Автобиография

                Если нет другого способа получить 
                комплимент, сделайте его себе сами.
               
                Марк Твен

                Говорят, меня нашли в капусте в день с пятнадцатого на шестнадцатое июля года 1958-го от Р.Х. на 4-й овощной базе того самого города, над привокзальной гостиницей которого гордо пылало вечерами неоновое уведомление: «Пейте пиво, оно питательно и полезно!» Это был крик души, а никакая не реклама, поскольку местное пиво нельзя было назвать ни полезным, ни питательным, ни даже пивом. Город славился винными погребками, душноватым климатом и сердечным, точнее выражаясь, сердечнососудистым гостеприимством. Самым догадливым подсказываю название: Тбилиси, Тифлис, бывшая столица Кавказа…
                Радость в связи с моим обнаружением была великая. Еще бы, 117 лет искали духовного наследника невинно убиенного поэта и вот наконец нашли – день в день, минута в минуту! Гип-гип ура! Салют из двадцати одного заднепроходного орудия!
                Природа не стала скупиться, щедро наделив меня румяной душой, доверчивым нравом, пытливым умом и гордой, неуравновешенной, подвластной всем стихиям деструктивизма (вплоть до отстаивания своей извечной правоты с помощью кулачного права) натурой иступленного полемиста.
                Артачиться я начал прямо с колыбели. Мне не нравилось, как туго меня пеленают. Претило однообразие еды и форма ее подачи (Что? Опять титька с молоком?! Борща бы дали, что ли…). Действовало на нервы непременное сюсюканье взрослых при  общении с моей особой. Единственное, что могло меня успокоить, то есть побудить заткнуться – это музыка. Долгоиграющих пластинок тогда еще не было, песенка на 78-ми оборотах быстро заканчивалась и мне приходилось вновь включаться в оглушительную полемику с окружающей действительностью...
                Зато с родителями повезло: отец – офицер, мать – жена офицера. Можно сказать, родственные души: дружно мечтали, чтобы мы с братом выросли хорошими людьми. Уж такое у них было воспитание: они всерьез верили, что каждый человек есть кузнец собственного счастья, а судьба, Мойры, случай и его напыщенная театральная разновидность по имени Рок тут ни при чем.
                Вскоре, однако, им пришлось убедиться в обратном. Не прошло и десяти лет после триумфального обнаружения моей особы в белокочанном овоще, как отец мой волею случая был вынужден повторить последний подвиг Камо – угодить под автомобиль. К счастью, в отличие от легендарного революционера-гопника, он выжил. Может, потому что шел пешком, а не дефилировал на велосипеде. Правда, строевую годность утратил. По этой причине и был переведен в столицу соседней республики протирать форменные штаны в военном комиссариате.
                Не справедливости ради, но симметрии для не умолчу и о подвиге маменьки моей, совершенном ею в самое подходящее для героических деяний время – в годы германской оккупации. Именно она, будучи десятилетней девочкой, утопила в Чамлыке (приток Кубани) не роту «Тигров», не батальон «Фердинандов», а весь до последнего блюдца обожаемый кофейный сервиз немецкого генерала (на двенадцать персон!), чем напрочь деморализовала и его, и вверенные ему фюрером войска. Неудивительно, что нацистские захватчики вынуждены  были  вскоре  бежать  из Краснодарского края в великом смятении и страшном беспорядке.
                Право, такими родителями невозможно не гордится.  Что  я  и старался делать на протяжении всей своей жизни. Ведь именно благодаря им мне почти никогда не приходилось воображать, будто я сам себе любящий папа и любящая мама: меня всегда было кому погладить по головке, поставить в угол либо как-нибудь еще научить уму-разуму. И не их вина, что это обстоятельство не избавляет меня от необходимости всякий раз заново выдумывать себе свое детство, причем не только потому что оно из головы напрочь вылетело, но и по той простой причине, что ведь надо как-то идентифицировать себя сиюминутного, возникающего из ниоткуда, исчезающего в никуда. Вот я и идентифицирую, и чтобы уже не возвращаться к этой щекотливой теме впредь, решаюсь на признание самого разынтимного свойства. Я – подкидыш. Вернее – приемыш. Ну то есть и то, и другое одновременно. И ни капельки не похож на своих родителей. Ни внешне, ни внутренне. Причем это у нас фамильное, родовое. Отец мой тоже не сын своих родителей, а самый что ни на есть натуральный подкидыш и приемыш. Как в свой черед и дед мой никакого, разумеется, отношения к прадеду моему не имел. К слову сказать, этот прадед тот еще гусь. Явился десятилетним мальцом из ниоткуда, поступил учеником к мастеру письмоводства, скоренько обучился премудростям картежной игры, сорвал куш, разбогател, женился на дочери мастера, наплодил с нею кучу подкидышей и приемышей, а под старость умудрился продуть всё, что приобрел в молодости, после чего взял и исчез в том же неизвестном направлении, откуда в свое время прибыл. Видимо, отправился к приемным своим родителям. Мир праху его, если он, конечно, мертв, в чем я лично не уверен…
               Мое приобщение к литературе началось во втором классе, когда мои родители официально уведомили меня, что только что купленную ими книгу Тургенева «Дворянское гнездо» мне читать пока еще рановато, чем, естественно, спровоцировали на тайное потребление запретной сладости, закончившееся жутким разочарованием: гнездо как гнездо: кладка, яйца, птенчики, перышки… Где интрига? Где классовая удаль развратных помещиков?   
