримый враг
Мы учились на разных курсах и факультетах училища, но жили в одном военно-морском посёлке, приятельствовали и я с лёгким сердцем принял приглашение Сергея на время летнего отпуска прокатиться с ним к его бабушке в российскую деревню под Орлом – так осуществилось моё первое паломничество в Россию, ставшую впоследствии территорией моих многолетних скитаний без пристанища. Деревня попалась очень забитая; мы пинали целыми днями полуспущенный резиновый мяч возле дома в ожидании субботы – чтобы щегольнуть военно-морской формой на деревенских танцах. Простая пища, свежее молоко утром и вечером, здоровый деревенский воздух, природа и... всё...
Танцы походили на смотрины: девочки подпирали спинами стенку с одной стороны, мальчики – с противоположной. Никто не обращал внимания на музыку, никто никого не приглашал на танец: только две дамские пары тур за туром вяло кружились не то в вальсе... Потершись пол часа о стену вместе с остальными деревенскими щеголями, Сергей отправился в угол к одинокому столу стучать в домино, а я, поставив на число месяца, пригласил на танец ту из местных щеголих, на какую оно указало, что вызвало заметное оживление: в клубе откуда ни возьмись объявился взвод грузин. Меня пригласили выйти с ними для разборки.
“Вот и орлы налетели, – сразу подумалось мне, – а казалось бы курятник курятником”.
Я вышел и попал в тесный грузинский круг – не то национальный танцевальный коллектив, не то мужской хор. Деревенские высыпали из клуба следом и стали поодаль, не вмешиваясь.
«Земляк, - начал вожак, без какого не обходится ни одно стадо, - ты моряк, да?»
«Да, я военный моряк».
«У тебя на рукаве три полоски – это лычки твои или что такое?»
«Эти полоски обозначают курсы; я учусь на третьем курсе высшего военно-морского училища».
«А, так ты офицер. Грамотный человек, а не знаешь, что чужую девушку танцевать некрасиво. Она – наша».
«Может быть, тут всё ваше, но я же этого не знал. На ней не написано, сама она молчит. Если ей вашего разрешения не нужно, то ко мне какие претензии, я тут при чём? Мне откуда знать чья она, что с ней можно и чего нельзя? Если она ваша, почему пришла одна? Или ходите с ней, или напишите на ней».
«Что написать?»
«Вам видней что. «Не танцевать – ноги с корнями вырвем»; «Не трогать – руки переломаем»; «Не смотреть – глаза выколем». Сначала людей надо предупредить, а потом бить тех, кто ослушался, а не наоборот. Лично мне чужого не надо, я на чужое не зарюсь, тем более таких, как эта».
После таких слов мордобойная ситуация казалась неотвратимой.
«Обидеть хочешь, да? Наша девушка тебе не нравится? А зачем тогда танцевал?»
Картина выглядела нелепо, как и я сам в этой картине: за тысячу километров от Кавказа дать себя затоптать армейскими сапогами таких же как сам кавказских ребят из-за первой же юбки, тем более такой! Собрав воедино волю, миролюбие и терпение, вместо того, чтобы послать грузинский хор скопом в Колхиду за руном, я кротко улыбнулся:
«Мне у неё прощение попросить или у вас?
«Она правда тебе не нужна?»
«Вам нужно выяснять свои отношения с ней, а не со мной – я не знал, что она неприкасаемая, потому что ваша, когда приглашал её на танец, а она знала, но всё-таки пошла».
«Мы с ней тоже разберёмся».
«Вот с ней и разбирайтесь. Объясните ей, если получится, что так нельзя, а я тут ни при чём. Я такой же, как и вы, кавказский парень, и мне это так же неприятно, как и вам. А может и она не виновата ни в чём: подумала, что раз вам можно, то и мне тоже можно – мы же с вами одной масти. Думаете, она умеет по одному виду отличить грузина от армянина? Она, наверное, приняла меня за одного из вас, поэтому молча пошла танцевать. Вас – целый взвод, а она одна, может и запутаться».
Грузины хором призадумались. А пока они думали, я продолжал загружать их коллективный мозг:
«Наверное, и ей, как и мне, было скучно – ничего плохого в этом нет. Или есть? Или танцевать на танцах - преступление, оскорбление? Разве на танцы не за этим ходят? Что в этом дурного? Вы же не привели её на танцы для того, чтобы потом бить тех, кто станет с ней танцевать? А если её никто не пригласит, вы побьёте всех за то, что им не понравилась ваша женщина?»
Мне без особах усилий удавалось на занятиях по философии и политэкономии срывать семинары, когда класс не был подготовлен, загружая головы докторов наук такой заумной и несусветной чепухой, что они спохватывались лишь при сигнале об окончании занятий и уходили, обещая разобраться на досуге и в следующий раз разбить мои несуществующие, выдуманные на ходу теории в пух и прах.
Судя по вердикту, я их коллективный мозг перегрузил.
«Ты можешь танцевать её, если хочешь, - чуть ли не торжественно объявил предводитель, - мы тебе разрешаем».
«Спасибо, я уже натанцевался».
Грузины всё-таки подозвали свою девку.
«Видишь этого человека? Это хороший, грамотный человек. Это будущий военно-морской офицер. Он – наш человек. Мы ему доверяем. Он может тебя танцевать, остальным нельзя».
Разрешив ей танцевать только со мной, солдаты ушли – полагаю в укрытие, из которого вели своё наблюдение, чтобы при малейшей угрозе посягательства на их коллективную собственность выйти, в чешуе как жар горя...
Подлый жребий! После того, как внутри-кавказский конфликт был исчерпан без мордобоя и кровопролития, успокоившийся Сергей ещё покрасовался бы формой перед теми, от кого, вероятно, получил немало пинков в детстве, наведываясь из дальних стран на лето к бабушке, однако, глядя на мой откровенно скучающий вид, испугался, как бы я не натворил ещё чего-нибудь, и мы ушли.
