В консерватории что-то поправить

Предисловие

В Новосибирскую консерваторию я поступила в середине 80-х. В СССР музыковедение считалось престижной профессией. Закончила, увы, в другой, – в перестроечной России, где более бессмысленное образование трудно придумать. На собственной шкуре я испытала ломку мировоззрения, кризис идеологии и бытовые проблемы. Однако студенческий дух, веселый, творческий, не истребим: такое количество талантов на квадратный метр, как в консерватории, редко где встретишь.
Сразу оговорюсь, что все образы в моей книге собирательные, а имена в основном измененные. Любое совпадение событий и ситуаций является чистой случайностью. Поэтому не стоит проводить параллели с реально существующими людьми.

В консерватории что-то поправить

Консерватория, аспирантура, мошенничество, афера, суд, Сибирь.
Консерватория, частные уроки, еще одни частные уроки, зубные протезы, золото, мебель, суд, Сибирь.
Консерватория, концертмейстерство, торговый техникум, зав. производством, икра, крабы, валюта, золото, суд, Сибирь.
Может, что-то в консерватории подправить?

Михаил Жванецкий

Абитура

Имена изменены, образы собирательные

О консерватории я мечтала полжизни.
Но уж на что в моем родном студенческом городе, университет на университете, а консерватории в нем нет. Ближайшая в столице Сибири.
Туда и отправились мы вчетвером после окончания музыкального училища.

…Обычное общежитие показалось нам чем-то вроде Царства Божия. Язык пока не поворачивался назвать его по-простецки «общагой» – ради такого панибратства надо было как минимум поступить.
С огромными чемоданами, набитыми нотами и учебниками, шагали мы от трамвайной линии по указанному адресу.
Сквозь июньскую тополиную зелень проступила серая девятиэтажка. Из каждого раскрытого окна метров за сто наперебой разносились звуки Рапсодий Листа, Концертов Рахманинова, Каприсов Паганини, – свежая абитура готовилась ко вступительным экзаменам.
– Зачем им поступать, если они так играют, – пробормотала Маринка.
Вконец морально раздавленные бравурными аккордами и немыслимо виртуозными пассажами, мы несмело вошли в святая святых и направились к коменданту, заселяться.
…Едва закинув чемоданы в пустую обшарпанную комнату, мы немедленно реализовали то, что считал своим долгом каждый житель нашей страны, посетивший столицу Сибири: отстояли в кондитерской длиннющую очередь за большим фирменным тортом, с белково-кремовыми березками в качестве сибирского бренда.
Этот торт мы увлеченно поедали в течение трех первых дней нашей абитуры, после чего рвения заметно поубавилось.
– Хочешь тортик? Вон отрежь себе, в том углу лежит, – предлагали мы каждому, кто заглядывал к нам в комнату.
К торту прикладывались и землячки-старшекурсницы, снисходительно учившие нас жить и поступать, и народники с духовиками из нашего училища, заглянувшие проведать, и новообретенные товарищи-конкуренты, зашедшие за учебником и тоненько моросившие, типа, «ужас, как гоняют...» или «десять человек вчера не сдали и уехали домой», – а торт все никак не заканчивался.
Конкурс у музыковедов в этом году поистине дикий, прямо как в какое-нибудь театральное.
Но и мы не лыком шиты: наше провинциальное музучилище под управление знаменитого Шефа, даром что незрячего, издавна славилось крепкой подготовкой теоретиков и исправно поставляло кадры в близлежащую консерваторию. Правда, понаехало нас многовато, не могут же принять столько абитуриентов из одного города.
Тем не менее мы дружно шли напролом: каждую свободную минуту усердно занимались, писали «шпоры», разрабатывали системы визуальных подсказок и проч.
А экзаменов тьма-тьмущая. Ежедневно с утра до полудня мы толпились около какого-нибудь кабинета или зала для прослушивания, а потом то писали диктант, то отгадывали викторину, то играли фортепианную программу, то отвечали по билету на тему из музыкальной литературы. К вечеру, с замиранием сердца, искали свою фамилию в новых списках. Если фамилии не окажется, значит, не поступил, свободен...
В общем, день простоять да ночь продержаться...

…Экзаменационная тусовка – дело непростое: концентрация снобов на единицу пространства превышала допустимую норму.
Нас сильно напрягали еврейские узкоплечие очкарики, картаво излагавшие музыковедческие премудрости, высокомерные зубрилки с Урала, тараторившие наизусть целые страницы из теоретических трактатов, местные отличники, уверенно упоминавшие Шнитке да Канчели, неизвестных нам, темным провинциалам. Кроме того, в толпе всегда кто-то ныл «я нич-че не знаю» да «я не сдам». Не прибавляло оптимизма и то, что наши ряды таяли день ото дня, хотя шансы увеличивались.
Мы худели на глазах, потому что явно недоедали.
Тортик рано или поздно закончился, после чего выяснилось, что наше пропитание никак не организовано: во-первых, мы не имели ни посуды, ни припасов. В магазинах в ту пору царил «совок» в его худших проявлениях: на прилавках не стояло ничего съестного, кроме уксуса и лаврового листа.
Пельмени фабричной лепки, смороженные в один ком, – вот и все, на что можно было рассчитывать. Однако магазины с пельменями «Монолит» имели подлую привычку закрываться как раз тогда, когда мы возвращались в общагу, ощущая тягучую пустоту в желудках.
Днем мы еще как-то питались в обкомовской столовой, указанной нам бывалыми консерваторцами, а вечерами становилось грустно...
Но не тратить же драгоценное время на обустройство быта и на добычу продуктов, ходьбу по магазинам, стояние в очередях, приготовление ужинов, когда над головой, как домоклов меч, висит угроза провала.

– …Не ждали? – воскресным утром на пороге нарисовалась жизнерадостная Светка с чемоданом. – А я тоже решила с вами. Не поступлю – ну и не надо.
Светка была полная, румяная, хозяйственная и в меру ленивая. Закончив училище с тройками, она вышла замуж за военного. Даже речи не шло о том, что она собирается поступать.
Мы обомлели. С одной стороны, мы были ей рады: на курсе она была заводилой и массовиком-затейником, а с другой...
– Да вы не бойтесь – я на заочное, вам я не конкурент, – утешила нас Светка и по-хозяйски огляделась. – Надо бы борща наварить. На базар сходить, продуктов закупить...
«Начинается», – подумала я.
Светка всегда саботировала все наши сборища по подготовке к семинарам. «Нельзя ли покороче, самое основное», – командовала она, когда все же удавалось ее с трудом усадить за конспекты и клавиры.
– Вот сварим сегодня кастрюлю борща, а завтра вдруг нас выгонят – и кто его будет доедать? – возразила я.
Для нас это стало почти приметой: не готовить, чтобы не завалить.
В первый вечер Светка все же нажарила картошки, привезенной из дома, раздобыв у соседей сковородку.
– Это наша последняя картошка, – пригрозила я, поедая ужин. Впрочем, не без удовольствия...
Кое-как Светка встроилась в нашу зубрильную компанию и даже вошла в азарт. Но к концу дня зверски хотела есть не только она одна.

…Уж не помню экзамена, к которому мы так напряженно готовились. Кажется, он был одним из самых ответственных, поэтому мы старались не терять ни минуты.
Уже начало смеркаться, когда мы вдруг почувствовали, что от рези в желудке ни о чем музыкальном не можем думать...
– Магазины закрылись... – произнесла Маринка, выразив всеобщее сожаление.
– Может, в гости сходить? – предложила Аля. – К тем, кого мы угощали тортиком?
– Если не разъехались, – заметила я.
Дружною толпой мы решительно двинулись в гости.
В середине лета общага пустовала: студенты отбыли на каникулы, основная абитуриентская масса, завалившая экзамены, отчалила по домам. Смолкли романсы Рахманинова и мазурки Шопена. Лишь самые стойкие еще держались.
Мало того, что уже стемнело, так еще и половина лампочек была выкручена, и лифты не работали. Мы бродили, как привидения, по всем четырем блокам, туда-сюда. К сожалению, двери всех комнат, в которых проживали наши знакомые, оказались заперты. Костеря «предателей» последними словами, мы бесцельно болтались по пустующим этажам.
– Там что-то шумит... – я остановилась у входа в одну из секций и прислушалась.
Явно работала плита, и в кастрюле что-то бурлило...
«Борщ!» – предположила я, затем заглянула на кухню. Никого...
Я схватила кипящую кастрюлю и бросилась вниз. Наши – за мной. Через четыре пролета мы перевели дух на лестничной клетке, и я поставила кастрюлю на подоконник.
– Давайте посмотрим, – Маринке не терпелось.
Я осторожно приоткрыла кастрюлю... Бигуди... Там кипятились бигуди! Тьфу!..
Оставив кастрюлю на подоконнике, разочарованные, мы зашагали вниз.
Кто-то из нас решил по пути заглянуть еще в одну пустующую секцию. Мы гуськом прокрались следом.
О счастье! – в секционном шкафу завалялся распечатанный пакетик с рожками, целое сокровище.
– Я на шухер встану, посмотрю, нет ли кого, – предупредила я и обошла санузел с одной стороны (такая уж планировка у наших секций: умывальная и туалет располагаются посередине, а по обеим сторонам коридоры и двери в комнаты).
Обойдя вкруговую, я выглянула из-за угла. Как вдруг чья-то физиономия высунулась с противоположной стороны, дико заорала и скрылась. Я опознала Маринку и бросилась к выходу. Переполошенные, мы скатились кубарем с лестницы и очнулись только на первом этаже.
– Что случилось?.. – я никак не могла отдышаться. – Чего ты кричала?
– Там… там... кто-то был, – сообщила Маринка.
– Так это я была, – догадалась я.
– Ты?!!
– Ну да!
– Фу, а я так испугалась! – захохотала Маринка.
Навеселившись вдоволь, мы спохватились: где же рожки?
– А я их там бросила, я подумала, хозяева пришли, – сказала Светка. – Вы так заорали...
Мы поплелись наверх на поиски злополучного пакета. Но никто уже не помнил, на каком этаже из девяти это произошло. Мы совались во все секции подряд, но все было не то. Наконец, обессиленные и разочарованные, мы прекратили поиски и горестно поплелись домой.
– Неужели мы так и ляжем спать голодными! – взмолилась Светка. – Должен же быть какой-нибудь выход.
…Спасение пришло совсем неожиданно. Вдруг распахнулась дверь, и в комнату заглянула соседка, флейтистка из Кемерова.
– Девчонки, угощайтесь, – и она небрежно швырнула на ближайшую койку большую коробку с кукурузными палочками.
Мы хором издали восторженный вопль…

…Прошли годы, появилось много вкусного и разнообразного лакомства, а я по сей день всем гастрономическим наворотам предпочитаю кукурузные палочки. Когда я их ем, то испытываю неподдельное счастье.
Еда давно стала доступной, музыковедение ненужным. Консерватория давно закончена, непонятно только, зачем? В середине 80-х, когда мы поступали, «музыковед» – это звучало гордо, непыльная такая профессия за приличные деньги.
Закончили консерваторию мы совсем в другой стране, где трудно было себе вообразить более бесполезное образование. Мы с мужем, тоже музыковедом, попробовали было преподавать в университете. Звучит красиво, зато зарплата исчислялась … одиннадцатью «Сникерсами».
Может, в консерватории пора что-то поправить?
– Я б в риелторы пошел, – решился Шурик.
Увидел в газете объявление: «Агентству недвижимости «Аккорд» требуются риелторы».
– Название подходящее, – одобрил Шурик, последний романтик. – Дай-ка туда позвоню.

– …Образование какое? – спросили с того конца провода.
– Высшее музыкальное, – неуверенно ответил он.
– Какую консу заканчивал? Нашу? – обрадовался голос. – А живешь где? Так это рядом с общагой! Давай к нам!
Ударник, кларнетистка и музыковед – вот компания какая.
…Через какое-то время у нас появился двухэтажный дом.
Значит, все было не зря.

Как я ночевала на кафедре марксизма


Имена изменены, образы собирательные

Первые месяцы учебы в консерватории – сплошной шок.
Вокруг таланты и гении, а ты так, погулять вышел. Как пели в консерваторском капустнике:
«Либерманы, Броны, Корны, а я маленький такой» ...
Но сейчас не об этом, а о том, как я ночевала на кафедре марксизма.

...Мы с Маринкой попали в редколлегию консерваторской стенгазеты, уж не помню как.
Задача первокурсниц проста: подай-принеси, подержи карандаш, – но не только. Наша главная роль – изображать восторженную публику. Мы были «хлопальщицами и хохотушками» у старшекурсников, – причем безо всякого принуждения.
С самого первого часа, едва войдя в крохотную аудиторию, где заседала редколлегия, мы были сражены наповал качеством искрометных шуток и высочайшим уровнем интеллекта наших «дедов».
Редактором стенгазеты был пятикурсник с мальчишеским вихорком на макушке. Щуплый, по-мальчишески задиристый, этот Костик выглядел совсем не солидно. К тому же у него была такая забавная фамилия, что ему даже прозвище не требовалось.
Тем не менее от юноши за версту веяло Академгородком, уроками французского, энциклопедическими знаниями и степенью посвящения в недоступные нам тайные знания.
В редколлегии подвизалась также полненькая очкастая Алла, по виду синий чулок, но страшно умная.
Приходила и Ниночка-красавица-отличница-вокалистка-комсомолка. Комсомолка в первую очередь, недаром она подрабатывала лаборанткой на кафедре марксизма-ленинизма.
Эти Костик с Аллой постоянно что-то или кого-то вышучивали, виртуозно перехватывая остроты друг от друга на лету, как мячики. Мы с Маринкой чуть не рыдали от смеха, восхищения и бессильного страдания по поводу того, что никогда, никогда нам не жонглировать словами так, как они, – легко, играючи. Красавица Ниночка в этом не участвовала, тихо улыбаясь в сторонке.
Удивительно, но про что была газета, я не запомнила. Кажется, мне даже поручили что-то там раскрасить, к чему-то написать заголовок. Вроде выполнила, но очень средне. У меня не было ни одного шанса проявить себя, настолько блестящей была та капустная тусовка, до которой я была милостиво допущена. 
Через три месяца сменился редактор стенгазеты. Теперь нами командовал профессор Лужский, известный консерваторский мачо, который славился своими прогрессивными и демократичными взглядами на жизнь и на музыку. Тоже ничего плохого.
Правда, теперь веселье как выключили. Великолепный на публике, профессор вовсе не торопился расходовать себя по пустякам, на заседаниях редколлегии, в присутствии каких-то невылупившихся птенцов. Регулярно опаздывая на несколько часов, он вваливался в аудиторию истории музыки, – именно там теперь выпускалась газета, – мрачный, скучный, весь занятой.
Газету Лужский старался выпустить быстро, общался деловито и скупо, буднично раздавал рутинные задания.
В общем, мы были и разочарованы, и подавлены величием и недосягаемостью главного редактора, львиную долю времени проводя в тягостных ожиданиях.

...Вот почему в ту предновогоднюю ночь мы не смогли вечером уйти домой, в общежитие.
Слоняясь по опустевшей консерватории, почти допоздна мы прождали Лужского, настраиваясь на предстоящий всенощный аврал. Наконец профессор объявился.
Однако тому пришлось работать на два фронта.
Пока мы выполняли очередное задание в пресс-центре, Лужский успевал, переместившись в концертный зал, с блеском покомандовать репетицией консерваторского капустника.

А в это время в спешном порядке мы печатали статьи, клеили фотографии, красили заголовки. И конечно, попутно отвечали на многочисленные телефонные звонки:
– Алло, кафедра истории музыки. Нет, Лужского здесь нет, он на репетиции капустника.
То и дело мы забегали к Учителю за инструкциями, прямо в концертный зал.
Конечно, уж там мы позволяли себе чуть-чуть подглядеть. На репетиции крутились и Костик, и Алла, и Ниночка.
Боже, как там было круто! Молодые профессионалы, без пяти минут, так здорово играли и пели, такими задорными были номера, такими острыми шутки, какими они могли быть только до наступления эпохи гласности.
Например, этот номер:
– У солдата выходной, пуговицы в ряд! – зычно, по-солдафонски, распевали дирижеры-хоровики, выстроившись в два уровня, словно «краснознаменный хор». – Ярче солнечного дня, … пуговицы в ряд!
Часовые на мосту, … пуговицы в ряд!
Проводи нас до ворот, … все пуговицы в ряд, все пуговицы в ряд!
Идет солдат по городу, по незнакомой улице,
И от улыбок девичьих …все пуговицы в ряд!
Не обижайтесь девушки, ведь для солдата главное,
Чтобы его любимые… все пуговицы в ряд!
Зрители уже сложились пополам, в истерике, а ведь впереди еще один уморительный куплет, с припевом.
Вот как консерваторское братство высмеяло один из студенческих кошмаров, службу в армии, – как правило, в музвзводе Сибво.

В общем, мы ничуть не пожалели, что не ушли спать домой, в общагу.
И репетиция, и работа над выпуском закончились только в пятом часу ночи. До утренней лекции оставалось всего ничего. Только мучительно хотелось спать.
Тогда Маринка устроилась ночевать на кафедре истории музыки, на кушетке, а меня Ниночка по блату отвела на кафедру марксизма. Там стояло большое удобное кресло. Забравшись на него с ногами, укрывшись своим пальто, я отрубилась...

Меня разбудил телефонный звонок.
…Вокруг резкого звука в моем просоночном состоянии тут же образовался какой-то фантасмагорический сюжет, затем сон оборвался.
Не открывая глаз, протянув руку в направлении звука, я сняла трубку:
– Але… Кафедра истории музыки...
Открыв один глаз, спросонья увидев на стене в рамке профиль вождя, я сообразила, что история музыки тут не при чем…
– Ой, нет: кафедра марксизма-ленинизма, – плохо владея не проснувшимся еще голосом, исправилась я.
– Что?! Кто это?! Что Вы там делаете? Как фамилия? – услышала я металлический тембр, от которого с меня мигом слетели остатки сна...

...На лекциях по истории партии эта дама, обводя острым взглядом поток первокурсников, не только пофамильно опознавала тех, кто сидел на лекции, но и засекала всех, кто на нее не пришел.
Заведующая кафедрой марксизма, подтянутая крашеная блондинка с вкрадчивой и даже ласковой речью, от которой становилось не по себе, была злопамятной и мстительной. Отмечая тех, кто позволяет себе опаздывать, кто не проявляет должной активности на семинарах, кто пропускает демонстрации, припоминала им все это на ближайшем экзамене. Недостаточное усердие в идеологическое сфере само по себе приравнивалось к проступку, не говоря уж о прямом диссидентстве. Она никогда не повышала голоса, но от нее веяло чекистским прошлым нашей страны, которое мы уже не застали, но интуитивно ощущали, в виде мороза по коже.
На кафедре марксизма все, от доцентов до лаборантов, были штатными и внештатными сотрудниками спецслужб.
Эта кафедра была всесильной. Понятно, что при таком скоплении талантов, потенциальных поставщиков валюты в страну, твердой рукой необходимо внедрять в консерватории правильное, патриотическое воспитание.
Это я к тому, что кафедра марксизма в конце декабря восемьдесят четвертого года – самое неудачное место для ночлега, которое только можно изобрести...

– ...Как Ваша фамилия! Отвечайте! – кричала в трубку Железная леди…
Больше всего на свете мне захотелось, чтобы этот дурной сон прекратился. Не придумав ничего лучше, я тихо положила трубку. Но не тут-то было: телефон разразился новыми трелями.
Сбежать?.. Так она все равно узнает фамилию, и будет еще хуже… Подумает, что я здесь занималась чем-то нехорошим.  Доказывай потом, что я не верблюд… Ох, придется взять трубку.
– Ну алло...
– Фамилия? С кем я разговариваю?
– Да зачем Вам моя фамилия? Вы все равно меня не знаете... – заныла я слабым голосом. – Я же ничего не делала, я просто спала...
– Как Ваша фамилия?! – настойчиво требовала заведующая кафедрой.
– Ну Скви-ирская… – в конце концов проблеяла я.
– Так вот, Сквирская, слушайте меня внимательно: когда придет Ниночка, передайте ей, чтобы срочно купила цветы, потому что Евгению Георгиевичу утвердили докторскую.
Тьфу, только и всего.
– Вы меня поняли, Сквирская?
– Да-а…  – прошелестела я, находясь в полуобморочном состоянии, не чая выбраться из этого злополучного места.

Вечером весь прогрессивный Новосибирск рвался на консерваторский новогодний капустник.
Зато нас, членов редколлегии, пусть и «младший рядовой состав», без очереди пропустили в зал, как своих. Настроение наладилось. Я уже и думать забыла про свое кошмарное пробуждение в неположенном месте, двигаясь по залу в толпе блатных, которых тоже оказалось немало.
– «Але, это кафедра истории музыки... – вдруг пропищал кто-то над моим ухом тоненьким голосом. – Ой, нет: марксизма-ленини-изма...»
Недоуменно оборачиваюсь... Это вихрастый Костик за спиной передразнил меня, ехидно улыбаясь. Интересно, откуда он узнал?.. 