              После Тургенева последовал Толстой – все четыре тома великой эпопеи (с преимущественным вниманием к батальным сценам), затем «Незнайка на Луне», Герберт Уэллс, Мертвые души… Ко времени переезда в Ереван я уже был настолько начитан и эрудирован, что непринужденно путал Паниковского с Понятовским, и без особого труда не различал Лафонтена от Лафайета и обоих вкупе – от Ларошфуко. Столь впечатляющими достижениями я был обязан не только себе, школе или трем сотрясениям мозга, коих удостоила меня судьба, дабы я, согласно древнегреческой традиции, мог поверять мир гармонией своих извилин, но исключительно хроническому заболеванию печени, приговорившему меня на целый учебный год к строгому постельному режиму. Позже выяснилось, что это было не какое-то там банальное осложнение после гриппа, а ранний симптом человеколюбия – страшной болезни, унесшей жизни миллионов непротивленцев вселенскому злу мордобоем гуманистических догматов. Все последующие хвори, какими мне довелось в процессе возмужания перестрадать, особой оригинальностью не отличались: корь мистики, ветрянка метафизики, коклюш материализма, свинка атеизма, хронический насморк юмовства… 
               Первые таинства, в которые я был досрочно посвящен, оказались вакхическими. Сам Дионис обучал меня дивному искусству безмятежного опьянения всеми радостями жизни: книгами, вином, женщинами и кулинарией. К сожалению, незадачливый Либер не удосужился преподать мне главный урок: как ухитриться сделать так, чтобы тебя занимало то, что тебя ничуть не занимает. К примеру, биотические факторы среды твоего потешного обитания. Пришлось выбирать: то ли закалять характер, то есть очерствлять душу и прочие жизненно важные органы до предполагаемой кондиции окружающей яви, то ли положиться во всем на собственную натуру, исходя из того неоспоримого факта, что её, голубушку, перебороть невозможно и поэтому разумнее с ней мириться, потакать ей компромиссами, тем более, что такой подход вполне натуре моей натуры соответствует. Должно быть, я по неопытности выбрал сначала первое, поскольку в девятом классе решился на вопиющий по тем временам проступок: побег в США. Бежал я не один, а в обществе двух ярых фанатов Че Гевары, намеревавшихся освободить всех трудящихся Америки от капиталистических предрассудков. К сожалению, история умалчивает о том, из каких побуждений бежал я. (И о чем только эта почтенная матрона не умалчивает! Практически обо всем хранит гордое партизанское молчание. Вот и приходится бедным смертным укрощать амнезию воображением.) Полагаю побуждений этих было не больше двух, на выбор. То ли я хотел, проникнув на индейскую территорию, спасти Гекка Финна от скуки. То ли мечтал стать гражданином США и геройски помереть за их независимость, счастье и процветание .
                Как бы там ни было, но понимания в Штатах я не встретил и вскоре был выдворен из страны за антипрагматическую пропаганду, и водворен обратно в СССР, в виду своей профессиональной непригодности к какому-либо иному делу, кроме построения коммунизма в отдельно взятой державе.
                Родина приняла меня с распростертыми объятиями – всего-то пару дней помурыжила в сером здании Налбандянки (ереванский аналог Лубянки), вовсю окормляя праведной верой в святое дело трех великих поросят: Нуф-Нуфа, Наф-Нафа и Ниф-Нифа. Я был потрясен, восхищен, упоен, осенен, осиян, очарован, весьма тронут, слегка контужен и премного благодарен. Дяденьки в штатском живо вперили в меня крепкую веру в светлое будущее народных чаяний – в молочные реки да в кисельные берега. Наконец-то Камены докричались до меня. Я стал строчить мадригалы, оды, элегии, эпитафии, отчаянно стараясь приподнять личный гражданский лиризм до уровня слезоточивости читательских масс. Насколько это мне удалось, судите сами:
                Если крикнет Рать Святая:               
                Кинь Союз, живи в раю!
                Я скажу: предпочитаю
                Преисподнюю мою.
                Между тем школьные годы чудесные подходили к концу, впереди маячили еще более дивные студенческие времена с их феерическими нравами, а я по-прежнему оставался политически неблагонадежен и пропедевтически неподготовлен к дальнейшим успехам на тяжком поприще жизни. Первым спохватился отец и, используя свои обширные знакомства и несметные служебные связи, устроил мне посвящение в орден молодых строителей коммунизма, простонародно выражаясь – в комсомол. После чего спохватился я и пожелал для балансу срочно принять святое крещение. Оба этих торжественных мероприятия, состоявшиеся почти одновременно, произвели на меня неизгладимое впечатление. И хотя ни в Бога, ни во внучатого его племянничка Ульянова-Ленина я так и не сподобился уверовать, зато смог утвердиться  в почитании иных вещей и других понятий, требовавших от меня куда большей доверчивости и неискушенности. Так например, я сделался неистовым адептом Святой Екатерины – покровительницы пачкунов пера и вертоплясов пишмашинки, – которую с тех пор бесперечь тревожу одной и той же благочестивой мольбой изысканного содержания: «О, Святая Екатерина! преисполнь мои уста библейского меду, а извилины – занимательных сюжетов!» Кроме того, именно после тесного знакомства со святым миром и святой водицей я не перестаю пребывать в евангельской склонности к литоте, пытаясь примирить эстетическое обаяние античности с просветленностью христианской схизмы…
                К моему великому огорчению, ни в одном из каталогов высших учебных заведений не нашлось такого, где пестовали бы мечтателей, бражников, балаганных проповедников и бестолковых бумагомарак одновременно. Пришлось заняться самообразованием, погрязнуть в презренном автодидактизме, что, впрочем, не освободило меня от обязанности оправдывать свое существование успешной учебой в каком-нибудь из вузов. (И кто вбил им в головы, что я должен еще и оправдывать свое существование?! Пусть оправдывается тот, кто заставляет меня существовать. Я, конечно, не имею в виду моих приемных родителей, – какой с них спрос, когда они сами не по своей воле существуют, хотя и научились ловко прикидываться, будто по своей.)
                Поскольку б;льшую часть своего так называемого детства, отрочества и юности я провел на полях мудрых книг, оскверняя оные многоумными заметками по существу вычитанного и тем или иным образом непонятого смысла, я ошибочно решил, что мне самое место на каком-нибудь трепологическом факультете. Каком именно – установил жребий в виде двугривенной монетки. Выпал аверс, то есть государственный (весьма необходимое уточнение, словно у нас тогда имелись и частные) институт потусторонних языков и посюсторонней словесности имени одного прилежного поэта-символиста, впавшего на старости лет в коммунизм как в маразм (того самого, что мудро советовал своей пассии прикрыть бледные ноги колготками «Голден леди»).
