Нация прозака Prozac Nation Пролог

                Я ненавижу себя и хочу умереть
Я чувствую, что что-то сильно не так. Как будто лекарства, которые я принимаю для того, чтобы заснуть ночью – литий, прозак, дезипрамин и тразодон - больше не помогают. Я как сломанное устройство, словно я сошла такой со сборочной линии, и родителям нужно вернуть меня на ремонт, пока не истек гарантийный срок. Но все это было так давно.
Думаю, у депрессии нет лечения, а счастье – непрекращающаяся война, и я задаюсь вопросом, нужно ли мне за него бороться? Стоит ли оно того?
Чувствую, что больше не могу поддерживать видимость, что я в порядке, я словно становлюсь прозрачной. И мне хочется узнать, в чем дело.
Может, все дело в моей тупой жизни. Не знаю.
Мои сны загрязнены параличом. Мне регулярно снится, что мои ноги не двигаются. Я пытаюсь сходить куда-нибудь – в бакалейную лавку или аптеку – обычные ежедневные дела, и не могу. Не могу подняться по лестнице, не могу идти по земле. Во сне я вымотана, а сон выматывает меня еще сильнее, если такое возможно. Я просыпаюсь уставшей и поражаюсь, что могу встать с постели. Часто мне это не удается. Ночью я сплю десять часов, но обычно гораздо дольше. Я в ловушке собственного тела. Я постоянно в отключке.
Как-то мне приснилось, что я застряла в постели, застыла в простынях, словно я – раздавленное чьим-то ботинком насекомое. Я просто не могу выбраться. У меня нервный срыв, и я не могу пошевелиться.
Моя мать стоит у кровати и говорит, что я встану, если захочу. Кажется, невозможно объяснить ей, что я буквально не могу пошевелиться.
Мне снится, что я в ужасной беде, полностью парализована, а мне никто не верит.
В жизни вне сна я почти такая же уставшая. Люди думают, у меня вирус Эпштейна- Барр. Но я знаю, что все дело в литие –  в волшебной соли, которая стабилизирует мое настроение и высушивает тело.
Я хочу выбраться из этой жизни на лекарствах.
Я окаменелая во снах и окаменелая в реальности, ведь мои сны и есть реальность, у меня нервный срыв и мне некуда бежать. Некуда. Чувствую, мать махнула на меня рукой. Она не понимает, как вырастила такое, эту рок-н-рольную девицу, которая насилует тело татуировками и кольцом в носу. Несмотря на сильную любовь, она не хочет быть единственной, к кому я бегу. К отцу я никогда не бежала. Последний раз мы разговаривали пару лет назад. Я даже не знаю, где он. Еще есть друзья, они живут своими жизнями. Им нравится обсуждать, анализировать и выдвигать гипотезы о том, что мне нужно на самом деле, но я и сама не смогла бы это сформулировать. Это не поддается описанию. Мне нужна любовь. Нужно то, от чего выключаются мозги и сердце стучит как бешеное. Знаю, что это где-то рядом, но не чувствую.
Мне страшно взрослеть, страшно остаться одной в этом огромном лофте с дисками, пластиковыми пакетами, журналами, грязными носками и таким количеством немытых тарелок на полу, что самого пола не видно.
Я уверена, что мне некуда бежать, что я даже не могу куда-то пойти, не споткнувшись и не упав, и я знаю, что хочу выбраться из всего этого. Очень хочу. Никто никогда не полюбит меня. Я умру в одиночестве, быстро кану в пустоту и стану никем. Ничего не получится. Обещание, что по другую сторону депрессии находится прекрасная жизнь без суицида – вранье.

Ночь субботы перетекает в утро воскресенья, я лежу в позе зародыша на полу в ванной. Черный шифон платья на фоне суровой белой плитки делает меня похожей на грязную лужу. Я плачу и не могу остановиться. В гостиной около двадцати человек, они не особо обеспокоены тем, что со мной происходит. Если они и заметят, то это произойдет между потягиванием красного вина, раскуриванием заранее скрученного косяка и пыхтением над банками Beck и Rolling Rock.