...Поступив в консерваторию в одной стране, мы закончили ее уже в другой. Изменилось не только название государства. В нашу жизнь грубо ворвались гласность и свобода.
Кафедра идеологии понемногу сдавала свои позиции. Светила сибирской скрипичной школы, звезды фортепианного исполнительства пачками повалили из страны, на все четыре стороны.
– ...Ах, этот Вадик Р.! То и дело пропускает лекции по историю партии, – помню, во всеуслышание ругалась Железная леди. – Ну и что, что гастроли. Не знаю, не знаю, как он мне будет сдавать. Останется у меня не аттестованным, – и весь поток замирал от ужаса.
Кстати, Вадик так и не вернулся на Родину с гастролей, успешно зависнув в Европе, – там, где по достоинству могут оценить гениальную скрипичную игру, без бесплатного приложения, в виде знания основ марксизма.
Он приехал в Россию через несколько лет, говорят, на собственную свадьбу, и не в Сибирь, а в Питер. Легенда гласит, что ректор Новосибирской консерватории, – тот самый, которому покупались цветы в честь защиты докторской, – срочно вылетел в Питер, чтобы самолично вручить жениху, в качестве свадебного подарка, диплом об окончании Новосибирской консерватории. Догнал и вручил. У меня только один вопрос: какую оценку они ему нарисовали по истории партии?
А следующим ректором после ушедшего на пенсию Евгения Георгиевича стал … тот самый Костик со смешной фамилией. Вот тебе и несолидный парнишка.
Ничего странного: он еще тогда подозрительно много знал.

Зачетка


Имена изменены, образы собирательные

У первокурсников шел экзамен по истории зарубежной музыке. Его принимала одна из представительниц «климактерического комплекта», по выражению консерваторских острословов, в народе Баба Маня.
Тощая и сутулая, крючконосая и косоглазая, она напоминала Бабу-Ягу, переодетую в мужской костюм. Баба Маня носила брюки, пиджак, галстук, мужские ботинки, в уголке запавшего рта постоянно торчала дымящаяся сигарета. Седые космы были выкрашены в соломенный цвет.
Сейчас уже трудно было себе представить, что когда-то (примерно в прошлом столетии) ее выгнали из консерватории за аморалку – застукали с поличным на рояле…
Баба Маня по-семитски картавила и, кажется, пребывала в полном маразме.

Она отправилась пообедать и … ушла домой, начисто забыв, что у нее экзамен.
Мы с Люськой, единственные, кто еще не сдал, маялись в классе. Через несколько часов мы побежали на кафедру – узнать, жива она или уже нет. Бабу Маню объявили в розыск и, наконец, вернули на экзамен.
Вечерело.
Согласно билету, мне выпал Вагнер, любимый композитор Бабы Мани. Опера «Валькирия».
Непрожеванные куски знаний я преподносила эмоционально, нахально и уверенно. Баба Маня то ли не слышала, то ли не слушала меня. Она один раз всхрапнула, пару раз мне кивнула и поставила «хогошо».
Взяв зачетку, она нарисовала «хогошо», только … ха-ха, не в своей графе!
Спохватившись, преподавательница вытащила «штрих», затерла белым, измазала всю страницу, начертила «звездочку», сделала сноску внизу, расшифровала ее словами «исправленному верить», размашисто расписалась. Затем поставила оценку на нужное место, снова лихо расписалась и изобразила мне на прощание что-то вроде улыбки.
Фу, неужели это кончилось…
Люська тоскливо проводила меня взглядом.

– …Сейчас я тебе что-то покажу, – заинтриговала я мужа, придя домой в общагу. – Такой зачетки ни у кого больше нет.
Я полезла в сумку… Увы, зачетки не было.
Вытряхнув из сумки весь хлам, я на три раза все перебрала, но так и не нашла. Что за ерунда?
– Значит, зачетка осталась в классе. Завтра заберешь, – успокаивал меня Шурик. – Не волнуйся.

С этого я начала новый день – пошарила в классе. Увы.
Я бросилась к Бабе Мане.
– Я вчера оставила зачетку на Вашем столе. Вы случайно не знаете, где она?
Баба Маня приняла потерю близко к сердцу.
– Идемте! – скомандовала она. – Мы отыщем ее!
Я доверчиво двинулась за Бабой Маней на кафедру истории музыки (на самом деле это крохотная каморка, в которой помещаются только два шкафа, заваленные папками и плакатами, и два письменных стола, скрытые под бумагами и рефератами).
Баба Маня подставила стул к одному из шкафов и, проворно взгромоздившись на него, принялась снимать мне на руки пыльные плакаты и вешать на меня наглядные пособия по очереди, без конца повторяя:
– Щас найдем! Здесь нет! И здесь нет! Посмотгим там!
Она резво переставила стул к следующему шкафу:
– Щас найдем!
Я кинула всю эту наглядную агитацию на пол и бросилась бежать со всех ног из этой кунсткамеры, именуемой кафедрой истории музыки.

… «Может, зачетка осталась в клавирах?» – в последней надежде я отправилась в библиотеку.
Сочувственные библиотекарши вынесли мне на прилавок всю вчерашнюю обширную стопку опер Вагнера, симфоний Брамса, вальсов Шопена и рапсодий Листа. Все это я по очереди перетряхивала, уже предвидя, что это пустая затея, от которой пользы не больше, чем от поисков Бабы Мани.
«Все, больше нет версий. Пойду сдаваться», – решилась я.

Набрав в грудь больше воздуха, я открыла дверь в деканат.
Там я испила до дна всю чашу унижений в связи с утратой самого дорогого – зачетной книжки, и осознала трудности тернистого пути, по которому мне надлежит пройти, дабы восстановить утерянный документ, со всем миллионом подписей.
– У меня следующий экзамен через четыре дня, я не успею, – плачущим голосом сказала я.
Чиновница, поджав губы, выписала мне временный экзаменационный лист.
Жизнь продолжалась, несмотря ни на что.
Я зубрила диамат и писала «шпоры».

…Накануне экзамена в комнату постучали.
Ввалилась Люська, в полотенечной чалме на башке и с красным тазиком выжатого белья, – видимо, шла из подвального душевого помещения на свой шестой этаж.
– Леля, забери свою зачетку, – и с порога швырнула мне на кушетку вожделенную влажную книжицу.
Нет слов, чтобы передать мою радость.
– Боже! Где ты ее взяла? – я готова была расцеловать Люську.
– Ты сама ее оставила у Бабы Мани на столе.
– Так она же…
– Вот она сама и сказала мне: Леля оставила свою зачетку, передайте ей.
– Странно… Но почему же ты не передала?
– А что я сейчас делаю, по-твоему?
– Так почему не передала сразу? – настаивала я.
– Че пристала. Нечего зря бегать туда-сюда – экзамен же только завтра, – резонно ответила Люська.

Гений и электротехника


Композитор первого курса Крылов сидел за столом в своей комнате, никого не трогал, писал музыку.
И тут раздались неприятные, отнюдь не музыкальные звуки… Кажется, заискрил щиток в секционном коридоре. Щиток тот находился на стене Крылова, только с другой, коридорной стороны.
Композитор Крылов, выскочив из комнаты и увидев на стене все это сверкающее электрическое безобразие, быстренько сгонял в умывальную за ведром с водой и одним махом выплеснул на неисправный щиток.
Гений и электротехника, увы, – две вещи несовместные. Раздался взрыв, снесло полстены…

…Вся тайная жизнь Крылова с его «легкой» руки превратилась в явную: в его комнате зазияла дыра во внешний мир.
– Привет, Андрюха, – здоровался каждый, заходя в секцию общежития.
– Привет, – вздыхал тот, поднимая голову от нотной тетради.
И так месяца три, пока комендант не прислал рабочих, чтобы заделали стену.

…Сегодня это самый исполняемый композитор Новосибирска. В разных театрах – оперных, драматических, театрах музкомедии – идут его оперы, мюзиклы, а также музыка к спектаклям для взрослых и детей.

                Все путем


Помню, на лекцию по современной музыке к нам пришел всемирно известный композитор Юрий Юкечев, мастер импровизационной и электронной музыки, последний крик моды по тем временам.
Анна Матвеевна, или Баба Аня, пригласившая его, представила его нам, как автора балета «Комиссар».
Маэстро поморщился, смолчал. Но только приготовился он рассказать студентам о своей сложной творческой лаборатории, как Баба Аня вылезла со встречным предложением:
– Юрий Палыч, ну расскажите же нам о своем балете «Комиссар»!
Надо было видеть, как скривилось лицо композитора. Кажется, этот злополучный «Комиссар» – последнее, увы, о чем бы он хотел вспомнить. На какие только компромиссы не пойдешь, чтобы выжить, продержаться и получить возможность делать свое дело.
Мы и сами, как только не ухищрялись, чтобы спихнуть зачеты и экзамены по предметам марксизма. Наши композиторы-однокурсники, например, объясняли педагогу, что им некогда готовиться к экзаменам, поскольку они работают над оперой (ораторией) под названием «Капитал». Кстати, действовало безотказно.
Сейчас кажется смешным, что преподаватель не только не смеялся над странной идеей, но даже не позволял себе усомниться в ней. А как же иначе, для этого композиторов и растим!
Я вам скажу больше, в одной такой оратории, с позволения сказать, мы и сами поучаствовали.

***

Я была на втором курсе, а Шурик на первом, когда нашей консерватории сделали предложение, от которого нельзя отказаться. Сверху пришло указание «весело встретить праздник», то есть достойно отметить семидесятилетний юбилей Великой Октябрьской социалистической революции.
Ради этого мобилизовали не только дирижерско-хоровой факультет, но и музыковедов с младших курсов, то есть нас.
Извлекли почти из небытия одно макабрическое произведение – ораторию «Путь Октября». По сравнению с ней меркнет даже идея музыкальной постановки «Капитала» Маркса…

…История этой оратории весьма показательна.
Еще 20-х годах в Московской консерватории сложилась странная молодежная студенческая организация, на новоязе «Проколл». Одна расшифровка этого названия чего стоит: Производственный коллектив студентов научно-композиторского факультета. Мне особенно нравятся слова «производственный», применительно к композиции, и «научный», относящийся к музыковедению. Я даже знаю, что это за «наука» – именно ее приходилось сдавать с таким скрипом.
Так вот, эти ребята из Проколла «научно» сформулировали себе задачу – «создание художественно-музыкальной литературы, проникнутой идеями советской революционной общественности», затем воплотили ее в первой советской оратории «Путь Октября», к десятилетию Революции. Тема – «Развитие революционного движения», ни больше, ни меньше.
Точнее, никакая это не оратория, скорее музыкальное действие, с декламацией, жестами и песенно-хоровыми номерами, ведь массовая песня была признана основой пролетарского искусства. Гибрид пионерского «монтажа», сельских посиделок и массового шествия – все это было рассчитано на клубную самодеятельность.
Это еще не все: в качестве дани коллективизму эти ребята творили сообща, без конца собираясь и дебатируя «эту ноту надо играть так», отчего оратория напоминает лоскутное одеяло.

Мы были за любой кипеж, кроме голодовки, поэтому без лишних щемлений окунулись в репетиции этого странного произведения.
Странностей в нем было более, чем достаточно. Например, ритмизованная декламация.
Чтецам не просто надлежало с выражением прочитать текст, но скрупулезно уложить его в ритмическую последовательность – из триолей, пауз, пунктирного ритма. Кроме того, стихи были почему-то разбиты на двух исполнителей – тенора и баритона. Казалось бы, какая разница для чтецов! Ан нет.
Выходил Вовик, композитор с нашего курса, и высоко начинал:
– Я-понская (пауза) вой-на! (пауза) – у него выходило «и-понская! Война!»)
Вступал мой Шурик, низко и грозно:
– Не русский народ, а русское (пауза) са-мо-дер-жавие (пауза)
Начало э-ту (пауза) колониаль-ную (пауза) вой-ну! (по слогам).
И так далее, в том же духе.
Из Оперного театра пригласили режиссера – мужеподобную даму с черными крашеными волосами – и балетмейстера, пожилого щеголя подозрительной ориентации. Они поставили массовые движения. В них преобладала маршировка на месте или шаг влево, вправо, вперед, назад.
«…Дней бык пег.
Медленна лет арба.
Наш бог бег.
Сердце наш барабан».
На сцене Большого зала консерватории было тесновато, ногами не разбежишься, зато особую выразительность балетмейстер придал нашим рукам. Жесты рук были широкие, но достаточно однообразные: все так или иначе напоминали жесты Ленина на большинстве памятников – типа, вперед, в счастливое будущее.
Собственно, репетировали мы именно из этого «будущего», о котором так мечтали «проколловцы» полвека назад, и особого «счастья» в нем что-то не заметили, но нас это не смущало. Студенты консерватории уже успели усвоить двойную мораль и были отравлены цинизмом.
Мы толклись, махали руками, декламировали хором Маяковского, а хоровики разучивали свои номера, состоявшие из частушек, народных и массовых песен, – в общем, «взвейтесь да развейтесь».
– Говорят, это произведение долго лежало под запретом, – болтали в кулуарах.
– Да вы что? А что там такого? Вроде пролеткульт махровый.
– Это из-за слов «Ленин впереди». Сталин запретил.
– Надо же!
– Это что: вместо «Ленина» первоначально и вовсе, говорят, стоял Троцкий.
Но Троцкого не пропустили даже в наше время, не до такой степени сняли цензуру.

Не знаю, кому из старшекурсников пришло в голову показать эту ораторию на консерваторском новогоднем капустнике. Но идея была весьма остроумной.
Изменили только лишь название: «Все путем». В остальном же не поменяли ни строчки, ни жеста. Тот же ритмизованный пафос стихов, те же трудовые массовые жесты, антибуржуазные частушки и пролетарские песни.
Но вот что странно: на премьере публика уныло таращилась на сцену, а здесь все буквально умирали со смеху.
Так что совсем не плохое это произведение, если рассматривать его как пародию!

Синее платье


Имена изменены, образы собирательные

Платье было темно-синим, почти черным, облегающим, из тонкой шерсти, с белой аппликацией в виде листочка. Фасон отличался благородной простотой – вырез под горлышко, длина макси, косая оборка «гаде». И в пир, и в мир. Одним словом, югославское.
Шел девяностый год, если что. Перестройка еще не грянула, и в новосибирские магазины еще изредка завозили импорт, всегда качественный.
Для нас, молодой семьи студентов-музыковедов, платье было не по карману, но мы с Шуриком не смогли упустить такой шанс, и выложили за него все, что имели на тот момент.
Оно стало моим первым приличным платьем, в котором я почувствовала себя человеком и женщиной.

…Надо же было такому случиться: вырядившись в шикарное платье, я опоздала на лекцию, да еще по политэкономии.
«Политэкономию пережил – считай, консу закончил», – говаривали бывалые старшекурсники.
Этот сомнительный предмет вела странная дама лет пятидесяти, по имени, ни больше, ни меньше, Изида Петровна. Сдать политэкономию было или очень легко, или невозможно. Случалось, талантливые музыканты вылетали из консерватории, не поладив с Изидой. Однако большинство преодолевало этот рубеж вообще без экзамена.

Из уст в уста, от «дедов» к новым поколениям передавался секрет, как сдать политэкономию. О том, чтобы просто взять да выучить политэкономию, даже речи не шло – все равно, что найти черную кошку в темной комнате, зная, что ее там нет...
Зато у педагога есть свои маленькие слабости, о которых слагали легенды.
Мальчикам-композиторам по определению было проще, особенно симпатичным. Для верности нужно было сообщить ей о своей «мечте» написать ораторию по книге «Капитал» Маркса, и «автомат» обеспечен.
Девочкам приходилось сложнее.
Изида Петровна обожала бриллианты. Ювелирные изделия, коих у нее насчитывалось ровно двадцать восемь, приобретены были для заграничных приемов, – супруг нашей Изиды был каким-то партийным выездным чиновником.
Говорят, на Западе бриллианты принято надевать только после пяти часов вечера. Но Изиде закон не писан: тетка носила сразу все бриллианты, не снимая. На лекциях она специально укладывала кисти рук на край стола так, чтобы студенты смогли хорошенько разглядеть дорогие перстни. Облезший лак и темные полоски под ногтями подчеркивали правильное, рабоче-крестьянское происхождение хозяйки драгоценностей.
Пресловутая близость к корням лишала Изиду всяческой элегантности, хотя средства позволяли одеваться дорого и брендово. Модная одежда на ее бесформенной, расплывшейся фигуре выглядела чуть карикатурно.
Например, изысканный костюм «шанель».
Как назло, заведующая кафедрой марксизма, ярая поклонница аэробики, как-то пришла на работу в абсолютно таком же! Увы, сравнение оказалось не в пользу Изиды. Зато у заведующей не было бриллиантов, а дама без бриллиантов, считала Изида, – что букет без вазы.
Бриллианты – пропуск к сердцу Изиды Петровны. Студентки в бриллиантовых серьгах экзамена не сдавали: политэкономия зачитывалась им автоматически, – Изида «своих» уважала. Годился и запасной вариант: взять на экзамен бриллианты напрокат: эти маленькие «друзья девушек» гарантировали у Изиды Петровны отличную оценку.
А вот той, у кого ни бриллиантов, ни возможности одолжить, приходилось выкручиваться.
Одна подчеркнуто активно вела себя на семинарах, демонстрируя неуемный интерес к предмету.
Другая на переменке напропалую подлизывалась к учительнице («Ах, Изида Петровна, как от Вас чудесно пахнет!» – «О, эти духи я купила в Париже»).
А я, мало того, что жила на свете без бриллиантов, мало того, что на семинарах угрюмо отсиживалась на «камчатке», так теперь еще и опоздала на лекцию минут на двадцать...

...Осторожно проскользнув в конференцзал, мечтая стать невидимкой, я лихорадочно высматривала пустое кресло. Как вдруг...
– Проходите, пожалуйста! – прервав лекцию, Изида Петровна лучезарно улыбнулась мне. – Садитесь, пожалуйста!
Я подумала, что ослышалась... Торопливо плюхнулась на первое попавшееся свободное место, сбитая с толку.
Загадочное поведение Изиды объяснилось сразу после урока: на лестнице нос к носу я столкнулась с заведующей кафедрой марксизма, и та была ... в точь-в-точь таком же югославском платье. Да уж, несмотря на усиленные занятия аэробикой, она мне явно проигрывала: такой фасон смотрелся на ней не по возрасту. (Как говорится, красивой была-ни была, не знаю, а молодой была).
Спиной почувствовав уничтожающий взгляд, на всякий случай я прибавила шагу.

…На очередном семинаре по политэкономии разразился скандал: наша староста-отличница Оксана Добужинская, – между прочим, любимица Изиды, – совершенно неожиданно для всего курса вдруг встала и заявила, что «мы не намерены слушать и обсуждать весь этот бред, который вы нам вешаете на уши, Изида Петровна» ...
Насчет «бреда» она нисколько не преувеличила. И все-таки это было неприкрытое хамство в глаза, ставшее возможным только в контексте перестроечного свободомыслия.
Все впали в шок, не только Изида. Очухавшись, та пригрозила страшной местью в сессию, и не только ей, но и всем остальным. Просто она восприняла возмутительный поступок старосты, как выражение общего мнения курса.
Все опечалились.
Семинары прекратились, а с ними исчезла драгоценная возможность правдами-неправдами заработать себе «автомат». Пришлось всем подряд готовиться к экзамену. Только как можно приготовиться к политэкономии – это тебе не «общее фортепиано», где честно выучил да сыграл. В общем, под угрозой оказались у кого «красный диплом», у кого – стипендия, а у кого и учеба в консерватории.
…Чем ближе к экзамену, тем сильнее я мандражировала.
И только накануне меня, что называется, осенило: я поняла, как именно мне надлежит одеться...

…Стоял жаркий июньский день.
По городу вовсю летал тополиный пух, а я тащилась в консерваторию в темном шерстяном платье, почти до щиколоток. Встречные прохожие, одетые по-пляжному, поглядывали на меня с недоумением.
Зато Изида просияла, как только увидела меня на пороге…
Все прошло, как по маслу. Она даже не дослушала ответа по билету.
– Превосходно! Вы хорошая девочка, – похвалила меня Изида и ласково протянула мне зачетку.
Синее платье себя оправдало.

                Злая фуга


Имена изменены, образы собирательные

Он был человеком без возраста. Его лицо состояло из одного профиля, как у борзой. Тощий, носатый, узколицый, он странно раскачивался при ходьбе, словно тростинка на ветру. Всяческое выражение у лица отсутствовало напрочь.
Маленькие черные глаза, сами по себе острые, проницательные, неглупые, очень редко останавливались на нас, студентах. Он был проректором Новосибирской консерватории. Его огромный кабинет находился напротив ректорского. Где он, а где мы.
Краем уха от других преподавателей, от консерваторских старожилов нам доводилось слышать, что Аркадий Михалыч, почти единственный из всех новосибирских музыковедов, был настоящим ученым, а не околомузыкальным болтуном-идеологом.
– Каждая его курсовая работа тянула на докторскую диссертацию, не меньше, – сказала одна преподавательница, в прошлом его сокурсница.
– Он был одним из самых талантливых студентов-музыковедов, – обмолвился другой, постарше. – Но, к сожалению, его сломали.
Что значит – сломали? Чувак сделал неплохую карьеру, – вон в каком кабинете сидит, чего вам еще.

...После первого курса мне пришлось уйти в декрет.
Родив дочь в октябре, по закону я должна была вернуться к учебе через полтора года, то есть в апреле. Ну ни туда, ни сюда. Как быть?
В сентябре я специально приехала из родного Томска в Новосибирск, в консерваторию, чтобы попытаться продлить отпуск еще на полгода, до следующего сентября. Как раз мой Шурик станет первокурсником, – вот мы и приступим к учебе вдвоем.
Слава Богу, деканом факультета теории музыки на тот момент была знакомая преподавательница по анализу форм, вроде бы вполне адекватная.
– Наталья Ивановна, может, пусть я выйду на второй курс в следующем сентябре? – в виде просьбы я подсказала ей выход из положения.
– С какой стати, – ответила незлобивая Наталья Ивановна. – Ваш декретный отпуск по уходу за ребенком всего полтора года, а не два.
– Но если я выйду в апреле, то получается, я пропускаю семь месяцев!
– Нет, это исключено. Вам нужно выйти прямо сейчас, – заявила деканша.
– Я не могу сейчас! – я в отчаянии. – Я же еще ребенка кормлю!
Это чистая правда: мой свитер под пальто аж намок от молока, – после родов так надолго я еще не уезжала из дома, от ребенка.
– А я здесь при чем? – равнодушно парировала добрейшая Наталья Ивановна.
– Что же мне делать?..
– Ну, сходите к проректору, – отфутболила она меня.