                Мне хватило одного семестра, чтобы понять, как я просчитался. Предполагалось, что если филологи что-то и умеют, то только читать книжки. Как бы не так! Они читали и ни бельмеса не понимали. То есть они понимали каждое отдельное предложение, даже могли разобрать его по членам да по суставам, но этим их понимание исчерпывалось. Если, допустим, они читали, что редкая птица долетит до середины Днепра, то в лучшем случае самые сообразительные из них могли поинтересоваться у первого встречного киевлянина, запорожца или днепропетровца, соответствует ли это заявление действительности или это обычное патриотическое преувеличение. Киевлянин (не говоря уже о запорожце и днепропетровце), само собой, в ответ клялся, божился и бился об заклад, что истинная правда, что-де большинство ненормальных птиц, отваживающихся преодолеть эту водную преграду, выбиваются из сил уже на берегу, а та малая часть пернатых, которая все же достигает середины Днепра, немедленно заносится в книгу рекордов Гиннеса. Посмертно… Словом, поведение моих однокурсников подтвердило истину, в которую я свято верил и без их подтверждения: научиться адекватному пониманию искусства слова во всех его мыслимых и немыслимых проявлениях невозможно, с этим дефектом надо родиться. К несчастью, я на этом не успокоился, но путем мучительных для ума изощрений пришел к выводу, что человек только тогда остается человеком, когда создает великие произведения словесности, а когда он этим не занят, он – обычное дрянцо мирское, ничем не лучше своих читателей и персонажей. Не то чтобы я, подобно поэту, при мысли великой, что я человек всегда возвышался душою, и наоборот (То есть как только возвышусь душой, так сразу великая мысль осенит: esse homo! Как тут не подивиться прочности павловских связей, донимавших уважаемого романтика!), но поскольку у меня было две ноги, две руки и одна голова, обремененная паутиной извилин, я имел слабость причислять себя именно к этой разновидности любимчиков Божиих, а не к какой-нибудь другой, более ему удавшейся – крысам, сколопендрам, тараканам et cetera. И вот, вместо того чтобы посвятить себя учебе сочинительскому мастерству, которая, как известно, начинается с копирования недостатков классиков и заканчивается выработкой собственных персональных достоинств на базе усвоенных недостатков, я, сбитый с толку окололитературной братией вроде Белинского, Чернышевского, Сомерсета Моэма и Фотия Клезмецова, решил последовать рекомендованному ими способу добывания художественной правды, а именно: отправился на рандеву с хаосом издерживать свою жизнь в повседневном навозе, из которого слагаются мифы, легенды, анекдоты и публичные новости; вознамерился познать на собственном копчике все прелести святого штампа «жизнь в самом неприкрашенном виде», обозначающем, как вскоре выяснилось, расхожую антисанитарию трущоб, в лучшем случае – обиходную физиологию белковых организмов. При этом я, в довершение всех бед, еще и старался усвоить профессиональную привычку скрупулезно записывать все лично мною наблюдаемые факты. Такое обыкновение, согласно авторитетам, должно было значительно обострить мое внутреннее зрение, утончить художественное чутье, повысить доверие разума к органам чувств, а также окончательно улучшить почерк.
                Сказано – сделано: спустя два года после поступления в институт, я уже чеканил шаг на плацу артполка в лесах Черниговщины…
                Советская Армия – общепризнанная кузница человеков: сколько питекантропов, призванных на срочную службу, демобилизовались вылитыми кроманьонцами. Возможно, и из меня получилось бы в итоге что-нибудь приличное, оттруби я весь срок на страже социалистических завоеваний кремлевских старцев. Но случай не дремал, Мойры бдели, неумолимый Рок исходил патентованным пафосом и мои бедные почки, связанные крепкими деловыми узами с мочевым пузырем, в конце концов не выдержали тесного общения на полевых учениях с матерью-сырой-землей. Организм меня подвел, но дух мой не был сломлен, – если бы не приказ министра о досрочном моем освобождении от военного оброка, я бы ни за что не оставил социалистическую родину, вечно пребывающую в спонтанной опасности, без своей защиты.
                Приказы обсуждаются только в сторону лучшего их исполнения – эту истину я в армии усвоил твердо. Я обсудил и выполнил – вернулся туда, где не родился, но где все еще надеялся пригодиться. Вернулся, разумеется, не прежним доверчивым и наивным оболтусом, но умудренным армейским опытом эфебом, познавшим на собственных боках простую до замысловатости истину. А именно: настоящий сочинитель не имеет морального права удовольствоваться тем, что всеми почитается действительностью, ибо это банально и свидетельствует о скудости воображения. Согласитесь, глупо растрачивать свою жизнь на общение с людьми, которых хочешь изобразить, если ты способен за пару бессонных ночей сочинить этих бедолаг вместе с их невыдуманностью, не опускаясь до рабских списываний с натуры твоих пошлых знакомств. И вообще, причем тут другие, когда сочинительство – это, быть может, единственный способ, свидевшись с самим собой, не получить при этом ни инсульта, ни инфаркта, ни заворота мозгов, ни аллергии на всё личное, но отделаться всего лишь легкой мистической травмой, последствия которой любой маг или мист средней руки устранит за несколько сеансов.