Мы с моей соседкой и Джейсоном решили устроить вечеринку, но не ожидали, что придут двести человек. Или ожидали. Не знаю. Может, мы все еще школьные ботаны, которые отчаялись стать популярными.
Не знаю.
Все пошло наперекосяк. Началось с того, что из-за жара тел собравшихся Джейсон открыл выход на пожарную лестницу, хотя на дворе середина января, а мой кот решил слететь с шестого этажа во двор, где заблудился, растерялся и завыл как сумасшедший.
Я так забеспокоилась за него, что выбежала, не надев обувь, было морозно, а когда я вернулась, мне пришлось сказать Привет, как дела? множеству незнакомых людей, которые не знали, что у меня есть обожаемый кот.  Мы с Живчиком спрятались в моей комнате. Он свернулся на подушке и посмотрел на меня так, словно во всем случившемся виновата я. Видя, как я боюсь всех этих людей, мой друг Джетро предложил пробежаться до 168 улицы за кокаином, который мог улучшить мое настроение.
Из-за обилия принимаемых психоактивных препаратов я не особо связываюсь с реакционными веществами. Но когда Джетро предложил достать то, что, вероятно, могло изменить мое состояние ровно настолько, что я перестала бы хотеть прятаться под одеялом, я подумала: а почему бы и нет?
Частично я такая кроткая из-за того, что уже несколько недель не принимаю литий. У меня нет жажды смерти, и я не Эксл Роуз, который считает, что литий лишает мужественности (вероятно, он бросил его принимать после заявления первой жены, что его стояк уже не такой крепкий и секс стал паршивый). Я сдавала анализы около месяца назад и у меня обнаружилась необычайно высокая концентрация тиреотропного гормона – в десять раз выше нормы, что означало, что литий разрушает мои железы, следовательно, я могу оказаться в очень плохом физическом состоянии.
Болезнь Грейвса – наше семейное гипертиреодное состояние, от лечения толстеешь, глаза становятся омерзительно-выпуклыми, плюс появляются симптомы, которые могут сделать меня более подавленной, чем отказ от лития. Так что я бросила его принимать. Психофармаколог (люблю называть его кабинет Наркопритоном на Пятой Авеню, потому что он выписывает рецепты и выдает таблетки) сказал мне этого не делать. Сказал, литий может вызвать состояние, противоположное болезни Грейвса («Что это значит? Мои глаза сморщатся, как изюминки?»), но я ему не доверяю. Он толкач, и в его интересах держать меня на крючке.
Но он был прав – без лития я угасала быстрее. Иногда мы с Джейсоном сидели в гостиной, он читал «Таймс», а у меня начинался словесный понос – например, я вываливала ему теории, как испорченность американской семьи в конце 20 века связана с упадком американского общества. Джейсон сидел, увлеченный газетой, и гадал, когда же я заткнусь. Но затем многие дни я была пришибленной, безучастной и пустой.
Мне действительно был нужен мой литий. Но я была полна решимости бороться с этим. Если кокаин в этом поможет, так тому и быть. Кокс вреден во всех отношениях, но он не вызывает у меня заболевание щитовидной железы, способное превратить меня в молодую версию моей истеричной, измученной и переутомленной матери. Мы с Джетро занюхали несколько дорожек, разделив их на диске «the Pogues». Не прошло и пяти минут, как вещество одурманило мозг и мне стало гораздо лучше. Я вышла к народу и стала общаться. Я подходила к незнакомцам и интересовалась, весело ли им. Когда прибывали новые гости я встречала их и на европейский манер целовала их в каждую щеку. Я предлагала принести пиво или смешать «отвертку», проводила экскурсию по квартире или показывала, куда можно бросить пальто. Я произносила фразы типа «ты обязательно должна кое с кем встретиться» или, схватив девушку за руку, вела ее через комнату и говорила «у меня есть для тебя парень». Я была великодушной и общительной.
