Отец история одной жизни

Отец
(История одной жизни)

С фотографии смотрит на меня молодой мужчина. Он в военной форме, но без фуражки. Густые волнистые волосы, правильные черты лица. Большие сильные руки бережно прижимают сидящего у него на коленях, нахохленного и словно испуганного мальчика в белой панаме, из-под которой смешно торчат оттопыренные уши.

На обороте фотографии надпись. "Серёжа. Третий день рождения".  И дата.

Мужчина в форме – мой отец. А мальчик в панаме, конечно, я.

Я тот день, разумеется, не помню. Хотя, кажется, помню всё своё детство. Помню смерть Сталина (мне говорят, что это невозможно, что я был для того слишком мал). Но я помню чёрную тарелку радио, плачущую бабушку, какую-то расплывшуюся серость вокруг, и разговоры тише, чем вполголоса "Сталин умер… Сталин умер…"
А уж после четырёх лет я помню всё отчётливо.

Помню, как приезжал на велосипеде со службы отец. Я бежал ему навстречу.
- Папа, прокати!

Кататься мне совсем не хотелось. Жёсткая велосипедная рама больно врезалась в зад, особенно когда велосипед попадал в дорожную колдобину.
Но мне инстинктивно хотелось быть рядом с отцом, чувствовать его сильное, чуть пропахшее потом, тело, готовое защитить в любую секунду.

Помню и никогда не забуду нашу заклоповленную квартиру-коммуналку. Отец с матерью и я (потом ещё сестрёнка появилась) живём в крохотной комнатушке. Она столь мала, что в ней нет ничего, кроме койки, на которой спят родители, гардероба, на котором стоят два стула (на полу им нет места), ножной швейной машинки с огромным радиоприемником "Минск-55" на ней и высокой тумбочки, за которой мы едим.
Перед едой отец подхватывает меня на руки, несёт на кухню. Стоя на одной ноге, он вторую сгибает в колене и, усадив меня на него, моет мне руки и умывает лицо под краном. Я при этом норовлю хлебнуть водопроводной воды. Она такая холодная, вкусная. Мне категорически запрещено её пить. Но я пью.
Ещё в нашей комнатке есть диванчик, который мне мать застилает на ночь. В диванчике обитают клопы. Ночью они больно кусаются. Отец включает свет, торопится в кухню. Возвращается с чайником кипятка. С проклятьями льёт кипяток в щели и грозится в выходной всё обработать дустом.

Никаких особых неудобств в нашей квартире я не вижу и не замечаю. Я свободно захожу в смежную комнату, где ютятся бабушка с дедушкой, родители моей мамы. Они спят за занавеской. На кушетке вдоль стены спит моя старшая тётка Галя. А младшая Валя приносит себе из коридора раскладушку и раскладывает её в центре комнаты.

Из коридора можно в любое время зайти в комнату Славки и Володьки. Родители этих братьев призывного возраста погибли на фронте. Им дали эту комнату. Она просторная (потому что мебели тут почти нет), и я чувствую себя здесь вполне вольготно.
Старший Славка в ожидании призыва всё время где-то пропадает на улице с большими ребятами. А Володька часто играет со мной. Он смастерил мне картонного человечка, забавно дёргающегося на проволоке, и пытается сделать (о чудо!) диапроектор. Это фанерный ящик из двух отсеков. В одном находится горящая лампочка, а через другой протягивается лента диафильма. Но проецируемое на стенку изображение получается мутным даже с близкого расстояния. Володька обещал что-нибудь придумать.
Придумать он не успел. Вскоре вслед за Славкой его тоже призвали в армию. Я пишу ему письма печатными буквами на листке школьной тетрадки в клеточку.
Никто читать и писать меня не учил. Я выучился сам, потому что очень хотелось читать книжки. Запомнить тридцать три буквы русского алфавита совсем нетрудно. Если видишь арбуз с нарисованной рядом буквой, то понимаешь, что это – буква А. А возле утюга стоит буква У. Тоже понятно. Присоединяй буквы друг к дружке – и что-нибудь получится…. Например, АУ! Чего проще?

Володька служит в какой-то загадочной Украине, в городе Киеве. На Новый год я получил от него один из самых дорогих и незабываемых подарков – вместе с открыткой, на которой Дед Мороз провозглашал: "З Новим Роком!", был комплект из двадцати иллюстраций "Герои любимых книг". На них изображались персонажи моих детских книжек: старик Хоттабыч, конёк-горбунок, доктор Айболит, барон Мюнхгаузен и многие другие. Эти открытки потом сопровождали меня многие годы жизни… Кажется, всю жизнь. Спасибо тебе, Володька!

А ещё со мной часто играл дед. Он был самоварщик, из потомственных мастеров. В кухне на шкафу стоит его наградной самовар. По праздникам и особым случаям его надраивают до блеска и водружают на стол для выполнения его рабочих функций.
Дед приходит с работы, частенько пошатываясь, и не только от усталости. Любит рюмочку мой дед.
В кухне у него есть уголок с сапожным верстачком. Дед ловко шьёт самые разные тапки и тапочки, которые бабушка, смазав машинным маслом кожаные вставки (чтобы блестели и имели товарный вид), носит по выходным дням продавать на базар. Деньги лишними не бывают. Однажды я пренеприятно удивил деда. Поскольку мой лингвистический зуд просился наружу, я взял шило и на верстаке нацарапал короткое, но очень ёмкое слово, которого не увидишь ни в одной книжке, но зато вдоволь услышишь на улице. Похоже, что умением писать я тогда овладел уже вполне успешно, ибо дед, первый читатель моего первого опуса, был шокирован.

- Кто это сделал? – завопил он, и рот его судорожно задёргался как у пойманной и выброшенной на берег рыбы. У меня почему-то хватило мужества признаться.
- Я, - услышал он мой промямленный ответ. Дед смотрел на меня неверящими глазами. Потом схватил стамеску и начал спешно зачищать надпись… Такова судьба чуть ли не первого написанного мной в жизни слова…
Дед у меня какой-то странный (отец зовёт его "малохольным"). Его в доме не видно и не слышно. Он ни с кем не спорит, со всеми всегда соглашается. Но однажды он почему-то отказался быть моим конём и катать меня на четвереньках. Не знаю, что на меня нашло, но его непокорность меня возмутила. Я схватил с верстака сапожную колодку и стукнул деда куда попало, кажется, по голове. Дед охнул, сел на пол и заплакал. Мне стало его жаль…

С тех пор прошло много времени, но я этого забыть не могу и мне за это стыдно. Могу оправдаться лишь тем, что в последующей жизни я мало кого бил руками, и никого твёрдыми предметами.
Кухня в коммуналке – особая тема. Здесь несколько примусов. Это механизмы презанятные. Время от времени они взрываются и это всегда так весело! Пламя взмывает почти до потолка. Особенно часто взрывается примус у бабушки. Тогда отец кричит: "Спалишь всех, ведьма!" и льёт на примус воду из кастрюли. У него это очень ловко получается. Да и как не получится, если он работает пожарным?
Столкнувшись с дедом в коридоре или на кухне, отец зло ему бросает: "Ты когда, старый пердун, новый примус купишь?" Дедушка хлопает слезящимися, не совсем трезвыми глазами.
Не любит деда мой отец. А бабку ненавидит. Приносит с кухни шипящую сковороду, швыряет со стуком на тумбочку, в сердцах выкрикивает моей матери: "Когда же мы из этого гадюшника выберемся?"
- Куда же нам выбираться?" – спрашивает мать. - Все так живут.
- А я не хочу! – кричит отец. – Не хочу загибаться раньше времени!