                Уяснив и усвоив вышеизложенное, я, в полном согласии со своей противоречивой натурой, ринулся в объятия дьявола – настрочил умнейшую критическую статью в виде мадригала о восьмом томе воспоминаний нашего генерального понтифика. Я сравнивал его с Пиндаром, Бавием, Августином Аврелием, мадам де Сталь и даже с тем малым, что сочинил «Интернационал». Отвергли, поскольку постеснялся сравнить с Шекспиром, Пушкиным и коллективным автором металлургического пособия по закаливанию стали. Застенчивость в литературно-критическом деле оказалась столь же неуместной, сколь и в любом другом. Дабы преодолеть ее, я устроился внештатным корреспондентом на Армянское радио. Правда, не в отдел знаменитых анекдотов, а в радиожурнал «Эхо». К несчастной нимфе он не имел никакого отношения. На любой шум и гам окружающей жизни наш радиожурнал откликался бодрыми, исполненными исторического оптимизма могильщиков мирового капитала, репортажами. Сенсационность не поощрялась. Полемичность воспринималась как подрыв устоев. Проституция, наркомания, криминал, неопознанная летающая посуда, астрология, ведовство, лохнесские рептилии и любые привидения, кроме скитающегося по Европе призрака коммунизма, считались пережитками капитализма, донимающими по заданию КГБ наших идейных врагов. В конце концов, я так измаялся от безмятежности, что решил сменить место жительства, обстановку и языковую среду. В результате чего оказался на другой своей исторической родине – в столице кубанского казачества, где приобщился к трудовой, исполненной похмельных тягот, жизни простого грузчика-пролетария на огромном химическом комбинате, производившем, помимо всевозможных сельскохозяйственных удобрений и комбикормов, чистый пищевой и сверхчистый медицинский спирты. Так что людям было там за что горбатиться…
                Екатеринодару (Краснодыру) я обязан одним из самых ярких впечатлений, произведенных на меня развитым социализмом. Точнее, этих впечатлений было целых два. Первое – это когда оказался на складе – обширном, 30 на 20 метров помещении, – под завязку забитом кубинским тростниковым сахаром, купленным на корню у вива Фиделя во время Карибского кризиса. Второе было связано с металлическим ломом, в который превратились за 15–20 лет пребывания на чистом воздухе новехонькие, все в заводской упаковке, станки из Германии, Франции, Японии и даже США… Тогда-то я, наконец, и догадался, что мы не по доброй воле пытаемся построить коммунизм на 1/6 части суши, что нас к этому подталкивают так называемые развитые капиталистические страны, снабжая нас самым необходимым, начиная с американской пшеницы и новозеландской комбикормовой баранины и заканчивая сложнейшим высокоточным оборудованием. Ну а мы, инстинктом чуя подвох, пассивно сопротивляемся, волыним, сачкуем, прикидываемся шлангами, головотяпами, чудаками с буквы «м», ну и, конечно же, горчайшими пьяницами…
                Так я рос над собой, постигая реалии,  и  к  22-м годам  достиг 185-и сантиметров в длину по вертикали. Это обстоятельство многое объясняет в моем недюжинном характере. Всем известно, что, к примеру, малый рост предрасполагает к честолюбию, тщеславию, позерству, широким жестам и напускному величию. Но вот  чему способствует рост выше среднего, ведомо лишь единицам. А способствует сей рост, доложу я вам, снисходительности, мечтательности, лени и философскому отношению к жизни по принципу: с утра выпил – весь день Платон… в том числе Каратаев… И ежу понятно, что снисходительствовать, мечтательствовать, лениться и предаваться платонизму лучше всего там, где нет и никогда не было вытрезвителей, где не надо опасаться того, что стражи порядка, выполняя повышенные соцобязательства, загребут тебя, бухонького, для ровного счета своих трудовых достижений.
                Я к чему веду? Я веду к тому, что если, уезжая из одной своей исторической родины в другую, я не произнес вслух сакраментальное I’ll be back, то только потому, что оно само собой подразумевалось. К тому же, вернувшись в Ереван, я неожиданно для себя вдруг обрел литературную среду, коей безуспешно домогался ранее, вычитав где-то, что она для записных бумагомарак крайне необходима. Именно в этой среде я надеялся поднатореть в трюизмах, научиться отличать хорошие стихи от бесподобных песенок, обрести между делом внятный и почетный смысл жизни и, наконец, сподобиться Царствия Небесного – публикации в заводской многотиражке. Как это ни покажется кое-кому несбыточным, фантастическим и нереальным, но надежды мои оправдались: я поднаторел, научился, обрел и сподобился – единственный уцелевший экземпляр многотиражки с моим драматическим репортажем о первомайской демонстрации трудящихся хранится ныне в моем доме-музее, что в Большом Маховом переулке, в жестянке из-под датского печенья… Но самое главное – я утвердился в методе, который заключается в том, чтобы никому не подражать, ни черта не развивать, ни хрена не выдумывать, но скромно и достойно следовать старинной отечественной традиции, предписывающей использовать болтовню как неосознанный стилистический принцип. Этот метод хорош уже хотя бы тем, что пользующемуся им автору незачем кропить пишмашинку святой водой в целях изгнания из оной демонов пошлости, бесов скверновкусия и падших ангелов щенячьей слезливости. Метод был проверен нами на публике дискотеки, которую мы организовали из моды, ради всеобщего кайфа и в целях личной подработки. (Мы – это остатки редколлегии машинописного журнала «Флигель», так и не увидевшего свет в виду отсутствия моральных сил, материальных средств и заслуживающих внимания текстов.) Причем не просто проверен, но и немедленно, после подсчета выручки, единогласно одобрен. Ибо не каждому дано от Бога уметь нести такую околесицу, чтобы после нее любая музыка показалась райской. Из этого факта я сделал неутешительный и довольно опрометчивый вывод: высшая учтивость писателей нашего пошиба – не писать. И оказался настолько глуп, идеен и честен, что действительно перестал терзать бумагу и опять подался в пролетарии всех стран соединяйтесь – вертеть болты и срубать гайки слесарем-ремонтником в одном чрезвычайно научном и крайне производственном объединении по имени «Наирит» .
                На сей раз я продержался в гегемонах не один, а целых три года. Возможно, продержался бы и дольше, если бы не заводские комсомольцы, устроившие на мою погрязшую в чуждой им безыдейности душу настоящую охоту. Эти энергичные собиратели членских взносов почему-то вбили себе в голову, что я свою учетную карточку комсомольца забыл в канцелярии военчасти не из брезгливости, а невзначай: по глупости, скупости, в худшем случае из присущей мне матушки-лени.
                Куда податься бедному пролетарию, не желающему даже формально принимать участие в имитации осуществления скудоумной идеи о всеобщем равенстве в нищете и дебильности в братстве? Знамо дело – в интеллигенты. Так я вновь сделался студентом, причем настолько прилежным, что по прошествии каких-нибудь 13-и лет (1975 – 1988) с триумфом закончил родной институт. Триумфаторами, разумеется, были родители, торжественно въехавшие в Рим на золотой колеснице. Мать прижимала к груди долгожданный диплом, отец к губам – сакральную рюмку. Я бежал за ними петушком Бобчинским и Добчинским в одном лице, натянуто улыбался и тупо недоумевал: что же дальше?