Но не танцами едиными… в деревне было ещё одно место для молодёжных сборищ, ещё более обязательное и людное в летнюю пору, чем танцплощадка, это - пруд. На следующий день нам довелось лицезреть как грузины всем взводом купали свою девку. Они подхватывали её, кидали в воду, ныряли следом, перекидывали в воде друг другу, вытворяя с ней всё, что только можно на людях, включая и то, чего нельзя. Она делала то, что и должна была, чего от неё и ждали: восторженно визжала. Если на танцах меня тяготило моё тут пребывание, то теперь мне стало откровенно не по себе.
«Ты уверен, что этот пруд безопасен для купания? Мы не подхватим тут ничего венерического?» - я вылез из воды, а после того как грузины, узнав нас, стали мне подмигивать и бравировать передо мною удалью в обращении со своей девкой, мы скоропостижно покинули пруд, как накануне танцы.
Я уехал бы домой в тот же день, но билеты были приобретены заранее, а поменять билет в глухой деревне, было такой морокой, что и браться не стоило. В воскресенье в клубе организовали танцы под живую музыку: приехала какая-то студенческая группа из Ростова. Сергей снова уговорил меня составить ему компанию. Я пошёл, но про себя решил:
«Это последний раз. Лучше уж до конца срока просидеть дома затворником».
Вокально-инструментальная группа разместилась на ступеньках клуба, а танцующие - на площадке перед ним. Солистка группы с первого взгляда сразила меня своей красотой и обаянием наповал, и сама, поймав на себе мой восхищённый взгляд, уже смотрела, не отрываясь, словно давая мне понять, что поёт для меня – так я думал, ибо так мне хотелось думать. Что бы там ни говорили, а я представлял себе это просто: если в первого взгляда не очарован, нет смысла портить глаза, высматривая – не упустил ли чего. Не могу сказать, я её заворожил или моя форма – не сказал бы, что она уж очень мне была к лицу: сидела на мне как сидела, не лучше и не краше, чем на любом другом. Знакомство было лёгким и приятным, но, передавая свои координаты, она всё же уведомила меня, томно потупив глазки:
«Гитарист Андрюшка, мой жених, разнервничался, ревнует».
Для меня это был не холодный, а грязный душ. Я всегда считал унизительными для человеческого достоинства кобелиные бои из-за женщин – не лишь для мужчин, но и для самих женщин в первую очередь. Сам дух соперничества в этой области изобличал в моих глазах низменную, животную природу создания, именуемого человек. Если мужчинам по природе их в принципе всё равно из-за чего драться, то женщину, которую они таким образом между собой делят без её ведома и согласия, а тем более с ведома и молчаливого согласия, это не возвышает, а унижает до состояния бессловесной твари, хотя некоторым категориям женщин и льстит. Единственным оправданием в конфликте из-за "дирижёрки" грузинского мужского хора мне служило то, что не я подошёл к ней, а моя скука; и выбрал её не я, а подлый, отнюдь не слепой жребий. После того, как я так низко пал, едва не позволив солдатским сапогам втоптать себя в танцплощадку из-за ничего не стоившей в моих глазах стекляшки, теперь из-за бриллианта в виде Любаши мне могли примерить галстук в виде надетой на голову гитары - как средство для очищения следов армейских сапог. Может, стоило принять это как акт очищения?
«Чем ещё смыть позор как не доблестью на том же поприще, на каком прежде так опозорился? – подал голос дух любознательности, своего рода дьявол-искуситель. – нельзя пропустить такое зрелище: как поведёт себя она, он и ты сам? Пусть лучше будет больно, чем стыдно и обидно, что даже не попытался».
Лишь с багажом утрат и разочарований за плечами опыт выводит общий знаменатель под чертой безумств ради женщины, гласящий:
«Ночью все кошки серые. Ни одна не стоит жертв».
На смену рискованным жестам и жертвам приходят расчётливость и манипулирование.
К неудовольствию гитариста и Сергея, мы остались до самого конца. Я был её провожатым. Она одарила меня поцелуем любовницы на глазах у ошарашенного, растоптанного жениха. Не представляю себе, как это уложилось в его голове, ибо в моей не укладывалось никак. Я не представлял тогда и не смогу представить себе никогда, как он это вынес. Уверен лишь в одном: он не упустит случая, если такой представится, воздать ей за своё нестерпимое для мужского самолюбия унижение (если оно вообще есть). Деревенская молодёжь ликовала от моего поведения, грозившего очередной мордобойной разборкой. Сергей трясся от страха и краснел рядом со мной от стыда за форму и весь военно-морской флот...
Андрей оказался стойким оловянным солдатиком. Устроив сцену ревности, он вероятней всего утратил бы свою Любашу, даже если бы я её не обрёл. Для меня и её, и его поведение было неприемлемым изначально. На мой взгляд: если женщина колеблется в выборе между мной и ещё кем-то, пусть лучше достанется ему, и, живя с ним, думает обо мне, чем наоборот. Так и сталось: к тому времени, как я окончил службу, она уже окончила институт, вышла замуж за своего Андрея и пропала навсегда... Наше общение ограничилось письмами, в последнем из которых она уведомила, что Андрей женится на ней с условием, что она прекратит всякое общение со мной. Было над чем позлословить и посмеяться, но грустить по большому счёту было не о чем, тем более, что замуж она заторопилась сразу по получении от меня известия о том, что я покинул училище…
Не скажу за всю деревню, но Сергей вздохнул с облегчением, когда я уехал, предоставив ему в одиночку щеголять перед деревенскими красавицами со сверкающими под солнцем лычками на рукаве, начищенным якорем на бляхе, гюйсом за плечами и развевающимися ленточками бескозырки. Не удивлюсь, если он считал, что моё поведение бросало тень на всё дорогое его сердцу, и даже соглашусь с этим… Что ж, теперь никто не мешал ему исправить созданное мной нелестное, ложное впечатление и восстановить престиж флота…
Я спал на верхней полке купе; около полуночи внизу послышался шум: две девчушки как могли отбивались от двух рослых и крепких на вид молодых узбеков, которые успели раздеться до плавок, и улеглись к ним на полки со словами:
«Нам тоже надо ехать, вы же не сахар не растаете, если мы рядом ляжем».