– ...Я не понимаю, почему бы Вам не восстановиться через два года? – недовольно пожал плечами Аркадий Михайлович. – Зачем горячку пороть!
Ну наконец-то умный человек нашелся!
– Ну конечно, это было бы лучше всего, – обрадовалась я.
– Вот и приезжайте через год. Давайте сюда бумагу, я подпишу, – проректор протянул руку.
– У меня нет с собой, она осталась в деканате, – засуетилась я. – Я щас принесу. Я мигом!
– Хорошо, давайте, – милостиво кивнул проректор.
Через семь минут, мчась обратно по консерваторскому коридору, к его кабинету, я вдруг далеко впереди себя заметила, как проректор, в шапке и дубленке, направляется к выходу.
«Эх, не успела, он уже на обед пошел», – с сожалением подумала я.
Проболтавшись с час, я решила проверить, не вернулся ли Аркадий Михайлович.
– Он в отпуске с сегодняшнего дня, – ответила секретарша в предбаннике.
– А ... когда вернется? – не веря своим ушам, с тайной надеждой, что это недоразумение, спросила я.
– Через полтора месяца, – преспокойно заявила секретарша, бесповоротно уничтожив мою веру в человечество.
Я остолбенела. Да что же это такое!
Вот теперь придется возвращаться в Томск, не солоно хлебавши.

... Вечером в концертном зале консерватории выступал Рихтер.
Билетов не было, но после третьего звонка в зал запустили всех студентов, в том числе и меня.
Старенький Маэстро играл только по нотам – он сорвал себе память, выучив весь фортепианный мировой репертуар, – но играл гениально.
Я не чуяла ног под собой, не обращая внимания на ноющую грудь и намокшую блузку. Пусть это будет утешительным призом для меня. Я больше не жалела, что приехала в Новосибирск. Ну, в конце концов, Шурик вместо меня потом съездит и оформит эти документы.
И все же, почему, почему он так со мной поступил?!

...Курс полифонии читал у нас Аркадий Михалыч.
Занятия проходили в тот самом огромном кабинете. Я с удивлением отметила, как горят его глаза, когда он рассказывает о таких математически сухих вещах, казалось бы, как «индекс вертикалес» в фуге строгого стиля. И вообще, я обнаружила в нем увлеченного человека, вовсе даже не плохого.
Явственно чувствовалась в нем простая человеческая порядочность. Профессор был прочно и на всю жизнь женат, сроду не был замечен ни в каких скандальных интрижках со студентками. Его преподавание музыки граничило со служением, недаром он был органистом и знал латынь и христианскую религию.
Но почему, почему он тогда не подписал мне бумажку?..

…Это голодное перестроечное время мы с Шуриком вспоминаем очень тепло.
Границы страны открылись, и в консерваторию стали наезжать иностранные музыканты, чего раньше не было. Первыми пожаловали итальянцы из уважаемой Болонской Академии музыки, с приветом от самого Падре Мартини.
И вот, живой итальянский музыколог в Малом зале читал лекцию по полифоническому стилю, а учительница с кафедры иностранных языков с трудом пыталась переводить на русский специальный музыковедческий текст.
Выходило забавно: в основе научной интриги фигурировала некая «сердитая фуга», и весь зал недоуменно пожимал плечами.
– Строгая фуга, – спокойно поправил с места Аркадий Михалыч. – Фуга строго стиля.
Только позже я поняла, что это он «прорубил» это «окно в Европу» для Новосибирской консерватории.
Он же организовал «немецкое нашествие» из Мангеймской Высшей Школы музыки. Толпа студентов и профессоров прилетела к нам в Сибирь, чтобы устроить нам настоящий пир во время «перестроечной чумы» и интенсивное погружение в гармоничный мир солнечного Моцарта.

... Наступил девяносто первый.
Для своей дипломной работы я выбрала Эбеновый концерт Стравинского, но проанализировать его решила не в свете марксистско-ленинской теории, как это было принято в СССР, а сквозь призму фрейдовской теории сновидения. Музыковеды только начали дерзить, и я была одной из первых ласточек.
В общем, затея была с непредсказуемым результатом, и мой научный руководитель, профессор Лужский, не в силах был скрыть своего волнения.
Аркадий Михалыч был официально назначен моим рецензентом. К моему величайшему изумлению он написал блестящий отзыв. А на защите свое выступление он начал такими словами:
– Мне еще не приходилось держать в руках музыковедческую работу, которую было бы так интересно читать, и в которой я бы не мог предугадать, чем все кончится...
Так что своей отличной оценкой, пятеркой, я частично обязана ему.
Но все же почему, почему тогда он удрал, не подписав мне бумажку?!

– ...Если можешь чего-нибудь не дать, так не дай! – часто повторял эту фразу один блистательный пожилой мэтр, воспитавший целую плеяду пианистов, гордость нашей консерватории.
После того, как Маэстро эмигрировал в Израиль, его стали цитировать еще чаще. Именно ему удалось сформулировать суть жлобства, которое пышным цветом цвело-процветало в нашей забытой Богом консерватории.
Все было перевернуто ног на голову. Амбиции, самолюбование, карьеризм – к этому в консерватории относились с пониманием. Зато такие архаизмы, как доброта, верность и щедрость – нещадно высмеивались, как проявления слабости.
Можешь не дать, – не дай. Вот по этому принципу все они и действовали. Не потому ли замечательный Аркадий Михалыч не подписал мне тот документ?
 
...Львиная доля профессиональной музыки является христианской. Анализируя ее структуру, изучая тексты, исполняя произведения, все мы тем не менее не постигали главного, самой сути христианства: Бог есть Любовь.
Именно Любви здорово не хватало в консерватории. И Бога.

…Кстати, о Боге.
Наши консерваторию, этот оплот марксистско-ленинской идеологии, вдруг посетил настоящий францисканец – в коричневой сутане с капюшоном, опоясанный белой веревкой с тремя символическим узлами. В том же Малом зале, где нам читали лекции по научному атеизму и подобным не подтвержденным жизнью наукам, монах-священник по имени отец Павел, настоятель католической церкви на улице Мира, провел беседу на тему истории старинного ордена францисканцев, затем ответил на многочисленные вопросы не веривших собственным ушам и глазам студентов и преподавателей. Кто позволил?!
После его визита в консерватории католичество буквально вошло в моду. Студенты повадились петь в церковном хоре, а преподаватели кинулись изучать Библию, консультируясь с профессионалом-священником. Куча моих однокурсников приняли крещение. Многие съездили в паломничество в Ченьстохову, на Встречу молодежи с Римским Папой.
Мы с Шуриком продержались дольше остальных, не желая поддаваться модным веяниям, но и мы стали в конце концов взаправдашними, как говорится, воцерковленными католиками.

Только недавно меня осенило: все это произошло с легкой руки Аркадия Михалыча, хотя меньше всего консерваторское начальство можно было заподозрить в причастности к христианству. Но ведь это он пригласил отца Павла в консерватории, используя свое служебное положение. Больше некому. Только зачем ему это нужно?..

...Спустя много лет в числе прихожан новосибирского католического Кафедрального собора Преображения Господня я с удивлением вдруг заметила Аркадия Михалыча.
Так он католик! Чудны дела Твои, Господи…
Пожилой профессор всегда выбирал места на последних скамейках, предпочитая вечерние Мессы, на которых не столь многолюдно. Храм он всегда покидал последним, перед самым закрытием.
Проходя мимо него, я не знала, как себя вести. Его лицо было непроницаемым. Хотел ли он быть узнанным или нет?
Однако Аркадий Михалыч еле заметно кивал мне головой.
Болтали, что он был смертельно болен.

Зачет по фольклору


Имена изменены, образы собирательные

Я поднималась по лестнице Якутского аэропорта.
Наша съемочная группа только что сняла у трапа встречу нового католического епископа. Шел август девяносто девятого года. Его Преосвященство прибыл с пастырским визитом в Якутию.
Как вдруг на верхней площадке я увидела двух человек из моей прошлой, консерваторской, давно забытой жизни. Это был профессор Лапкин, известный на весь мир этномузыколог, и якутка Таня, моя однокурсница, его нынешняя жена.
Оба преспокойно стояли здесь, на краю земли, и улыбались мне, удивляясь не меньше меня. Таня была в зеленом деловом костюме, как и положено быть супруге замминистра культуры республики Саха. А ведь я помню ее в джинсах и свитерке. Такая же хорошенькая, как и раньше. А Лапкин пополнел, даже слегка обрюзг.
Я бросилась к ним, как к родным. После тройных объятий и сбивчивых поцелуев они пригласили меня к себе домой. Осталось только отпроситься у брата Дамиана, моего начальника.
– Только учти: в шесть утра машина отъезжает в Алдан – с тобой или без тебя, – предупредил тот меня.
Главное, что отпустил.

…С Лапкиным я познакомилась на первом курсе Новосибирской консерватории, в восемьдесят пятом году. С Таней – тогда же.
Профессор Лапкин читал лекции по предмету «Народное музыкальное творчество», и делал это весьма неординарно.
«Народное творчество» люди обычно ассоциируют с чем-то вроде ансамбля «Березка», с Руслановой или там Зыкиной. Не тут-то было. Все это, как оказалось, никакое не «народное творчество», не фольклор, а всего лишь фольклоризм, то есть внешнее подражание, на продажу.
Лапкин не любил словосочетания «народное творчество», скомпрометированного всякими ряжеными ансамблями песни и пляски. Сам он величал свой предмет пафосно – «музыкальной этнографией».
 Правда, свои лекции он читал слишком наукообразно, нисколько не снижая планку и не адаптируя тяжеловесный текст под нас, зеленых.
Вроде бы излагал все на русском языке, но мы не понимали ни слова, – сплошной сленг: «семантика», «коррелятивные пары», «когнитивный», «полистадиальное явление», «дифиниция», «амбивалентный». Какой-то птичий язык. И так всю дорогу.
Музыковеды в принципе не пытаются быть понятыми широкими массами, а Лапкин в этом отношении был даже жестче других. Придавленные «уровнем» изложения, мы тупо и вопросительно пялились на голубоглазого нестарого блондина, похожего на геолога, в своем вязаном синем свитере, с белыми оленями.
Книги по списку, рекомендованному Лапкиным, написанные сплошь его знакомыми – учителями или оппонентами на защите диссертации, – были такими же мутными. А еще говорят: если ты, доктор наук, не можешь объяснить своему пятилетнему сыну суть своей докторской диссертации, ты жулик. Лапкин не был жуликом, просто не хотел, чтобы дело его жизни казалось кому-то простым и легким.
А вот я попытаюсь объяснить для вас суть фольклора, простыми словами.
…Короче, фольклор – это вам не концерт клубной самодеятельности, а средство психорегуляции этноса, то есть способ договориться с одушевленной природой, для удобства представленной духами. Примерно так.
Все фольклорные музыкальные жанры, начиная от колыбельных и кончая похоронными песнями, являются сакральными по определению. Грубо говоря, их поют не ради удовольствия, а для умилостивления духов или для защиты от зла. Например, свадебный обряд проводят в точности по старинной традиции, чтобы у жениха с невестой удачно сложилась сексуальная жизнь, для языческого человека самая важная вещь с точки зрения продолжения рода и поддержания жизни на земле. И все остальные обряды тоже.
Это такая первобытная магия. Работает ли она? Опыт показывает, что да, работает.
Вот почему к языческим обрядам Лапкин относился без атеистического постхристианского высокомерия, а весьма почтительно и серьезно, будто бы это не пережиток прошлого, не суеверие и не предрассудки. По тем, советским, временам, в середине восьмидесятых, нам это казалось наглым и смелым.
Центр этномузыкальных исследований Сибири и Северной Азии, который Лапкин основал в Новосибирской консерватории, помещался весь в одном кабинете. Это была странная аудитория: на всех стенах висели настоящие музыкальные инструменты, привезенные из северных фольклорных экспедиций: алтайские топшууры, напоминающие домры, огромные тувинские и удэгейские шаманские бубны, всевозможные обереги и прочие языческие амулеты. Казалось, под потолком незримо витают духи северных народов.
Зато под ними все выглядело более-менее научно: несколько столов с пишущими машинками, шкафы с научными работами, – и много-много девичьих азиатских лиц, с тюркскими узкими глазами. Все национальные кадры консерватории работали на Лапкина: они были переводчиками, связными и надежными помощниками в экспедициях.
Но не только алтайки, тувинки и якутки шли к Лапкину за научным руководством: он увлек в Центр также студенток из новосибирского Академгородка и из Киева. Злые языки болтали, что те польстились на безотказную карьеру, однако легким их путь никак нельзя было назвать. Частые экспедиции на Север, поиски носителей фольклора, изучение среды обитания, запись на пленку, затем кропотливая обработка и выводы – эти дипломные работы и диссертации уж точно не были высосаны из пальца, а основаны на живом и, увы, стремительно исчезающем материале.
Новосибирская консерватория, как и полагалось в застойные времена, была оплотом идеологии. Ноо в этнографическом Центре марксистов-материалистов уже не осталось, слишком уж много таинственного и пока необъяснимого творилось в экспедициях.

Например, девочки привезли шамана в Горно-Алтайск, на фольклорный семинар.
В последний момент выяснилось, что в селе забыли сумку, в которой был ключ от фольклорного кабинета. Что делать, до дальнего села тысячи километров, – не ехать же назад по морозу. Как вдруг Шаман вызвался помочь. После сеанса камлания он протянул девочкам ключ… Чудо или фокус? На вопрос, как ему удалось, он ответил, что попросил духов, и те ему помогли. Хочешь – верь, не хочешь – не верь, но ключ – вот он!
А вот еще один случай: записывали в селе шамана на диктофон.
– Ничего у вас не получится, – предупредил тот.
Как это не получится: техника японская, дорогая.
Вернулись после записи в Центр, взялись за расшифровку, – все кассеты чистые, пустые…

Особым шиком в «консе» считалось сдать «на шару», и один из способов заработать студентке зачет – построить глазки преподавателю.
– …Ну не могу же сидеть и учить! – кокетничала с Лапкиным Алла, полненькая блондинка, – просто булочка, а не девушка.
– Учите лежа, – холодно сверкал металлом своих голубых глаз преподаватель.
Зачет по народному творчеству был один из самый тяжелых в зимнюю сессию первого курса. Приходилось париться в библиотеке над гигантской стопкой неудобоваримых книг друзей и знакомых Лапкина, таких же зануд, как и он сам.
Однако Лапкин пообещал освободить от зачета тех, кто во время зимних каникул отправится с ним в фольклорную экспедицию на Алтай.
Честно говоря, по этой причине я и ввязалась в эту авантюру.

…Вместе с Лапкиным нас набралось человек семь.
В Горно-Алтайске нашим местным проводником была Ченя Садыкова, которая работала в Центре переводчицей с алтайского.
Лапкин велел каждой из нас каждый день вести научный дневник экспедиции.
Поначалу мы всей толпой ездили по алтайским горным селам. Через Ченю Лапкин объяснял местным жителям, зачем мы приехали. Те безо всякого энтузиазма относились к тому, чтобы просто так, с «нифига», петь кому попало свои магические песнопения, но Лапкин прекрасно знал, чем подкупить северных людей. Водкой.
Нам предстояло постоянно носить за нашим боссом полную сетку гремящих бутылок. Зато у алтайцев сразу появлялся стимул пойти навстречу. Лапкин цинично использовал проверенный на индейцах Северной Америки метод конкистадоров.
После трудных переговоров узкоглазые старики и бабки обычно собирались в клубе, усаживались за длинный стол и, выпив по маленькой, по очереди принимались петь, только успевай диктофонные кассеты менять.
В качестве основной еды был чай. Но не обычный, как мы это себе представляем, а алтайский, с солью. Его очень крепко заваривают, солят, затем добавляют жирное молоко, почти сливки, и насыпают толкан, – поджаренный ячмень. В общем, гибрид чая и бульона.
А в Усть-Кане Лапкину пришла идея всем разделиться, уж не помню, по какой причине. Нас с Ченей он отправил в Усть-Коксу, а сам вместе с остальными двинул к одному перспективному деду, в другую сторону. Он пообещал нам, что после обеда они догонят нас, и все мы воссоединимся в Усть-Кане.
Мы с Ченей, заселившись в единственную гостиницу алтайского местечка, вышли осмотреться.
Вокруг разлеглись белые горы, сверкающие на зимнем солнце. Потрясающее, величественное зрелище. Просто царство Снежной Королевы. Я такого великолепия никогда не видела. Но гулять было негде: кафе с гостиницей напротив образовали центральную «площадь», за которой был сплошной частный сектор, а за ним горы, горы. Да и мороз трещал нешуточный.
В гостинице тоже сидеть было невозможно: какие-то лица кавказской национальности шумно ремонтировали гостиницу. Изнывая от скуки, мы тоскливо ждали наших, однако они к вечеру так и не появились.
То же самое было и на следующий день. Мы маялись, запертые в холодных горах, проедая нашу стипендию в дорогущем кафе, хотя я могла бы в свои законные каникулы радоваться жизни дома, в Томске, с мамой, с Шуриком.
Никто не приехал и на следующий день. После напряженных ожиданий я аж заплакала от огорчения. И зачем я полезла в это дело! Не проще ли было поднапрячься, поучить и спихнуть этот адский зачет?
На следующий день тоже. Я было замыслила побег. Хватит ли у меня карманных денег, чтобы самостоятельно уехать из гостеприимного Алтая домой?
От делать нечего я открыла блокнот, так называемый исследовательский дневник, и стала его заполнять, как было велено. Я подробно описала, чем мы занимаемся вот уже третий день, сидя в полном одиночестве в фольклорной экспедиции, слушая целыми днями азербайджанский устный фольклор, вперемешку с непечатным русским, и звук электродрели, а также изложила все свои чувства, которые при этом возникли.
Странно, но мне полегчало. Кстати, именно так теперь всю жизнь я снимаю все стрессы – описываю события на бумаге.

…В этот момент в гостиницу ворвались наши, веселые и довольные. Говорят, было жутко интересно – вы, девчонки, просто полжизни потеряли. Лапкин приветливо, как ни в чем не бывало, поздоровался со мной, но я отвернулась. Я видеть его не могла.
Учитель удивился и недоуменно поинтересовался у меня, чем я недовольна. Пришлось повернуться и уйти, чтобы не разрыдаться при всех.
Оказалось, у них там «попер материал, и грех было прерываться». Конечно, проще было бросить нас на произвол судьбы. А как вы хотели, девочки: это вам не детский сад.
Тем не менее Лапкин, чувствуя вину передо мной – Ченя все-таки была постарше и покрепче, – при очередном разделении взял с собой меня.

…Так мы с ним вдвоем отправились в село Ябаган, к прославленному сказителю-кайчы Алексею Калкину. Жаль, что тогда я еще не до конца понимала, к кому мы едем…
Устный алтайский героический эпос переходит от отца к сыну. Для того, чтобы петь эпические сказания, нужно обладать особой, так называемой эпической, памятью, ведь в одном сказании может быть до десятка тысяч строк, и длиться каждое может дня три. В самых важных местах сказитель переходит на кай (горловое пение). При этом возникает очень интересный звуковой эффект – так называемая бинарная фонация, то есть когда человек одновременно извлекает сразу два звука…
Инвалид по зрению, Алексей Калкин нигде не учился, зато с детства жил в атмосфере устного фольклора. Он замыкал целую династию кайчы.
Кайчы Калкин знает наизусть до тридцати сказаний, один из них очень известный «Маадай Кара».
…Мы остановились прямо в его доме.
Это был высокий круглолицый худощавый дедок, слегка дуркующий. С Лапкиным они, похоже, уже встречались. Оба обнялись, как добрые друзья.
Вот уж кого не надо было уговаривать петь: он послушно и привычно подождал, пока Лапкин включит и настроит диктофон. Я поняла, что собиратели фольклора отсюда не вылазят.
Под свой топшуур он спел все, что просил Лапкин: напевы того района, сего…
Лапкин уже довольно потирал ладошки – какой замечательный материал пошел, – как вдруг случилось самое страшное: закончились кассеты… Он-то думал, что захватил больше, да обдернулся.
Теперь уже Лапкин чуть не плакал. Все, можно уезжать, наша экспедиция закончилась.
Переночевав у Калкиных, мы на машине двинулись в Горно-Алтайск.
Перед моим отъездом в Новосибирск Лапкин вдруг решил проявить себя ученым наставником:
– Мне нужно будет проверить твой путевой дневник, – строго сказал он.
– Пожалуйста! – расплылась я в торжествующей улыбке. – Сейчас принесу.
– Да ладно, потом.
– Нет, сейчас, – настояла я и побежала в свой номер за дневником.
Как приятно было наблюдать за смущенной физиономией учителя, читавшего мои злобные излияния из Усть-Коксы…
– Ну прости, дружок, – только и пробормотал Лапкин.