                А дальше я оказался учителем великого и могучего в армянской школе, расположенной в курдской деревне . Поскольку первоклашки плохо знали армянский язык, то весь первый год их пребывания в школе уходил на то, чтобы они научились хотя бы немного в общем и чуть-чуть в целом понимать своих учителей. А во втором классе за них принимался я, мороча головы малюток мужским, средним и женским родами (отсутствующими не только в армянском, но и в курдском языке), совершенными и несовершенными видами глаголов и, наконец, чудным Днепром, над которым птичьи полеты запрещены международной конвенцией... Одним словом, идеи привислянского обрусения получили в моем лице верного продолжателя. Я расширил границы русскости до отрогов Арагаца , приучив езидских школьников играть на моих уроках в русскую «балду» и получать за нее, в зависимости от количества набранных очков, соответствующие прейскуранту оценки. Успеваемость по моему предмету не зашкаливала, но и ниже определенного РОНО уровня не опускалась…
                Но что это я всё о делах да о работе? Пора бы уже и о личной жизни предметно пораспространяться.
                Случилось так, что аккурат к тридцати годам мой внутренний лекарь, дотоле неизменно советовавший мне лечить сердечные раны бальзамом самоиронии, а при особо тяжких романтических повреждениях – борной кислотой самоиздевки, вдруг переменил свою политику и посоветовал мне срочно влюбиться и жениться. Правда, на строжайшей последовательности действий он не настаивал: можно было сперва жениться, а влюбиться попозже, воспользовавшись народным лекалом «стерпится – слюбится». Мой недоуменный вопрос «зачем?» без ответа не остался. А затем, поведал мне мой душевный эскулап, чтобы вы с женой имели законное право взглядывать друг на друга с неописуемым выражением счастья, которое появляется у одиноких людей, только что обретших друг друга и постепенно осознающих, что отныне в святой борьбе с одиночеством их будет двое, потом трое, четверо et cetera… Словом, одиночеству явно не поздоровится, мы его насмерть задавим числом и умилением.
                Я послушался, женился и до сих пор не жалею об этом, поскольку напрочь забыл, что такое «одиночество», и порой склонен считать, что сие есть альтернативное наименование рая. Моя супруга, кстати, придерживается того же мнения. Она у нас дипломированный историк – большой специалист по чреде сражений, революций, реставраций, кризисов, пандемий и прочих подвигов рода человеческого в его медленном, но неуклонном восхождении к источнику света – выключателю.
                Природа приветствовала наш брак сногсшибательным землетрясением, в результате которого и школа, и дом учителя пришли в аварийную негодность, в коей, надо полагать, до сих пор благополучно  пребывают.
                Медовый месяц оказался короток, всего-навсего 26 недель – именно столько времени длилось наше житье-бытье в одном из детских санаториев Евпатории, куда нас эвакуировали вместе со всей школой. Должно быть работников этого почтенного лечебного учреждения не ввели в курс дела, иначе чем объяснить их упорное намерение обследовать наши организмы самым дотошным образом? Не успевали мы после исполнения супружеского долга положить утомленные головы на подушки, как нас будили громким стуком в дверь и требовали срочно сдать на анализы кровь, мочу, кал и вещества спинного мозга. Приходилось вставать, одеваться и резко протестовать против непрошенного вторжения в нашу личную жизнь. Эта непрестанная борьба с распоясавшимся медперсоналом сплотила наш брак. Подозреваю, что изводили нас именно с этой благой целью, ибо кругом было столько курортных соблазнов, что бракам с пониженной сплоченностью трудно было бы устоять.   
                Мало-помалу, поощряемый безрассудной супругой, я стал снова прикладываться к перу, тесно общаться с пишмашинкой, обозревать придирчивым хозяйским оком зреющие хлеба своих творческих планов, вдруг обнаружившихся в библейских пустынях моего воображения. Словом, вновь примериваться к крестной муке сочинительства – бесконечному укрощению солецизмов кнутом синтаксиса и пряником семантики. Думаю, в какой-то мере меня оправдывает то обстоятельство, что на сей раз мною руководила почтенная жажда наживы, а не презренная страсть сеять бодрое, доброе, дельное, вещное. Я решил порадовать всех страждущих бессонницей верным и надежным средством от нее – текстом, наводящим на читателя неудержимую зевоту. (Согласимся, господа, что сочинитель, не обеспечивающий костоправов свороченными зевотой челюстями, хотя и имеет аморальное право считаться в узком кругу дружеских заздравиц стоящим, но настоящим его не назовешь, – как бы он ни пыжился, бия себя в опустошенную вдохновением грудь пухлыми томами свои пропахших лампою опусов и откровений.) Предполагалось, что этим средством будут торговать не в книжных лавках, а в аптеках – платным приложением к барбитуратам. Сказывают, будто редактор издательства, в которое я обратился, впал по прочтении этого средства в беспробудную летаргию. Так ли это на самом деле – не имею чести знать. Знаю только, что Минздрав отказался мое детище лицензировать, а издательство поспешило обвинить меня в злостном злоупотреблении метабазисом, не удосужившись растолковать, что это такое и почему им нельзя злоупотреблять, а все остальное с ним делать можно…
                Отказ помутил мой разум настолько, что я утвердился в здравой мысли сосредоточиться на сочинении шедевров для семейного послеобеденного чтения, и с этой целью вознамерился преобразить действительность до полной ее узнаваемости (в свое оправдание могу сказать одно: я тогда полагал (как полагаю и сейчас), что литература – это всё, тогда как жизнь – лишь кое-что, один из вечно отрабатываемых сюжетов). Мне суждено было познать на собственном опыте горький удел беллетристов, ибо публика, притупившая свои чувства телевизором, попкорном и кока-колой, ничего не способна толком воссоздать. Поэтому каждый банальный пейзаж, расхожую мизансцену или придурковатый диалог приходится расписывать с протокольными подробностями, скрупулезно следя за тем, чтобы ни одно существительное не осталось без своего прилагательного, чтобы каждое дополнение именно дополняло, а не разбавляло яркое впечатление читателя о беспределе своих умственных способностей. Как тут удержаться – не благословить те баснословные времена, когда для того, чтобы показать публике всю прелесть человеческой пошлости и глупости, приходилось в творческих муках сочинять Бювара и Пекюше! Тогда как в наше отвратительное время в подобной книге нет необходимости, поскольку всегда под рукой либо сектантский журнальчик, либо дамский романчик, либо брошюра о магии, светопреставлении и неопознанной летающей посуде. Выбор широк, голод неутолим. Все же прав был классик: литература обязана быть познавательной, как глобус, питательной, как куриный бульон, воспитательной, как государственный гимн и общедоступной, как привокзальная шлюха. Только в том случае, если все эти условия соблюдены, можно робко надеяться, что человечество получит от словесности хоть какую-то пользу.