«А нельзя ли потише, ночь всё-таки? – угрюмо проворчал я. – Устроили шведскую семью в плацкартном вагоне! Если вам всё равно где, то хоть не визжите! И дышите про себя. Не всем это интересно!»
Узбеки неожиданно притихли и, бурча под носы:
«Моряк, моряк», – полезли на третьи полки, на места для багажа; и больше до самого конца пути их не было ни видно, ни слышно.
Даже сошли они как-то тихо и неприметно. То ли их спинам уже довелось познакомиться с морскими бляхами, то ли кто-то из их родных служил во флоте и морская форма была для них чем-то сродни священной реликвии. Одна из девушек улеглась подремать, вторая бодрствовала, чтобы не проспать свою станцию и не дать застать себя врасплох при повторе узбекского нашествия. Я, утратив сон, спустился с полки, мы познакомились. Пышку звали Валентиной. Через несколько минут она уже позволяла себя целовать, садилась ко мне на колени и без конца щебетала о чувствах. Когда настало время ей выходить, я попросил её разбудить вторую девушку. Она обиделась:
«Наобещал мне, а теперь будешь целовать её и обещать ей то же самое?!»
«Да я теперь лишь о тебе и могу думать, как и ты обо мне. Так ведь?»
«А зачем тогда будить её?»
«А с кем я буду о тебе говорить? Думаешь, всех так же легко уговорить целоваться, как нас с тобой? Для некоторых не только ночи, целой жизни мало. Не будь эгоисткой, буди».
Пышка обречённо махнула на меня ручкой, разбудила попутчицу, попрощалась с нами и ушла. Вторая была тонкой, хрупкой, изящной, причём всё это относилось в равной степени как к телу, так и к её душе; если на лице первой была написана шалость, то на лице второй - скромность. Она хотела было притвориться усталой и снова лечь спать, но я удержал её:
«Неужели я напрасно два часа упрашивал вашу подругу разбудить вас?»
«Вы – лгунишка. Занимались вы с ней совсем не этим. И упрашивали о чём-то другом. И, как мне показалось, упросили. И мы с ней просто попутчицы».
«А мы с вами уже не просто попутчики. Мы уже начали свой путь по жизни рядом».
Она пригляделась ко мне в свете мелькнувших за окном фонарей внимательней и, видимо, после услышанного, то, что увидела, не разочаровало её.
«Вы интересно выражаетесь», – просто сказала она.
«А вы удачно слеплены».
«Лепили как могли из подручного материала».
«Давайте знакомиться?»
«А что остаётся делать? – не молчать же».
«Тогда начнём с имён?»
«Валя. Это имя вам ничего не напоминает?»
«А должно?»
«Вы только что расстались с одной».
«Вот именно, расстался и заметьте: без печали на лице и слёз на глазах. И не я её упрашивал, точнее сказать, не сильно и упрашивал. Нет, не напоминает. Но с этого момента, надеюсь, будет».
Она не была болтушкой, как её предшественница; голос у неё был завораживающе мягким, а речь дышала искренностью и открытостью – приятно было и то, что она говорила, и то как. Такую нельзя просто посадить на колени, зацеловать, помять, попрощаться и забыть. Она была естественно, а не наигранно стыдливой и располагала не к случайному дорожному флирту, но к серьёзным глубоким отношениям, какими дорожат, каких не стыдятся, о каких не забывают. Серьёзность гармонировала в ней с трепетной нежностью. Ничто не сочетается с женской красотой лучше и естественней, чем скромность и нежность, собственно и делающие женщину женщиной, а в ней их было даже с избытком. Ни самые классически правильные черты, никакие иные качества не придают женщине столько обаяния, не делают столь неотразимо женственной. Её красота была правильной, строгой, но не сухой; сразу отметая несерьёзные намерения, она порождала глубокие. В ней ничего не было от девочки одной ночи или девочки для ни к чему не обязывающих развлечений; она очаровала меня раз и навсегда. Валентина возвращалась домой на маленькую, ничем не приметную станцию, где проживала с родителями и младшей сестрой. К моменту прощания мы уже твёрдо условились, что не расстаёмся насовсем. Первой мыслью было сойти с поезда вместе с нею, – у меня ещё было в запасе две недели отпуска, - но недостаток денег оказался решающим: я не мог заявиться в дом её родителей без приглашения и подарков, да ещё просить в долг на дорогу. Если Валентина-пышка утирала глазки, покидая меня на Валентину-грацию, то при расставании со второй из них глаза были влажными у нас обоих: первое было буффонадное, наносное, нарочито преувеличенное, наигранное чувство; второе несло на себе знак, печать истинности; Валентина-грация была самим воплощением девического трепета и чистоты. Я не задумывался всерьёз над выбором между ней и Любашей: у Любаши был Андрей – одна мысль об этом вызывала у меня брезгливое отторжение. Два года я переписывался и перезванивался с обеими и две недели с Валентиной-пышкой – переписка с нею длилась меньше месяца. Во втором письме от неё пришло известие, что она выходит замуж (но я уже отослал ей ответ на первое). В третьем и последнем она известила, что наутро после первой брачной ночи пришло моё письмо, муж его прочёл и уже две недели его нигде не могут найти.
«Что ты там понаписал? – ведь между нами ничего не было», – плакалась она.
«И в письме не было ничего, кроме обычных пошлостей. – пытался оправдаться я. – Я же не знал, что у тебя есть жених и ты собираешься замуж. Сообщила бы вовремя – и я умолк бы. Не знаю чем я теперь могу тебе помочь и как исправить ситуацию. Я лишь хотел тебя развлечь; у меня и в мыслях не было навредить. Найди его и покажи ему это моё письмо. Если он не полный дурак, если не женился лишь для того, чтобы переспать с тобой, он должен понять. Пусть прочтёт и убедится, что между нами ничего не было. Вряд ли он найдёт девушку без писем в прошлом и без воспоминаний, чтобы попрекать этим тебя. Что ещё? Не могу же я искать его сам!? Я своё нашёл в лице твоей попутчицы. А к тебе у меня была обычная симпатия, не более того, как и у тебя ко мне. Я видел в твоём поведении лишь благодарность и обычное для всех девочек желание слегка пофлиртовать – не будет же твой муж обижаться на тебя и за это?»