Следующий год я провела в Томске, выйдя замуж и родив дочку.
Лапкину я благодарна, во-первых, за то, что я избежала жуткого экзамена по фольклору. Учитель пояснил, что не хочет напрягать беременного человека, чем выгодно отличился от всех остальных преподавателей.
Во-вторых, это он помог Шурику, специально приехавшему в Новосибирск, оформить мои документы по декретному отпуску. Лапкин провел моего мужа по всем нужным кабинетам, буквально за ручку, и вся бюрократия прошла, как по маслу.
А через несколько лет Лапкин покинул Новосибирск, приняв приглашение от Якутского университета.
Перед отъездом он ухитрился переслать в Якутию всю коллекцию музыкальных инструментов, невероятную ценность.
«Это собственность консерватории, как он мог!» – костерило его начальство.
Как сказать: все эти инструменты в экспедициях были подарены или проданы лично ему, так что его можно понять.

…И теперь все эти инструменты висели у меня над головой, над диваном, на котором мне постелила Таня. Огромные бубны издавали еле слышные звуки, и я явственно чувствовала, что в этой комнате я не одна.
Накануне мы долго просидели на кухне, за пивком. Лапкин учил меня готовить своеобразный напиток в ирландском стиле – «Балтику» №9 нужно смешать с густыми сливками. Необычно, но мне понравилось.
Семья заместителя министра и профессора Якутского университета жила довольно скромно, в обычной трехкомнатной квартире. Ее планировка была непривычной: из коридора, во всю длину квартиры, вели входы в каждое жилое помещение, при этом кухня была расположена посередине, между комнатами. В Якутске все квартиры так странно устроены. А еще я заметила по три оконных рамы на окнах, – в расчете на сильные морозы. При минус пятидесяти двух недостаточно.
…Вскоре при участии Лапкина возникнет Арктический Государственный Институт культуры и искусств, в котором доктор искусствоведения Лапкин возглавит кафедру этномузыкознания. К этому времени ведущий этномузыковед страны совершит более ста фольклорных экспедиций.


Вот такие пироги


Имена изменены, образы собирательные

Люська на удивление невкусно готовила.
Иногда она экономила на качестве продуктов. Ничего странного: тогда, в перестройку, вся общага только и делала, что экономила.
Но даже из хороших продуктов у нее получалось нечто несъедобное. Например, плов. Ну как можно испортить плов?
Самое интересное, что Люська до тонкостей знала, как его нужно говорить. Рассказчик она была удивительный, и когда излагала рецепт на кухне, у всей секции слюнки текли.
– Чтобы вкусно готовить, надо не столько уметь варить, сколько любить кормить, – говорит моя мама.
Кажется, Люськина проблема была в этом – она не любила кормить. Зато любила угощать. Парадокс, да?

Через год после окончания консерватории я приехала у Новосибирск, по делам и, конечно, остановилась в общаге, у Люськи.
Та с ходу усадила меня чай пить с пирожками.
– Ешь, Леля. Специально к твоему приезду испекла. Ешь, не стесняйся.
На столе – целая миска жареных пирожков.
Растроганная такой встречей, чуть не плача беру пирожок. Откусываю – и чуть не ломаю зуб. Пирожок страшно жесткий. Дальше – хуже: внутри несвежее мясо.
«У Люськи залежались сосиски, и она по своему обыкновению налепила с ними пирожков», – догадываюсь я.
Делая над собой неимоверные усилия, я судорожно проглатываю пирожок, не жуя, и облегченно вздыхаю.
– Бери еще, – тут же предлагает Люська и пододвигает ко мне миску.
– Спасибо, я сыта, – вру я.
– Ну что ты врешь! Ешь давай. Для тебя пекла, – а сама сидит над душой.
Давлюсь вторым пирожком и спешно ухожу в гости к Лиде Мельниченко, в четвертый блок.

Лида фольклорист, учится в аспирантуре. Она мне рада.
– Давай чайку попьем, – предлагает она и выставляет на стол миску с пирожками.
«Вся общага помешалась на пирожках», – удивляюсь я.
У пирожков подозрительно знакомый вид.
– Люська забегала, вот угостила, – объясняет Лида.
– Спасибо, что-то не хочу, – отбиваюсь я.
Лида понимающе смотрит на меня и смеется.
Люськины пирожки преследуют меня по всей общаге, как призрак.

Болтаем о том, о сем.
Заходит рыженькая Светка. Она тоже из своего Кемерова вчера приехала в Новосибирск, Лиду навестить, они давние подружки.
– Встретила сейчас Люську на лестнице, она угостила меня такими невкусными пирожками, – говорит Светка, называя вещи своими именами.
Мы с Лидой хохочем.
– Представляете, Вовка из Парижа приехал, сейчас тоже здесь, – докладывает вездесущая Светка. – Люська сказала. Надо бы зайти поздороваться.
– Люська? Значит, там опять нарвешься на эти пирожки, – говорю я.

Портной


Посвящается памяти Марка Копелева

– Завтра лекции по критике не будет, – предупредил нас Михаил Владимирович. – В «Пионере» фестиваль документального кино, и я сижу в жюри. Кстати, приходите все, – пригласил он.
– Наши решили пойти, – сказал мне Шурик. – А вы?
Мы с мужем учимся на разных курсах консерватории. Он на первом, а я, после двухлетнего декретного отпуска, на втором.
Лужский преподавал у музыковедов на всех курсах. Мало того, мы оба собирались пойти к нему в класс по специальности, – он славился широтой взглядов и демократичностью.               

...К сожалению, когда мы вошли в темный зал, фильм «Портной» уже заканчивался.
Когда зажегся свет, Лужский, заметив меня среди публики, выразительно усмехнулся и развел руками. Позже я поняла почему.
 Дело в том, что среди студентов я оказалась единственным свидетелем этой истории, которая катком проехала по судьбам многих людей...

***

– …Сейчас в конференц-зале начнется лекция о рок-музыке, – сообщила мне Лена Птицына с моего курса. – Вход только для комитетчиков, но ты тоже можешь послушать, если хочешь.
Я тогда была изрядно беременной, но еще не потеряла профессионального интереса. Особенно хотелось узнать побольше про советскую рок-музыку, эту черную дыру.
Шел восемьдесят пятый, и дальше группы «Машина времени», неожиданно для всех ставшей официальным филармоническим коллективом, мои познания о советском роке не распространялись.

…Это было странное собрание. На передних рядах сидели немногочисленные избранные, комсомольские активисты под предводительством Тани Сыпченко, секретаря комитета комсомола консерватории.
Разбитная, веселая и голосистая девица, она регулярно участвовала во всех консерваторских капустниках, каждый из которых становился легендой, а шутки из него – фольклором.
– Я пригласила журналиста Марка Копелева, чтобы он восполнил наш общий пробел в области рок-музыки. Так вот, эта лекция, увы, не для всех. Речь пойдет о подпольных вещах. Тем не менее мы, как музыковеды, должны быть в курсе, – и Таня села, уступив место рыжеватому парню.

...На меня эта лекция произвела впечатление разорвавшейся бомбы.
Я даже не подозревала о существовании целой культуры андерграунда, где столько талантливых ребят. В моем окружении никто никогда не кололся, не резал вены, не убегал из дома, не жил в подвалах.
Слайды из питерского рок-клуба показывали совершенно иную жизнь молодежи. Это была жизнь протеста, отказ играть по правилам двойной морали, отказ делать карьеру.
«Я дерьмо!!! Ты дерьмо!!!» – надрывно кричал юношеский голос из кассетника Марка.
– Эй, мальчик! Ты бы погулял, – бдительная Таня углядела в последнем ряду конференц-зала какого-то подростка, случайно забредшего к нам.
Пацан нехотя удалился.
– Да, надо быть осторожнее. У этих ребят, например, постоянные стычки с милицией, – заметил Марк.
Три часа пролетели как одно мгновение, и никому не хотелось расходиться. Мы все понимали, что перед нами ценнейший, богатейший, уникальный музыкальный материал, собранный с риском для карьеры и даже для свободы. Но Марк был рад поделиться с профессиональными музыкантами тем, что стало любимым делом его жизни.
Договорились снова встретиться через неделю. Таня попросила нас не слишком распространяться о том, что мы услышали.
Я с нетерпением ждала следующей лекции. К сожалению, ее перенесли. А там я уехала на недельку домой, в родной Томск.

...Когда вернулась, все было кончено.
Как сообщила мне Лена, на ту самую лекцию, которую я пропустила, пришли новенькие, и среди них оказались местные стукачи, которые постарались довести дело до скандала.
Они спровоцировали Марка на высказывания, которые можно было трактовать как антисоветчину, усугубили их смысл, специально навязав дискуссию на идеологическую тему.
Лекций о советском роке в консерватории больше не было, зато прошла целая серия комсомольских и партийных собраний с последующими репрессиями.
Таню Сыпченко сняли с должности секретаря комсомольской организации и выгнали из аспирантуры, после чего ей пришлось убраться в родной Магнитогорск.
Лужский тоже получил выговор, поскольку это он пригласил в консерваторию журналиста. Кажется, его тоже откуда-то сняли…
Надо понимать, что в этом году страна праздновала сорокалетие победы. Шаг влево – расстрел.

...Когда через два года я вернулась в Новосибирскую консерваторию, чтобы продолжить учебу, я ужаснулась перемене, которая произошла с профессором Лужским. Из мужчины в полном расцвете сил он превратился в сутулого мрачного человека, который постоянно смотрел себе под ноги.
И все из-за той истории.

***

… Швейная машинка уверенно строчит, и из-под нее выползают джинсы. Самострок. Но по виду не отличишь от «фирмЫ». Тем более что Портной пришивает иностранный лейбл на карман.
Крупный план – и я узнаю ... Марка Копелева!
Блестящий журналист – и шьет фальшивые штаны?! А как же рок? Что случилось? Как он дошел до такой жизни?..
Пока шьет, Портной неторопливо рассказывает свою историю.
Как один профессор консерватории пригласил его прочитать лекцию о роке… Как после этой лекции его уволили из газеты и больше никуда не приняли на работу… Как в этот тяжелый период от него ушла жена, забрала дочь…
Кстати, это у нее он научился шить. Жена работала в оперном театре в пошивочном цеху. Марк стал этим зарабатывать себе на жизнь – строчил джинсы и продавал на толкучке. Появились деньги.
Но Марк рассказал, что постоянно чувствовал тайную слежку за собой. В его отсутствие якобы кто-то обыскивал жилище: рылся в его книгах, бумагах, документах, даже в иголках с нитками, перекладывал ножницы с места на место… Это незримое присутствие Сами Знаете Кого сводило его с ума.
Марк не выдержал и сам отправился, Куда Следует. Вычислив нужный кабинет, вошел и сказал:
– Что еще вам нужно от меня? Я уже и так потерял все, что имел, – работу, семью, любимое дело. Я уже ничем не занимаюсь, только шью штаны. Неужели даже теперь вы не можете оставить меня в покое?..
Невероятно, но Они и впрямь его оставили в покое.
Вот такая человеческая история, негромко рассказанная под стрекот швейной машинки. Рассказ о разбитой судьбе уместился в шитье одной пары штанов.
Без комментариев.

Съемки картинок из советской действительности свидетельствовали красноречивее слов.
...Вот его жена-блондинка идет по переходу метро. (Сто раз я по нему ходила и не замечала, какой он «совковый»). Бесконечный путь ведет в никуда... Низкие потолки вызывают приступ клаустрофобии. Молодая женщина идет и идет, проход беспросветно виляет, как вдруг из-за поворота – решетка с надписью «Выхода нет» ...
Женщина пинком отшвыривает щит и выходит к поездам.
...Вот она стоит под табло и ждет электропоезд. Потухший взгляд, опущенные уголки губ. А над головой – красные секунды неумолимо приближают ее к … к старости. К чему же еще?
...Толкучка с высоты птичьего полета. Миллион людей кишмя кишит. Там сейчас вся страна. Все торгуют.
Удивительно, но под эти съемки режиссер подложил музыка Баха. И сразу вся суетность и бессмысленность – как на ладони.

...Парень дошил штаны, сунул в стиральную машинку, отгладил, упаковал в полиэтиленовый пакет и…
Съемки толкучки. С толкучки фильм начался – этим и кончился.

– ...Самый лучший фильм – конечно, «Портной», – заявил Михаил Владимирович, когда ему предоставили слово. – Этот фильм заслуживает первого места. Но я не имею морального права голосовать за него, потому что вся эта история коснулась меня лично... У меня в этом как бы есть личная заинтересованность, – и он снова посмотрел на меня. – Мне было тяжело еще раз все это пережить, но я рад, что время настолько изменилось, что об этом уже можно снять фильм.
Все зааплодировали. Фильм все равно занял первое место.

***

Закончив консерваторию, мы уехали в Томск и поселились в общежитии, в Академгородке. Девятый этаж, шикарный вид из окна.
За общагой лес. За лесом серое асфальтовое поле.
– Пустырь какой-то. Что это? Стадион? – показываю я Шурику.
– Не узнаешь? Это же бывшая толкучка. Та самая, что под музыку Баха. Только «ракурс» другой, – ответил муж.
Теперь это пустырь. Никто там уже ничего не продает. Времена изменились, джинсов навалом. Пой и играй, что хочешь. Матерись, сколько душе угодно. Свобода, типа того.
Марк Копелев давно в Америке.

...Кто мог подумать, что еще через несколько лет мы с Шуриком сами будем снимать документальные фильмы!
Наш директор киностудии, польский иезуит по имени брат Дамиан, заочно учится на Высших курсах режиссеров и сценаристов в Москве.
Нет-нет, да вспомню фильм «Портной». (Кажется, именно тогда я полюбила неигровое кино на всю жизнь.)
Как-то рассказала эту историю Дамиану.
– Так мы проходили этот фильм на курсах, – вдруг так просто говорит он. – Смотрели, обсуждали. Но я что-то не очень его понял.
Что я могу ответить моему польскому другу!
Как ему объяснить, что значит – «сороколетие Победы»? Что джинсы – это больше, чем просто штаны. Что рок – это больше, чем просто песни и наркотики. Что «совок» – это не образ жизни, а диагноз. И что проходит эта болезнь только вместе со смертью.

Зачет по педпрактике


Имена изменены, образы собирательные

Люська, моя однокурсница и соседка по секции, подрабатывала в детской студии – учила детей играть на блокфлейте.
– Люся, выручай: зачет по педпрактике горит, – постучался к ней кларнетист. – Срочно нужен ученик. Одолжи мне кого-нибудь из твоих на завтра, а? 
– Лето на дворе, у детей каникулы, где я тебе возьму... – заворчала Люська на пороге.
Как вдруг в секционном коридоре заметила четырехлетнюю Ингу, которая играла с Чмориком.
– Инга, а ну иди сюда, брось кота, – приказала она.
– Че-то сильно маленькая, – усомнился духовик.
– Других нет. На, держи, – она сунула в руки нашему, ни в чем не повинному, ребенку белую пластмассовую флейту. – Зажми-ка дырочки, вот так: это соль, это фа, это до, понятно? Дунь-ка сюда – «ту-ту», – Люська продемонстрировала все на своем инструменте.
Инга послушно выполнила задание, хоть и без особого удовольствия: с тетей Люсей не забалуешь.
– Теперь запоминай: до-до, соль-соль, ля-ля, соль... Повтори! Это Пастушок, песенка такая. Еще раз. Молодец.

Когда вечером мы вернулись из консерватории в общагу, нас ждал сюрприз: наш ребенок уже вовсю насвистывал на флейте «Пастушка».
– С вас четвертак за флейту, – потребовала Люська.
Так в нашем доме поселился новый музыкальный инструмент.

На следующий день кларнетист торжественно повел принаряженную Ингу на кафедру духовых инструментов и представил ее комиссии как свою ученицу, с которой он год(!) занимался. Ребенок бойко отсвистел «Пастушка». Три заслуженных деда, со слезами умиления выслушав этот «свист художественный», безоговорочно поставили «учителю» вожделенный зачет.

…Сейчас Люська живет и преподает в Сингапуре. Без преувеличения скажу, что на сегодняшний день она один из лучших преподавателей-флейтистов в мире.
Инга закончила джазовую академию в Беркли как певица. Кстати, научилась играть на дудуке, армянском гобое, – хочу, говорит, стать единственной женщиной, освоившей дудук.
А мы живем на Чунга-Чанга. С Люськиной легкой руки я теперь тоже преподаю деткам блокфлейту. А чего такого: тут зажать, туда дунуть: «ту-ту»!

Грибы как посланцы нижнего мира


Имена изменены, образы собирательные

Грибы – это больше, чем еда.
Например, солнечный день, сосновый бор, серебристый мох – и вдруг крепкий боровичок, как Божья улыбка, лично для тебя.
Правда, кое-кто считает грибы посланцами из нижнего мира...
Все наши консерваторские фольклористы думали именно так – вслед за племенами, которые они изучали. И как все это «мухоморное шаманство» уживалось с марксистско-ленинской материалистической базой нашего вуза – загадка!
Но с началом перестройки весь этот материализм заметно потеснили всевозможные альтернативные мировоззрения и теории, выросшие в обществе, как грибы после дождя. И про грибы в том числе. Потому что грибы – это больше, чем еда.

…Кстати, о еде. С ней в перестройку стало совсем плохо, особенно студентам в общежитии, коими мы являлись. Пережили мы весь тот хаос как раз потому, что были студентами. И непростыми, а студентами консерватории.
Талоны, очереди, исчезновение предметов первой необходимости… Зато общага незыблемо и весело звучит еще с улицы – многоголосо и разнотемброво. Все играют, занимаются, несмотря ни на что, жизнь продолжается, а надежда умирает последней. Ну а в смысле еды – лично меня выручали те же грибы.
Ни до, ни после не помню такого урожая шампиньонов на городских клумбах и газонах! Да какие там газоны: черная пустая земля новосибирских двориков между тополями топорщилась от пробивающих ее шляпок, асфальт вспарывался. Чтобы не пачкать ноты и книги землей, я всегда заначивала в сумке целлофановый пакетик на случай грибов – и редко когда возвращалась с занятий без них. Между прочим, преуспела в этом больше остальных.
Все мне завидовали – и пианисты, и дирижеры, и даже духовики, не говоря уж о голодных музыковедах.
– Да где ты их берешь?! Покажи места, – упрашивали меня соседи по секции, пока я чистила в кухонной раковине очередную партию шампиньонов.
– Везде, – говорила я, бросая бело-розовые пластинчатые дольки в шипящее масло на сковородку.
И это была чистая правда.
Как-то раз, возвращаясь с занятий, я встретила у общаги однокурсницу. Лера Заславская, одна из самых крутых и рафинированных наших музыковедьм, писала научную работу по модному российскому року.
Свобода слова вынесла на экраны телевизоров и концертных площадок «звуки му» всех неистовых анархистов, талантливых пьяниц, раскрепощенных наркоманов, стебоватых интеллектуалов и горластых матерщинников – все это называлось в ту пору «русский рок». И мы живо ему симпатизировали.
От «рОковых» дел Леру отвлекли изменения в личной жизни – свадьба с пианистом и рождение ребенка. Как раз с маленькой дочкой, вернее, с большой коляской, она и прогуливалась в тот день вокруг общаги.
– Представляешь, только что по телеку смотрела интервью с Сергеем Курехиным из группы «Поп-механика». Такой бред нес, про грибы. Говорит, грибы – это посланцы подземного мира, и якобы они обладают дьявольской силой... И что Ленин на броневике – это ни что иное, как гигантский гриб! И что он всю жизнь подпитывался только грибами, и что у него служил специальный человек, который собирал для него эти грибы... И этот человек – не кто иной, как дедушка Сергея Бугаева, – помнишь исполнителя главной роли в фильме «Асса»? И ведь сущая ерунда, а звучит прямо так убедительно! Я до сих пор под впечатлением... Говорит, что те люди, которые умеют искать грибы, обладают сверхъестественной силой. Представляешь?
И тут я почувствовала, что настал мой час… Я не смогла удержаться от искушения: решительным жестом – примерно таким эксгибиционист распахивает свой плащ, – я раскрыла сумку, и из темной глубины на Леру смотрели грязные грибы!..
…В общем, мне стоило определенного труда догнать ее и успокоить. Я даже подарила ей эти грибы.
Но происки «подземного мира» на этом не закончились…

– …Знаешь, не судьба мне, видно, есть грибы... – пожаловалась Лера на следующий день.
А случилось вот что.
…Пожарив чудесную яичницу с грибами, в отличном настроении Заславская села было позавтракать. Включила телевизор. Как вдруг на экране возник телеведущий, с грибом в руке, и весело произнес:
– Это бледная поганка. Ну очень похожа на шампиньон, не правда ли? Так вот, такими грибами сегодня в Новосибирске отравилось девять человек! Будьте осторожны, товарищи, и не ешьте что попало.
В общем, голодная Заславская чуть не заплакала от обиды. К аппетитной яичнице она так и не притронулась.
А через некоторое время с занятий пришел муж, увидел остывшую яичницу, обругал телевизионного дядьку, сказал, что он так голоден, что согласен даже на бледную поганку. После чего умял всю яичницу за милую душу – и остался жив. Нормальные оказались грибы.               

Орган и Баян


Имена изменены, образы собирательные

«Жил-был в Стране Музыкальных Инструментов благородный и величавый Орган. Он имел тысячу и один голос, и все уважали его за мощное звучание и духовную глубину.  Молодой выскочка по имени Баян страшно завидовал Органу и однажды решил отомстить…»

Когда я была на четвертом курсе, а Шурик на третьем, мы забрали маленькую Ингу от бабушек к себе в Новосибирск, в общежитие.
Нам выделили место в детском садике неподалеку от консерватории. Но внезапно он закрылся на ремонт, а новый, который нам дали взамен, находился очень далеко и неудобно. Это чтобы нам жизнь медом не казалась.
В отчаянии мы решили действовать собственными силами. Выбрав рядом с общежитием детский садик поприличнее, набравшись наглости, мы пришли к заведующей и заявили:
– Как бы нам хотелось водить ребенка в этот замечательный садик!
Заведующая, естественно, ответила нам, что мест нет.
Чем могут заинтересовать даму, которая носит халу, бедные студенты консерватории? Только сказкой.
– Мы можем бесплатно проводить для детей музыкальные лекции, рассказывать сказки про инструменты и играть на них.
Для начала мы пригласили заведующую и воспитателей с семьями в консерваторию, на сказочный музыкальный спектакль.