Принимается решение, что мать оставит работу прессовщицей на патронном заводе и пойдёт работать на стройку. Там, говорят, через несколько лет можно получить квартиру.
Но я никуда переезжать не хочу. Разве нам тут плохо? У нас за домом (двухэтажное деревянное строение из восьми квартир, в которых обитает несколько десятков семей) – замечательный луг. А перед домом – сараи, где так много интересного. Бабушка разводит кур, на которых наскакивает наш петух Петя, ухватив их за гребешок. Петя часто дерётся с соседним петухом, здоровенным рыжим чудовищем. Ощипанного и окровавленного Петю бабушка приносит в дом и запирает в туалете на лечение.
Сосед дядя Паша, проживающий над нами, держит в своём отсеке кроликов. Симпатичные белые зверьки с красными глазками. А меж клеток бегают серые твари с длинными хвостами. Крысы. Они страшные, мне совсем не нравятся. Ещё мне не нравится когда Колька по кличке Депутат, живущий в соседнем подъезде, режет свинью. Огромная, бело-розовая, она душераздирающе визжит, предчувствуя кончину, а Депутат и его друзья с ножами радостно и деловито суетятся вокруг неё… Потом белую тушу ворочают на козлах, опаляют гудящей паяльной лампой. Рядом в тазу лежит свиная печёнка. Конец хрюшке.

В квартирах свиней не бывает. Про квартиры рассказывают сказочные вещи. Те, которые на втором этаже и выше, имеют балконы. В каждой квартире есть свой туалет, и даже ванна. Ванну я видел только в кино. Ничем привлекательным она мне не показалась. Большое белое корыто. Интереснее мыться в бане. Мама меня всегда берёт с собой (отец моется у себя на службе). Но в последнее время голые женщины, тыча в меня пальцем, стали покрикивать на маму, утверждая, что баня – это не бордель и они не потерпят разврата. Мама стала мыть меня в корыте на кухне.

В банный день отец греет для меня воду в большой кастрюле на примусе. Кажется, всё, что он видит вокруг себя, раздражает его. Раздражает бабушка, бабушкин примус, её кастрюли, её вновь окотившаяся кошка. Раздражают оленьи рога, которые дедушка прикрепил в коридоре якобы для шапок (свою форменную фуражку отец принципиально на рога не вешает). И ещё много что отца раздражает. В том числе и в матери. Он часто кричит на неё. Мне кажется, всё моё детство прошло в криках и нескончаемых яростных скандалах. Будучи ребенком, я не мог понять их причину. Мне казалось, что отец – добрый и хороший, что он меня любит. Когда мы в последний раз были втроём в городе, он купил мне блокнот и коробку цветных карандашей, которыми замечательно рисует мне разноцветные картинки. Наверное, он окружён врагами, которые постоянно ему угрожают. Ведь ещё недавно он был на войне, где его хотели убить немцы. Но он – храбро дрался и победил. В гардеробе на верхней полке лежат в коробочке его медали. Отец иногда на них смотрит, но никогда не надевает, даже по праздникам. Его буйства мне непонятны и приводят меня в ужас. Вот он вопит что-то матери. Она возражает. Он размахивается.
- Не тронь, я с ребёнком! – кричит мать.
Отец орёт диким матом, хватает табурет, шарахает его об пол. На шум из смежной комнаты прибегают бабушка с дедушкой. Отец вцепляется деду в горло.
Тот хрипит:
- Галя! Валя!
Откуда-то появляется милиция. Я в ужасе смотрю на происходящее, лишённый дара речи и в мокрых от страха штанишках…

… Перед тем как мне пойти в школу мать водила меня к доктору лечиться от заикания. Дедушка логопед был в очках и с козлиной бородкой.
- Похоже, у Вас запуганный ребёнок, - говорил он матери. - У Вас в семье всё нормально?
- Да-да, у нас всё хорошо, - отвечала мать и на глазах у неё наворачивались слёзы.
Логопед учил меня говорить спокойно, медленно и нараспев. Вряд ли он подозревал, что обучает будущего переводчика-синхрониста, которому на переговорах придётся говорить с космической скоростью. 

* * *
Похороны деда я помню хорошо. Его отпевали в церкви Димитрия Солунского, напротив завода, где он работал.
К гробу для прощания поочерёдно подходили и становились на колени родственники. Подошёл и встал мой отец. Для меня это было неожиданным. Я же знал его отношение к деду (да и к бабке тоже). За ним и мне захотелось сделать то же самое. Но я заробел. Посчитал, что для маленького мальчика это неприлично. Глядел на белое, как мел, лицо деда и горько корил себя за удар колодкой.
* * *

В тот год, когда я пошёл в школу, мать наконец-то получила квартиру.
Две смежные комнатки, крохотная кухонька и ещё меньший коридорчик, в котором два человека не смогут одновременно надеть пальто или снять обувь. Выстроенные по инициативе генсека Хрущёва, они назывались сначала "хрущёвками", а потом "хрущёбами". Но после коммуналки такое жилище казалось сказочными хоромами. Наши бывшие соседи, приходившие посмотреть квартиру, восхищённо цокали языком. Меня особенно удивлял блестящий никелированный кран над ванной, из которого, если в кухне нагреть титан, можно пустить горячую воду. Изредка приходившая к матери бабушка говаривала:
- Слава Богу! Может, твой угомонится, наконец? Теперь ведь отдельно живёт. Сам себе хозяин…
Я тоже надеялся, что избавившись от тёщи, источника постоянного раздражения, отец успокоится. Но разве изменишь натуру?

В новой квартире за хозяйские дела отец принялся рьяно. Он вскрыл полы и, поминая плотников крепкими словами, заново и плотно переложил доски. На балконе под перилами установил дополнительные металлические рейки. Так будет безопаснее. Удлинил крохотный коридорчик, сделав в нём стенку. Смастерил и навесил кухонные полки. Старый гардероб отдраил, покрыл лаком, обновил. Всё, абсолютно всё он делает своими руками. Даже ножи и вилки в доме изготовлены им саморучно. До глянца отполированный эбонит с медными заклёпками на блестящем металле. Не вилка и не нож, а продукт народного творчества или неформальное изделие заключённого.
К чему бы ни прикладывал руки отец, всё у него выходит добротно и капитально.
Господь не обидел его талантами. Он разберёт и соберёт газовую колонку или часы, хотя никогда этим ранее не занимался. Натянет на раму полотно и, посидев неделю-другую, воспроизведёт классическую картину маслом. Любимые авторы Шишкин, Репин, Перов. Про импрессионистов он, конечно, не слыхал. А если в каком журнале увидит картину Пикассо, то сплюнет с презрением – мазилка!
Я приношу из школы рулон ватмана.
- Пап, Аннаванна (наша классная руководительница) просила стенгазету нарисовать. Сказала, чтобы ты особо ни старался, уже времени нет. В среду надо…
- Где её нелёгкая носила? – вопрошает отец, раскладывая на столе бумагу и приступая к рисованию.
Рано утром он уходит на завод. Придя с работы, снова склоняется над ватманом. Рисует ночь напролёт. Это либо красноармеец с винтовкой (накануне 23 февраля), либо Дед Мороз с ёлкой (под новый год). Когда я приношу стенгазету в школу, Аннаванна восхищённо охает, разглядывая рисунок.
- Как здорово! – восклицает она. На картину приходят полюбоваться учителя из параллельных классов. Спрашивают, где учился рисованию мой отец.
Рисованию, отец нигде не учился. Всё его образование – семь классов сельской школы. А тем более он не учился музыке. Но он сядет к открытому пианино дочери, постучит немного по клавишам и выдаст легкоузнаваемую мелодию. В детстве баловался на деревенской гармошке. Про таких говорят – золотые руки. Само собой разумеется, что в основной своей профессии – сантехнике, в которую он пришёл после "пожарки",  – ему нет равных. И никакой конкуренции он не потерпит. Он лучший сантехник на заводе. Но внутренне он верит, что он лучший в мире. И не только в сантехнике. Он понимает абсолютно всё в жизни и считает себя политиком экстра-класса. Под хорошее настроение он может задумчиво спросить у матери:
- Ну чем я не Ленин? Вот только образования не хватает.