А через пару часов я начала успокаиваться. Я не пила, так что во мне не было алкоголя, который бы заглушил происходящее. Внезапно все стало уродливым и нелепым. Пугающие голограммы на стенах, бесцветные кислотные воспоминания. Я почувствовала панику, слово мне нужно было сделать что-то, пока я еще под кайфом. Я увидела парня, с которым провела бессмысленную ночь, он обещал позвонить, но так и не позвонил, зато пришел на вечеринку, и я чувствовала, что готова к конфликту. Я увидела отца, которому очень хотела позвонить и напомнить, что он должен мне пособие за четыре года обучения в средней школе. Была еще куча дел, но я не могла их вспомнить. Я знала лишь то, что мне нужно пожить в этом зачарованном состоянии еще несколько минут. Я хотела еще чуть-чуть почувствовать себя свободной, легкой и беспрепятственной, прежде чем вернусь в свою депрессию. Я хотела больше кокса. БОЛЬШЕ! КОКСА! НЕМЕДЛЕННО! Я начала осматривать ванну, не осталось ли там крупиц порошка. Пока я хлопала руками по раковине и обыскивала пол, у меня возникло странное ощущение, что такое поведение подошло бы духу 80х, но сейчас, в аскетические и взрослые 90е, это выглядело очень тупо и старомодно. Затем я напомнила себе, что жизнь – это не созданный СМИ тренд, и будь я проклята, если откажусь от себя из-за Лена Байаса, Ричарда Прайора и кого бы то ни было еще.
Так что я собираюсь попросить Джетро еще раз сгонять до испанского Гарлема. Я строю планы, вынашиваю грандиозные мысли, я слушаю людей, которым собираюсь позвонить, когда снова буду под кайфом. Я решаю потратить всю ночь на написание эпического марксистко-феминистского изучения библейских злодеев, о чем думаю уже несколько лет. Или найти круглосуточный книжный, купить «Анатомию Грея», в следующие несколько часов все выучить, подать заявление в медицинскую школу, стать доктором, решить все свои проблемы и помочь всем остальным. У меня получится: все будет хорошо. 
Но прежде чем хоть что-то из этого происходит я падаю на кровать и начинаю безутешно рыдать.
Моя подруга Кристина спрашивает, что случилось. Остальные приходят забрать разбросанные на кровати пальто, я шиплю на них и приказываю убраться. Я кричу Кристине, что хочу, чтобы все убрались из моей комнаты и из моей жизни. Как по команде, Живчика тошнит на пальто какого-то Роланда, и это выглядит благодарственным десертом за прибытие на вечеринку и в мою ужасную ночь.
Я ощущаю, что сломана без веской причины, и, что хуже, ничего не могу с этим поделать. Пока я лежу, свернувшись клубочком, меня беспокоит то, что вся эта сцена что-то мне напоминает: это напоминает мне всю мою жизнь.

За французскими дверями моей комнаты совещаются Кристина, Джейсон и несколько наших друзей – Ларисса, Джулиан и Рон. Я слышу шепоты обсуждений, но они и близко не звучат так обеспокоенно, как несколько лет назад. Они много раз видели меня такой. Они знают, что я справлюсь, я выживу, пойду дальше, может, это тяжелая форма ПМС, возможно – вероятно, в этот раз так и есть – кокаиновый отходняк. А может, ничего из этого.
Так и вижу, как Джейсон говорит: у Элизабет снова приступ. А Кристина отвечает: она снова сорвалась. Вижу, как они сходятся к тому, что все дело в химическом дефиците, что если бы я была хорошей девочкой и принимала свой литий, ничего бы этого не было.