Я отослал это последнее письмо и на том наша связь оборвалась навсегда. Я не считал себя чем-то ей обязанным и связанным с нею, да и виноватым в её проблемах с мужем тоже – скрыв от меня факт замужества, она наказала себя сама, а в моих действиях злого умысла не было, но умение причинять людям зло без явного или тайного злого умысла осталось со мной навсегда; вероятно, оно родилось со мной и во мне в один день, как моё самое уникальное отличительное качество, причём никому я этим непрошеным умением не причинил больше горя и зла, чем самому себе. Но вряд ли моё последнее письмо сослужило ей такую же добрую службу, как предыдущее сослужило злую – никаких известий о судьбе сего оправдательного документа, как и всей её дальнейшей судьбе, у меня нет.
Два следующих года перевернули мою жизнь с ног на голову, а душу вывернули наизнанку и выпотрошили. Вся моя дальнейшая жизнь может быть названа не иначе как жизнью при смерти или смертью при жизни. Я устроил скандальный демарш, во всеуслышание отказался от чинов и званий, потребовал отчисления от училища, после чего вместо вручения кортика, погон и диплома уже готовый лейтенант был разжалован и отправлен дослуживать в действующий флот простым матросом. Но история моей службы и моего грехопадения в пожизненно опальные отбросы общества – тема отдельного повествования под названием: «Звёздный путь в погоне за погонами» с эпиграфом: «У каждого две необоримые проблемы: Провидение и Он сам».
Усилиями моего личного СС (командира роты Савинова и старшины Семёнова) я был доведён до крайней степени отчаяния, что фактически вылилось в самосуд – я учинил неправедный суд над самим собой, дав всем повод вдоволь насладиться этим зрелищем и с головой втоптать меня в пустоту…
В день отчисления из училища я получил прощальное известие о замужестве Любаши, на условиях прекращения её общения со мной – если бы я был способен что-либо воспринимать, наверное, умер бы от смеха: ситуация была из разряда курьёзных, как и та во время концерта, когда она, прижимаясь ко мне, указала на Андрея:
«Это мой жених…»
Не будь вся ситуация столь нелепой и неприемлемой для меня, я относился бы к ней иначе и думал бы о ней с куда большим трепетом. Но, увы, на мой взгляд, наивная, простая на вид Любаша была не так наивна и проста. Пока был курсантом, я чуть не спотыкался на каждом шагу о девочек, знавших биографии курсантов лучше их самих. Но после моего отчисления все они, подобно Любаше, бесследно пропали с моего пути. Я сразу стал для них никем. Логично предположить, что и Валя могла влюбиться в форму, то есть, красавца курсанта (для девочек все будущие офицеры – красавцы), а к ней собирался приехать опальный, непечатаемый поэт, философ по имени никто, человек, добровольно сдавший свои полномочия, а с ними и все привилегии защитника родины. Сомнения рвали мою душу, но я помнил её такой чистой, искренней, нежной, влюблённой – я решил рискнуть, поставив на кон всё, что у меня от меня осталось – своё самолюбие, гордость, всё.
Первое, что я сделал на второй день после окончания срока службы - написал Валентине всё как было. Письмо было составлено без уловок и околичностей и заканчивалось так же:
«Ты, может быть, ждёшь не меня; моя служба и карьера морского офицера закончились полным крахом. Если ты скажешь, что такой я тебе не нужен, я не обижусь и пойму – ибо таким я не нужен никому, даже сам себе: я могу лишь обмануть твои надежды и отравить жизнь. Напиши, если хочешь, чтобы я приехал. О причинах возможного отказа писать нет необходимости – я их знаю. Молчание будет расценено мной как деликатный отрицательный ответ. От погон и благополучия я отрёкся сам. Отречься от тебя у меня сил не хватит, это будет твоё решение. Сейчас я и сам не знаю кто я. И я стану тем, кем предстану в твоих глазах. Я – то, что ты во мне увидишь – или всё, или ничто, пустое место, пшик, абсолютный нуль, перед которым закрылись раз и навсегда все пути и двери, кроме тех, что ведут в ад. Хорошо подумай: согласна ли ты оказаться со мной в одной лодке. Учти, это очень хрупкая, хлипкая лодочка без руля и вёсел, что течёт по всем швам, а не океанский красавец лайнер. В ней всю жизнь придётся изо всех сил грести руками против течения и постоянно вычерпывать воду ладонями, чтобы не потонуть. Ей не позволят войти ни в одну тихую гавань, пристать ни к одной пристани. В лучшем случае удастся выброситься на берег между скалами с риском разбиться о них в щепки. Кажется, я сказал всё. Нет смысла толочь воду в ступе или пытаться жалобить тебя россказнями о том, как я к тебе отношусь. Я хочу быть честным с тобой, остальное будет иметь смысл лишь после твоего ответа. Сейчас, разодрав в клочья свою жизнь, утратив так много, я готов одним махом потерять всё. Не жалей меня, чтобы потом не довелось жалеть саму себя. Жалость для нас – недоступная и недопустимая роскошь. Я лишил себя права на неё, а тебя освободил от такой обязанности по отношению ко мне. Пока всё».
Ответ был таким же недвусмысленным, в моём духе и стиле:
«У тебя уже давно есть моё согласие на всё. Вместе не потонем, а если и потонем, то вместе. Жду. Приезжай».