Выходец из деревни, до восемнадцати лет отец пахал, сеял, косил, поддерживая с братьями большое и крепкое хозяйство своего отца. В сорок третьем его призвали на фронт, откуда уже пришла похоронка на старшего брата. Заряжающим танка резервного батальона отец прослужил до победы в мае сорок пятого. Эх, не попал он на передовую! Иначе быть ему Героем Советского Союза. Потом он ещё служил пять лет, так как заменяться было некем. Последние годы - в пустыне на афганской границе, в самой южной точке страны.
После демобилизации он вернулся в родную деревню к родителям. Но отец чуть ли не силой погнал его в город.
- Уезжай, сынок, уезжай. Нет тут жизни. Умирает деревня.
С тяжёлым сердцем приехал он в город. Жил на съёмной квартире. Устроился на завод в кузнечный цех. Смену за сменой молотобойцем неистово махал кувалдой перед горнилом мартеновской печи. Кому-то из начальства приглянулся работящий и дисциплинированный паренёк. Пригласили на повышение – работать инспектором в пожарной части. Отец снова одел униформу. Познакомился с моей будущей матерью. Быстро женился и пришёл к ней коммуналку.
Много позже, уже проживая в своей квартире, вернувшись с дежурства и прилегши на диван, он вспоминает свою жизнь. Вспоминает кошмар военных лет и тяготы послевоенного времени. Вспоминает с каким-то сладострастием, если не мазохизмом. Рассказывает, как возвращался из армии домой. По какой-то причине в вагон он не попал. Пришлось ехать зимой между вагонами не один десяток километров. Замерзая до потери сознания, он не разжал руки, охватившие какую-ту железку. Кажется, это самый любимый эпизод его жизни.
Ещё он любит вспоминать, как ездил в родную деревню со службы в пожарной части.
- Дежурство кончается, я на велосипед сажусь, и пошёл, пошёл… Дождь, грязь непролазная. Я – велосипед на горб – и ногами топаю. Тридцать километров до деревни. А на следующий день то же самое в обратную сторону. Эх, в гроб её мать!
- Кто же гнал тебя? – спрашивает мать. - Зачем мучился?
Сам вопрос коробит отца.
- Как зачем? Там мой дом! Мать с отцом!
Хотя отец живёт в городе, он по-прежнему считает себя крестьянином и колхозником. Он презирает абсолютно всё городское. Кажется, даже электрический свет. Поэтому, когда на улице темнеет, электричество без особой нужды в нашей квартире не включается. В деревне жили без света. И хорошо жили! С петухами вставали, дотемна работали. Вот так надо. А не футбол гонять.

Он терпеть не может футболистов (и не только их). Двадцать два бугая один мячик катают. Дармоеды! И такие же бездельники те, кто на них смотреть приходят! А почему бы им на поле колхозное не выйти? Почему сена не накосить? Вон травы сколько! А коровы голодают. И молоко из магазина – как вода.
Я пытаюсь возразить. Мол, футболистов не так уж много. А болельщики на футбол после работы приходят и за просмотр деньги платят.
- Какая это к чёрту работа?! – кричит отец. – Человек должен так поработать, чтоб никакой футбол в голову не лез!
- А, может, кто-то на твой манер жить не хочет?– говорю я.
Такая аргументация буквально бесит отца.
- Замолчи, сопляк! Что ты понимаешь? Жизни не видел, а отца учить вздумал!
О том чтобы он сходил на футбол (заводской стадион всего лишь в десяти минутах ходьбы от дома, и когда там забивают гол, рёв зрителей слышен в нашей квартире) – не может быть и речи. Немыслимо и то, чтобы он сходил в общественную баню, вышёл во двор "забить козла" в домино с соседями или дошёл бы до базара в воскресный день и встал в очередь у пивного ларька за кружкой пива. Невозможно представить, чтобы он хотя бы разговаривал с кем-нибудь из мужиков в нашем доме. Ни друзей, ни приятелей у него нет. Ко всем он относится с подозрением и презрением. Внешне это не выказывает, но войдя в квартиру, он рассказывает матери какие все вокруг никчёмные существа.

В отличие от «дармоедов и лентяев» он занимается делами важными.
В подвальном помещении, где постоянный мусор и бардак, куда иногда спускаются случайные прохожие, чтобы справить малую, а порой и большую нужду, отец всё самым тщательным образом вычищает, устанавливает дверь, прилаживает к ней замок и делает двадцать ключей для двадцати квартир в нашем подъезде. Изготавливает и прибивает к стене металлическую табличку "Граждане! Соблюдайте чистоту!"
Он чинит покосившуюся дверь в подъезде, заменяет треснутые перила на лестничном пролёте, вбивает трубы вокруг газона и натягивает на них проволоку, чтобы не вытоптали траву. Если не он, то никто другой во всём многоквартирном доме этого не сделает.
На заводе отца уважают. Его портрет висит на доске почёта у проходной. За трудовое усердие его наградили медалями, грамотами, орденом. А к политическому юбилею предложили вступить в родную коммунистическую партию. Отец долго размышлял. Достоин ли он, деревенский мужик, такой высокой чести.
Но парторг уговорил. Ты, мол, самый настоящий пролетарий. Вступай. И отец подал заявление.
Однажды, открыв по звонку входную дверь, я увидел отца в состоянии, в котором никогда больше его не видел. Переступив порог, он тут же рухнул на пол в коридоре и застонал.
- Па, что с тобой?
В ответ только натужные стоны, за которыми вскоре последовала рвота. Отец был мертвецки пьян.
- Я сейчас вызову скорую! – испуганно прокричал я.
- Не вздумай! – прохрипел отец. – Я кому сказал?!

Как узнал я позже, отца приняли в партию. Столь значительное событие было отмечено на парткоме, с заседания которого отец вернулся "на бровях". На следующий день (нетрудно представить с какой головой) он отправился фотографироваться на партбилет. Вот почему, будучи человеком поджарым и с сухощавым лицом, на этом документе он похож на Уинстона Черчилля после подписания соглашений Ялтинской конференции.