                А пока я сражался с сороконожками сбивчивых речей и мурашками напрасных объяснений, разразилась Восьмая (по другим данным Девятая) Карабахская война. Возможно, я бы ее и не заметил, если бы она не сопровождалась энергетическим кризисом: периодическими отключениями света, исчезновениями воды из кранов и сбережений из карманов. Родина, скукожившись до одной десятой части исторической Армении, напомнила о себе прапорщиком из военкомата, пожаловавшим к нам на керосиновый огонек в сопровождении двух вооруженных до золотых коронок милиционеров. Как говорится, служи, сукин сын, Отечеству! В смысле: Родина, понимаешь, мать тебя зовет, горло надрывает, повестками забрасывает, дескать, откликнись, сынок, отзовись, каналья, а сынок, каналья, игнорирует, не откликается. Кто же вместо тебя светлое и святое, мы бы даже сказали, величавое дело войны исполнять будет?
                Однако когда я им предъявил по их требованию свой военный
билет, они, ознакомившись с его содержанием, несколько смягчились, мирно попили кофию, сообщили на всякий случай о том, что согласно Кодексу Строителя Великой Армении «каждый армянин должен убить в себе турка и предъявить труп врага властям для опознания», многозначительно помолчали и откланялись, взяв с меня честное слово, что я сам, своими ножками явлюсь утром по начальству вместе с убитым в себе за ночь турком.   
                Откровенно говоря, я был пристыжен: и как это я раньше не додумался заметить, что одна из моих родин, причем именно та, в которой я в данный момент своей жизни пребываю, испытывает во мне острую военно-патриотическую нужду! Это я-то, духовный внук Кассандры и ментальный пасынок Нострадамуса, предрекший аще еще в 1979 году Вскавказскую войну и победу курдов над турками, турков над армянами, армян над азербайджанцами, азербайджанцев над лезгинами, лезгин над аварами, аварцев над абхазами, абхазов над грузинами, грузин над осетинами, осетин над ингушами, ингушей над лаками, лаков над балкарами, балкаров над адыгейцами, адыгейцев над кабардинцами, кабардинцев над черкесами, черкесов над чеченцами, чеченцев над русскими, русских над украинцами, украинцев над белорусами, белорусов над прибалтами, прибалтов над скандинавами, скандинавов над финнами, финнов над карелами, карелов над поморцами, поморцев над приморцами… Кроме того, предвосхитил блокаду США персами, высадку северных корейцев в Гренландии и покорение Южного полюса алжирскими фундаменталистами. А также – воссоздание Римской Империи в границах Рождества Христова и громкий скандал в связи с арестом волхвов-контрабандистов… Вот уж кому-кому, а мне действительно – стыд и срам!
                Стоит ли после этого удивляться, что я уже утром следующего дня был, как штык, в военкомате, да не один, а с вещмешком и незримой толпой провожающих – рьяных поклонников моего невыносимого дарования?
                Среди призывников ходил подполковник армянской армии в форме советского офицера-артиллериста и безнадежным тоном допытывался насчет наличия среди призывной массы эдакой профессиональной невидали как наводчики и командиры орудий. Призывники в ответ недоуменно помалкивали, изредка позволяя себе недовольно по пенять на отсутствие у подполковника интереса к таким необходимым военным специалистам как кладовщики, каптерщики, хлеборезы, завхозы, кочегары, писаря, барабанщики и заведующие клубами.
                Я считался командиром орудия не только согласно документам, но и по сущности своей службы. О чем и не преминул с гордостью заявить подполковнику. Подполковник был явно тронут, но почему-то на шею мне не бросился и щеки моей слезами не оросил…
                Вскоре обнаружился настоящий, а не поддельный наводчик – учитель математики лет сорока. Затем мы нашли себе заряжающего – свежеиспеченного Ереванским университетом юриста. В общем, к концу дня нам удалось сформировать высокоинтеллигентный расчет. Почти высокоинтеллигентный – обнаружить полагающегося по штату шофера с высшим образованием мы так и не смогли. Хотя видит Бог, отчаявшись, были согласны даже на выпускника партийной школы…
                Очень скоро, спустя всего лишь двое суток томительного ничегонеделания в казарме, нас познакомили с нашим орудием. Им оказалась противотанковая пушка Д-44. Цифры обозначают год принятия этой пушки на вооружение Красной Армии. Если верить маркировке, произведено и принято на консервацию сие чудо огнестрельной техники
было аккурат в год смерти товарища Сталина. Одним словом, раритет!
                Получив орудия, наш двухбатарейный пушечный дивизион приступил к активному изучению матчасти. Некоторым, как например командиру нашего взвода младшему лейтенанту Есимимчяну, приходилось начинать с самых азов. Конкретно говоря, с практического различения оптических дырочек панорамы: в какую именно следует заглядывать одним глазком, чтобы проверить правильность наведения орудия на точку наводки. Поначалу он пытался высмотреть эту пресловутую точку, заглядывая именно в ту дырочку, которой она, собственно, на точку и наводилась…
                Забегая вперед, скажу, что лейтенант наш оказался способным учеником. Не прошло и месяца, как он уже мог лихо наводить орудие на точку наводки, причем не путая основной с запасной и тем более – с ложной. Словом, если он и не тянул, месяц спустя, на настоящего командира артиллерийского взвода, поскольку не был в состоянии математически рассчитать цель и перевести свои расчеты в простой язык команд, то командиром орудия или наводчиком – в случае чего – мог послужить запросто. То же можно сказать о почти всех «бумажных» артиллеристах нашей 2-й батареи: все они в конце концов сделались из бумажных фактическими богами войны. И это, несмотря на то, а может быть, даже благодаря тому, что учиться им пришлось непосредственно в боевых условиях, ибо учебные стрельбы в нашей педагогической программе не были предусмотрены. Так иные инструкторы по плаванию учат своих учеников плавать – столкнут на глубину и выплывай, как можешь, если не хочешь утонуть. Действенный метод…
                Считается, что каждый уважающий себя идеалист-романтик, равно как и страдающий материализмом реалист, обязан испробовать церемонного фатализма дуэли, пусть даже бесцеремонной артиллерийской, когда невольник чести (этого рыцарского порождения высокомерия и глупости) в мановение ока превращается в пушечное мясо, осознающее себя одновременно и пушкой и мясом – комком сухожилий и нервных окончаний, трепетным продолжением станин, казенника и панорамы… Наш наводчик, будучи в краткосрочном отпуске, так успокаивал наших близких, говоря им правду, одну только правду и ничего, кроме нее, родимой. Мы, сказывал он, находимся далеко от фронта (дальнобойность наших пушек равнялась 15-и км), наше дело простое и мирное – очищать снаряды от смазки и посылать их на передовую (со скоростью от 655-и до 793-х м/сек. – в зависимости от полноты заряда). Так оно в действительности и было.