«Сказками» нас заразил профессор Лужский.
Тот не на шутку увлекся сочинением музыкальных приключенческих историй для детей. Он ставил их везде, где мог: в «Мире музыки», в детской филармонии, в консерватории со студентами. Уроки музыкальной журналистики теперь проходили живенько, в виде веселой игры в театр. Учитель не ограничивался режиссурой: он самолично воплощал какого-нибудь сказочного злодея, – например, Скрипкоеда или Паука.
Силами Шуриного курса Лужский поставил веселую капустную оперу «Муха-Цокотуха», которую они с Шуриком написали на пару. Неизвестно, кому было веселее: деткам в зрительном зале, проходившим жанр оперы, или молодым музыковедам, коллективно впавшим в детство, изображая поющих и танцующих пчелок, бабочек и тараканов.
С легкой руки Лужского сочинить музыкальную сказку для студентов-музыковедов стало проще, чем дурному с горки сбежать. Часто устраивала собственные спектакли и Люська, подрабатывавшая в общеобразовательной школе и привлекавшая в качестве артистов своих друзей и соседей. Пришел и наш черед проявить сказочный креатив, от нужды, от безысходности.

В самом большом классе консерватории был установлен компактный акустический немецкий учебный орган «Зауэр». Весь комплект органных труб занимал полкабинета. Они все были заключены в отдельную комнату с дверцей, к которой прилагался специальный ключ.
Мы с Шуриком много лет факультативно посещали органный класс и переиграли на органе массу хитов Баха. Не пропадать же мастерству.

…Когда взрослые и дети вошли в таинственный класс, спиной к органу на органной скамейке восседал баянист Вовка и наяривал Токкату Баха.
– Здравствуйте, почтеннейшие гости! Приятно познакомиться: я – Орган!
– Не-е-ет! – закричали дети и взрослые, и громче всех наша девочка Инга. – Ты не Орган, ты Баян!
По ходу пьесы выяснилось, что самозванец Баян обманом заманил Орган в каморку, запер там, а ключ спрятал. Чтобы выманить у Баяна ключ, дети должны были отгадать три музыкальных загадки.
Только после этого на глазах у почтеннейшей публики дверь отворилась, и из каморки явился народу Орган, он же Шурик.
Усевшись за инструмент, он лихо исполнил ту же Токкату и фугу ре-минор, теперь в оригинальном варианте.
Эффект превзошел наши ожидания.
– Да, такие родители мне в садике нужны, – аплодируя от души, сказала тетенька с халой.
Так что у нашей сказки оказался хороший конец.
К тому же это был тот редкий случай, когда наше эфемерное образование хоть как-то пригодилось в прагматические перестроечные времена.



                Общее пианино

        Не стреляйте в пианиста,
        Он играет, как умеет.

        Вообще-то этот предмет правильно называется «общее фортепиано». Но среди духовиков, хоровиков и струнников хорошим тоном считается напоказ слегка презирать этот универсальный, во многом компромиссный, инструмент.
        Вот почему не «фортепиано», а «пианино».
        Вообще, в консерватории, или в «консе», надо практиковать умеренный цинизм. Лучше, гласит пословица, закончить «консу» с синим дипломом и красной мордой, чем с красной мордой и синим дипломом.
        Принято везде говорить – «я не занимался», а потом – как сдать на «пятерку»! Вот это круто.
        На самом деле пианисты занимаются все, но тайно, не афишируя. Ведь никакой доблести в том, чтобы отсидеть всю задницу за инструментом. Другое дело, когда ты демонстративно радуешься веселой студенческой жизни, весь семестр, при этом экзамены сдаешь успешно, – типа, я же гений от природы.
        У духовиков еще проще: само все получается. «Лабают» классно, без комплексов неполноценности, обычно с похмелья.
        Вот весьма показательная история. Один трубач приперся на экзамен, три дня назад сев за пьесу и кое-как выучив начало. Это было «Первое знакомство», из «Джазового альбома» Игоря Якушенко.
«Чувак» бодро выдал первых четыре такта, затем гладко перешел на джазовую импровизацию, прямо-таки кабацкую, и на голубом глазу закончил. Ему таки поставили «четверку», за находчивость и наглость, которая – второе счастье.
        Что до музыковедов, то эти за приверженность к «общему пианино» могут и высмеять:
        – У тебя что, ностальгия по специальному фортепиано? Ха-ха-ха!
        А если и ностальгия, то что? Да, ностальгия…

        Фортепиано оказалось единственным предметом, на котором я чувствовала себя музыкантом, а не околомузыкальным болтуном. Или, еще того хуже, идеологом от искусства, – это я про диаматы-истматы и прочую ловлю марксистской черной кошки в темной комнате, с криками «Вот она! Вот она!».
        То ли дело – поучить ноктюрн Шопенчика, помедитировать с Маэстро Бахом, отвести душу с неистовым Бетховеном, согреться в лучах «солнечного Моцарта».
        Но игра на фортепиано в консерватории – почти роскошь: вечно на него времени не хватает. К тому же инструмент в «репетитории» всегда занят. («Репетиторий», чтобы вы знали, – это такая специальная комната в секции, гибрид кладовки с сушилкой белья, где посреди неуютного бардака стоит пианино. Вот уж где действительно – «общее пианино», раздолбанное, поцарапанное).

        …Моя личная фортепианная история очень непростая.
        При хорошей голове и ушах у меня неудобные руки, узкие, растяжка не ахти, разве что пальцы длинные. К тому же я хрестоматийная жертва провинциальной музыкальной школы, где постановкой рук принято заниматься больше, чем музыкой; где вечные проблемы с диезами и бемолями; где сольфеджио и музлитература никак не связаны с игрой; где приличных нот с красивой музыкой не достать, и приходится учить советскую идеологическую муру.
        Вдобавок мне не повезло с первой учительницей: четыре года подряд все мое обучение сводилось к фразе: «Опять не выучила! Иди учи!». Проблема была в том, что она сама не умела ни играть, ни учить.
Зато следующая учительница, по имени Наталья Николаевна, отличная пианистка, не только зародила во мне страсть листать незнакомые ноты, будто приключенческую литературу, но и подготовила меня к поступлению в музыкальное училище, на теоретическое отделение.
        На фортепианное, конечно, я не замахнулась, зато среди теоретиков даже слегка заблистала. Моя преподавательница, по имени Наталья Борисовна, меня настолько ценила, что даже сверх программы открыла множество своих исполнительских секретов мастерства, – например, научила читать с листа, аккомпанировать певицам.
        Тогда же я случайно попала на курсы импровизации, к знаменитому Григорию Ивановичу Шатковскому.
        Так что, можно считать, в училище мне по-крупному повезло.
Поэтому от Его Величества Консерватории, в которую я стремилась всю сознательную жизнь, я ожидала дальнейшего развития своего музыкантского уровня. Прежде всего фортепианного.
        Но меня ждало жестокое разочарование: в «консе» предмет «общего пианино» стоит на предпоследнем месте по важности, где-то перед физкультурой.

        …Моя новая преподавательница, очередная Наталья, скажем, Наталья Сергеевна, была Женщиной с Большой буквы, со знаком качества: крупная, фигуристая. Даже джинсы и длинный теплый свитер не скрадывали женственности, несколько экспансивной.
        Мало того, что она была на голову выше стреднестатистического мужика, так еще и носила халу на макушке. У нее были черные очи, зычный голос, широкие движения. Примерно так она и играла, – бравурно, быстро и громко, как отличница.
        Безусловно, это был настоящий профессионал, лауреат каких-то конкурсов, но в моем случае все шло не кассу. Может, она была слишком хороша для меня, маленькой такой?..
        …Я робко садилась за рояль, открывала ноты, поднимала кисти и…
После первых же моих застенчивых звуков Наталья Сергеевна резко обрывала меня и за вторым роялем показательно исполняла для меня всю пьесу, от начала до конца, не вдаваясь в детали, что не так лично у меня.     Дальнейшие мои попытки получались еще менее убедительными. Почему-то в ее присутствии я чувствовала себя недомузыкантом. И вообще стала бояться играть прилюдно.
        Ее темпераментное исполнение меня тоже не вдохновляло: даже Шопена с Моцартом она играла, примерно, как поручик Ржевский. Мне не хотелось ни подражать ей, ни консультироваться у нее.
        У моего мужа, кстати, с Натальей Сергеевной тоже не сложились отношения: они говорили на разных языках.
        Например, Шурик, отличавшийся извращенным вкусом, принес на урок ноты пьес Антона Веберна.
        – Хочу поиграть, – попросил он.
        Пианистка полистала эти странные ноты, со всеми приметами модернизма, с подозрением глянула на студента и завернула вот такой спич:
        – Ну, если Вы надеетесь, что сможете нас обмануть, то ошибаетесь: мы все равно сможем проверить, правильно ли Вы разучили! Вам не удастся запудрить нам мозги!
        Она всерьез решила, что за счет небанальной музыки, с нетипичной нотацией, Шурик норовит облегчить себе жизнь, чтобы только не учить, а вместо этого на экзамене сыграть что попало. Похоже, сложнее Шуберта она не игрывала.
        В конце концов мы с Шуриком попросили заведующую кафедрой общего фортепиано перевести нас к кому-нибудь другому.
       
        Так я попала к очередной Наталье, некоей Наталье Алексеевне.
        В отличие от шикарной Натальи Сергеевны, моя новая учительница выглядела забито, хотя в свое время училась у ректорской жены. У нее было усталое семитское лицо, под стать породистой фамилии, умоляющие черные глаза и тихий голос.
        Этим самым голосом она часто произносила чудовищные с педагогической точки зрения слова, типа, «Я вообще не понимаю, как такими руками можно играть» или «Ну, эта пьеса не для теоретиков», а своими большими грустными глазами внимательно следила за моей реакцией.
        Правда, я никогда не слышала, как она сама играла. Она не играла, только преподавала. Причем преподавала именно «общее пианино», да еще пыталась меня втянуть в свою скучную и унылую житейскую картину.
        – Давайте для экзамена повторим что-нибудь старое, с прошлых курсов, чтобы не учить специально, – предложила она.
        Я едва не задохнулась от возмущения. Называется, «если хочешь поработать, ляг поспи – и все пройдет». Неужели она – обычная консерваторская шаровичка, халтурщица?
        В общем, как Колобок, я от той Натальи ушла, и от этой Натальи ушла.

        Неуживчивую студентку, меня взяла в свой класс сама Людмила Леонидовна, заведующая кафедрой общего фортепиано.
        Дама сдержанная и скромная, на самом деле была ученицей знаменитого Виссариона Слонима, что автоматически означает – быть как минимум уважающим себя музыкантом, блестящим пианистом, а не преподавателем «общего пианино».
        Я ни минуты не пожалела о том, что попала к ней. Меня ждали замечательные открытия, параллельно с работой над экзаменационной программой. В порядке ознакомления мы прошерстили кучу разных музыкальных стилей. Например, импрессионистов: медитативного Дебюсси, с его реформаторской педальной техникой; изысканного Равеля, с педалью «уна корда» (той, которая приглушает).
        А сколько небанальной музыки переиграл у ней Шурик!
        Наша преподавательница не была ни ограниченной, как первая Наталья, ни ленивой, как вторая. С удовольствием откликалась на желание студента поиграть что-нибудь оригинальное, не затасканное.
        – В этом семестре зачет по музыке русских композиторов, – объявила она Шурику. – Что выберем?
        – Хочу «Историю солдата» Стравинского, – заявил тот. – Переложение для фортепиано.
        – Почему бы и нет. Хотя… В каком году написана эта музыка? – насторожилась Людмила Леонидовна.
        – В восемнадцатом.
        – Вот видите, уже в восемнадцатом!
        Типа, годится только до семнадцатого года, то есть до Великой Октябрьской социалистической революции.
        – Ну и что, разве Стравинский с восемнадцатого года перестал быть русским? – засмеялся Шурик.
        Улыбнулась и сама преподавательница. Вот такой парадокс вышел с этими историческими условностями.
        Легкая на подъем Людмила Леонидовна не только одобрила Стравинского, редко звучавшего, но пошла еще дальше: она разрешила Шурику взять в репертуар … его собственное сочинение.
        О, это отдельная история.
        А на выпускные экзамены Шурик затребовал Эбеновый концерт Стравинского.
        Ради этого Людмила Леонидовна бережно передала его в хорошие руки, Геннадию Анатольевичу, самому крутому пианисту кафедры, основателю «театрального пианизма», капусткомовцу, джазмену, модернисту.
        В часы репетиций в класс то и дело с интересом заглядывали, не веря, что на кафедре «общего пианино» могут так играть.
        Это было крутое мужское исполнение, ведь фортепиано трактовалось Стравинским как ударный инструмент. А вовсе не как «общее пианино»!

               Сам себе композитор

        …В качестве практического задания по предмету «Полифония» каждый студент-музыковед обязан написать фугу: по всем правилам сочинить тему, к ней противосложение, в экспозиции провести по всем голосам, а в разработке продемонстрировать полученные на лекциях знания – что такое «ракоход», «зеркальное отражение», «стреттное проведение» и прочие полифонические премудрости.
        Полифонию нам преподавал весьма дотошный преподаватель, с шапкой абсолютно белых кудрей на умной голове.
        Наиболее ленивые студенты норовили заказать фугу знакомому композитору. Но соглашались далеко не все.
        – Фугу написать? Кому? – выяснял маститый, исполняемый композитор, член Союза, гордость Сибири.
        – Науму Яковлевичу.
        – О, нет, нет. Я у него выше тройки никогда не получаю.
        Ну, я не талантливый композитор, а обычная студентка-музыковедьма, поэтому в конце концов вымучила сносную фугу, что-то вроде вторичного Баха, получила зачет – и забыла.

        Но Шурик не из тех, кого устраивают шаблоны.
        До музыкального училища он успел поучиться в университете, на физмате. Правда, из математики с физикой он быстро сбежал в «лирику», зато потом в музыке повел себя, как чистый математик, приверженец «игры в бисер».
        Больной модернизмом на всю голову, тему он сочинил не простую, а додекафонную, диссонанс на диссонансе, да еще в рваном, остро синкопированном ритме. Фуга получилась оригинальная, с изюминкой, – может, потому что Шурик вложил в нее душу, хотя в нашей «консе» это немодно.
         С блеском сдав полифонию, он на том не успокоился, продолжая усовершенствовать свою фугу.
        Теперь к нему бегали заказывать фуги, и он даже кое-что заработал на своем увлечении полифонией.
        Но одно дело – написать фугу, другое – исполнить ее.
        И вот Шурик нахально предложил Людмиле Леонидовне в качестве полифонической пьесы собственную фугу, чтобы сыграть на экзамене. И вот что странно: учительницу это не испугало.
         Напротив, работая с Шуриком над «произведением», она обратила внимание на то, что тема, сплошь из диссонансов, по всем правилам шагающая по диссонирующим интервалам, в точке золотого сечения вдруг в разных голосах совершенно замечательно слилась в октаву, – типа, катарсис.
        Ай да композитор! Шурик аж зауважал сам себя.
        Более того, Людмила Леонидовна пристроила Шурика, с его авторской Фугой, на концерт кафедры композиции, наравне со студентами-композиторами.
        О, это был не просто успех, – Шурик заинтриговал всех, и не столько произведением, сколько фактом своего появления.
        Обычно объявляют: «Выступает такой-то, класс композитора такого-то». А тут – «Выступает такой-то». И все. Типа, сам по себе, никаких педагогов.
        Вездесущий и всезнающий Лан Ланыч, преподаватель кафедры композиции, от такой наглости он просто обалдел. Он всегда про всех все знал, а тут... Всю Шурину Фугу он ерзал, крутился посреди публики и свистящим шепотом спрашивал у соседей справа, слева, спереди и сзади, кто это там такой борзый, сам себе композитор, без роду, без племени.
        Эффект был потрясающий. Кстати, его любительская Фуга выглядела не хуже, чем сочинения профессионалов.
        Что вы думаете, Шурик так влюбился в собственную Фугу, что не смог оставить ее, даже закончив консерваторию.
        Почему-то он больше не стал сочинять никакой новой музыки. Он гнался не за количеством, а за качеством. Шурик стал автором единственного произведения, как пианистка Консуэло Веласкес, автор хита «Бесаме мучо».
        Например, под влиянием Геннадия Анатольевича Пыстина он переосмыслил Фугу в джазовом авангардном стиле. Но это еще не все.
       
        Однажды в нашем доме поселилась огромная, с человеческий рост, скрипка. Это случилось уже в родном городе, куда мы вернулись после окончания консерватории.
        Контрабас был спасен от гибели в Университете: праздно болтаясь в гримерке концертного зала, использовался в качестве экзотической пепельницы. Шурик выпросил его себе и упер домой, в общежитие.
        Появление контрабаса знаменовало новый творческий этап: Шурик решил аранжировать Фугу для дуэта фортепиано с контрабасом.
        Пригласив в гости однокурсника, домриста Леху Петухова, Шурик убедил его освоить незнакомый инструмент. Дело в том, что Леха и сам мечтал о чем-то большем. После окончания музучилища он работал в ансамбле русских народных инструментов «Сибирские узоры», которые сам же обзывал «Сибирские позоры».
        В конце концов друзья исполнили усовершенствованную Фугу на Сибирском джазовом фестивале.

        …Тот трофейный контрабас теперь находится в музыкальном колледже, Алексей – известный в Томске джазовый контрабасист. Шурика он называет своим крестным отцом.

Немцы в городе


Имена изменены, образы собирательные

– …Виктория Османовна, можно мне сдать сразу все темы экстерном? – попросил Шурик на уроке немецкого языка.
Он мечтал поскорее отделаться от ненужного и второстепенного предмета, тем более что у него категорически не сложились отношения с преподавательницей.
Это была эффектная нестарая дама со звучным уверенным голосом. Можно было подумать, что в Новосибирской консерватории она преподает вокал, но нет, всего лишь немецкий. Только кому он нужен! И до него ли с такой загрузкой, как у нас, музыковедов!
Кстати, это из-за этой тетки Шурик на первом курсе остался без стипендии. Подумаешь, опоздал, с кем не бывает, но Виктория Османовна не приняла у него зачет и не разрешила пересдать в сессию.
– …Почему бы и нет, – на этот раз неожиданно смилостивилась преподавательница. – Сдашь мне все темы за два курса – и свободен.
Шурика как подменили. Он целыми днями азартно, на скорость, переводил тексты на немецком, чтобы вместо четырех лет потратить на ненавистный язык только два года. Правда, для этого ему пришлось ходить на уроки немецкого не только со своим курсом, но и со старшими.
Незаметно для себя Шурик увлекся и даже немного жалел, когда все это кончилось. В результате он заработал пятерку по немецкому, приятно удивив своими знаниями, умениями и навыками преподавательницу, прежде его недолюбливавшую. Удивительно, но с этой стервозной Викторией Османовной они расстались добрыми друзьями.

– …А ну-ка зайди ко мне, – поманила учительница его пальчиком, встретив в коридоре через год. – Разговор есть. Грядет немецкое нашествие на Новосибирскую консерваторию.
Выяснилось, что к нам едут студенты и профессора из Мангеймской Высшей Школы музыки. Немецкие музыканты собираются брататься с нашей консерваторией. Предстоит масса разнообразных концертов и лекций. Сам профессор Герман Юнг прочитает лекцию о вкладе мангеймской школы XVIII века в мировую музыкальную культуру. Нужен переводчик.
Конечно, Виктория Османовна могла бы самолично перевести лекцию профессора Юнга, но она, увы, не музыковед.
Все помнят тот курьез с синхронным переводом лекции по полифонии: преподавательница итальянского перевела «фугу строгого стиля» как «сердитую фугу», и не сразу слушатели разобрались, что к чему.
Смешно, но так вышло, что кроме Шурика, увы, некому. У моего супруга оказался наилучший уровень знания немецкого языка среди студентов, к тому же он без пяти минут дипломированный музыковед.
Шурик с энтузиазмом взялся за дело. Немецкий профессор заранее прислал ему текст своей лекции, чтобы Шурик смог спокойно разобраться в непростом материале.
…Оказывается, к середине XVIII в Мангейме сложилось особое исполнительское и творческое направление.
В придворной капелле судьба свела вместе замечательный скрипачей, виолончелистов и других инструменталистов, и их ансамбль явился предтечей современного симфонического оркестра. Оркестром руководил Ян Стамиц, выходец из Чехии, композитор. Вместе с другими единомышленниками, которые писали оркестровую музыку для этого оркестра, он сформировал четырехчастный цикл, прообраз будущей симфонии, – то, что позже доведут до совершенства венские классики, а именно Гайдн, Моцарт и Бетховен.
Именно мангеймский оркестр начал использовать «крещендо» и «диминуэндо», а также эффект контраста «форте» и «пиано». А еще Стамиц реформировал музыкальный язык: в мелодику вошли речевые интонационные обороты распевного немецкого языка.
В период расцвета Мангеймской школы в городе подвизался сам молодой Моцарт. Все его дальнейшее творчество свидетельствует о том, какое большое значение оказали на него те музыкальные впечатления. 
Однако после переезда курфюрста со своим двором в Мюнхен вся культурная жизнь города зачахла, и Мангейм опустился до обычной провинции. До поры до времени.
Но не прошло и трехсот лет, как Мангейм снова превратился в процветающий музыкальный образовательный центр.