Всё выглядело так, будто за меня сделали тот самый выбор, какой я сделал бы сам, на самом деле не было никакого выбора. Дело даже не в изысканной, аристократической, утончённой красоте Валентины, тут Любаша могла по-соперничать, она была по-своему не менее красива. В мире вообще много, во всяком случае немало, внешне красивых женщин. Но нежность, искренность, желание мне нравиться (и именно мне), исходившие от Валентины, её внутренняя чистота и красота ставили её в моём представлении на недосягаемый пьедестал. Приняв заигрывания Любаши всерьёз, я не искал бы, но всячески избегал вагонных знакомств со случайными попутчиками. Где есть: или-или - там и не пахнет ничем настоящим, претендующим на постоянство. Когда я услышал от неё, что она флиртует со мной при своём женихе, я мысленно поставил себя на его место... Да и разъезды по городам и весям в компании мальчиков, как я полагал, не могли обойтись без дорожных романов… Всё это не прибавило ей очарования в моих глазах, а совсем наоборот…
Два года разлуки и присущая мне опрометчивость сделали своё дело – я сорвался и понёсся к Валентине, не удосужившись сначала выписаться. Проживала она в неприметном посёлочке при одной из полустанков под Ростовом. Её отец, высокий, нескладный, сухопарый, работал на железнодорожной станции; мама, полная и добродушная, подрабатывала сменно там же; младшая сестра, миловидная пышка, чем-то напомнившая мне Валентину первую, училась в Ростове в медицинском техникуме. У них был простой крестьянский дом, в нём принято было простое искреннее обращение, они вели крестьянское хозяйство, но девочки росли городскими, проводя время в учёбе и работе в Ростове, и кавалерами у них были курсанты ростовского артиллерийского училища. Они и навестили их в один из дней моего пребывания. Кошки скребли на душе, но я понимал, что будь у кого-то из трёх курсантов хоть малейшие права на Валентину, они не смогли бы это скрыть, а я не заметить. Я призвал на помощь философию и здравый смысл, к месту или нет вспомнив жениха Любаши, которая поцеловала меня сладострастным поцелуем любовницы прямо у него на глазах. И я, в чём-то благодаря ему, также выстоял.
«Ты же не муж Валентины-пышки. – сказал я себе. – Успокойся и не выставляй себя на посмеяние - иначе тебя выставят за дверь».
С одной стороны: если ничего не было, тогда зачем курсанты пришли? С другой – по поведению всех было видно, что ничего-таки не было. Так или иначе, а я вытерпел непростое, жесточайшее для меня испытание. По утрам или ближе к вечеру мы все дружно ковырялись в огороде; им было до чёртиков смешно наблюдать, как я копал картошку, то попадая «мимо денег», то подрезая кусты. Возможно, я был первым в их жизни, кто не знал таких простых и естественных для них вещей. Для уединения мы с Валентиной уходили в лес – час мы собирали грибы, три валялись на ворохе опавших листьев, соорудив из них самое шикарное в мире любовное ложе. Были мы и в Ростове. Она забавляла меня по-детски наивной ревностью, когда какая-нибудь игривая девица, не смущаясь её присутствием, пыталась со мной кокетничать.
«Не смей и на шаг отходить от меня, слышишь! Ты не знаешь наших ростовских девочек», - она бледнела, расстраивалась не на шутку, хватала меня за руку и уводила от искусительниц подальше. Выглядело это уморительно.
Не обошлось без смешных курьёзов и дома: в честь моего приезда глава семьи выставил на стол свою домашнюю заготовку, собственной выгонки самогон, побившись со мною об заклад, что я после первой же выпитой рюмки не смогу подняться из-за стола. Отговорки, что я непьющий и верю на слово – не возымели действия: на этом они, как истинно русские люди, настояли; чтобы не обидеть хозяина, мне пришлось выпить.
«Но обещай мне, что это больше никогда не повторится. – успела шепнуть мне Валентина.
Ноги сразу налились тяжестью, сила куда-то ушла; и хоть голова была свежей, а мысли прозрачными, команды мозга до тела не доходили – под весёлый смех домочадцев я пытался встать со стула и не мог. Конечно же, я немного подыграл самолюбию хозяина, однако, таких крепких напитков мне употреблять не доводилось.
«Гостю больше не наливать. – засмеялся хозяин. – Не бойся, он чист, как слеза младенца, приляг, заодно отдохнёшь с дороги, потом силы восстановятся, почувствуешь себя лучше прежнего».
Без ханжества и лицемерия, принятых в подобных случаях, что многое говорило о степени доверия и отношении ко мне с их стороны, ночевал я в одной комнате с Валентиной, для чего в неё была поставлена вторая кровать. За нами не подглядывали, нас не контролировали; ложились мы в разные кровати или в одну – было делом лишь нас двоих. И она сама, оказывая высшую степень доверия, всем своим видом и поведением, показывала мне, что ей приятны мои руки и наша близость, причём, у меня и тени сомнения не возникло в том, что это её первый опыт подобной близости: душа её была чиста, невинна, доверчива и беспомощна передо мной; в ней не было ни искусственности, ни фальши - как осязаемой формы этой самой искусственности. Таким поведением она давала мне отчётливо понять, что и у неё не было никаких сомнений во мне.
«Хочу, чтобы всё между нами было честно. – сказал я ей в одну из таких минут. - Пусть всё, что должно быть, у нас с тобой будет когда я приеду уже насовсем. Это будет очень скоро, дело лишь за выпиской».
«Я не боюсь и никуда не спешу. - отвечала она. - Я знаю, верю и буду ждать сколько нужно».
Чего ещё я мог желать? Мне претило самолюбование и я не был Нарциссом – во всяком случае мне искренне хотелось верить, что это так. Я видел много самовлюблённых болванов в форме и не только. Люди сцены, политики всех мастей, многие представители творческих профессий и всякий мало-мальски преуспевший в жизни человек также этим страдают.
То, что мне была дарована такая чистая душа, не могло не радовать. Но зная и свой характер, и свою судьбу, я не спешил ликовать. В чём был подвох? Чего я испугался, воздержавшись от близости с нею, о какой не мог не мечтать, к какой всей душой стремился, и какая служила бы мне обратным билетом и гарантией того, что меня будут ждать? За себя или за неё я боялся? Не за себя, но себя…
В последний миг перед отъездом мы решили, что обручальные кольца будем брать сразу для обоих перед самой свадьбой, а пока я купил ей белые свадебные туфли; можно сказать, что они были объявлением помолвки и началом подготовки к нашей свадьбе.