              На прямую и полупрямую наводку нас выдвигали редко, поэтому эта наша война порой напоминала лагерь отдыха отчаянных неформалов, предпочитающих всем крышам над головой бесхитростные землянки, покрытые брезентом и присыпанные песком, всем кроватям с балдахинами – сколоченные из досок ложа с солдатскими матрасами на них, а всем водопроводам и канализациям – горную речку в ближайшем ущелье… Было у нас и строгое расписание, режим дня. Утром завтрак, потом стрельба по противнику, затем обед, после обеда – обязательный налет вражеских самолетов со своими дарами – шариковыми бомбами; после бомб – тихий час, полдник, вечерние стрельбы, ужин, сон с перерывом на боевое охранение… Абсурд, кстати, тоже входил в расписание, но – не ежедневное, а в еженедельное. То выкрашенный в ярко-оранжевый цвет дорожной безопасности самосвал доставит на нашу тщательно замаскированную позицию боезапас осколочно-фугасных снарядов, то обкуренный расчет, выставленный ночью в боевое охранение, поднимет такой ржач, что противник на передовой, находящейся в нескольких километрах, примет его за ночную психическую атаку и откроет бешеный огонь во всех направлениях своих страхов…
            Из этих трехмесячных военных «сборов» я вынес твердое убеждение: ни одна война не в состоянии продлиться больше двух недель в отсутствии спиртного или других стимуляторов боевого духа.
            Домой мы возвратились все. Правда, трое из нас – из-за дефицита цинковых гробов – в пластиковых мешках. Радоваться было нечему; зима накатывала с неумолимой определенностью. А в домах наших ни света, ни газа, зато буржуйки и коптящие соляркой лампы. Одним словом – блокада. Армянскому народу пришлось вновь вернуться к своему традиционному занятию – выживанию. Но поскольку армянином я был сомнительным, пятидесятипроцентным, да еще и с русифицированной фамилией, мне это общенародное дело давалось с трудом. По чести говоря, вообще никак не давалось. В почете в те дни оставался только один труд – коммерческий. Все кругом или что-то продавали, или что-то покупали. Мне продать было нечего, а купить – не на что. Как это кое-кому не покажется странным, но пишу я лучше, чем торгую. Зато покупать, при наличии средств, умею блестяще. Шопинг мой конек! В приоритете три вида магазинов: книжные, продуктовые и хозяйственные. А вот в заведения, торгующие одеждой, меня можно затащить только силой… Очевидно, кто-то (Бог, судьба или случай, если не все вместе, в совокупии своих неисповедимостей) что-то напутал с моими генами. Нет во мне ни армянской основательности, трудолюбивости, упорства, ни русского сияния, вдохновенного вихря с плясовой неистовостью злобы и нежности, способных увлечь в небеса или совлечь в бездну. Я часто думаю: если бы Господь оказался настолько любезен, чтобы поинтересоваться накануне моего зачатия, кем я хотел бы родиться, русским или армянином, я бы, выведав подробности, отверг бы оба варианта. Должно быть, поэтому всеведущий Бог положил родиться мне смесью того и другого, исходя из математической истины: минус на минус дает плюс. Увы, в моем случае эта истина не сработала. Минус на минус дал икс, игрек и йота знает что…
            Итак, перспективы мои заволоклись тревожной дымкой. Точнее, смрадным смогом… В отчаяние я не впал, но найти утешение у того, кто громогласно обещал успокоить всех страждущих и обремененных, попытку предпринял. Близкое знакомство с Деяниями и Посланиями убедило меня в том, что мир погряз в роскоши духовной нищеты, иначе говоря, претендует на рай и вечное блаженство. Это хоть как-то меня утешило и примирило с самим собой и с тем, что я собой не считаю и числю окружающим миром. А тут у меня очень кстати еще и внутренний голос прорезался – с вдохновляющей сентенцией: дескать, коль таким, как ты, живется худо, значит, мир совершенен и Бог справедлив. А вслед внутренним голосом Родина подоспела с щедрым вознаграждением за ратные труды, выплатив мне за каждый месяц разочарования в героизме аж по полтора американских доллара. (За пять центов в день многое можно вынести, кроме самих этих пяти центов.) Эта невообразимая сумма позволила мне предпринять познавательную поездку в Петербург – с целью перенимания блокадного опыта и одновременного повышения своей квалификации в деле выживания. Опыт я успешно перенял, а квалификацию свою повысил настолько, что в конце концов понял: пытаться выжить лучше в Питере, где есть свет, тепло и хоть какая-то работа. А чтобы повысить свои шансы, решил напоследок исполнить заветы Ильича: срубил дерево, умертвил абортом ребенка, продал отчий дом, раздул из искры пламя и погрелся на дорожку у костра…
            По прибытии в Северную Пальмиру, я, скорее по малодушию, нежели из осторожности, сказался тем самым тунгусом, о котором грезил Пушкин в своей пародии на Державина и Горация. Педантичные питерцы не стали слишком ко мне придираться. Ограничились минимумом: сняли отпечатки пальцев рук и ног. Правда, хотели еще и длину хвоста измерить, но оказалось, я забыл его в родных пампасах. То есть в тундре. В смысле – высоко-высоко в горах. Записали как «купированный в детстве», с тем и пропустили. Добро пожаловать в город Святого Петра!..               
             Не мною замечено, что Петербург никогда не был настоящей реальностью, – той, которая способна обойтись без горячечной веры в себя, одной только бытовой, обиходной привычкой. Но зато именно я обратил внимание на то обстоятельство, что из всех литературных городов мира только Петербург реален, прочие в сравнении с ним являются лишь бледными призраками малоубедительных текстов.