Все деньги, которые зарабатывал отец (а он зарабатывал неплохо и всегда стремился заработать больше), он отдавал до последней копейки матери. О "заначке" не имел понятия. Как и о "принятии на грудь" в день получки. О ней возвещал кулёк пряников на столе, купленных по возвращению с работы.
Летом, случалось, мы ездили вместе в лес на велосипедах. Собирали кое-какие грибы, в основном сыроежки. Теперь в нашем запущенном отравленном лесу не найти даже  этих неприхотливых грибов. Как-то на обратном пути мы остановились на берегу пруда. Поплавали. Вылезли на берег, сели погреться. Отец достал и развернул "тормозок". Мы перекусили. И тут я заметил, что он мелко дрожит, всё ещё не согревшись.
- Эх ты! сказал я ему хвастливо. - Гляди на меня. Я-то совсем не трясусь.
Отец посмотрел на меня и сказал:
- Ты съел колбаску и яичко. А я кусочек хлеба.
Как же мне стало стыдно! Я отвернулся и потупил глаза…
Однажды отец задумал съездить в родную деревню вместе со мной на велосипедах. Не просто так, конечно, а с пользой, чтобы земляники там набрать. В тот год было много земляники. Он разбудил меня рано-рано, когда сон самый сладкий. Я что-то пробурчал спросонья, попробовал потянуть на себя одеяло.
- А ну подъём!!! – рявкнул отец и, скинув с меня одеяло, выдернул из постели.
Протирая глаза, я в полудрёме пошёл умываться.

Утро выдалось светлое и чистое. Я еду за отцом. Под ним – велосипед ЗиС (завод имени Сталина), я - на детском велосипеде "Орлёнок".
Город проезжаем без особых приключений, если не считать облаивающих нас собак, которые время от времени подбегают с явным намерением тяпнуть за ногу.

- Пошли вон! - кричит отец.
Ехать всё-таки далеко. Я устаю, но не подаю виду. Стараюсь не отставать. Вспоминаю рассказы отца, как он ездил, чуть ли не после каждой смены, домой в деревню.
Эх, дороги… Городской асфальт давно кончился. Не дай бог, дождь пойдёт. Колеса не провернёшь… Покрыв тридцать километров, мы свернули с «дороги» в лес. Спешились. По этим звериным тропам на велосипеде не проберёшься. Через какие-то буераки, ломая перед собой заросли, отец ведёт меня всё дальше и дальше в чащу. Иногда останавливается. Оглядевшись вокруг, говорит:
- А ведь здесь Казначеевка была. Соседняя деревня. Заросло всё к чёртовой матери! Всё пропало. Прав был отец..." 
     Через какое-то время лес поредел, затем почти кончился.
- Вот она, моя деревня, -  сказал отец.
Мы вышли на открытое пространство с одной кривой улицей, вихляющей по пригоркам, на которых пристроились домишки.

Подошли к дому, в котором когда-то жил отец. Он мало изменился с тех пор, как я бывал здесь в раннем детстве. Новые хозяева, москвичи, используют дом как дачу. Крыльцо они убрали. Дверь закрыта. Мы заглянули в окна. Там всё переделано, всё по-другому. Кухни нет. Есть одна большая комната.
Сбор ягод оказался занятием чрезвычайно утомительным, хотя их было много. Через какое-то время я уже просто ползал по склону пригорка, кидая ягодки в бидончик, в котором, казалось, они не прибывали, сколько бы я их ни бросал….
- Ладно, хватит, - сказал отец.- Давай тут на кладбище зайдём.
По одному ему известным приметам мы вышли на сельское кладбище. Ни одного креста, только еле приметные бугорки могил.
- Кажется, эта, - произнёс отец. Мы уложили велосипеды на траву, сели у могилы. Оперев локоть на колено, отец уткнулся головой в ладонь. О чём он думает? От его отца, моего деда, я помню только похороны. Но помню хорошо. На лбу у него была полоска бумаги. Гроб опускали на полотенцах. Душераздирающе голосила бабушка. Мне было около четырёх лет. Деду было шестьдесят с небольшим. В сущности, не старый человек. Гораздо моложе, чем я сейчас.
Я смотрю на отца, и у меня щемит сердце. Мне хочется тронуть его за плечо, сказать, что мне его жалко, и я люблю его и даже не обижаюсь на то, что он меня сегодня выдернул из постели, как щенка из конуры, и что я готов забыть те моменты, когда он хлестал меня своим чёрным солдатским ремнём. Па, ты хороший! Вот только зачем ты всё время кричишь на маму? Устраиваешь скандалы. Она плачет. Разве нам от этого хорошо?...

… Мы едем обратно. С трудом преодолевая горку за горкой, я еле-еле поспеваю за отцом. Кажется, он тоже устал. Но ведь я – маленький мальчик на маленьком велосипеде. У нас совсем неравные силы. Не представляю, какие резервы моего организма крутят педали. Я обессилел. Постой, папа. Не гони. Я больше не могу…
Но за весь путь отец ни разу не остановился, не спросил как я справляюсь, не произнёс ни единого слова поддержки… А мне так нужен был этот допинг!
Не помню, как мы добрались до дома, как я поднялся на негнущихся ногах на второй этаж нашей квартиры и рухнул на пол. Мне стало нехорошо. Подступила тошнота…

Прошли годы…  Однажды мы с отцом повторили такую поездку. Но я уже был юношей и ехал на взрослом велосипеде. А сзади за мной тащился постаревший, но ещё не старый и крепкий отец. Я не остановился ни разу… Вспомнил ли он тот наш заезд? Понял ли?

Отец – роста невысокого. Он  коренаст и широкоплеч. Живот подтянутый и тугой. Когда утром он выходит из ванной комнаты, обнажённый по пояс, он похож на тренированного борца, хотя никакой борьбой никогда не занимался (глупости это). Он очень силён физически. Когда сломался радиоприёмник Минск-55, и отцу после нескольких попыток не удалось его починить, он вскинул его на плечо как картонную коробку (а это полцентнера) и бойко-бойко понёс в мастерскую, ни разу нигде не остановившись. Но он страдал желудком. Говорил, что испортил его прифронтовой баландой.
Иногда, приходя с работы, он хватался за живот. Ложился на диван, стонал. Однажды, не выдержав, выхватил из ящичка швейной машинки портновский мелок и стал жевать его.
- Всё, больше не могу. Лягу в больницу. Пусть меня зарежут.

Я приходил в больницу навестить его. Он лежал в палате один поперёк койки, постанывая.
- Ну как ты? – спрашивал я.
- Херово, - отвечал он. И спустя некоторое время начинал объяснять какие гады окружают его. Один всё время слушает приёмник, второй не желает выключать свет после отбоя, третий что-то ещё неправильно делает. Никакой дисциплины.
- Может, тебе принести почитать чего-нибудь? – спросил я.
- Не надо мне никакого вранья, - ответил он.

Книг отец не читает. Там – одно «враньё».  Откуда знает автор кто и что сказал, куда пошёл и на что сел? Фильмов он тоже не смотрит, ибо нет хороших фильмов. Хороших – только два. Это "Чапаев" и "Капитанская дочка". Первый он увидел ещё до войны в сельском клубе и получил от него пожизненное, судьбоносное впечатление. Чапаев – настоящий герой, недосягаемый образец для подражания, борец за справедливость, ничего, даже собственной жизни, не жалеющий для всеобщего счастья. А что табуреткой по полу шарахает – это от полноты чувств. Пугачёв тоже мужик правильный, за правое дело дерётся. И происходит с ними неизбежное. Один получает пулю в голову, а второму голову отрубают. Всё правильно. Жизнь, она такая, благодарности не жди.