«Возьми меня с собой. – попросила она. – Я не хочу оставаться тут без тебя».
«А я не хочу брать тебя туда, откуда всю жизнь пытаюсь убежать. – признался я. - Дело не в расстоянии. Мы с тобой больше не одиноки – ни я, ни ты. Но наше место не там, а здесь. Не хочу везти тебя туда, где нам может быть плохо даже вместе. У меня с этим местом связаны плохие воспоминания и самые дурные предчувствия».
Я не кривил душой и не лукавил: я действительно не хотел везти её туда, откуда с самого детства мечтал убраться как можно дальше. Кроме того, я не хотел погружать эту чистую душу в атмосферу дома моих родителей. Это вовсе не означало, что я прибегал к обману, пытаясь выглядеть лучше, чем я был на самом деле, или не дать ей увидеть раньше срока каков я на самом деле. Я лишь хотел её уберечь от соприкосновения с тем, от чего сам всячески стремился избавиться.
«Я буду занят выпиской. - оправдывался я, желая разлуки не больше неё. – Не хочу таскать тебя по бюрократическим кабинетам, а оставить тебя одну в Баку – это не то же самое, что потерять меня в Ростове: мальчики на Кавказе пристают не так, как ростовские девочки - от них не уведёшь, взяв за руку. Не волнуйся, я и сам там лишнего дня не останусь».
Она надула губки:
«Можно подумать, что ты боишься знакомить меня с родителями».
«Можно подумать, не успеете. На свадьбу заявятся, минуты будешь считать, когда оставят в покое».
«Тебе лучше знать», – вздохнув, покорно согласилась она.
«Отдыхай пока от советчиков, ещё наслушаешься».
Валя игриво улыбнулась:
«Что они могут посоветовать нам в наших отношениях? Кто в мире может что-то знать об отношениях влюблённых и разбираться в них, чтобы советовать?»
«Чтобы советовать, вовсе не обязательно что-то знать, солнышко. Чем меньше знаешь, тем легче советовать. Знание в споре не помогает, а вредит. И потом: разве мы первые влюблённые на земле?»
Улыбка её стала ещё игривей:
«Конечно, мы первые. У нас всё впервые и только так, как у нас, как за миллионы лет ни у кого не было и не будет – хотя бы по той простой причине, что мне нет дела до других: их тайна это их тайна, а наша – только наша».
«Ты не знаешь мою мать. Тебе очень долго доведётся объяснять это ей, если доведётся. Боюсь, целой жизни не хватит. Ещё никому не удавалось сохранить от неё что-нибудь в тайне, включая и самое сокровенное. Чтобы она оставила тебя в покое, расскажешь и то, чего не знаешь. И ещё я боюсь за свою репутацию: после вашего общения с моей матерью, от неё даже дыма не останется. Поэтому не капризничай, а скажи мне спасибо за то, что я пытаюсь тебя от этого избавить, пока могу. Кстати, мой отец за столом с выпивкой и закуской тоже не подарок: сядет, то и захотите – не поднимете. Резюме: чем позже ты с моими предками познакомишься, тем для нас же лучше. Для первого раза и предварительное знакомство с тобой по фотографии можно считать достаточно близким. Береги нервы, девочка моя, они тебе потом пригодятся»…
Время летело быстрее, чем продвигались дела с выпиской нигде никому ненужного, везде лишнего человека с клеймом - вроде нигде никому не нужен, но именно поэтому мне везде и всюду по всякому поводу и без всякого повода вставляли палки в колёса. Любая открытая для всех рддверь для меня превращалась в неодолимое препятствие. И дело двух-трёх дней растянулось на три месяца.
«Мне плохо без тебя. Я могу приехать к тебе, а обратно мы уже вернёмся вместе. Ну, пожалуйста, умоляю», – написала она, когда дело с выпиской всё-таки сдвинулось с мёртвой точки и, казалось, пошло на лад. Я не мог и не хотел этого допустить. Поездка одинокой молодой женщины с такой внешностью на Кавказ представлялась мне сама по себе предприятием чрезвычайно для неё рискованным, чтобы не сказать неразумным. И самое жгучее желание поскорее увидеться не оправдывало в моих глазах подобный риск. Здравого объяснения дальнейшего моего поведения нет: как и в училище, я вдруг стал говорить что-то совершенно не то, что хотел, и что следовало; словно кто-то чужой, какой-то непримиримый, заклятый враг изнутри говорил за меня. В каждом есть дьявол; и у каждого он свой; и каждый против него бессилен. Подобное состояние называется точкой фиксации, своего рода точкой не-возврата. Происходило что-то невероятное: по необъяснимой, непонятной причине мозг и самоконтроль отключались как по щелчку выключателя, я начинал вытворять нечто, что потом, пребывая в здравом уме и рассудке бессилен был пояснить, оправдать и выправить, ибо выправить последствия такого безумства мог лишь безумец, но никак не здравый человек. Нечто вроде куража – когда незримый поток подхватывает и несёт в неведомом направлении вопреки воле и желанию, что исполняют роли прислужников. По моим личным ощущениям могу сказать, что враг этот пробуждался, едва человек сознательный хоть на мгновение отключался, засыпал. Но дело в том, что отключался и засыпал он по принуждению силы, какой не мог противиться, а никак не по доброй воле.
В ответ на её вопрос:
«Что мне надеть, чтобы не холодно было?», - дьявол внутри меня вывел:
«В Баку тепло, а замёрзнешь в поезде, кто-нибудь согреет».