К тому времени, как я вваливаюсь в ванну, захлопываю обе двери и сворачиваюсь клубком на полу, я уверена, что они никогда не поймут философские основы государства, в котором я нахожусь. Когда я на литии, все в порядке, я смиряюсь с приливами и отливами жизни, с уверенностью встречаю неудачи, могу быть милой девочкой. Но когда я не на препаратах, когда моя голова чиста и свободна от беспорядка разума и рациональности, я в основном задаюсь вопросами типа: Зачем? Зачем быть мужественной? Зачем быть зрелой? Зачем принимать невзгоды? Зачем вежливо отказываться от безумств молодости? Зачем мириться со всем этим дерьмом?
Не хочу показаться избалованным сопляком. Знаю, что в каждой солнечной жизни идет дождик и все такое, но в моем случае истерия на критическом уровне – частая тема. Я думала, что голоса, которые я слышу, пройдут, но они поселились в моей голове. Я годами сидела на этих проклятых таблетках. Поначалу это задумывалось для того, чтобы я могла реагировать на разговорную терапию, но теперь очевидно, что мое состояние хроническое и сидеть мне на препаратах вечно. Одного прозака недостаточно. Я без лития меньше месяца, а уже слетела с катушек. Начинаю задаваться вопросом, смогу ли стать такой, как Энн Секстон или Сильвия Плат, для которых смерть спасение, которые могут жить на абсолютном минимуме определенное количество лет, могут выйти замуж, родить детей, создать художественное наследие, временами могут быть красивыми и очаровательными. Но в конце ничто хорошее не может сравниться с продолжительной ноющей суицидальной болью. Возможно, и я умру молодой и грустной, стану трупом с головой в духовке. Я, скрюченная и плачущая субботней ночью, не вижу другого пути.
Есть ли статистика по продолжительности жизни сидящего на психотропных препаратах человека? Сколько пройдет времени, прежде чем мозги, не говоря уж обо всем остальном, превратятся в кашу? Не думаю, что люди с хроническим психозом доживают до дома престарелых. Или доживают? И что хуже – жить в таком состоянии или умереть молодым и красивым?
Я встаю, чтобы снять контактные линзы, которые и так норовят упасть в озеро слез. Сегодня на мне пара из купленного на распродаже набора. Я надеваю их, когда хочу спрятаться за жутковатой зеленой фальшью. Они придают мне испуганный неживой вид, словно я пришелец с другой планеты, или безжизненная степфордская жена, которая готовит, убирается и трахается с блаженной идиотской улыбкой. Линзы почти соскользнули со зрачков, и кажется, что у меня две пары глаз, я выгляжу ожившей куклой, роботом из фильма ужасов.
А затем я возвращаюсь на пол.
Когда все расходятся, ко мне приходит Джейсон. Он уговаривает меня лечь в постель, говорит, что утром станет легче. А я говорю Черт, ты идиот. Не хочу, чтобы утром стало легче. Я хочу смириться с проблемой, или умереть на месте.
Он сидит рядом со мной, но я знаю, что он бы предпочел быть со своей девушкой Эмили, или еще где-нибудь. Знаю, он бы предпочел мыть посуду, вытирать пол или выкидывать бутылки и банки. Знаю, что сейчас я настолько ужасна, что уборка выглядит куда привлекательней, чем сидение со мной.
Джейсон, как давно мы знакомы? Лет пять, с первого года обучения?
Он кивает.
И сколько раз ты видел меня в таком состоянии? Сколько раз ты видел, чтоб я вот так ревела на полу? Сколько раз ты видел, как я вонзаю нож для чистки грейпфрута в запястье и кричу, что хочу умереть?
Он не отвечает. Он не хочет говорить: слишком часто.
Джейс, это длится уже двадцать пять лет, всю мою жизнь. Время от времени случается перерыв, например, когда я влюбилась в Натана или впервые написала для Нью Йоркера. Но тупость повседневности сводит меня с ума.
Он говорит что-то о том, что когда я принимаю литий, все, вроде, в порядке. Как будто это все чинит.