             Разумеется, я не впервые почтил северную столицу своим в ней присутствием. С тех пор, как мой младший брат, сбежав с уроков, заплутал в лабиринте и догрезился до оседания Питере, я уже имел удовольствие неоднократно восхищаться гриппозными сквозняками петербургских подворотен и очаровываться туберкулезными пространствами Невы (не говоря уже о магическом воздействии дырьев и монументов на хрупкую нервную систему провинциала). Но одно дело болтаться туристом по Питеру – с миром в душе, добродетелью в сердце и хроническим геморроем в отсиженной заднице, – и совсем другое – уверить себя, что действительно живешь в этом городе-грезе, литературной столице литературных наваждений, сгибаясь в три погибели под невесомой тяжестью несвершенных дел. И как это эти питерцы могут так спокойно, так благодушно возлагать цветочки к подножию Медного Всадника, вместо того, чтобы, упершись в призрачную ограду, шептать ему «ужо»? – недоумевал я. Недоумевая, оглядывался, ища глазами брата, всегда готового разрешить любое мое недоумение в пользу здравого смысла, коим сам он пользовался еще реже, чем я. Но брат, с тех пор как отбыл однажды дождливым осенним вечером в мир иной, смотрел на этот моими глазами и, если не молчал, то отвечал стихами, до сочинения которых был при жизни в меру охоч. Стихами же по существу не ответишь – только приблизительно:
               
                Город за всё ручается!
                Прочность! Реклама! Сбыт!
                С солнцем! Опля! Венчается!
                Опля! С луною! Спит!

                Опля! Железная конница!
                Жрёт! Что попало! С рук!
                Ей подавала покойница!
                Опля! Подаст и внук! 

                Опля! Державно кружатся!
                Ряженые дома!
                Пыжатся! Петербуржатся!
                Всё не сойдут с ума!

                Опля! Смешок куражится!
                Экс-Офицерской близ!
                Там! Где двенадцать кажется!
                По трое разошлись!

           Долго ли, коротко ль, но приучил меня Питер проявлять к миру чисто умозрительный интерес отставного господа бога (в ипостаси творца), склонил к поддержанию исключительно платонических отношений с телевидением и прессой (чем меньше я с ними знаюсь, тем крепче люблю, тем больше уважаю), надоумил писать только то, что пишется, а что не пишется – не писать, но самое главное – уговорил не отчаиваться найти заказчика на измаранную мной бумагу. Хотя, во избежание недоразумений, должен предупредить: запросы мои велики, сада коровы и двух кур с меня будет явно недостаточно. Впрочем, если хорошо меня  попросить, я, пожалуй, мог бы рискнуть удовлетвориться небольшим островом в теплых морях, крейсерской яхтой, ста пятидесяти двухкомнатной лачугой, взводом вышколенных лакеев и мизерной рентой в пять миллионов сестерциев. Ибо если ты родился на Кавказе, то чем-чем, но широтой натуры по гроб жизни обеспечен.
             Из изложенного выше ясно видно, что я, несмотря на годы усиленных занятий всевозможными отвлеченностями, и горы прочитанных и тем или иным образом непонятых книг, остаюсь прост, как дрозд, и вне своей кельи духа являю собой счастливейшего в свете пустомелю, всегда согласного возместить скудость своего духовного пайка увеличением продовольственной или вещевой пайки. Пусть лучше ближние удивляются мне, говоря: «Смотри-ка, глуп, а богат!», нежели негодуют, приговаривая: «Если ты такой умный, почему так беден?»
             В заключение, дабы хоть как-то урезонить мою обстоятельность,
не ведающую разумных пределов, ограничусь кратким перечнем моих совершенств. Итак, за все свои необозримые недреманным оком жизни (смутно помню, как в одном из своих воплощений жил под открытым небом на кручах Парнаса, спал на жестком ложе и питался только тем, что удавалось вымолить у скаредных богов – козьим сыром да ячменными лепешками) ни разу подставил дважды одну и ту же щеку под одну и ту же руку. Никогда не ковырялся в носу после захода солнца. Никогда не поклонялся золотому тельцу, но всегда жареному либо запеченному. Ни разу не отказал ближнему промочить с ним за компанию истомившуюся от жажды глотку. Никогда не прелюбодействовал с чужой женой только в сердце своем (а с собственной и подавно, чему свидетельством две дочери, одна другой краше, умнее и даровитей). Ни единого разу не вынул сучка из глаза брата своего, но и личного бревна в своем глазу трогать никому не позволял. Наконец, никогда не обижал своих врагов, предпочитая любить их оптом и в розницу на расстоянии полета мушкетной пули… Практически единственный мой недостаток, скорее литературен, нежели аморален, и заключается в том, что, несмотря на все мои отчаянные усилия, так и не смог освоить панегирик как метод осмысления небесных тайн. Запечатлевать вилами на воде то, что бабушка надвое сказала мне удается куда лучше.

              P. S. Приступая с Богом к этим беглым биографическим заметкам, льстил себя надеждой навыдумывать разных разностей об ее предмете, а в результате просто повторил все свои заблуждения на свой же счет. Остается делать вид, что так и задумывалось, как в итоге вышло. Noblesse oblige.


Из сборника "Малявки"


Рецензии
Прочел с удовольствием, посмеялся малость... Слог, язык, стиль у вас отменный, приправленный сильной дозой сарказма, иронии и самоиронии... И как понял из текста - у нас с вами общая alma mater ("Выпал аверс, то есть государственный... институт потусторонних языков и посюсторонней словесности имени одного прилежного поэта-символиста, впавшего на старости лет в коммунизм как в маразм (того самого, что мудро советовал своей пассии прикрыть бледные ноги...").
P.S. Логично было бы в своем резюме дать полное название alma mater, обеспечившей вас высшим образованием, - ЕРЕВАНСКИЙ государственный педагогический институт русского и иностранных языков им. В.Брюсова. Ведь в советское время почти 90% грузинских армян получали высшее образование именно в Армении, так как поступить в Грузии в институт или университет было весьма проблематично даже самому "башковитому" армянину...

Роберт Багдасарян   06.09.2023 14:41     Заявить о нарушении