Ощущение было, что я это где-то написал, но не мог вспомнить где; перерыл все свои записи, черновики книг – нигде не нашёл. Оставалось письмо. Ужас обуял меня. Я ждал подвоха от судьбы, этим подвохом оказался я сам, то есть он постоянно присутствовал во мне, бездействуя в ожидании момента для удара. Беда грянула с той стороны, откуда надвигалось неминуемое благополучие. Возможно, губительная развязка красивой истории любви была пагубным следствием пережитого: военная система в клочья изорвала мою нервную систему – нервная система дала непредвиденный сбой. Почему непредвиденный? Мрак навалился на меня в шаге от перехода с чёрной полосы на светлую, когда до благополучия уже было рукой подать и, казалось уже ничто не могло помешать моему выздоровлению. Меня накрыло паническое, сумеречное состояние, как в училище, когда из меня кто-то моим голосом сказал за меня то, что сломало мою жизнь – раз и навсегда. На этот раз дьявол позарился на саму мою душу. Изуверский подтекст моей с позволения сказать шутки дошёл до меня лишь после того, как отправленное письмо осталось без ответа. Неясно что управляло мною, когда рука вывела:
«А замёрзнешь в поезде, кто-нибудь согреет».
Парадокс: я этого не мог написать, но я это написал. Голова с детских лет постоянно была забита всякими философскими бреднями, идеями и сюжетами для книг. Может, мне лишь показалось, что я написал это? Мне вообще часто казалось, что иные события и диалоги происходили со мной не наяву, а лишь в моём воображении и наоборот: воображаемые события казались более явными, чем самые реальные. Воображение воплощалось в реальность, а реальность уходила в область воображения. Я не верил, что мог с ней так обойтись. Но что ещё могло принудить её умолкнуть навсегда? Для того разве нужна была такая красивая прелюдия из высоких слов и чувств, чтобы закончить всё изуверской шуткой:
«А замёрзнешь в поезде...»!?
Несколько гадких слов – и всё… И десяти жизней не хватит, чтобы оправдаться и искупить вину. Но откуда, зачем, каким образом? Ни один не ведает что творится в сокровенных глубинах его подсознания, когда ядовитая змея поднимет голову и выплюнет яд; на что он может оказаться способным. Я знал лишь, что нет ничего, на что не был бы способен человек; что я сам могу оказаться способным на что угодно, и всю жизнь больше всех и всего на свете я боялся самого себя. Я долго ждал ответа на письмо, так долго, что стало абсолютно очевидно: я написал это наяву, а не в воображении, и она это прочла. Я отослал ей с дюжину писем с пространным объяснением необъяснимого и отчаянной мольбой о прощении – и воззвал к пустоте. Высокие, правильные, красивые слова были перечёркнуты гнусностью и уже ничего не стоили. Между строками её молчания я прочёл слова, которые сам себе адресовал в упрёк:
«Любящее сердце так не шутит. И с любящим сердцем так не шутят».
Любовь – не Феникс, что возрождается из пепла; она, умерев раз, всякий раз снова и снова, как бы ни пытались её воскресить, обращается в пепел. Не осталось ничего кроме боли, отчаяния, мерзости и стыда.
«Но любящее сердце всё прощает!», – бессонными проплаканными в подушку ночами беззвучно кричал я в пустоту.
«Нет больше любящего сердца. – отвечало чёрное безмолвие. – Прощай себе сам».
Я потерял её, причём это выглядело гораздо хуже, чем просто потерять – так, будто я выбросил её, как выбрасывают непотребную вещь. Кто настолько ослепил меня, за что так со мной и с нею обошлась эта незримая сила? Мне вдруг открылось с абсолютной ясностью, что мой приезд ничего не изменит: я застану там всё тех же курсантов артиллерийского училища, но одного из них уже в другом качестве; в этот раз я был бы опоздавшим женихом, чьё место уже занято. Я знал, что я этого не переживу, во всяком случае, не переживу достойно, а недостойно с нею я себя уже повёл однажды и этого одного раза было более чем достаточно нам обоим. Не лишь она не могла мне этого простить, я и сам не мог. Вместо того, чтобы кинуться ей в ноги, я с потерянным видом Гамлета бродил по городу, разрывая себе мозг и сердце одной и той же проклятой навязчивой мыслью:
«Мог ли я ей в самом деле такое написать!?»
Я не мог обманываться, скрывая правду от самого себя: я не был уверен, что при виде предпочтения мне другого, я не оскорблю её снова, уже сделав это однажды без всяких оснований. Меня хватило на то, чтобы не выпячивать ревность без серьёзного к тому повода, но тогда я был желанным гостем в её доме и единственным в её сердце. А какой теперь имело смысл стучаться в дом, если её сердце закрылось для меня навсегда? За что я оскорбил её!? Как умудрился потерять!? И как мне её после этого вернуть? Я боялся новой проделки моего вездесущего внутреннего я: если он вложил в меня эти проклятые слова, если моя рука без принуждения и руководства сама вывела то, что никогда не смогло бы принять моё сердце, если я смог своё естество обернуть против себя, и заставить оскорбить и растоптать само себя, где гарантия, что он не вложил бы мне нож в руки? – и тогда могла пролиться кровь. Я не выдержал бы её презрения, пренебрежения, вида уже однажды ради меня отвергнутого соперника на моём месте, которому я сам отдал её как отдают какую-нибудь ненужную безделку. Из двух необоримых проблем, – Провидение и Я сам, - неотступно преследующих меня, я сам оказался для себя более необоримой проблемой, чем Провидение: оно уже отдало её мне, но я сам у себя умудрился её отнять. Может, её лишь потому мне и дали, что знали, чем это закончится…
«Спаси её, Господи, от такого как я, способного оскорбить, унизить, растоптать безо всякой причины в любой момент! – сказал я себе. – Кто и когда ещё полюбит меня также чисто, доверчиво и искренне? Разве такое случается не лишь раз в жизни и не зовётся чудом?»
Проклятый, глумливый голос изнутри ответил:
«Ты уже сам всё сделал. Ты уже сам спас, избавил её от себя самого».