Я начинаю плакать еще сильнее, прерывисто дышу, и все, что я могу из себя выдавить это Я не хочу жить этой жизнью.
Я все плачу, и Джейсон уходит.
Джулиан, который, видно, потерял ключи и ему нужно где-то переждать ночь, входит следом. Я как Элизабет Тейлор в Клеопатре, принимаю просителей на полу ванной.
Джулиан говорит вещи в духе Счастье это выбор, его нужно заработать. Он говорит это так, слово это озарение.
Он говорит, Ты должна верить.
Он говорит, Давай! Взбодрись! Соберись!
Не могу поверить, как все это банально. На секунду мне хочется выйти из самой себя и поучить его межличностным отношениям, научить его быть более чувствительным, более сочувствующим.
Но я не могу перестать плакать.
Наконец, он берет меня на руки, бормочет о том, что нет такого, чего не вылечил бы хороший сон, говорит что-то о том, что утром мы достанем литий, и он не понимает, что я не хочу чувствовать утром облегчение, что такой образ жизни измотал меня, и чего я действительно хочу, так это не чувствовать того, что я чувствую сейчас. Я вырываюсь, требую отпустить меня. Я делаю то, что имеют в виду люди, когда говорят Она брыкалась и кричала. Бедный Джулиан. Я начала тыкать его в глаза, этому я научилась на курсах самообороны для женщин. Джейсон слышит мои крики и входит в ванную, они оба тащат меня в постель, и я думаю, если не буду подчиняться, может, придут люди в белых халатах, наденут смирительную рубашку и уведут меня, эта мысль приносит мгновенный комфорт, и в конце концов, как и все остальное, пугает.

Впервые у меня случился передоз в летнем лагере. Был год 1979, мне исполнилось двенадцать, у меня были худые бедра, большие глаза, персиковые груди, загар и то подростковое очарование, которое не наводило на мысли ни о чем плохом. Как-то во время тихого часа я сидела на своей нижней койке, поя подруга Лизанна дремала надо мной, и начала читать книгу, в которой эпиграфом служила цитата Гераклита: «Как ты спрячешься от того, что никогда не уходит?»
Не помню название книги, персонажей или сюжета, но цитата врезлась мне в память. Не важно, как много препаратов я принимала, чтобы выбелить и вычистить мой мозг, я слишком хорошо знаю, что невозможно убежать от себя, потому что ты всегда с собой.
Пока не умрешь. Разумеется, в то лето я не пыталась убить себя. Не знаю, что я пыталась сделать. Пыталась избавить свои мысли от мыслей. Пыталась ненадолго не быть собой.
Я проглотила пять или десять капсул атаракса, рецептурный препарат при сенной лихорадке. Как и большинство антигистаминов, лекарство оказалось седетативным, я надолго уснула, так надолго, что пропустила инструкцию по плаванью в озере и молитвы у флага. Не представляю, почему меня вовлекали во все эти занятия – игры в ньюкомбол , кикбол, футбол, брасс, изготовление шнурков, во всю эту регламентированную деятельность, направленную на убийство времени, пока мы неумолимо движемся к смерти. Уже тогда, своим двенадцатилетним разумом я понимала, что жизнь – долгая отсрочка от неизбежности.
Я смотрела на своих соседок, как они сушат волосы феном перед вечерними мероприятиями, учатся наносить синие тени на веки, как они околдованы проблемами с мальчиками, типа Думаешь, я ему нравлюсь? Я смотрела, как они оттачивают теннисные подачи и изучают основные техники выживания, как втискиваются в узкие джинсы и накидывают стеганые розовые и фиолетовые сатиновые куртки, и задавалась вопросом, кого они пытаются обмануть. Разве они не видят, что все эти действия напрасны.
Это все ненастоящее, мы рано или поздно умрем, так что какая разница. Это был мой девиз.