…Нелегкая это работа – в самый разгар перестройки тащить в Россию несколько десятков немцев. Это поймет только тот, кто такое пережил.
Например, Виктория Османовна, которая отправилась в Германию за участниками форума.
Стоило ей вместе с делегацией выйти из самолета, как любая мелочь превратилась в огромную проблему, в связи с пресловутым «свободным падением цен».
– Вика, мы хотим пить, – просят немцы, и она за голову хватается: вода теперь есть только в так называемых кооперативных кафе и стоит бешеных денег.
Женщина бросается в ближайший магазин дамской одежды и продает вечернее платье, которое ей подарила в Германии подруга. На эти деньги она покупает немцам воду. И так всю дорогу. 
И вот немцы в городе.
Но не все, увы. Один студент-тромбонист не смог приехать вместе со всеми, не подозревая, сколько трудностей он доставит консерватории своим опозданием на пару дней.

Встретить студента в Москве и доставить в Новосибирск поручили Шурику (больше некому!).
Тот благополучно встретил белобрысого юношу по имени Франк в Шереметьево, а вот дальше начались сюрпризы. Иностранца отказались сажать в самолет. Нет мест, и все тут.
– Но ведь у меня же заранее куплен билет до Новосибирска! – недоумевал парень, совершенно не представляя себе, куда попал.
Да, билеты были давно куплены и забронированы, но в связи с падением рубля стоимость каждого подскочила чуть ли не в тысячу раз. Поскольку место не было указано, то Франку сказали, что его бумажка уже не действительна. Посоветовали съездить в другой аэропорт. И началось. Из Домодедова их послали во Внуково, оттуда в Шереметьево.
И в каждом аэропорту ребята заставали одну и туже картину: толпы людей, сидящих и лежащих на асфальте, подстелив газетку. Все тщетно пытались улететь из столицы нашей Родины.
Увы, пока эта парочка металась по аэропортам, обратный билет Шурика тоже пропал.
– …Вези его, как хочешь! Давай взятку, уговаривай, – истерила по телефону Виктория Османовна из Новосибирска.
Два дня ребята ночевали в переполненном аэропорту, а днем от нечего делать гуляли по Москве.
Конечно, они первым делом вышли на Красную площадь. Приблизились к Вечному Огню.
– У меня дедушка воевал, – сообщил Франк.
– У меня тоже, – сказал Шурик.
Оба внимательно посмотрели друг на друга и благоразумно не стали развивать эту тему дальше.
Каким-то чудом руководство консерватории удаленно нашло выход, связавшись с правильными людьми. Обратившись в указанное по телефону кассовое окно, Шурик получил два билета, и в тот же день им удалось сесть в самолет.
– …Что это? – удивился Франк, брезгливо разглядывая синий куриный скелетик на обеденном подносе с раздачи.
– Как что? Курица, – объяснил Шурик. – Ешь, это очень вкусно.
– Что-то не хочется. Возьми себе мою.
Тогда Шурик, не говоря худого слова, умял неприглядную еду с обоих подносов – за себя и за того парня.
– Почему в России люди живут так плохо? – допрашивал Франк Шурика, находясь под гнетущим впечатлением от кратковременного пребывания в перестроечной России. – Почему все голодают? У вас же такая большая страна, почему крестьяне не могут накормить страну?
Шурик толком не мог ничего объяснить: во-первых, устал, во-вторых, не хватало словарного запаса, в-третьих, долго – тут надо начинать с 1917 года.

…Не успел он толком выспаться, как его вызвали в гостиницу, на собеседование с профессором Юнгом.
Круглый невысокий дядечка без возраста любезно предложил Шурику кофе или горячий шоколад. Бедный, но гордый Шурик гордо отказался.
Оба сверили свои экземпляры текстов, русский и немецкий, ведь на следующий день у профессора Юнга была запланирована лекция.
…Как хорошо, что у Шурика оказался хотя бы один приличный финский костюм, серый с отливом. Когда Малом зале они с профессором стояли рядом, мой муж смотрелся достойно, хоть и выглядел изрядно отощавшим, как, впрочем, и все мы в этой Богом забытой консерватории, в которой нам уже полгода как не платили стипендию, – все равно в ней никакого смысла не было при той инфляции.
Это был не совсем синхронный перевод: герр Юнг, рассказывая о мангеймской школе, подглядывал в свои бумажки, а Шурик-переводчик – в свои. Конечно, недоброжелатели Виктории Османовны не преминули это отметить, шушукаясь друг с другом.
Профессор завершил лекцию, и настал черед вопросов. Шурику предстояла непростая задача с ходу перевести профессору Юнгу вопрос, затем его ответ на вопрос.
– …Не пытайся буквально переводить каждое слово. Переводи общий смысл своими словами, – учила его Османовна. – Когда разговариваешь по-немецки, не бойся ошибиться с временами или падежами, – тебя поймут и с ошибками. Только так ты научишься бегло говорить.
Действительно, так намного легче, ощутил Шурик. Следуя ее ценным советам, он здорово продвинул свой немецкий.
Но совсем другое дело – переводить со сцены с ошибками в падежах, вот радости-то кому-то будет. Поэтому Шурик переводил смысл вопросов профессору Юнгу тихонько, чуть ли не на ушко.
– Все понятно с этим переводчиком, – громко, на весь зал, заявила Осипенко, преподаватель советской музыки, дама недобрая и склочная. – Давайте-ка на английский перейдем.
Тут же с места поднялся какой-то подхалим и задал вопрос на английском.
Однако герр Юнг энергично закрутил головой: нет, дескать, у меня есть свой переводчик, он будет мне переводить. Пришлось всем подчиниться, и Шурик продолжил. Надо сказать, он прекрасно справился с задачей.

 Вся немецкая неделя проходила под знаком Моцарта. Ведь мы сегодня вспоминаем о мангеймской школе только потому, что она оказала влияние на великого Моцарта.
Зато новосибирцам выпал шанс послушать музыку мангеймских композиторов, кстати, неплохую, хоть и редко звучащую.
Однако гвоздем программы была опера Моцарта «Волшебная флейта».
Немцы привезли свою постановку, в концертном исполнении. Наши тоже поставили эту оперу. Поэтому образовалось нечто вроде международного состязания певцов: два вечера подряд на одной и той же сцене Большого зала консерватории при аншлаге шла «Волшебная флейта». Сначала пели немецкие студенты, затем наши.
Немецкая Царица Ночи оказалась покрепче, – все сногсшибательные фиоритуры выдала как следует. Зато наша Царица Ночи, как говорят музыканты, облажалась: девушка киксанула на пресловутом «фа» четвертой октавы, которого знатоки всего мира ожидают с нетерпением.
А еще я отметила, как красиво звучал певческий немецкий язык в устах носителей языка, не хуже итальянского. Для нас, детей советской идеологии, воспитанных на фильмах про фашистов, с их лающим немецким, впервые увидевших живых немцев из Германии, это явилось полнейшим сюрпризом.
– …До чего стремная музыка у Моцарта: сплошные кадансы, – высказался вечером на общежитской кухне пианист четвертого курса Олежка Ткаченко.
Мы дружно захохотали: не святое замахнулся – на Вольфганга нашего Амадея! Хотя, если честно, он в чем-то прав. Но это тема отдельного исследования.

***

Российско-немецкая музыкальная неделя подходила к концу.
На прощанье все участники были приглашены на банкет в дорогой гостиничный ресторан. Шурику посчастливилось присутствовать на этом «пиру во время чумы».
Немецкие гости, наверное, были удивлены поведением консерваторских студентов, которые вели себя так, словно прибыли с голодного мыса. Они ели за вчера, за сегодня и за завтра, не разбирая вкуса деликатесов. Иностранцы, поклевав немного, вскоре удалились в гостиницу, а наши все никак не могли насытиться.
Официантки, рассчитывающие урвать себе побольше с богатого стола, с ненавистью глядели на соотечественников, уничтожающих блюдо за блюдом и осушающих бутылку за бутылкой. Одна девица в переднике, не выдержав, подошла к столу, чтобы убрать с него бутылки водки, намекая, что пора бы и честь знать, однако консерваторцы стояли насмерть:
– Ни глотка врагу не отдадим! – нетрезво митинговали они, чокаясь и через силу опрокидывая рюмку за рюмкой.
Они победили. На столе после них оставался полный разгром. Шурик героически дотащил до общежития на себе двух пьяных девчонок, но у собственной двери вдруг сдулся.
…Когда маленькая Инга открыла дверь, на пороге стоял Шурик, с закрытыми глазами. Какое-то время он что-то пытался объяснить по-немецки, покачиваясь и перемежая речь русским матом, затем попал в комнату путем свободного падения.
Мы с ребенком еле-еле затащили бесчувственного отца на кровать и сняли с него ботинки.
– Папа так устал, что даже не может ходить, – констатировала маленькая Инга.

Братание духовиков шло полным ходом. Им удалось «растащить» молодых немцев на поход в пивной бар. Самые предприимчивые в знак дружбы предлагали доверчивым подвыпившим иностранцам поменяться майками и кроссовками – и таким образом обзавелись приличными фирменными вещами. Обмен оказался далеко не равноценный.
Кстати, всех консерваторцев потряс высокий уровень духовиков, в отличие от очень средних скрипачей, не чета нашим. Понятно, что в Новосибирске сложилась скрипичная школа высочайшего мирового уровня, и скрипачами в Сибири никого не удивишь. А вот на духовых в России играть не престижно. Духовики в общем представлении – сплошь пьяницы, играющие на похоронах. Зато в Германии, оказывается, на духовых инструментах играют с детства. При каждой школе есть собственный духовой оркестр, и весьма популярно музицировать в различных духовых ансамблях.
Профессор Юнг пожелал встретиться с Шуриком на прощанье.
– Мне выдали пятьсот русских рублей суточных. Я хотел на них купить себе в России клавир оперы «Воццек», но консерватория мне его подарила так. Поэтому я решил презентовать эти деньги Вам, – и герр Юнг вручил Шурику конверт с деньгами.
Шурик подарил ему томик стихов Ахматовой в немецком переводе, а Франку – энциклопедию авангардной живописи, на немецком языке. Все это мы купили в книжном магазине, в иностранном отделе. Книги на иностранных языках – единственное, что не подорожало после падения цен, поэтому они стоили сущие копейки, и даже мы могли себе позволить их приобрести.
А Франк подарил Шурику пачку молотого кофе и будильник, – тот самый, который он заводил, когда они с Шуриком ночевали на полу московских аэропортов. Он потом служил нам без малого лет двадцать.
Пачка кофе выглядела как твердый параллелепипед, пока мы не вспороли упаковку ножом. К нашему удивлению она со свистом обмякла. Просто мы до этого никогда не видели вакуумированного кофе.

…Этой «дружбе домами» не суждено было на том же уровне развиваться дальше. Однако «Окно в Европу» было прорублено. Живые иностранцы перестали казаться сибирякам инопланетянами.
В девяностые начался массовый исход из Сибири и из России, и не только музыкантов. «Дружить» между народами наши люди больше хотели там, чем здесь.
Мы с Шуриком, закончив консерваторию, уехали из Новосибирска. Когда вернулись сюда во второй раз, Шурик уже не стал заниматься музыкой, – было не до того.
Только через тридцать лет, когда нас занесло в Таиланд, и нас зазвали преподавать в Тайско-Австрийскую Академию, Шурик восстановил свой замшелый немецкий. Наконец-то он пригодился.

Кому Шостакович показал «Нос»


Имена изменены, образы собирательные

В наше время факт противостояния Дмитрия Дмитриевича Шостаковича и власти не вызывает сомнения. А тогда, в конце 80-х годов, когда Шурик писал курсовую работу по творчеству Шостаковича, никому такое в голову не приходило. Секретарь Союза Композиторов, автор Ленинградской симфонии и песни «Вставай, кудрявая!». Что ни произведение – то про войну, то про революцию, то про Ленина. А речи на пленумах – сплошное «взвейтесь да развейтесь» …
И все-таки нам предоставился шанс заподозрить у Шостаковича «фигу в кармане».

***

Трудно объяснить молодому человеку третьего тысячелетия, что это такое, когда «перестройка». Ну, примерно так: ты заходишь в продуктовый магазин 31 декабря 1991 года и покупаешь килограмм сметаны по 30 копеек. А на следующий день, 1 января 1992, эта же самая сметана стоит 15 рублей... Так выглядела «шоковая рыночная терапия». Даже не хочу вспоминать, как мы выжили.
Однако у этой гримасы перестроечного рынка оказалась и другая сторона: в книжном магазине, что неподалеку от консерватории, залежались ноты по старым ценам. Ну как музыковеду не купить за жалкие копейки прекрасно изданный клавир оперы Шостаковича «Нос»! Не проходи мимо! Хотя я бы тогда предпочла нечто более популярное, чем никому не известная опера на нейтрально-классический сюжет.
Зато мой Шурик, придя в общежитие, сразу бросился листать пухлый том. И чем дальше Шурик смотрел в клавир, тем сильнее озадачивался. Долистав до четвертого акта, он уверенно произнес слово «крамола» и показал мне текст на странице клавира.
Некий восточный персонаж по имени «Хозрев-Мирза» во время генеральной паузы произносит с кавказским акцентом «Ничэго нэ понимаю... Нос гуляет в Летнем саду?» И что?
– А вот что: Шостакович показывает Нос одному восточному деспоту! Или еще что похлеще... Сюжет-то фрейдистский!
Вот тебе и безобидная классика. И с начал рыть. Чем дальше копал, тем сильнее мы убеждались в том, что Шостакович «наш» человек. Чем больше мы слушали непрограммной музыки, тем увереннее находили музыкальные признаки активного протеста композитора против советской действительности, информация о которой хлынула на нас потоком с наступлением эпохи гласности.
Работа получилась невероятно остроумной и настолько же убедительной, насколько бездоказательной.
– Не хватает главного – мнения самого Шостаковича. Вот единственный человек, кто смог бы пролить свет на это дело, – печалились мы.
Но Дмитрия Дмитриевича давно нет.
Может быть, Арнольд Михалыч что-то скажет? Дирижер Кац неоднократно дирижировал его музыкой, уж он-то должен все понимать.
– Тебе для газеты? Пиши: Шостакович был человеком с прочной гражданской позицией... – казенным голосом продиктовал Кац.
Самым большим специалистом по музыке Шостаковича в консерватории считалась Осипенко, дама со следами былой красоты на лице. Говорят, когда-то давно Шостакович сделал ей предложение. Она ему отказала, зато с тех пор считалась самым крупным специалистом в области советской музыки. 
Она даже изобрела специальную терминологию для определения финалов симфоний Шостаковича с точки зрения метода социалистического реализма. Так, одни финалы она квалифицировала как «процессуальные», другие – как «итоговые». И тут же оговаривалась, что в чистом виде таковых практически не существует, и дала новые подразделения – «итогово-процессуальные», «процессуально-итоговые» и даже там были «итогово-процессуально-итоговые». «Итог» – имелась в виду полная и окончательная победа социализма... В общем, как мы пережили этот экзамен, даже вспоминать не хочу. Понятно, что Осипенко отнюдь не приблизила нас к разгадке Шостаковича...
Как вдруг кто-то произнес имя Соломона Волкова. Вроде как был такой музыковед, которому Шостакович рассказал все-все, и что этот человек эмигрировал в Америку и вывез эти правдивые мемуары на Запад... Мы даже мечтать не могли когда-либо хоть одним глазком... Запад тогда в нашем представлении был чем-то вроде далекой планеты.

***

Шурину работу даже в период гласности защитить было непросто.
Помню, для диплома ему пришлось взять какую-то нейтральную тему – вроде «Музыкального просветительства в СМИ» – и в качестве иллюстрации в самом конце дать свое эссе про Шостаковича. На защите диплома председатель комиссии, известный ростовский музыковед, по фамилии Цукер, сказал:
«Читаю, читаю, что за бред, как вдруг внутри – совершенно замечательная статья про «Нос»! И тут я все понял. Молодец, парень!» – и поставил Шурику высший балл. 
 
...Прошло много лет. В стране, где килограмм сметаны стоит 15 рублей, а клавир оперы «Нос» 2 рубля, музыковедением трудно прокормиться. Кем только не пришлось работать, пока судьба не забросила нас на тропический остров Самуи. Заграница давно перестала казаться чем-то запредельным, а благодаря Фейсбуку мир и вовсе превратился в большую деревню. 
Когда имя Соломона Волкова всплыло на Фейсбуке, я не поверила своим глазам. Тот самый таинственный музыковед с Луны?! А легендарное интервью с Шостаковичем, неужели оно тоже существует? Представьте себе, да! И что, почитать можно?! Онлайн?..
Сейчас можно все. Чуть не плача, мы с Шуриком читали Свидетельство. Эх, попадись оно нам лет тридцать пять назад... Но мы поняли, что уже тогда поняли все правильно.
А потом мы прочитали роман Барнса «Шум времени», основанный на Свидетельстве. Пришлось читать на английском, потому что на русском не нашли. Но какое же было нам счастье.

***

Возможно, наша работа про «Нос» морально устарела.
Ведь сейчас доказывать диссидентскую сущность Шостаковича – это ломиться в открытые двери. «Оправдывающийся» язык нашего исследования является неизбежным следствием академического музыкознания, которое вскормило нас; стилевой приметой якобы научного мышления, от которого трудно так сразу избавиться. И пусть. Что написано, то написано.
Очень хочется поблагодарить Дмитрия Дмитриевича Шостаковича за то, что он был, каким был, за оперу «Нос» и за все остальное. Замечательного музыковеда Соломона Волкова, за то, что он сохранил для потомков подлинного Шостаковича. Американского писателя Джулиана Барнса за то, то он сделал то, чего пока не сделал ни один отечественный писатель, – создал правдивый роман про Шостаковича. Нашего Учителя, профессора Лужского за то, что научил нас нестандартно мыслить.
Был момент, когда мы с Шуриком осознали, что получили самую бесполезную в лихих девяностых профессию, тем не менее никогда об этом не пожалели. Благодаря Шостаковичу.


Не суетись под органом


Имена изменены, образы собирательные

Если ты проходишь мимо церкви и слышишь, что в ней играют на органе, войди и послушай. Если тебе посчастливится самому сесть на органную скамью, то испытай свои маленькие пальцы и подивись этому всемогуществу музыки.
Роберт Шуман Жизненные правила для музыкантов

– …Больше всего на свете я бы хотел играть на органе в какой-нибудь деревенской церквушке, – мечтал Шурик лет сто тому назад.

Тогда, в девяностых, ничто не предвещало реализацию его мечты. Но сейчас, в начале третьего тысячелетия, а точнее, в 2557-м (не пугайтесь, это тайское летоисчисление, с момента сошествия в нирвану Гаутамы Будды), все так и есть. Конечно, если отбросить детали и оставить суть.
Каждое воскресенье мы с Шуриком играем на органе в католическом храме. Правда, храм этот находится на тропической тайском острове, орган дигитальный, а религиозный репертуар составляет эстрадная попса, которую распевает хор горластых филиппинок.
А вышло все вот как.

…Записавшись на органный факультатив, мы сами себе не верили, что вот так просто мы сможем играть на настоящем, акустическом органе, инструменте для служения Богу, которому место в церкви.
Как вообще этот инструмент не от мира сего попал в нашу забытую Богом Сибирь?
Очень просто: два инструмента фирмы «Зауэр» прибыли в разобранном виде в Новосибирск в войну во время эвакуации и были установлены в консерватории. Один, маленький, – в учебном классе, другой в концертном зале.
Преподавать такой предмет тоже должен быть какой-нибудь небожитель. Примерно так и было: орган вела рослая эффектная немка с примесью эстонской и еврейской крови по имени Зинаида Фельдгун, элегантная и богемная.

…На первом уроке, раздав всем ученикам по органной хоральной прелюдии, она велела аранжировать их на свой вкус.
Даже наш небольшой классный орган имел достаточно много регистровых комбинаций: двенадцать комплектов труб. Орган по сути – гибрид компьютера с оркестром.
Если что, все трубы делятся на две группы.
Первая группа – лабиальные, объединяющие регистры флейт, принципалов и струнных, а также регистры призвуков, так называемые аликвоты и микстуры, с добавочными обертонами.
Вторая группа – язычковые, имитирующие кларнет, гобой, трубу и тромбон. Голоса из разных групп можно комбинировать между собой.
…Мы c Шуриком увлеченно баловались с регистровкой, как дети. Буквально каждой фразе мы отвели отдельный регистровый тембр. 
Ассистент – а его роль мы с Шуриком играли по очереди – в нашем случае трудился ничуть не меньше органиста, без конца выдвигая и задвигая рычажки на регистровой панели. В общем, в своих крошечных прелюдиях на страничку мы расстреляли все патроны, использовали все краски мира.
Фельдгун с насмешливой улыбкой наблюдала за нами. Это была запланированная провокация с ее стороны.
– Ребята, не стоит так суетиться под органом. Выберите себе по два регистра – один для одного мануала, другой для другого, не больше. Дайте слушателю до конца насладиться этими двумя тембрами. Но регистры должны сочетаться между собой. Например, возьмите принципалы с блокфлейтами. А если чередовать регистры или мануалы, получится контраст «форте» и «пиано».

Действительно, без этого тембрового мельтешения музыка сразу обрела соборную медитативность. И как мы сразу не догадались!
– Не расстраивайтесь: все студенты совершают эту ошибку, – утешила нас Зинаида Гарриевна.

