Торжество импровизатора. Шевырев и Джустиниани
Активная потребность в приобщении к разнообразным формам иноземной культуры, свойственная русскому обществу начиная с Петровской эпохи, нашла закономерное отражение и в области художественной словесности, приобретая подчас достаточно экзотический характер, не лишенный даже некоторого оттенка курьезности. Речь, в частности, идет о неожиданно вспыхнувшей в 1840-е годы моде на заезжих поэтов-импровизаторов, сильно действовавших на воображение не только великосветских любителей словесного искусства, отнюдь не всегда достаточно хорошо понимавших язык, на котором осуществлялось импровизирование, но и на людей, безусловно знавших толк в поэзии и выступавших в данном случае истинными ценителями этого редкого и необычного таланта.
В сезон 1840/41 годов настоящую сенсацию произвел побывавший в России прославленный итальянский импровизатор Джованни Джустиниани (1810–1866), с триумфом выступивший в Одессе, Москве и Петербурге и настолько тепло встреченный публикой, что удостоился чести издания стенографически зафиксированных текстов своих импровизаций (с переложением на французский и русский языки) отдельным сборником с показательным заглавием «Муза Италии в России» (I).
Целую серию восторженных отзывов о концертах Джустиниани поместил на станицах «Московских ведомостей» и «Москвитянина» горячий поклонник и знаток итальянской культуры С. П. Шевырев (II). Эти документальные свидетельства очевидца, к тому же обладавшего способностями к стихотворной импровизации, как явствует из его «Импровизированного русского сонета на отъезд Джустиниани» (1841) (III), представляют немалый интерес, давая возможность сопоставить реальные черты гастролировавшего артиста с образами иностранцев-импровизаторов, созданными до того в русской литературе: в новелле князя В. Ф. Одоевского «Импровизатор» (1833) и «Египетских ночах» (1835) А. С. Пушкина, имевшего опыт непосредственного восприятия импровизаций Адама Мицкевича в салоне княгини З. А. Волконской в 1826 году (правда, объективности ради, следует отметить, что польский поэт импровизировал преимущественно не стихи, а ритмизированную французскую прозу).
И Пушкин, и Шевырев единогласно выделяют в качестве отличительной черты поэта-импровизатора одухотворенное преображение его облика в минуту творческого вдохновения, что знаменовало в их сознании особую высокую печать избранничества, которой наделены истинные поэты: «Глаза итальянца засверкали, он взял несколько аккордов, гордо поднял голову, и пылкие строфы, выражение мгновенного чувства, стройно излетели из уст его...» [1, с. 250]; «Но уже импровизатор чувствовал приближение Бога... Он дал знак музыкантам играть... Лицо его страшно побледнело, он затрепетал как в лихорадке; глаза его засверкали чудным огнем; он приподнял рукою черные свои волосы, отер платком высокое чело, покрытое каплями пота... и вдруг шагнул вперед, сложил крестом руки на грудь... музыка умолкла... Импровизация началась» [1, с. 252] (Пушкин); «Не прошло минуты по объявлении темы, как глаза его засверкали и стихи полились в стройных октавах...» [2] (Шевырев).
Однако решающее значение для столь высокой оценки импровизатора имели не внешние приметы, а сама сущность его творческой способности – почти чудодейственное, поистине магическое полновластие над своим вдохновением, умение с невероятной быстротой и изумительным совершенством спонтанно создавать поэтические образы, источником для которых служила неизвестная импровизатору заранее, случайно назначенная ему тема. Именно так передает образ своего гипотетического импровизатора Одоевский, опирающийся на типовые приемы романтической эстетики: «Едва назначали ему предмет, – и высокие мысли, трогательные чувства, в одежде полнозвучных метров, вырывались из уст его, как фантасмагорические видения из волшебного жертвенника. Художник не задумывался ни на минуту: в одно мгновение мысль и зарождалась в голове его, и проходила все периоды своего возрастания, и претворялась в выражения. Разом являлись и замысловатая форма пьесы, и поэтические образы, и щегольской эпитет, и послушная рифма. Этого мало: в одно и то же время ему задавали два и три предмета совершенно различные; он диктовал одно стихотворение, писал другое, импровизировал третье, и каждое было прекрасно в своем роде: одно производило восторг, другое трогало до слез, третье морило со смеху; а между тем он, казалось, совсем не занимался своею работою, беспрестанно шутил и разговаривал с присутствующими. Все стихии поэтического создания были у него под руками, как будто шашки на шахматной доске, которые он небрежно передвигал, смотря по необходимости» [3, с. 61].