Когда я приняла атаракс, я забылась блаженным сном, и никто бы не заметил, что что-то не так. Поначалу все было нормально. Я чувствовала себя как в той строчке в песне из альбома Пинк Флойд, который безостановочно слушала в тот год – уютно уставшая. Кажется, я заболела. Ничего серьезного, простуда или кашель, но я много времени проводила в постели. Мне не хотелось ложиться в лазарет, где лекарством от всех болезней был липкий диметап со вкусом винограда. Возможно, все думали, что я прихожу в себя после летнего гриппа. Или они приняли мой постельный режим как должное, прямо как мои одноклассники, которые больше не ждали меня на обеде, поняв, что я предпочитаю прятаться в раздевалке, резать лезвиями ноги и играть с кровью, как будто этим все и занимаются с 12:15 до часу дня. Когда кто-то из вожатых пытался вытолкать меня из постели, я была слишком убитая, и они решали, что лучше оставить меня в покое. Я же не чей-то домашний питомец.
Наконец, Лизанна забеспокоилась. Комок моего тела под шерстяными одеялами стал странным приспособлением в комнате. Через несколько дней главный вожатый пришел посмотреть на меня в моей детской кроватке, думаю для того, чтобы уговорить сходить к доктору. Я хотела сказать ей, что я жажду получить медицинское внимание – да любое внимание бы подошло, но я была не в состоянии пошевелиться.
- Как ты себя чувствуешь сегодня? – спросила она, садясь у моих ног. Планшет с табелем активности она положила рядом. У меня перед глазами все расплывалось, я посмотрела на ее ноги, испещренные варикозными венами. На ней были идеально белые кеды, как будто она никогда раньше их не надевала.
- Я в порядке.
- Хочешь сегодня утром поиграть в волейбол с соседками?
- Нет.
Неужели похоже, что я, лежащая и дрожащая под тонким шерстяным армейским одеялом в середине июля, хочу поиграть в волейбол?
- Тогда тебе следует обратиться к медсестре, чтобы мы узнали, что с тобой не так. – продолжила она как ни в чем не бывало. – Тебя знобит?
Она прижала ладонь к моему лбу – мама как-то сказала, что это всего лишь жест материального авторитета и ничего он не выявляет.
- Нет нет, - она встряхнула головой. – ты холодная. Наверное, ты не кушаешь.
Я задумалась о том, как много она может знать обо мне, если у нее есть доступ к моими документам, и если у них вообще есть такие вещи в летнем лагере. Знала ли она, что меня здесь и быть не должно? Понимала ли она, что моя мать-одиночка послала меня на восемь недель, чтобы отдохнуть? Знала ли она, что у нас нет денег, что я здесь из акта жалости, что меня взяли потому, что моя мать вкалывает за гроши и не знает, что со мной делать во время школьных каникул? Понимала ли она, что все это большая ошибка?
- Знаете, на самом деле я не больна, - призналась я. Я надеялась, что если скажу ей правду о том, что со мной не так, она настоит на том, чтобы моя мать в ту же минуту забрала меня, а я этого и хотела. – У меня аллергия, очень сильная аллергия, и как-то раз я приняла свое лекарство, и, наверное, приняла слишком много, потому что с тех пор не могу пошевелиться.
- Какое лекарство?
Я залезла в закуток у кровати, где хранила кассеты, книги и пилюли, и помахала перед ней полупустой бутылкой, тряся ее, как детскую погремушку.
- Атаракс. Мой доктор дал мне его.
- Понятно.
Мне еще не было двенадцати, так что она не могла списать это на подростковый бунт. Она вообще не могла это ни на что списать. Я тоже.