Трудность органного исполнительства состоит в том, что на органе играют не только руками, но и ногами. Пятка – носок, пятка – носок – будет песенка. При этом на ноги смотреть запрещено, да и неудобно, когда играешь по нотам на двух мануалах.
Кстати, вы заметили, что органисты в основном играют по нотам, а не наизусть? Психиатры объясняют, что руками управляет головной мозг, а ногами – спинной, а с ним труднее договориться. Поэтому органные вещи наизусть учить тяжелее, чем фортепианные, – проще играть по нотам.
А еще органисту важно сесть удобно – не высоко, не низко. Ноги не должны ни висеть, ни упираться в пол, – им предстоит потрудиться как следует. Поэтому каждый студент регулирует под себя высоту деревянной скамьи.
Органисту стоит отдельно позаботиться об удобной обуви. Лучше всего подойдут тупоносые башмаки на каблуках и на платформе. Именно такие я с удивлением увидела на Зинаиде Фельдгун, когда вела концерт органной музыки в Большом зале консерватории.

…На первом курсе студенты-музыковеды должны сдать зачет по концертной практике. Нас учили красиво, с достоинством выходить и громко, грамотно и интонационно правильно объявлять название произведения, композитора и исполнителя.
Это был мой первый выход. Помню, я волновалась гораздо больше Зинаиды, которая преспокойно наводила марафет в гримерке. На ней был шикарный белый костюм из тонкой кружевной материи, – юбка-брюки и длинная пелерина, которую перед исполнением полагалось расправлять за скамьей, как фалды фрака.
А вот туфли органистки потрясли меня своим стопроцентным выпадением из мира моды: подобную обувь на грубой платформе носили чуть ли не в семидесятых. Кроме того, ее концертные туфли были черными и лакированными, – и до смешного не вязались с белым нежно-женственным платьем.
Но органистке было не до гламурных глупостей: в своих туфлях она выкаблучивала такие сложные пассажи, что я поняла: игра на органе – это спорт.

…Похожие немодные туфли, только другого цвета, лежали в тумбочке в органном классе. Все студентки занимались только в них.
На собственной шкуре я оценила, насколько удобна для игры на органе эта тяжелая и несовременная обувь, и как важно правильно обуться. Но не только в башмаках дело.
…На первый взгляд кажется, что любому пианисту орган по плечу. Ан нет, у этих двух клавишных инструментов абсолютно различная природа звукоизвлечения.
При нажатии клавиши органа раздается до безобразия прямолинейный звук трубы. Он совсем не похож на фортепианный, – более выразительный, гаснущий, напрямую зависящий от способа прикосновения, способный то петь или имитировать ударный инструмент.
А вот на органе невозможно сделать ни «крещендо», ни «диминуэндо» – вся фактура будет звучать до безразличия ровно по силе звука. И вот еще что: если сыграть мелодию на органе штрихом «легато», то раздастся сплошной гул, усиленный эхом храма.
Увы, многие непрофессиональные органисты из бывших пианистов именно это и выдают, не мудрствуя лукаво. Но настоящие органисты прекрасно знают секрет звукоизвлечения на органе в расчете на соборную акустику.
Этот секрет состоит в предпочтении отрывистых штрихов, отделяющих один звук от другого – то есть «стаккато» и «портаменто». Большое значение уделяется также паузам, «люфтам», цезурам, – орган ценит отсутствие звука не меньше, чем сам звук. К тому же орган терпеть не может приблизительности в отсчете времени.
На первый, пианистический, взгляд мелодия на органе выглядит рваной, отрывистой, но когда она долетает до слушателей, то воспринимается как связная, к тому же выразительная и членораздельная. Только тогда орган становится Божественным проводником. Таков мистический эффект соборной акустики и штриховой дисциплины музыканта.
Увы, чтобы академическому пианисту освоить эти премудрости, приходится ломать себя.

Не упускай случая поупражняться на органе; нет инструмента, который так же быстро мстил бы за неряшливость и грязь в сочинении и в исполнении.
Роберт Шуман Жизненные правила для музыкантов

Прежде чем сыграть простейшую полифоническую пьесу Баха, нужно вначале продумать и расставить штрихи. В основной теме все штрихи жестко закрепляются за каждой интонацией и бережно сохраняются в проведениях темы в других голосах, на других мануалах или даже в педальном проведении. Все это касается и противосложения во всех голосах. Случайности здесь недопустимы.
Львиная доля работы органиста сводится к тому, чтобы «въиграть» многоголосную полифоническую фактуру, с сохранением штрихов.
Ох, это кропотливая долгосрочная слуховая работа. Двух ушей органисту явно мало. «Ушко на каждом пальчике», – так говорим мы юным музыкантам. А органистам в добавок нужно «ушко на каждой ножке».
Зато ни один инструмент так мощно не «прочищает уши» и не дисциплинирует музыканта, как орган.
В это все мы и погрузились, как в религию.

Еще одна особенность обучения игре на акустическом органе состоит в том, что самоподготовкой можно заниматься только в органном классе. Поэтому органное время, свободное от уроков, было строго расписано на всех студентов-органистов.
Придя на урок, мы переодевались и, отрегулировав высоту скамейки, усаживались заниматься, но никогда не были уверены, что Зина – так за глаза звали ее все студенты – соизволит пожаловать к нам. Некоторые студенты даже обижались на нее за то, что она игнорирует уроки. Увы, консерваторские преподаватели, особенно концертирующие, не слишком усердно занимались студентами. Пропустить урок или опоздать было обычным делом.
Долгожданная Зинаида появлялась редко и всегда неожиданно, зачастую к концу урока. Это выглядело так.
Внезапно распахивалась дверь, и влетала Зина, элегантная, благоухающая. С ходу она делала замечания, справедливые и точные. И откуда она знает?
Ей уже было что сказать, и вот почему.
Зина любила подслушивать игру ученика под дверью. Постояв минут пять между двойными дверьми, она махом ставила «диагноз». И этого было достаточно, как ни странно.

– …Леонид Исакович, можно я сегодня буду Вам ассистировать в бусах?
– В бусах, в бусах… А еще в чем?

Со слов Зинаиды Фельдгун, ученицы Леонида Ройзмана.

Нам с Шуриком посчастливилось побывать на концерте советского органиста номер один, незадолго до его смерти.
Органный вечер проходил в Большом зале Новосибирской консерватории. Выступал низенький носатый старичок. Это был сам Леонид Ройзман. Конечно, ассистировала ему его любимая ученица Зина.
Маэстро Ройзман исполнил только Баха, и играл гениально. Вся органная фактура под его руками и ногами дышала и прозрачно светилась. Таинственным образом мы почувствовали себя, словно во храме. Будучи не слишком здоровым, Маэстро порой мазал в техничных пассажах, но был настолько велик в своей немощи, что ему все прощалось.
Интересно, что все люфтпаузы между звуками были несколько преувеличены и даже задержаны, словно Маэстро так наслаждается «тишизмом», что желает продлить его мгновения.
А как нам было приятно услышать Прелюдию Баха фа минор из первых рук, – ведь в фильме «Солярис» она звучит именно в его исполнении, повествуя о добре и зле.

Леонид Ройзман учился в Москве у Гольденвейзера по классу фортепиано и Гедике по классу органа. С его легкой руки появились органы в Москве и в разных провинциальных городах. Он автор книг по органному исполнительству, ведущий специалист по органному и клавирному творчеству Баха, а также воспитатель целой плеяды органистов, в том числе и Зинаиды Фельдгун.

…На одном из Всероссийских конкурсов в Москве Зина заняла второе место. Правда, денежный приз ей не выплатили – видать, замылили жадные москвичи. Но она ничуть не расстроилась. Орган – это служение, какие уж тут деньги.
Органисткой она была от Бога.
Именно Зина показала нам несколько поистине мистических вещей.
Всем известно, что на органе невозможно сделать ни «крещендо», ни «диминуэндо». Однако если органист своей внутренней музыкантской волей ведет мелодию к кульминации, слушатели в зале явственно слышат … усиление звука! Или чудо, или фокус.
Оказывается, внутренний слух человека может совершать физическую работу, опровергая акустические законы.

А вот еще одна история, поразившая меня.
По правилам колени органиста должны быть прижаты одно к другому. Это точка отсчета, если хотите. На колени смотреть запрещается, все наощупь. Если нога взяла звук в крайнем регистре, она должна немедленно вернуться на исходную позицию. Практика показала, что промазать мимо нужной педали легче легкого.
– Зинаида Гарриевна, а как Вы берете низкие или высокие звуки ногами? Вы отмеряете интервал от колен?
– Нет, не отмеряю. Я просто слышу внутри себя нужный звук – и нога сама находит его.
Какая-то мистика. Или религия. (При том, что все мы тогда были воинствующими атеистами).

Однажды она ворвалась ко мне в класс с поздравлением:
– Молодец! Я тут, из-за двери, послушала твою Фантазию, – наконец-то ты «услышала» тему. Я прямо почувствовала, как ты ее ведешь.

Вот еще один секрет органного исполнительства: если музыкант сам «слышит» тему, то есть ведет ее внутренним голосом, то публика тоже в зале почувствует, что безжизненные по природе, механистичные трубы вдруг звучат одушевленно.
Но сколько для этого надо заниматься, участвуя в процессе руками, ногами, ушами и душой, загружая в свой мозг-компьютер то, что должно стать Божественной музыкой! Ведь «голые ноты», как у нас говорят, пусть даже гениально написанные, никого ни в чем не убедят.

…Перед отъездом в Германию на Международный конкурс органистов Зина сдала все свои ноты в библиотеку. До этого все органные ноты хранились в органном классе.
Никто не произнес этого вслух, но все мы, ее ученики, вдруг поняли, что она не вернется…
В те времена было трудно вырваться за границу. С тем, кому это удавалось, тем или иным нереальным способом, друзья и близкие прощались навсегда, словно бы тот прямиком отправлялся в Царствие Божье.
Зина решила сбежать из страны – от голодухи, от перестройки, от безденежья. Мы ее понимали, завидовали – и уже заранее скучали по ней, хотя она была еще с нами.
Проведя со мной урок, она захотела также позаниматься и с Шуриком. Тот был трудягой, – уже лихо наяривал на органе Токкату и фугу ре минор.
– Он придет? – спросила она.
– Сегодня нет, в другой раз.
Другого раза, увы, больше никогда не было. Как Шурик потом локти кусал, что даже не попрощался с ней!

…На место Зины приняли толстого дядьку, с бегающими глазками-буравчиками и подобострастной улыбкой.
Первое, что он сделал, – «сел на ключ», как у нас говорили. Потихоньку выжив всех учеников Зины, он набрал блондинок, ради неформальных и, увы, не органных отношений. А орган он превратил в средство для собственного бизнеса. Какое уж там служение.
Минула четверть века, а мы до сих пор тоскуем по органу.

…Менеджер нашей тайской музыкальной школы, пожилой пианист из Вены, обожает в рекламных целых устраивать учительские концерты. Мы с Шуриком таким образом выступили чуть ли во всех торговых центрах острова Самуи. Я в основном аккомпанирую певцам и скрипачам, а Шурик выступает как пианист, с сольной программой.
– Леля, скажите, где Шурик научился так здорово играть Баха? – по одному подходят ко мне австрийские музыканты. – Вы ведь из Сибири?
Типа, из страшной дыры, в которой не до музыки.
– Шурик четыре года играл на органе, и обучала его немецкая органистка, ученица самого великого Ройзмана, – с гордостью отвечаю я.
– Ах, на органе! Тогда все понятно, – уважительно кивают они.

– …Шурика, а ведь мечта твоя сбылась, – осенило вдруг меня. – Смотри, вот твоя деревня, вот церковь, а вот и орган.
– Я как-то иначе себе это представлял, – хмыкнул Шурик.

Весь в белом


Имена изменены, а все образы собирательные

Надену короткое тайское платье в черно-белую полоску. Кстати, у азиатов это самое нарядное сочетание, без лагерных ассоциаций. Сверху белый пиджак, на ноги черные туфли – и не стыдно знакомым на глаза показаться.
Я теперь снова худая, к тому же как следует зажарена тайским солнцем. Когда женщине под полтинник, а она может позволить себе носить короткое, это круто.
Вот что значит жить в Таиланде, а в Сибирь приезжать на месяц в отпуск. Лучше летом. (А еще лучше Вы к нам).
Мы с Соней и Шуриком собираемся на открытие выставки сибирских художников. На улице дождь, несмотря на август. Сразу так промозгло, что хочется натянуть штаны с начесом, а я с голыми ногами.
– Да ладно, мы же на машине, – успокаивает меня Соня.
На выставке оживленно и многолюдно, мелькают бородатые постаревшие лица знакомых художников, потрепанные физиономии журналистов, моих бывших коллег. 
Начинается официальная часть открытия выставки.
– Слово предоставляется министру культуры… – и к микрофону выходит худощавый, рослый, прекрасно сохранившийся мужчина, с милицейскими усами и плутоватой улыбкой.
Не может быть!.. Это же Вася! Я прыскаю в кулак.
– Он зачет-то тебе поставил? – шепчет мне улыбающийся Шурик.
– Вы чего? – удивляется Соня. – Вы что, его знаете?

...Я была на первом курсе, а он на пятом.
Вася Пузин учился на фортепианном факультете, но хотя висел на Доске Почета, я никогда не видела, чтобы он играл на рояле. На концертах он в основном объявлял, а еще вел комсомольскую работу. Дресс-код он соблюдал соответствующий – светлый костюм, галстук, правда, почему-то при этом кроссовки.
Вообще, парень он был видный, и даже прохиндейское выражение лица не слишком его портило.
После окончания консерватории Вася женился на талантливой скрипачке по имени Мира Гольдберг, лучшей ученице маститого Захара Брона, и поступил в аспирантуру. Конечно, не при кафедре фортепиано, а при кафедре марксизма.
Вскоре он стал ассистентом некоего Гелия Исааковича и даже читал под его присмотром диалектический материализм.

Все, кто учился в то время, никогда не забудут ощущения бессилия и гнетущей зависимости от всемогущих «преподов» этой кафедры. Чтобы сдать предмет марксистского цикла, требовалось удовлетворить прихоть очередного доцента. На этот счет по пространству «консы» и «общаги» гуляли инструкции, в устной форме, кому чего надо.
Так, про Гелия Исааковича на капустниках девушки пели: Гелий, тебе не хочется покоя! Этот старый козел был еще тем ходоком.
Он был короткий, толстый, кривоногий, как Крошка Цахес, и с большой ехидной башкой, которая, как чертополох к солнышку, обращалась в сторону соблазнительных блондинок-студенток.
Он обожал, когда студентки на экзамен приходили в мини и при декольте. Только это он и оценивал, не обращая внимания на ответ по билету.
В общем, у меня не было ни одного шанса прорваться через чертов зачет по диамату: внешне я выглядела, как тощий мальчишка, цвет волос был вовсе даже темным, а от необходимости обольщать мерзкого Гелия меня заранее тошнило.
«Может, попробовать сдать Василию Иванычу?» – подумала я.

…Выслушав мою просьбу в коридоре, Пузин поинтересовался, почему я не хочу идти к Гелию Исааковичу. В ответ я так скривилась, что он, сочувственно вздохнув, нехотя согласился.
Василий Иваныч принимал зачет у народников. Вел себя просто, деловито, без чванства. Вытянув билет, я села за парту, незаметно достала «шпору» и списала ответ.
Василий Иваныч невозмутимо выслушал мою невнятную речь, заполняя какие-то бумажки, затем подытожил:
– Ну, не стану комментировать, как ваша обезьяна, проголодавшись, взяла палку, сбила с пальмы плод, – и вдруг стала человеком... Ладно, давайте зачетку.

...Увы, до летней сессии Василий Иваныч не продержался. Не помог никакой марксизм.
Мы с ним столкнулись в дверях общежития. Вместо комсомольского костюма он был в солдатском обмундировании. Пуговицы в ряд, как говорится. Новенькая фуражка нелепо сидела на бритой голове, и Василий Иваныч выглядел несолидно и даже жалко.
– Что, в армию забирают, Василий Иваныч? – ошеломленно спросила я.
Он лишь смущенно развел руками, невесело улыбнувшись.
Ему пришлось служить в Сибирском музыкальном взводе, вместе со своими же студентами.
Собственно, с тех пор я его не видела. Слышала, что после армии он продолжил учебу в аспирантуре и работу над диссертацией, но мы с Шуриком к тому времени уже закончили «консу».

...Пузин таки всплыл, когда я уже работала в газете «Семь дней в Новосибирске».
После моей заметки про маститого столичного пианиста, которая начиналась словами «Давненько не брал я в руки шашек», в консерватории заволновались: до чего мы докатимся, для нее же нет ничего святого.
Если что, в консерватории преподаватели – священные коровы, и их исполнение не подлежит критике. Но я-то уже не в консерватории, а в независимой газете.

«…Концертом для клавира с оркестром ре мажор Гайдна в нашем городе никого не удивишь: именно с этого жизнерадостного, почти пионерского, концерта местные вундеркинды традиционно бодро начинают свой большой путь. Поэтому так странно было услышать от умудренного опытом столичного маэстро эти смятые пассажи, вязнущие в гуле педали (гамма ре мажор на одной бессменной педали – ну никак не убеждает!), вольное до развязности обращение с темпом в сонатном Allegro.
Так себе позволить играть может только маститый московский профессор в провинции».
«Семь дней в Новосибирске»

…А что еще я могла написать про этого Мэтра, когда он исполняет концерт Гайдна ре-мажор в два раза медленнее, чем моя маленькая дочка? Коню понятно, что он просто читает ноты с листа, прямо на сцене. За кого он держит нас, своих слушателей – за провинциальных сибирских лохов?..
В редакцию позвонил сам ректор консерватории – сообщить, что я никакой не профессионал, и что они зря меня печатают. На это редактор Валентина резонно заявила ему:
– Как же это она не профессионал, когда Вы сами дали ей диплом?
Тогда в консерватории принялись действовать. Пока что они решили обеспечить отзывы с концертов собственными силами.

–…Ха-ха-ха! Вы только послушайте! Вот так «рецензия», – смеялась Лера Заславская, держа в руках бумажный листок, который с утра из консерватории занесли в газету. – «Профессор Мери Симховна Лебензон сыграла Пятый концерт Бетховена … очень хорошо».
– Ха-ха-ха! – заржали мы всей редакцией, как после неприличного анекдота. – Так прямо и написано – «очень хорошо»? Черным по белому?
Листок пошел гулять из рук в руки.
– Они думают, что газета существует для того, чтобы ставить всем оценки!
– В основном пятерки!
– Напечатать можно, но читать нельзя, – сказал Валентина, отложив бумагу.
– А кто это написал?
– Некий Василий Пузин.
– А он кто?
– Да никто…

Но Пузин тем временем основательно продвинулся по карьерной консерваторской лестнице. Не знаю точно, кем он значился, но пинком открывал дверь в кабинет ректора и фискалил на всех подряд.
Почему-то он ополчился на нашу газету. Может, потому что она претендовала на путеводитель по культурной жизни столицы Сибири.
Вася подготовил подборку наиболее «желтых» статей Заславской, которая отрабатывала сферу популярных эстрадных концертов, и положил на стол ректору, примерно с таким комментарием:
– Полюбуйтесь, чем за большие деньги занимаются наши дипломированные музыковеды! Автор, кстати, одновременно является нашим сотрудником в концертном отделе.
Через пять минут Леру с треском выперли из концертного отдела консерватории.
Чтобы она не плакала, Валентина повысила ей зарплату настолько, насколько она потеряла после увольнения. Зато теперь газета больше не зависела ни от консерватории, ни от филармонии, и это было удобно для по-настоящему независимого СМИ.

...Об этом всем я вполголоса рассказываю Соне, пока наша троица ходит от картины к картине, – объясняя, почему я не хочу встречаться вон с тем усатым, в светлом костюме.
– Он приближается, уходим огородами, – обернувшись, подсказывает Соня.
Мы поспешно заруливаем в боковой зал, противоположный тому, куда направился Вася-министр.
Нам пока удается успешно избегать столкновения нос к носу.

...Однако Пузин не унимался. Теперь он взялся за меня.
Какое-то время он скрупулезно собирал все мои концертные обозрения и статьи, анализировал, реферировал, выписывал цитаты. Наконец, подготовил большой разгромный материал.
…Статья вышла в «Купеческой газете», заняв весь разворот. Возможно, автор рассчитывал, что этот материал полностью и бесповоротно уничтожит мою репутацию.
Проблема была в том, что тираж этой «Купеческой газеты» составлял всего три тысячи экземпляров, в отличие от газеты «Семь дней», которая выходила тиражом сорок тысяч. С тем же успехом статью можно на заборе повесить.
Но удивительно, насколько общие недруги сплачивают людей и даже организации.
Отношения между филармонией и консерваторией были более чем прохладные, особенно после того, как из консерватории «ушли» профессора Лужского, по совместительству худрука филармонии и в прошлом моего учителя.
Однако теперь филармония и консерватория увлеченно дружили против меня, маленькой такой.

…В филармонии, в людном месте, специально завели доску «О нас пишут», куда торжественно повесили Васину писанину, ну и рядом мои статьи.
Примерно неделю все это висело в филармонии, пока сами музыканты не начали возмущаться:
– Да уберите это, не позорьтесь, много ей чести!
Но когда сняли Васину простыню, остались только мои статьи. Пришлось совсем убрать доску, дабы не рекламировать наше СМИ.
…Странно, но именно за эту неделю я ни разу не посетила филармонию, как-то само собой вышло. Случайно или подстроено? Забавно, но вся эта мышиная возня с доской прошла мимо меня. Это потом мне о ней кто-то рассказал.
Так я и не прочитала, что там Вася написал про мою скромную персону. Может, и к лучшему.