Утром отец просыпается рано. Наскоро позавтракав, хватает приготовленный матерью тормозок и спешит на работу. За полвека работы на заводе в одном и том же цехе он ни разу не опоздал. Для него работа – понятие святое. Как кодекс чести для самурая. Как Коран для мусульманина.
Вернувшись с работы изрядно уставший, он ложится на диван, вспоминает, как прошёл рабочий день, во всех подробностях описывает его матери. Описывает живо, с изрядной долей артистизма, передразнивая фальцетом и парадируя своих коллег, все из которых – лодыри, пьяницы и бракоделы. Мать терпеливо выслушивает. Ни о каком возражении не может быть и речи.
Отец рассказывает (в какой уже раз) как тяжело ему вставать утром, как он боится проспать, как он спит, а сам подсчитывает бой настенных часов. Ага, пробило четыре раза. Значит, можно ещё часок поспать.
- А почему бы не купить будильник? – предлагаю я. - Вот и будешь спать спокойно.
- Не хера им делать! – заявляет отец. –  У нас в деревне никаких будильников не было. Я сам встану, когда надо.
Он не приемлет никаких новинок. Остаётся супер-архи-ультра консерватором во всём. Бреется только опасной бритвой, презирая безопасные лезвия, безделушки для городских бездельников.
- Настоящий мужчина должен иметь бритву и уметь ей бриться, - заявляет он. Он никогда не перейдёт на бритьё станком. Его военных времён бритва стесалась до самого обушка. Мать не без труда находит и покупает ему (сам он по магазинам не ходит) новую опасную бритву, «Столичная». Дорогой шикарный инструмент с чёрной эбонитовой ручкой, на которой мать попросила гравировщика сделать надпись «В день 46-летия от жены и детей».
Носит он обноски. Никакую новую одежду не признаёт. Либо забирает то, что я давно уже не ношу, либо подбирает, неизвестно где, какое-то старьё, чистит, тщательно чинит и надевает.
На ногах у него неизменные кирзовые сапоги. На ночь он ставит их возле батареи просушиться. Я выхожу вечером на кухню. Смотрю на эти ношенные-переношенные сапоги, которые, должно быть, ужасно неудобны в носке, и меня охватывает острое чувство жалости к отцу. Почему у него такая дурная обувь, такая плохонькая одежда, такая тяжёлая жизнь?
Однажды на улице его остановила молодая женщина, сердобольная особа.
- Постойте, отец, - сказала она, участливо разглядывая его.
- Что Вам? – поинтересовался отец.
- Постойте, пожалуйста, одну минутку, - попросила женщина и куда-то исчезла.
Вскоре она появилась с коробкой в руках и вручила её отцу.
- Вот, пожалуйста. Это Вам!
В коробке оказалась пара почти новых добротных ботинок, которые отец с готовностью принял. Знала бы эта добрая женщина, что перед ней совсем не бедный человек, с хорошей зарплатой, но в одежде Гоголевского Плюшкина.
Мать давно махнула рукой на его внешний облик. Чистый – и, слава Богу! Вместе на людях они практически никогда не появлялись. Но если это случалось, например, редкий выход в кино, то зрелище они представляли оригинальное. Нарядно одетая, с накрашенными губами женщина и рядом с ней бомжеватого вида сердитый субъект из подворотни.
Больше всего на свете отец любит работу. И чем тяжелей, тем она ему милей. Отпахав смену на заводе, он заступает во вторую смену дома или вокруг дома. Без дела он не может прожить ни минуты. Руки у него из правильного места растут. Всё что он делает – это на века. Дом, построенный строителями, рухнет (привет бракоделам), но трубопровод, установленный там отцом, будет стоять. Он известный специалист сантехник. Его приглашает начальство сделать что-либо сантехническое частным порядком на дому. Будьте уверены, всё будет сделано по высшему разряду. Других вариантов отец не признаёт. И после достойного выполнения работы, наступает момент истины и счастья. Большой начальник приглашает отца как равного к столу. Отец много пьёт, мало закусывает и очень много говорит, говорит, говорит… Темы его известные. Вместо добротных латунных деталей стали поставлять пластмассовое дерьмо. Натуральную паклю на резьбовых соединениях начали заменять  какой-то синтетикой. Никто не хочет работать, на работе пьют, деревню забросили, а в правительстве воруют…

Время от времени отец брал бумагу и ручку с тонким пером и писал мелким чётким почерком письма-трактаты о том, как надо жить и работать, как надо избавляться от недостатков, от лености и нечестности, как надо организовать жизнь в стране и наводить в ней порядок. Свои многостраничные опусы он посылал в самые разные высокие инстанции, чаще всего в столицу. Ответа он, как правило, не получал. В тех редких случаях, когда была хоть какая-то реакция в виде нескольких строчек отписки, ему сообщали, что его обращение было перенаправлено в такой-то отдел исполкома (райкома, горкома, обкома) в такой-то комитет для такой-то комиссии. На том всё и заканчивалось.
Отсутствие тестя и тёщи никак не изменило поведение отца в семье. Он по-прежнему орёт, а мат не сходит с его уст. Что и как его не устраивает? Да абсолютно всё. Зачем у соседки собака? Она только жрёт и ничего не производит. Детьми надо заниматься, а не собаками. Поэтому, если рано утром он слышит за окном лай собаки, он распахивает дверь балкона и с удовольствием кроет собаку вместе с её хозяином трёхэтажным матом.
Собирающиеся под балконом бабы с бидонами молока, частные торговки, выводят его из себя.
- Чем торгуют? Что у них за молоко? Кто проверял? Там может быть чёрт знает какая зараза.
Но на бабок не кричит, понимая бесполезность и опасность этого действия. Не ровен час, в окно камень залетит. Случалось уже…
По улице прошла шумная пьяная компания. Особенно его раздражают так называемые «ряженые», которые когда-то появлялись на второй день после разгульной свадьбы. Этого он вытерпеть уже не может. Садится писать новый трактат о том, как надо вести себя на улице (и не только), как правильно справлять свадьбу и правильно жить. Сей опус, как и предыдущие, останется без ответа.
От приготовленной матерью картошки у отца кривится лицо.
- Разве это картошка? Голыши! Вот в деревне была настоящая картошка. Рассыпчатая, духовитая! А это что?
Не дай Бог, мать возразит, скажет что-то супротив. Мол, что продают, то я и покупаю. А если так картошку свою любил, то отчего в деревне не остался? Такие случаи уже случались. И заканчивались они скандалами, оревом, дикими выходками. Если настаивать, что картошка неплохая, то она могла полететь на пол.
Матери (царство ей небесное) не хватало ума смолчать, не доказывать свою правоту, не дразнить быка красной тряпкой. Но ей хотелось доказать что-то своё…. И она от него получала. Взвизгнув, отец бьёт её с размаху. Мать ходит с кровавой печатью отцовской ладони на плече….
Не мог избежать прелестей его натуры и я. Пошёл я однажды на детский утренник в кинотеатре, что в двух минутах ходьбы от нашего дома. Что там показывали на утреннике, я уже не помню. Зато помню, что было после утренника. По окончанию детского сеанса можно было юркнуть не в выходную, а во входную дверь зала и попасть в фойе со зрителями, ожидающими основной фильм. Что я и сделал. Основной фильм (а это целых 25 копеек, которых у меня никогда не было) – полуторачасовой «Барабаны судьбы». Я, затаив дыхание, смотрел на диких африканских зверей, на какого-то негра, который, получив диплом об образовании, отправляется в родную деревню нести знания. И тут, когда он пересекает реку, на него нападает змея. Но негр – малый прыткий. Его просто так не возьмёшь. Он голыми руками хватает змею и душит её в смертельной схватке в реке… Очень захватывающая картина…
… Я пришёл домой с тяжким предчувствием. Отец бил меня долго и усердно чёрным армейским ремнём, с которым он демобилизовался из армии и на котором правил свою бритву. Я пищал и визжал. Я молил о прощении, выкрикивал самые жалобные и самые просящие слова. Я больше не мог выносить этой боли. А отец хлестал и хлестал меня… Наконец, видимо устав, он сбросил меня в лужицу мочи…
Вот такие барабаны судьбы. Прошли десятилетия. А я не могу забыть этого. Разве такое забудешь?
Мужики! Не бейте своих детей! И жён тоже не бейте… Своего сына, который сейчас уже семейный человек и который частенько «взвинчивал меня» (да и сейчас иногда взвинчивает), я ни разу пальцем не тронул… Так вот сложилось…