Пушкин прорабатывает образ импровизатора значительно глубже, касаясь главного – проблемы интеллектуального могущества носителя этого уникального творческого вдохновения, которое представлялось скептическому Одоевскому всего лишь разновидностью – пусть и очень искусной – холодного артистизма: «Удивительно, – отвечал поэт. – Как! Чужая мысль чуть коснулась вашего слуха и уже стала вашею собственностию, как будто вы с нею носились, лелеяли, развивали ее беспрестанно. Итак, для вас не существует ни труда, ни охлаждения, ни этого беспокойства, которое предшествует вдохновению?.. Удивительно, удивительно!..» [1, с. 251]. Аналогичные мотивы затрагивает и Шевырев: «Каково же однако состояние импровизатора? – Носить в себе запас всех возможных знаний и впечатлений; иметь наготове весть мир, всю природу, историю, науки, человека; уметь находить во всем поэтическую сторону и переносить всякий предмет в свой идеальный мир! Способность непонятная!» [4].
Вместе с тем, несмотря на невольную ориентацию Шевырева при воспроизведении своих раздумий о тайне искусства импровизации на хорошо знакомые ему пушкинские чеканные риторические формулировки из «Египетских ночей» (IV), в передаче артистической манеры Джустиниани держать себя перед публикой он корректирует нарочито шаржированный образ безымянного протеже Чарского, рассчитывавшего своим «фиглярским» костюмом на поверхностный внешний эффект: «Поэт терялся в толпе, почти неприметный, занимался гостьми, отбирал темы для импровизации, складывал их на стол – и весь увлечен был разговором общества, будучи уверен заранее, что на первый призыв ему не изменит его верная муза» [2].
Наиболее интересны в репортажных очерках Шевырева о Джустиниани детали, дополняющие наши представления о тех многообразных формах импровизирования, которыми владели мастера этого экзотического искусства. Помимо показанной в повести Пушкина традиционной декламации под собственный гитарный аккомпанемент, существовало и иное, более изысканное музыкальное сопровождение, предусмотренное для подходящих для этого случаев: «Вторая импровизация была на тему: “Смерть лорда Байрона”, предложенною дамою, которой талант есть одно из литературных украшений нашего общества. Г. Джустиниани импровизировал на эту тему под звуки фортепьяно, на печальный мотив, соответствовавший предмету. Поэт владеет весьма приятным голосом – и пение помогает поэзии! Этим родом импровизации он как будто воскрешает перед нами поэтов древней Греции, которые всегда музыкою и пением сопровождали стихи свои» [2].
Весьма любопытно также указание на технические приемы, применявшиеся для более наглядной демонстрации полного триумфа мастерства импровизатора над сознательно принятыми на себя трудностями стихотворной формы. Делясь впечатлениями от третьей импровизации, Шевырев представляет читателям итальянского импровизатора в качестве поэта, виртуозно владеющего искусством буриме: «На этой пиесе импровизация г. Джустиниани торжествовала еще победою новой трудности, которую добровольно наложил на себя поэт. Суфлер подсказывал ему рифмы октав Тассовых из XIV песни «Освобожденного Иерусалима» – и поэт всякую рифму немедленно возвращал звучным стихом, не нарушая нисколько порядка изложения» [2].
Вообще буриме, судя по сообщениям Шевырева, занимали одно из ведущих мест в арсенале Джустиниани: «Три импровизации требовали отдыха; но на чем же отдыхал поэт? – Он просил рифм для сонета: написал их под диктант; подумал с минуту и связал все рифмы прекрасным стихотворением на тему, которая уже прежде была вынута: “Переправа через Березину”» [2]. При этом, по словам Шевырева, Джустиниани настолько уверенно освоил методику создания буриме, что оказался способен на нечто вроде блиц-сеанса одновременной игры: «Поэт сочинил на бумаге в одно и то же время три сонета на три разные темы по одним и тем же рифмам. Темы были: Колизей, Гюльнара, Рафаэль» [5, с. 322].
В высшей степени показательной чертой, очень емко характеризующей специфику эпохи, для которой постулат самодержавия образовывал центральный компонент уваровской государственно-идеологической доктрины, служит указание на темы, предложенные слушателями импровизатору. В их числе «третьей темой было событие, которым теперь счастлив Петербург и в котором заключается залог будущего счастия всей России» [2], – так Шевырев с искренним верноподданническим пафосом именует придворный церемониал бракосочетания наследника престола, старшего сына императора Николая I. Столь же закономерно и воспроизведение им реакции публики на официально-патриотическую импровизацию: «Поэт умел отгадать русские чувства. На всякую его строфу слушатели отвечали ему рукоплесканиями в знак того, что он умел так верно передать их» [2].