Дьявол, за шаг до счастья продиктовавший мне оскорбительную шутку, нашёптывал, изголяясь:
«Вот к чему приводит неуместное благородство! – ты стал дураком, лишённым и благородства, и уважения. Надо было переспать с ней, сломать, растоптать хоть что-нибудь в её душе – и тогда тебя не выкинули бы из судьбы и из памяти как рваный ботинок, разыграв оскорбление и обиду из-за какой-то шутки; от тебя стерпели бы всё, и тебя ждали бы спустя годы».
В горячечном бреду между жизнью и смертью, между мыслями о завоевании прощения любой ценой и самоубийстве, я продолжал писать покаятельные письма, умоляя из-за пяти гадких слов не губить ни меня, ни себя, разрешить мне приехать, и не осмеливаясь без спросу показаться ей на глаза; отчаянное безрассудство в поведении в критические минуты моей жизни сменилось тупым оцепенением, паническим страхом опять что-то сделать не то и не так. Глупость? Подлость? Что это было? Как будто и не то, и не другое. Помрачение рассудка или проявление высшей силой своей власти над каждым, над кем ей заблагорассудится её употребить? Звучит неправдоподобно, но именно последнее ближе всего к сути. Лишь худший и высший из страхов, - поторопившись, обманув самого себя, уйти из жизни перед самым её прощением, - удержал мою руку: это была бы изуверская ирония в моём духе. Картина глумления, ужаснее которой не сотворил ещё мир, встала перед моими глазами - вот я перерезаю себе горло, а тут приходит от неё письмо; Сатана издевательски сострадательным голосом читает над умирающим:
«Приезжай, я простила, верю и жду».
Эта картина и спасла мою жизнь, сделав её ещё невыносимей. Но ответом мне было полное презрения молчание, что хуже смерти: я так ничего и не предпринял, боясь самовольством усугубить наше с ней положение и наши с ней состояния; она так мне ничего и не ответила, возможно, полагая, что я сам без её помощи обязан исправить то, что сам, безо всякого содействия с её стороны и натворил; возможно, она даже верила и надеялась на это в глубине души, но мне этого уже никогда не было дано узнать... Открытая, бесхитростная душа закрылась для меня навсегда...
Года три всё в том же помутнённом состоянии я кувыркался по вакантным чужим постелям, перещеголяв неразборчивостью девок самого лёгкого поведения. Мои родители воспользовались моим состоянием, чтобы меня оженить. Мать нашла девочку миловидную, но уже кем-то занятую. Её родители и моя мать могли позволить себе делать вид, что ни о чём не догадываются, но я не мог. У нас с ней было два свидания в её доме при её родителях, которые деликатно оставляли нас наедине; на третье я не явился. Но не я отказался от неё: мне было всё равно с кем связываться, хоть с бабушкой самого чёрта; она оттолкнула меня – кто-то уберёг её от меня, на радость или на горе её милому дружку. Она с такой враждебной настороженностью реагировала на каждое моё слово, и с таким наигранным испугом и негодованием шарахалась от меня при каждом моём жесте и движении в её сторону, так упорно отвергала все приглашения на прогулки по городу, что мне было абсолютно ясно: передо мной отнюдь не домашняя девочка, другими словами, у неё кто-то есть, она уже занята, а я зарюсь на чужой корм. Чтобы окончательно развеять свои сомнения я выдал классическое:
«А ведь у нас с тобой были бы очень красивые дети».
Она фыркнула преувеличенно презрительно и плаксивым тоном потребовала навсегда оставить её в покое. Что означала такая болезненная реакция? Может, ребёнок уже рос в ней? Неспроста же она вела себя так, будто за ней постоянно наблюдали из балкона напротив. Несмотря на то, что она была довольно привлекательной девочкой, я почувствовал облегчение: миссия моя честно была исполнена и благополучно провалена, я мог уйти с чистой совестью и отчитаться перед матерью:
«Тебя ввели в заблуждение: я там был и я там не нужен».
Но покидая дом, где я не был нужен, я всё же не удержался от совета, что был нужен не больше, чем я сам, иначе, говоря влез не в своё дело, что называется, сапожищами в душу:
«Расскажи родителям, что у тебя уже кто-то есть. Не ставь их в глупое положение. Они будут продолжать игры со сватовством и это может плохо кончиться».
«Не твоё дело! – девочка покраснела, но не от стыда, а от злости, перед тем как соврать сквозь стиснутые зубы. – И не надо меня позорить только потому, что я тебя не хочу: у меня никого нет».
«Как знаешь. Это твоя жизнь. И тот, кто правильно себя ведёт, не застрахован от бед, а ты начинаешь с такого большого вранья, что вряд ли потом выпутаешься». – на этом сватовство и закончилось.
Отец девочки был раздосадован. Они с моей матерью были из одного села и он знал о нашей семье достаточно, чтобы посоветовать:
«Твоя мама тоже не хотела идти за твоего отца, угрожала своей матери, что сбежит, ни одного дня с ним жить не будет, но он не отступил и вот уже какого взрослого сына они вместе воспитали. Не отступай и ты. Ты же сын своего отца!»
«Только не в этом! – ответил я. – И время теперь другое: неправильно поймут».
«Может, не понравилась?»
«Нравиться должны оба, иначе это будет хромая семья с несчастными детьми. Не расстраивайтесь. Она девочка красивая, долго у вас на шее сидеть не будет: желающих найдётся много. Главное, чтобы среди них был тот, кто нравился бы и ей самой. Сегодня это точно не я. До свидания. Извините».
Настала очередь отца поучаствовать в устройстве моей судьбы – так мои родители представляли себе вмешательство во все мои дела; он ввёл меня в дом к людям, с которыми работал на одном комбинате и нередко выпивал за одним столом – девочка была отталкивающе непривлекательной до степени уродства. И она, и её родители были рады вцепиться в кого угодно, не заглядывая дарёному коню в зубы, только бы не ушёл ни с чем.
Со словами:
«Так мне и надо!» - я погрузился в ад ещё глубже, на самое его дно, чтобы на собственной шкуре окончательно утвердиться в истине: как бы ни было плохо, всегда может быть ещё хуже; другими словами: у бед дна нет.
1974
Свидетельство о публикации №221071500885