Я ожидала объяснения от этой женщины средних лет, с прической, которую каждый вечер нужно закручивать в бигуди, которую зовут Агнес или Харриет, такие имена не давали даже поколению моей матери. Мне хотелось открыть флакон и показать ей атаракс, позволить ей увидеть, что крышка с защитой от детей для меня не препятствие. Я хотела показать ей твердые черные пилюли и то, как они красивы. Они выглядели так, как по моим представлениям выглядит амфетамин. Они были такие соблазнительные, такие разрушительные, что одной пилюлей точно не ограничишься. Эти маленькие черные ангелы смерти могли убить. И неважно, что это просто антигистамины, не сильнее тех, что продают без рецепта. Неважно, что человек, прописавший их, думал лишь о пыльце, от которой у меня опухали глаза и забивались носовые пазухи. Это все неважно.
Я не могла объяснить старшей воспитательнице свою хроническую угрюмость, не могла рассказать ей, насколько я оторвана от своих соседок – они притворялись Донной Саммер или группой Sister Sledge и спорили, кто будет Джоном Траволтой а кто Оливией Ньютон-Джон в их фонограммном исполнении «Бриолина». Я же поздно ночью слушала Velvet Underground на дрянном кассетном плеере. Как они могут понять, почему мне не хочется слушать диско и танцевать в домике, а хочется лежать на цементном полу при свете единственной лампочки, а голос Луи Рида заманивает меня в нигилистическую жизнь?
Ни главная вожатая, ни кто бы то ни был еще никогда не смогут понять, почему я такая. Как сильно я завидовала девочкам, которые сводили с ума по мальчикам, были шумными и веселыми. Как мне хотелось встряхнуть волосами, флиртовать и хулиганить, но я не могла – не решалась – даже попытаться. Как спустя пару недель мне было ужасно отмечать свой день рождения с замороженным тортом на обед. Как стало жутко, когда все начали петь поздравление, а я задула свечи, и все знали, что это акт жалости и приличия и что у меня нет настоящих друзей. Я не могла донести ни до них, ни до главной воспитательницы, ни до кого-нибудь еще, кто не знал меня раньше, что я не всегда была такой, что в первом классе я убедила всех девочек, что я их босс (как мошенничество в финансовой пирамиде – если они не примут меня как босса, никто из моих подружек не станет с ними дружить), учительнице пришлось провести собрание и объяснить, что все мы свободные, что нет никакого босса и что друзья могут отказаться от моего лидерства. Как я могла объяснить ей, что я была в классе задирой, я была популярной, я снималась в рекламе подгузников Pumpers и сока Hi-C в возрасте шести месяцев, а позже – в рекламе Sturburst, написала серию книг об уходе за домашними животными в шесть лет, в семь  адаптировала в пьесу «Убийство на улице Морг», в восемь с помощью чертежей, волшебных маркеров и темперных красок создала иллюстрированную главу «Пенгвин Пенни», никто в здравом рассудке не поверит, как я дошла до такого: мне одиннадцать, и я почти пропала.
Мать считала, что изменения во мне связаны с менархе, словно менструальная кровь всех сводит с ума, словно это просто фаза, и я смогу поехать в летний лагерь как ни в чем не бывало. Если моя мать не могла увидеть, что происходит, как уж я могла признаться в этом допотопной воспитательнице, которая, кажется, пришла к безопасному выводу, что я по ошибке приняла больше таблеток, чем следует, и что, возможно, непрекращающийся дождь стал причиной сенной лихорадки.
- Ты должна давать все рецептурные препараты медсестре, - сказала она, как будто это имело значение. – ты должна была сделать это в начале лета. Она бы правильно подобрала дозировку.
Мне следовало спросить неужели похоже, что мне есть дело до правильной, бля, дозировки? Серьезно?
Моя короткая беседа с вожатой ни к чему не привела. Я видела, как она тихонько переговаривается с моими непосредственными воспитателями о том, почему я так много сплю, и на следующий день старший врач пришел осмотреть меня, но ничего не изменилось.