Я не помню, чтобы отец хоть когда бы, хоть за что-то похвалил меня. За всю свою жизнь он не сказал мне ни одного слова поддержки или одобрения, хотя я порой в этом сильно нуждался. Сплошной ор. Недотёпа, недоделок, ни к чему не годное существо. Эти определения он обычно оформлял матерными эпитетами, а порой прикладывал руку.
Когда заканчивался учебный год, и я приходил из школы с очередной похвальной грамотой, он, рассмотрев её, говорил какие-то непонятные мне слова о том, что я что-то доказал злопыхателям соседям. Но я никому ничего не собирался доказывать. Я просто учился.
Он ничему меня не научил, постоянно насмехаясь над моей неумелостью. Ничего не позволял мне делать в доме, зная, что хорошо у меня не получится. Всё делал только сам.
В конечном итоге так получилось (и не могло не получиться), что где-то годам к двенадцати-четырнадцати наше общение сократилось до бытового минимума, а после четырнадцати практически прекратилось. В литературе известно выражение Чехова «В детстве у меня не было детства». Про себя могу сказать, что при наличии отца, у меня, в сущности, его не было. Да, он был. Но он существовал где-то в параллельном мире, напоминая о себе только очередным скандалом.
Было ли что-то хорошее, доброе между нами? Я пытаюсь вспомнить, что-то выуживаю из памяти. Раннее детство. Мы возимся на диване. Он внизу, я сверху. Лезу на него, атакую. Мы смеёмся. Он лёгким усилием, как железными клещами, скручивает меня хоть рукой, хоть ногой. Смеётся. Я пищу. Он отпускает.
Он сделал мне деревянный пистолет, который сам придумал. Пистолет стреляет при помощи резинки, вырезанной из перчатки электромонтёра. Деревянная пулька выплёвывается на полтора-два метра. Я взял пистолет с собой в школу. Оставил в кармане пальто в гардеробе. Его украли (я знаю кто). Я переживал потерю очень сильно. Может быть, поэтому у меня возникла тяга к пистолетам, а скорее к их имитациям, ибо боевой пистолет мне и даром не нужен, и под подушкой я храню (предмет постоянных шуток жены) пневматический пистолет Стечкина?
Когда на улице ребят захватила новая страсть – катание железного колеса с помощью крюка из толстой проволоки, он сделал мне такую же игрушку. А крюк был заводского исполнения на зависть всем мальчишкам.
Улица – место серьёзное и нравы здесь жестокие. Детские отношения далеки от этичных. Если кому-то понравилась твоя игрушка, она очень скоро может стать не твоей. Попытка постоять за свою собственность и за своё достоинство чревата последствиями. На улице царят наглость и нахрап, качества, которыми природа меня обделила. Получив в очередной раз зуботычину (до сих пор удивляюсь как запросто и ни за что можно бить человека в лицо), я со слезами плёлся домой. Плакал не от боли, от обиды. Ведь я же не сделал Игорю ничего плохого. Я только попросил его вернуть мне мой железный крюк. А он ударил меня этим крюком по ноге. А потом ещё кулаком по щеке.
Отец шёл на мою защиту. Прямо на квартиру отца Игоря. Как же мне неприятны эти воспоминания! Но куда их денешь? Они намертво запечатлелись в мозге. Отец наступает снизу с лестничного марша на отца Игоря. Отец Игоря, цыганистого типа мужик, тоже что-то орёт. Ор стоит дикий. И только мысль об уголовных последствиях удерживают отца от отчаянных действий. Сил и задора ему хватит на то чтобы снести всех и всё с пятого этажа на первый.
Основная, всепоглощающая черта его натуры – это глубокая антипатия, переходящая в ненависть, ко всему, что не соответствовало его понятиям о правильной жизни. Отсюда неприязнь и агрессия к окружающему миру, его обитателям, их словам и делам, их образу жизни и мышления. И ему было всё равно, кто не отвечал его представлениям о должном мироустройстве. Никаких возражений и аргументов он не принимал ни от кого. Они просто приводили его в бешенство. На всё есть только одно мнение. Только оно верное. И оно – его. С посмевшим ему возразить младшим братом отношения были разорваны, скупо поддерживались только по почте, и восстановились не скоро. Где бы он ни был – будет слышен только он. И если кто-то попытается его остановить – быть скандалу, будь то хоть свадьба, хоть похороны. Для таких редкостных людей есть короткое, но точное русское слово, отсутствующее в других языках – самодур.
Постоянное недовольство моментально превращалось в буйный дебош. Не имея возможности «навести порядок» на улице, где любой сосед мог послать его по матушке, он приходил домой и отводил душу на жене и детях, на всём, что попадалось под руку в квартире. То могла быть моя игрушка, резиновая кукла или пластмассовый петух, которого он с наслаждением, бил об стол и смахивал обломки в мусорное ведро.
Неправильно живёте, сволочи! Лютой ненавистью он ненавидел неординарно выглядевшую публику, особенно длинноволосых молодых людей и более всего – бородатых. Звал их «шершавиками». Остальные его слова для них были матерные. Его внутренняя мечта – чтобы по улице ездил автозак и всех волосатиков, бородатиков и шершавиков бросали бы в фургон как скот перед транспортировкой на бойню.
Его потаённое желание, чтобы утром прозвучал гудок, гулко и протяжно, и народ поднялся бы и отправился на тяжёлый изнурительный труд. Все должны трудиться. Трудиться усердно, до устали. Самую надсадную, самую изнурительную работу он попросит лично для себя. Никому не доверит. Пить на работе – ни-ни! Пить можно (и нужно!) только в правильные праздники, такие как Великая Октябрьская Социалистическая Революция и Новый год. Мужчинам – водку. Вино – женщинам. Вот тогда и будут все жить хорошо и счастливо.
Было дело, послали меня в долгую, дальнюю командировку. Под беспощадно жгущим солнцем Африки писал я письма домой. Описывал необычные условия, в которых я оказался, диковинных животных, которых видел, экзотичную жизнь людей, среди которых работал. Изредка и с оказией приходили ответы. Мать и отец писали раздельно. Мать – о том кто в нашем многоквартирном доме женился, родился или помер. Отец писал о перспективах на урожай в стране, о недостаточном внимании к сельскому хозяйству со стороны правительства.
Потом ещё я ездил по странам и континентам. Европа, Азия, Африка. Стал классным специалистом. Но для отца, не видевшим в своём цехе ничего кроме труб и унитазов, я оставался никчёмным неумехой, не знавшим что такое сальник и не способным поставить водопроводный кран.
Настало время, задумал я жениться. До свадьбы решил не бриться. Побриться только перед облачением в свадебный костюм. Стал отец смотреть на меня косо.
- Ты отчего не бреешься?
- Что-то не хочется.
- Побрейся.
- Время придёт, побреюсь.
- Ты как с отцом разговариваешь?
- Обычно. Что ты к моей бороде привязался?
- Я тебе сказал – срежь!
- Что тебе далась моя борода? Побреюсь, когда надо будет.
Такой ответ совершенно не устраивает отца. Он бросается на меня. Но я не мальчик. Прошло то время, когда ко мне можно было приложить ремешок. Теперь меня просто так не одолеть. Но и он ещё при силе.
Мы катаемся по полу крохотной хрущёвки, рычим как звери, а вокруг нас суетится испуганная мать.
- Ой, что вы делаете? Совсем сдурели!
В пылу схватки мы цепляемся за подлокотник дивана. Диван трещит и рушится. Наконец, я освобождаюсь от отца и выскакиваю из квартиры…
Ту ночь я провёл на скамейке железнодорожного вокзала.
По другим случаям бывали и другие места ночлега. Подвалы домов, лавки в парке…
Совершенно очевидно, что неприязнь к окружающему миру и чувство ненависти давали ему жизненную силу. Ненавидел он не только соседскую собачку, но объекты покрупней, например патриарха «всея Руси» Алексия, которого он иначе как «поп Лёха» не называл. Для него это был бездельник в рясе и наглый обманщик. Но особые чувства он питал к самому главному начальнику страны – президенту, развалившему СССР. Его он описывал исключительно нецензурной лексикой. Узнав о его смерти, с удовлетворением отметил:
- Сдох, наконец, культяпый! - Но не успокоился, ибо объектов для ненависти оставалось ещё предостаточно.
Пока ещё носили ноги, он ходил на сходки коммунистов, под красными флагами кричал прокоммунистические лозунги.
Однажды я зашёл проведать мать. То было в день выборов в какой-то государственный орган.
- Ну, как? Проголосовал? – спросил он меня.
- Ну, их! Не голосовал я, - был мой ответ.
- Отчего так? - насторожился отец. - Отчего за коммунистов голосовать не стал?
- Не хочу. Не верю я им.
- Коммунистам не веришь?
- Никому я не верю. Кроме жены. Все эти политики – жулики. Болтают про счастье народное, а в действительности только себе жизнь потеплей хотят устроить.
- Что?! И коммунисты такие же?
- А какие же они? Видали мы их всяких.
В глазах у отца сверкнуло. Он кинулся на меня. Сестра и мать стали нас разнимать. Смех и грех? Нет, пожалуй, здесь больше всего глупости  и горечи.