...Прошло лет пятнадцать. Газеты уж нет, да и я далече.
Говорят, новый ректор консерватории Васю сразу же сократил. Однако Пузин и сам заделался ректором, только театрального колледжа. Параллельно он читал в Научной библиотеке философские лекции, типа «Что наша жизнь! – Игра!»
А вот теперь в министры культуры подался.

...Заметив, что фигура в белом направилась к выходу, я облегченно вздохнула. Мы что, бегать сюда пришли. Хоть спокойно по выставке побродить.
– Леля!.. – предостерегающе сказала вдруг Соня.
Я обернулась и … оказалась перед Васей, который в упор хитро смотрел на меня. Мне стало ужасно смешно. Два седеющих пожилых человека, один из которых и вовсе министр, играют в кошки-мышки на серьезной выставке. Ладно, твоя взяла...
– Здравствуйте, Василий Иваныч, – сделала я «вай», не в силах сдержать смех.
– Здравствуйте, – иронично кивнул Вася и проскользнул мимо.
– Ну вы прямо как добрые друзья, – удивилась Соня.
Мы просто добрые враги. Что наша жизнь? Игра!

Всех в один кулек


Имена изменены, а все образы собирательные

Двадцать лет после консы…
Мы, конечно, повзрослели, слегка изменились – не в худшую сторону! – и по-прежнему любим похохотать и поддразнить друг друга.
– А помнишь, как ты выучила «Порыв» Шумана без страницы, а твой педагог обнаружил это за три дня до экзамена по фортепиано?
– Просто мне тогда попались какие-то левые ноты, с вырванной страницей. Ха-ха!
– А помните, как Вовик основал в своей комнате «Клуб любителей музыки»?
– Еще бы, подходящее название для … общежития консерватории!
– А помните стихотворение «Дубль-бекаром по голове» – со сцены Большого зала?
– Да, отличный был капустник…
Встречу курса решили провести в нашем доме, благо полно места.
Сибирская осень нынче выдалась теплая: несмотря на то, что в календаре значился конец октября, мы запросто организовали шашлыки во дворе, разведя костер. Было пасмурно, безветренно, душевно и по-осеннему грустно. Деревья стояли голые, в углу двора прыгал большой рыжий пес на привязи.
Почти все собравшиеся были с одного и того же курса теоретико-композиторского факультета консерватории, двадцать лет покинувшие Alma mater.
Кто-то пронес через все годы верность музыковедению, – например, Ира Шацкая, Люба и Наташа преподают теоретические дисциплины по разным музыкальным заведениям, Галя увлеченно изучает фольклор северных народов, а Света как раз приехала из Приамурья в столицу Сибири, защищать докторскую диссертацию.
Но кое-кто вообще ушел из музыки – в частности, я, а также мой Шурик, ныне дайвинг-инструктор в Таиланде (что не мешает мне время от времени давать уроки игры на фортепиано, а Шурику возить по всему свету за собой японское дигитальное пианино).
В нашей музыковедческой компании оказались и два композитора – веселый горластый Андрей, самый исполняемый в Сибири, автор мюзиклов и опер, – и молчаливый флегматичный Воробьев.

...Воробьев во все времена выглядел серьезно и строго.
Впервые я услышала о нем от Шацкой, нашей землячки. Это зеленоглазая красотка, начитанная, манерная и жеманная.
Она позиционировала Воробьева как своего жениха, – не друга, не ухажера, а именно жениха, с которым они «помолвлены». Правда, они якобы не могут сейчас пожениться, поскольку тот только что перенес пневмонию.
Болезнь добавила образу жениха «интересную бледность». Этих двоих я часто видела вместе – то в общаге, то в консерватории, и они всегда выразительно молчали, глядя при этом не друг на друга, а перед собой, застенчиво и строго. Высокие отношения.
Курсе на пятом романтичная Шацкая вышла замуж, но, к моему удивлению, не за Воробьева, а за некоего Михаила, который жил в породистом доме, с высоченными потолками, в самом центре.
Судя по всему, Шацкая сделала хорошую партию. Правда, сам дом был старый, сантехника прогнившая, а свекровь склочная. Та решила, что всю эту авантюру Шацкая затеяла с Михаилом исключительно ради квартиры, и не успокоилась, пока их не развела.
А что Воробьев? На Ириной свадьбе ни один мускул не дрогнул на его правильном лице. Мы даже не поняли, расстроил ли его уход невесты к другому.
Однако мы знали, что после окончания консерватории работать он устроился в то же заведение, что и Шацкая, – а именно в культурно-просветительное училище, в простонародье «кулек».
Говорят, в «кульке» был невероятно деспотичный и амбициозный директор, и за слово «кулек» он спокойно мог выгнать ученика или даже сотрудника. Поэтому на всякий случай народ держал язык за зубами.
Принято думать, что в «кульке» готовят массовиков-затейников для самодеятельных кружков в сельских клубах, типа два прихлопа, три притопа, и это чистейшая правда. Ходила поговорка: учение – свет, неучение – «культпросвет».
Однако директор всячески пытался преодолеть пренебрежительное отношение к «кульку» со стороны общественности.
Во-первых, «кулек» переименовали в «колледж», и иностранное слово внешне облагородило образ; во-вторых, культпросвет-военщина втихушку разрабатывала агрессивную операцию по захвату и присоединению к «кульку» музыкального колледжа и театрального училища.
Удивительно, что умная и утонченная Шацкая слыла ярым патриотом своего места работы. Она быстро сделала себе карьеру: через несколько лет стала завучем по учебной работе, а также любимицей директора (это не то, что все подумали). Воробьев же до поры до времени тихо преподавал там теорию музыки за копейки, помалкивая с величественным видом.

– ...Как ты? Где ты? – бросились мы к припоздавшему Воробьеву.
– Пишешь? – обратился к нему Андрей, как художник к художнику.
– Нет, ничего больше не пишу, – махнул рукой Воробьев.
– А чем занимаешься?
– Бизнесом – у меня издательство свое, с супругой открыли, – ответил Воробьев.
Конечно, все наперебой кинулись цитировать Жванецкого: «может, в консерватории чего поправить?»
– Сто лет не видели тебя: ты куда-то совсем исчез после консы!
– А вот я с Воробьевым свиделась раз, – возразила я. – Знаете, об этой встрече просто обязана всем рассказать...


...Слух о том, что всех будут «сливать» в один «кулек» – и музыкантов, и театралов, – превратился в мрачную реальность.
Интеллигенция Новосибирска была возмущена до предела: как можно уважаемые учебные заведения, с высоким профессионализмом и многолетними творческими традициями, подчинить полуобразованным, бескультурным карьеристам! Ко мне обратились за помощью, как к музыкальному обозревателю газеты «Семь дней в Новосибирске». Да я и сама по себе была в шоке: что за безответственные эксперименты! Ломать – не строить.

И я написала эту статью.
Собственно, это была всего лишь заметка, согласно формату маленького еженедельника. Небольшая, но злая. А запретное слово «кулек» стояло в заглавии: типа «Слить всех в один «кулек».
Говорят, многие газеты тоже разместили свои материалы в знак протеста, но, похоже, в «кульке» на меня обиделись больше всех – то ли из-за названия, то ли из-за издевательски маленького размера статьи...
На следующий день пошли звонки: сначала в трубку кричал сам директор, затем его заместитель, требуя опровержения. Кончилось тем, что Валентина, раздосадованная скандалом, который я спровоцировала, отправила меня в «кулек».
– Зачем? – сопротивлялась я.
– Они хотят с тобой поговорить. Настаивают, чтобы ты к ним приехала.
– Зачем? Что писать-то?
– Там видно будет. Пусть Андрей с тобой поедет – на всякий случай. Обидела людей – изволь отвечать.
Валентина прикинула, что если те выпустят на меня свои пары, то инцидент будет исчерпан.

…Заместитель директора весьма любезно встретил меня у входа. Это был пожилой, скользкий, безликий тип в бликующих очках. «Партийный» – было написано у него на лбу большими красными буквами.
– Что вы от меня хотите? – попыталась я с ходу взять быка за рога.
– Да не торопитесь, – и он крепко взял меня под локоток. – Пойдемте, я покажу вам наши кабинеты, а то вы, кажется, не в курсе, чему мы учим, – и он поволок меня вверх по лестнице.
– Тут у нас художники, тут у нас танцзал, а вот спортзал, – он зачем-то открывал передо мной все новые и новые двери.
Я все пыталась выяснить цель странного приглашения, но тот мягко уходил от темы, то и дело поглядывая на часы.
Как вдруг экскурсия резко прекратилась: дядька уверенно повел меня на первый этаж и, резко распахнув одну из дверей, довольно грубо втолкнул меня вовнутрь помещения... Похоже, время заговаривать зубы прошло.
Это был большой кабинет директора. Во главе длинного стола восседал сам босс, огромный мужлан в белом костюме, а на остальных стульях – весь педагогический состав, человек сто. Я заметила Шацкую – та сидела ко мне спиной, высоко задрав подбородок, время от времени поворачивая ее в анфас, якобы в мою сторону, демонстрируя оскорбленное выражение лица.
Посреди кабинета стоял низкий стульчик.
– Присаживайтесь, – скомандовал мне директор. – Мы хотим с вами поговорить.
– Ну нет уж, – решительно сказала я. – Здесь какая-то подстава, и я не буду в этом участвовать, – я было повернулась, чтобы уйти. – Судилище какое-то, мы так не договаривались!
– Ну почему вы не желаете с нами разговаривать? – понеслось со всех сторон. – Мы вот все собрались... Это не судилище, мы просто...
– Уходим быстро, – сквозь зубы пробормотал фотограф Андрей, мужик опытный и тертый. – Не надо тут оставаться... 
Но в какой-то момент мне показалось, что люди имеют право на разговор, – и я села...
Андрей с нескрываемым раздражением щелкнул в «рыбий глаз» панораму этого сборища, – «маленькая такая» я в стане «врагов», – и покинул кабинет, хлопнув дверью.

Началось разбирательство.
Все наперебой принялись меня стыдить и увещевать, каждый в меру своей испорченности.
Известный в городе пианист, по совместительству работающий в нашей консерватории, называя меня по фамилии, каждый свой вопрос заканчивал отрывистой командой «отвечайте!» Этого дядю я попросту игнорировала.
Пожилые тетеньки со старомодными прическами давили на гниль:
– Да вы не представляете, в каких условиях наши девочки в деревнях... Кто сейчас готов поехать в деревню! Кровати без матрасов... Да это подвиг! Практика по полгода!
– И они полгода спят без матрасов? – искренне удивилась я.
– Опять она паясничает! – разозлился пианист.
Я заметила, что перед каждым лежат какие-то листочки, и все то и дело в них поглядывают.
«Шпаргалки, что ли?» – заинтересовалась я.
Оказалось, это распечатки моей заметки.

Вдруг открылась дверь, и с присущим ему достоинством вошел Воробьев.
Строго окинул взором пространство, усевшись на крайний стул, он углубился в ксерокопию, которую ему немедленно подсунули.
Страсти накалялись, и я больше не пыталась возражать, не в силах перекричать этот разнобой женских голосов, поставленных в русской народной манере. Воробьев осуждающе наблюдал за течением событий.
«И ты, Брут», – с сожалением подумала я.
– А все-таки чего вы от меня все хотите? – улучила я момент.
И тут воцарилась генеральная пауза. А потом все заговорили разом:
– Так вы напишите про нас в своей газете! Что у нас хорошее учебное заведение!
– Ну, если не будете присоединять музыкальное и театральное училище, то напишу, – примиряюще ответила я.
– И еще – вы назвали нас «кульком» !..
– Больше не буду, – тоненько пропищала я и замотала головой.
– Опять она... – зашипел пианист.
– Так мы созвонимся, – сказал директор и встал, давая всем понять, что концерт окончен.

Шацкая демонстративно процокала мимо меня, задрав нос. Я с трудом поднялась со стула. Вдруг почувствовала, что силы мои на исходе, и что я сейчас упаду. Выбраться бы отсюда, пока жива…
– Привет, – вдруг радостно сказал Воробьев, поджидавший меня у двери. – Ну как дела?
Я внимательно посмотрела на него:
– Что значит – как дела? Издеваешься ты, что ли?!
Воробьев обалдело вытаращился.
– Ты что, ничего не понял? Ты же сидел здесь!
Воробьев крепко задумался. Потом вдруг хлопнул себя по лбу:
– Так это ты статью написала?! Это ты?
Я остановилась:
– Там же фотография моя! Не по глазам?!
До парня медленно доходило:
– Так вот оно что... А я вообще-то в отпуске. Мне позвонили домой, сказали, будет собрание, явка обязательна. Там, говорят, такое! Прихожу, смотрю – ты сидишь, какие-то бумажки раздают. Что к чему...

– ... «Я, говорит, так и не понял, что случилось» ... – закончила я свой рассказ под общий хохот.


Кто твои музыкальные родители?


...Я стою не дыша, облокотившись на концертный рояль. В эту минуту я боюсь только одного, – что это когда-нибудь закончится… Так описала свое состояние Анна Андреевна Ахматова, в знаменитой истории со струнным квартетом, а лучше нее не скажешь.
        Как здорово, что я сюда случайно забрела. Мы одни в огромном зале филармонии. Я даже не задаю вопросы.
        Как он играет, Боже мой! До чего удобные у него руки, проворные, хваткие, идеально поставленные, невероятно чуткие, по уху на каждом пальце…
        Такими можно сыграть абсолютно все – от Баха до Оффенбаха. Что он и делает всю жизнь. А ведь ему, говорят, заслуженного артиста дали, пока мы с Шуриком сидим на своем тайском острове в Тихом океане.
 
        – Чего ты меня все на «вы» да на «вы», – слегка обижается он. – И, пожалуйста, зови меня просто Геной.

        Какой сегодня хороший день. Как Рихтер бы сказал мне: «зови меня просто Славой».

        …Я уже забыла, как звучит хорошо настроенный концертный рояль.
        Мы лет десять как с Шуриком живем в Стране Улыбок, на острове Чунга-Чанга. Там есть кокосы и бананы, море и песок, но с музыкальной культурой туго. Наше консерваторское прошлое давно уже быльем поросло за ненадобностью.
        Шурик иногда вспоминает, как в молодости играл Концерт Стравинского на консерваторских госэкзаменах, в дуэте с Геннадием Анатольевичем.
        По тем временам это было круто. Это был совсем другой пианизм, нежели тот, к какому все привыкли: Стравинский трактовал клавишный инструмент как ударный. Поднять Стравинского было под силу только одному человеку в консерватории – Геннадию Пыстину. Вместе с Шуриком это было замечательное, чисто мужское, поистине незабываемое исполнение.

        – …Помню, принес я Слону «Аппассионату», – так начинается в исполнении Маэстро очередная байка из серии «театрального пианизма».
        Я отлично помню профессора Слонима. Невысокий, грузный, с визгливым голосом и картавым выговором, пожилой пианист был резковат, но его слово почиталось в цеху пианистов истиной в последней инстанции. Все его уроки проходили как открытые. 

        …До, ля-бемоль-фа-а ...
        Пыстин резко бросает клавиатуру и энергично хлопает в ладоши три раза, изображая Учителя: тот якобы прерывает исполнение.
        – «Да знаешь ли ты, кто твои родители?» – Пыстин мастерски передразнивает Слона и отвечает от своего имени нормальным голосом:
        – «Да, конечно, папа военврач, мама воспитательница» …
        – «Да нет, я говорю о музыкальных родителях! Ну, у кого учился я, ты знаешь?»
        – «У профессора Калантаровой».
        – «А профессор Калантарова у кого училась?»
        – «У Анны Есиповой».
        – «А Есипова?»
        – «У Теодора Лешетицкого».
        – «А Лешетицкий?»
        – «У Карла Черни».
        – «А Черни?»
        – «У Бетховена».
        – «У Бетховена!.. Так ты понял, мальчик мой, кем тебе приходится Бетховен? Теперь играй!
        До, ля-бемоль-фа-а…
        Снова три сухих хлопка...
        – …На том уроке я так и не продвинулся в «Аппассионате» дальше трех нот, – улыбается Маэстро.

        – Все это уму непостижимо, – я потрясена такой постановкой вопроса. – Выходит, что Бетховен – Ваш, то есть твой, музыкальный отец!
        – Только я пошел еще дальше: у кого учился Бетховен? У Сальери. А Сальери? У падре Мартини!
        – О Господи! Ничего себе…
        – И все это только по одной линии. А в музыкальной школе у меня был удивительный педагог. Какими судьбами его занесло в наш северный городок, неизвестно, да и ненадолго. Но это был прекрасный пианист, как я сейчас понимаю. А тогда в свои семь лет я только и делал, что сбегал с уроков. Помню, один раз он выловил меня где-то в коридоре, привел в класс, посадил: «Вот слушай!» И заиграл «Аппассионату»: до, ля-бемоль-фа-а… Меня словно придавило к стулу… Я не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть. Несколько дней ходил под впечатлением, и вот тогда у меня появилось страшное желание научиться так играть. Но тут, как назло, мой учитель уехал из Сибири.
        Я отыскал его совсем недавно, во время гастролей, в Саратове. Конечно, пригласил его на концерт, публично поблагодарил за все, прямо со сцены, а после концерта мы с ним хорошо посидели вместе.
Оказалось, что его научил играть собственный отец, который в свою очередь был учеником Игумнова. А Игумнов учился у Николая Зверева (!), вместе с Рахманиновым и Скрябиным, затем у Александра Зилоти. А Зилоти, на минуточку, успел поучиться у старенького Листа! А сам Зверев учился у Гензельта, а Гензельт учился у Гуммеля, а Гуммель – у Моцарта!

        Открыв рот, слушаю Пыстина: как же ему повезло!
        Но тут мне приходит в голову мысль, от которой у меня волосы зашевелились на голове. Раз мой муж учился у Пыстина, то все эти великие композиторы, портреты которых висят на стенах консерваторских кабинетов, это и Шурины музыкальные «родители»!
До каждого из них несколько рукопожатий... Фантастика!
Стоп! Моя учительница, чудесная Людмила Леонидовна, тоже ведь ученица Слона, значит, весь этот невероятный список – это и мои «родители»!
 
        …Я снова на Острове.
        Маленький Петя ковыряет Сонатину Гедике, – вяло, неохотно.
Какой-то Гедике, и кто он такой…
        – Петр, а ты знаешь, что Александр Гедике – твой музыкальный «дедушка»?
        – Как это? – вскидывает на меня ребенок голубые глаза.
        – А вот так. У кого мы с Александром учились по классу органа? У Зинаиды Фельдгун. А у кого училась Фельдгун? У Леонида Ройзмана. А у кого Леонид Ройзман? У Александра Гедике, замечательного советского органиста, пианиста и композитора!
        У ребенка отвисает челюсть.
        – Вот теперь играй…
С легким паром

– Леля, давай тряхнем стариной – сходим в баню, – звонит мне Люська.
Когда мы были студентками, почему-то все время мылись в бане. В общежитии консерватории холодная-то вода не всегда была, не говоря уже о горячей.
Летом горячей воды обычно не бывало. Во время сессии у нас даже образовалась традиция: после очередного экзамена мы шли в баню. Потому что позже времени уже не будет – придется готовиться к следующему экзамену.
Железнодорожную баню тоже надыбала Люська. До нее, правда, пилить и пилить, по морозу, по слякоти, зато была дешевой, чистенькой и правильной – парилка горячая и сухая, пар легкий и ароматный, раздевалка прохладная и чистая.
Об этой бане остались самые приятные воспоминания. Давно уже обе живем в приличных квартирах, с ванной и санузлом, но почему бы действительно не сходить в баню?
– Давай сходим, – обрадовалась я. – С удовольствием. Когда?
Увы, это не такой простой вопрос, каким кажется на первый взгляд. С Люськой договориться невозможно.
Люська никогда не ходит пешком – она бегает. Целыми днями носится по городу – с работы на работу, с деловой встречи на другую деловую встречу, с конкурса на концерт, с репетиции на собрание. Мероприятия наступают друг другу на пятки, и Люська пребывает в состоянии перманентного стресса.
Как-то обнаружила ее стоящей посреди площади и удивилась:
– Ты что здесь стоишь?
– Я должна сейчас быть в трех местах… Вот стою и думаю, куда пойти, а на что – плюнуть.
Это был, пожалуй, единственный случай, когда я видела ее в состоянии покоя.

– Так как мы договоримся насчет бани? – спрашиваю я.
– На этой неделе я точно не смогу, а там созвонимся.

Прошел год. Я уже и забыла про эту баню.
Время от времени Люська объявлялась в моей жизни, вносила очередной беспорядок, всякий раз вспоминала про баню, мы снова давали друг другу слово сходить, и на том расставались на неопределенный срок.
Мы обе не верили, что это серьезно. Это превратилось в некий ритуал – вроде «Хау ду ю ду?» Не будешь же всерьез отвечать на этот вопрос. Так, разговор поддержать.

…Прошло еще два года.
– Леля, а ведь я поперлась в эту баню – сама, без тебя, – звонит Люська. – Подумала, все равно не соберемся. И представляешь что? Я ее не нашла… Ходила-бродила, вокруг вместо частного сектора – какие-то многоэтажки. Ничего не узнаю. Наконец спросила: где тут баня? А мне отвечают: эка, ее уже года три как снесли…
В общем, с легким паром!

Ко Самуи, 2021


Рецензии
По состоянию своего зрения я не могу прочесть всё произведение. Я выбрала главу "Злая фуга". Прочла, понравилось, значит и всё произведение такое же. Успехов вам.

Валентина Забайкальская   25.07.2021 05:43     Заявить о нарушении
Большое спасибо! Здоровья Вам, удачи и радости
Ольга

Ольга Сквирская Дудукина   25.07.2021 15:17   Заявить о нарушении