Мои родители так и не приехали в Поконо Маунтинс, чтобы забрать меня домой. Да и вообще, судя по взгляду главной воспитательницы на бутылку атаракса выходило что для меня представляли опасность таблетки, а не я сама. Когда я вернулась домой, мать ни разу не заговорила об этом инциденте. Отец в один из своих субботних визитов, случавшихся раз или два за месяц, выразил кое-какое беспокойство. Но я думаю, все решили, что это лишь ошибка, ребенок играл со спичками и обжегся, преподростковый период, принимала слишком много колес (доз?) долгое время. Бывает.

Через два дня после вечеринки, в понедельник утром, я вновь на пятой авеню, в офисе доктора Айры. Вообще-то уже три часа дня, но для меня это рано.
Доктор Айра ругает меня за то, что я бросила пить литий без обсуждения. Я объяснила, что запаниковала, болезнь Грейвса и все такое. Он объяснил, что анализы крови, которые я сдаю каждые пару месяцев, настолько точно определяют состояние моего организма, что он бы знал, если бы что-то пошло не так, и в экстренной ситуации мы могли бы предпринять необходимые шаги. Ему не все равно. Я не могу и не смею спорить. Кроме того, он говорит, что второй анализ крови лучше некуда. Он думает, что все дело в десятичной запятой, компьютер ошибся и вместо 1.4 показал 14. А сейчас уровень тиреотропного гормона на идеальной отметке 1.38.
Разумеется, я без понятия, что значат эти цифры, и даже не хочу спрашивать. Но я не могу отделаться от навязчивого предположения, что не все так просто. Что я имею в виду: у прозака меньше побочных эффектов, у лития их больше, но эта пара большую часть времени делала из меня здорового человека. И я чувствую, что нечто столь эффективное и трансформирующее причиняет мне вред.
Так и слышу, как через двадцать лет врач шепчет мне слова неоперабельный рак головного мозга.
Закон сохранения энергии гласит, что энергия не исчезает, она переходит во что-то другое, и я до сих пор не знаю, какую метаморфозу претерпела моя депрессия. Предполагаю, она все еще болтается в моей голове, отравляя серое вещество, или, что хуже, ждет часа, когда закончится прозак, чтобы снова атаковать меня, вернуть в состояние кататонии, как героев фильма «Пробуждение», которые впали в кататонический ступор.
Каждый раз я выкладываю доктору Айре свои опасения. Я говорю что-то вроде: Давай начистоту, у такого хорошего препарата должны быть неизвестные последствия.
Или так: Надо признать, я одна из первых, кому прописали прозак после того, как его одобрило управление по санитарному надзору. Кто может подтвердить, что я не в тестовой группе, которая выявит причины появления, скажем, – неоперабельного рака головного мозга?
Он разуверяет меня, снова и снова рассказывает о том, как внимательно он за мной наблюдает – все время подтверждая, что психофармакология больше искусство, чем наука, что они с коллегами, можно сказать, идут вслепую. Он ведет себя так, словно миллионы докторов не говорили те же самые вещи женщинам о стильбэстроле, маточных спиралях, о силиконовых имплантатах в грудь, как будто они не утверждали, что валиум – не вызывающий привыкания транквилизатор, а хальцион (триазолам)– волшебная таблетка для сна. Как будто коллективный иск против фармацевтических компаний не стал обыденным делом.
Все-таки на следующий день я уезжаю в Майами-Бич. Я устала от ощущения ничтожности, так что принимаю две маленькие бело-зеленые капсулы прозака, когда покидаю его офис, и покорно продолжаю принимать литий два раза в день, плюс двадцать миллиграмм индерала ежедневно – бета-адреноблокаторы обычно используют для снижения кровяного давления – потому что мне нужно нейтрализовать дрожь в руках и другие побочные эффекты от лития. Чем больше пьешь лекарств, тем больше нужно их принимать.
И, глядя на себя в зеркале, я не могу поверить своим глазам – молодая здоровая двадцатипятилетняя девушка с румянцем и мускулами – я не могу поверить в то, что любой в здравом уме станет отрицать, что все дело в чертовых таблетках.


Рецензии