Шло время… Много времени прошло. Умерла мать. Отец остался жить один. Мы с сестрой стали его навещать. Сестра чаще, так как живёт совсем рядом, я реже, ибо мне добираться до него полдня. Распоряжаясь его пенсией, сестра покупает ему продукты, что-то сварит.
Каждый визит к нему – это удар по нервам. Он всё хуже видит. И наконец, практически слепнет. Но он отвергает не только любую помощь, но и любую попытку хоть как-то облегчить его жизнь. Сломалась газовая колонка. Он слепой пытается её починить. Её давно пора выбросить, а не ремонтировать. Но он трёхэтажным матом встречает предложение установить новую. В таком же состоянии и газовая плита, которую он перекрутил проволокой, чтобы она не рассыпалась. Он визжит, что ему новая плита не нужна. Не нужен чайник, не нужна посуда, ничего не нужно. В платяном шкафу пусто. Только его старый пиджак и мой китель, в котором я вернулся из армии (почему он его не тронул?) Ему нужно только одно – чтобы всё было по его идеям и понятиям.
- Вы жизнь не знаете! Вы жить не умеете! – то и дело восклицает он, сопровождая сентенцию крепким непечатным словом. По радио такие новости, такие гадости передают! И он ломает прослуживший почти полвека радиорепродуктор. Он ищет выход своей злобе. Он режет, пилит, рубит,  уродует мебель. Уничтожает полки, которые сам когда-то сделал. Выломал простенок, который когда-то соорудил для увеличения коридорчика. Квартира превращается в неописуемое логово.
- А где мои кораллы? – спрашиваю я в один из визитов, не находя их в шкафу. Кораллы я когда-то привёз с Красного Моря. 
- На хера они тебе? – отвечает он.
- На память, - говорю я. – Они мне дороги
- Не хера сантименты разводить.
Я знаю, что отец не любит сантименты. За всю свою жизнь он не погладил ни одной кошки, не приласкал ни одной собаки. Даже невозможно представить его в таком виде. По его представлениям жизнь должна быть суровой и без соплей.
Я понял, что кораллы он выбросил. Как вскоре распилил и выбросил шкаф. Уничтожил кресло с его содержимым, среди которого – открытки от Володьки, дорогой мне подарок, бывший рядом со мной почти всё жизнь. Не дрогнула рука, отправил в мусорное ведро альбом с моими рисунками, который я бережно хранил долгие годы. А я сейчас храню детские рисунки своего сына. Они мне милы и дороги. Провидение подсказало мне забрать из квартиры семейные фотографии. Те, что остались, он перерезал (там всё сплошь плохие люди), а из оставшихся (мать, отец, сестра и два брата) сделал коллаж и повесил у изголовья.
Не пощадил поздравительный адрес от завода и хранившееся в нём письмо с фронта от геройски погибшего старшего брата. Будучи мальчишкой, я не обращал внимания на это письмо, большой, сильно истлевший лист бумаги, сворачивавшийся в треугольник. Только сейчас, много позже, я понимаю, какая это была бесценная реликвия. Брат писал его перед боем. В архиве Министерства Обороны я нашёл его наградной лист.
Нет письма. Ничего нет. Есть только перевязанная проволокой плита, закопчённые допотопные алюминиевые кастрюли, висящие клочьями обои на стенах и полчища тараканов. Они кишат по всей квартире, особенно в кухне. Соседи мне звонят, угрожают подать на меня в суд, если я не аннулирую этих насекомых, которые начали атаковывать их квартиры.
Про тараканов он не знает. Он их не видит. В квартире он ориентируется на ощупь. Ходит с трудом, от стенки до стенки. Его холодильнику, который он скрепил болтами и проволокой, чтобы не развалился, более полувека. Я предложил ему свой совсем не старый ЗиЛ. Он отверг моё предложение матерным выражением.
Что-то он занемог. Да и не мудрено это в таком возрасте. Мы с сестрой почти силком доставили его в больницу. Ветерана войны и труда встретили приветливо, поместили в лучшую палату, стали лечить. Но через пару дней нам позвонили из больницы. Забирайте дедушку. Он плохо себя ведёт, оскорбляет персонал, сопротивляется лечению. Мы не можем применять насилие и лечить принудительно.
Так отец был возвращён домой. Его пришла проведать моя жена.
- Как Вы, Иван Алексеевич? – обратилась она к лежащему на перекореженном диване (сам ломал) отцу.
- Нормально.
- Я Вам пирожков принесла.
- Не надо мне ничего. У меня всё есть.
- Может, всё-таки хочется чего-нибудь, а?
Отец передохнул, задумался и вдруг сказал:
- Поцелуй меня.

Жена подошла и поцеловала…

* * *
Настал мой день дежурства у отца (мы с сестрой и женой установили нечто вроде графика). Я вхожу в квартиру. Отец меня не видит, но слышит.
- Кто там?
- Это я, сын твой.
- А…. давно не виделись.
Действительно, давно.
Он сидит всё на том же на раскуроченном диване.
- Есть хочешь?
- Хочу.
- Пошли, я тебя покормлю.
- Не надо. Я сам.
Он тяжело поднимается, опираясь на палку, ковыляет до кухни.
Я помогаю ему сесть на самочинно сварганенную скамейку. Разогреваю картошку с подливой и мясом. Ставлю перед ним, даю в руку ложку.
- Ешь.
- А налить? (Отец никогда не прочь принять к обеду стопку-другую водки).
- На пенсию тебе налью. Потерпи три дня.
Он водит по сковородке ложкой.
- Сколько тебе лет? – спрашивает.
- Шестьдесят девять, - отвечаю я.
- Ого… Как незаметно время пролетело, - удивляется он.
Я тоже удивляюсь скоротечности времени. Кажется, совсем недавно он умывал меня под краном, из которого я норовил хлебнуть воды.
Он ест долго. И всё время вспоминает свой цех, как его уважали на работе, какие лодыри и выпивохи были напарники, как разорили деревню, как обленился народ в городе, как распустили языки соседи на лавочке возле подъезда.
Туда-сюда снуют тараканы. Я смотрю на самодельную хлебницу, которую он соорудил из почтового ящика (покупную хлебница он выбросил). Из «хлебницы» рассыпались по полу пряники (вот ведь радость для тараканов!) Мне нестерпимо его жалко. Слепой, больной человек. Одинокий, никому не нужный, никого не признающий, всех от себя отринувший. Всю жизнь он пахал как вол. Никогда себя не жалел. И всю жизнь кого-то и что-то ненавидел. От собственных родственников до американских президентов. От безопасных лезвий до заполонивших улицы автомашин (лошадки должны быть и навоз для удобрений). Он не мог жить без ненависти. Она давала ему жизненные силы. Так он дожил до девяносто шести лет. Вы, нынешние, ну-тка!
С тяжёлым чувством покидал я его в тот день…

Через пару дней позвонила сестра. Что-то с отцом случилось. По телефону не отвечает. Приезжай. Славка (её муж) уже там.
Я приехал. Дверь открыл Славка.
- Что с ним? – спрашиваю.
- Лежит. Хрипит. Ничего не говорит.
- Может, скорую вызвать?
- Была уже. Давление как у космонавта. Сделали укол и уехали. Мне сейчас по делу отъехать надо.
- Отъезжай. Я с ним останусь.

… Настала ночь. Отец лежит на «диване» и непрерывно стонет. Вместо одеяла, которое он выбросил, он накрыт моим старым зимним пальто, меховой воротник которого давно истлел и вылез. Это его любимая домашняя одёжка.
Стоны сменяются хрипами.
- Тебе плохо? Тебе чего-нибудь дать?
Он что-то мычит.
Я приношу из кухни кружку воды, помогаю ему сесть и пою из ложки. Вода стекает в рот и мимо. Он пытается что-то сказать, но я не понимаю его.
Тяжело дыша, он откидывается на подушку. На некоторое время хрипы прекращаются. Я ухожу в смежную комнату. Прикорнул на очередном шедевре столярного искусства под тремя большими фотографиями в рамках. По краям – молодые отец и мать (писаная красавица), посредине я детсадовского возраста в матроске.
Среди ночи я встал посмотреть – как он там.
Он не дышал. И я всё понял. Его не стало. Он лежал в моей старой сиреневой рубахе (немногие свои он давно износил, новые категорически отвергал). Рядом с ним стоял стул с поломанной спинкой, привезённый ещё со старой квартиры, где из-за нехватки места он покоился на гардеробе.
Я тут же позвонил сестре. Она приехала рано утром со Славкой. У того уже всё было готово. Он знал телефоны наиболее выгодных похоронных агентств.
Агент прибыл очень быстро. И вместе с ним два дюжих мужика. Они положили тело на одеяло, взялись за концы и понесли на выход. Больно было смотреть, как уносят навсегда человека, который всю жизнь был рядом с тобой. Отец, всё-таки. Сестра, естественно, в рыданиях. Да и у меня глаза мокрые.

Через несколько дней мы его похоронили. Как ветерану Второй Мировой военкомат должен был поставить ему памятник и прислать взвод солдат для прощального салюта.
Но вместо памятника теперь дают деньги, а от эскорта мы отказались.
- Давай по-простому, без суеты и помпезности, - сказала сестра.
Когда двенадцать лет назад хоронили мать, рядом с ней мы припасли немножко места для отца. Но сейчас решили похоронить его отдельно, на другом кладбище.
- Не хватало, чтобы он ещё на том свете ей жить не давал, - сказала сестра.
На погребении были только она с мужем, я с женой и двое наших детей, его внуки.
Тихо и печально гроб ушёл в сырую мартовскую землю…
- Помянуть бы надо, - сказал один из могильщиков, намекая на магарыч.
- За всё заплачено, - ответил Славка, и мы направились к похоронному автобусу.

Вот и всё. Прошла без малого столетняя жизнь одного человека, моего отца. Что у меня от него осталось? Я заметил, что стал снова заикаться. Слава Богу, моя карьера синхрониста закончена. Чтобы избегать запинки, я растягиваю иные слова и произношу их как бы нараспев. Осталась его стёртая до обушка бритва, подарок матери. Я хорошо помню тот яркий и тёплый майский день его рождения. А ещё осталась коробка с его орденами и медалями.
И это не всё. Ещё много чего было. Но разве всё опишешь?
Отец… боль моя по всей жизни. Ведь я любил тебя. Но ты всё уничтожил, кроме бритвы и медалей. 
Трудно даются мне эти строки. Внутренний голос говорит: «Что же ты делаешь, сукин сын? Пасквиль на отца родного сочинил?»

И тем не менее, и всё равно… Перефразируя Аристотеля, скажу: «Он мне отец, но истина дороже».

Вот что подумалось и что вспомнилось, глядя на старую фотографию, на которой красивый мужчина в форме держит на руках мальчика в белой панаме со смешно торчащими из-под неё ушами…

 


Рецензии
Большая жизнь непростого человека. Жил так, как считал нужным, важным.

Алексей Владимирович Горшков   11.04.2024 07:23     Заявить о нарушении
Алексей, смотрите "Серебряный рубль". Там увидите почему я Вам это предложил. Там родственный материал. Надеюсь, Вам не будет скучно.

Сергей Елисеев   11.04.2024 09:13   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 23 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.