Под искусным пером Шевырева даже ситуативно обусловленная импровизация итальянского поэта оказалась поставлена на службу делу укрепления в общественном сознании внедряемой свыше идеологической программы. Впрочем, основания для перетолкования в нужном свете плодов своих вдохновений давал сам дипломатичный Джустиниани, не упустивший случая импровизацию, посвященной Петру Великому, завершить комплиментом, адресованным благополучно царствующему русскому монарху, всячески подчеркивавшему это лестное для него, по словам Пушкина, «семейное сходство»: «Он воспел свет, разлитый солнцем России на тьму прошедшего; он изобразил героя Полтавы, корабельщика саардамского, строителя русского флота и Петербурга – и последние сильнейшие звуки лиры своей посвятил тому, кто теперь идет по следам Великого» [4].
Очень важно для верного суждения о психологии творца-импровизатора зафиксированное Шевыревым осознание итальянским поэтом сущности своего искусства, его сокровенных истоков и таинственных сил, питающих неиссякаемую мощь вдохновения. В одном из шевыревских очерков о московских концертах Джустиниани есть принципиально значимый в этом отношении эпизод, рассказывающий о том, как в ответ на предложенную ему тему «Торжество импровизатора» «он воспел не себя, но творческую силу, первородную дочь Божества (primogenita figlia di Dio), ту искру, которую Бог от себя дал человеку, ту силу, которою создан был свет и которою внезапно родится мысль в духе нашем; он описал нам то состояние поэта, когда человек более, чем человек, когда нет для него времени, когда он видит перед собою вместе все века и народы, когда мертвые встают перед ним и отвечают на его вопросы, когда поэт, восхищенный на небо, несет туда с собою своих слушателей... Но всю эту славу, всё это торжество певец приписал не себе, а отнес к дару Божию, который как будто не есть его собственность» [2].
Наконец, необходимо обратить внимание на существенную разницу интерпретации Шевыревым, с одной стороны, и Одоевским и Пушкиным, с другой, конкретных мотивов, побуждающих «детей юга», представителей итальянской словесности прибегать к столь необычным и, при всей несомненной эффектности, всё же весьма трудным формам поэтического творчества. Если для авторов «Импровизатора» и «Египетских ночей» определяющим мотивом деятельности своих вымышленных персонажей выступает банальная жажда наживы, то для Шевырева, публиковавшего в периодической печати очерки о реальном заезжем импровизаторе, подобная мотивировка была, естественно, невозможна, хотя и он не отрицал роли материального фактора в искусстве импровизации, но делал это гораздо более завуалированно.
По мнению Шевырева, причина крылась в том, что в тогдашней раздробленной Италии не существовало цивилизованных норм авторского права, процветало книгоиздательское пиратство, вследствие чего авторы лишались положенных им законных гонораров и вынуждены были, не доверяя посредничеству книготорговцев, сами напрямую выходить к читательской аудитории – в частности, к благодарной публике, получающей удовольствие от их мгновенных поэтических импровизаций, так отвечающих их бурному южному темпераменту: «Поэты Италии, одержимые талантом более живым и пламенным, не будучи ограждены в литературной собственности, пускаются в импровизацию, которая переносит слушателей в первоначальные времена поэзии, когда ни перо, ни типографский станок не охлаждали вдохновения» [6, с. 232].
Иными словами, для Шевырева искусство непринужденной импровизации в какой-то мере подменяло собой понятие свободы творчества и могло представляться своеобразным выходом из тенет как придирчивой цензуры, так и расчетливой издательской коммерции. В этом контексте импровизаторы-иностранцы должны были служить вдохновляющим – в буквальном смысле – образцом для русских поэтов.
Примечания
(I) Некоторые сведения о пребывании итальянского поэта в России содержатся в заметке М. П. Погодина «Прибытие Джустиниани в Москву и его будущая импровизация»: «Джустинани, известный италиянский импровизатор, увенчанный в Петербурге новыми лаврами славы, возвратился снова в нашу столицу и намерен дать одну публичную импровизацию на Фоминой неделе, о месте и дне которой будет извещено особенно. Мы надеемся, что московская публика, таким лестным приемом встретившая Джустиниани во время его пребывания в нашей столице, и теперь не изменит тому радушию к иноземным талантам, которым до сих пор она отличалась. Мы слышали, что один почтенный любитель италиянской словесности в Москве предложил поэту свою прекрасную залу для его импровизации. Мы уверены, что слава Джустиниани, наполнившая обе столицы привлечет собрание блистательное, достойное Москвы, и что все любители изящного принесут дань внимания поэту, который только один и последний раз пропоет еще перед нами лебединую песню и умчится опять на север, а потом далее.
Некоторые любители италиянской поэзии в нашей северной столице пожелали видеть в печати собрание тех мгновенных стихотворений, которые Джустиниани пропел в России, т. е. в Одессе, Москве и Петербурге, и которые схвачены были стенографами на лету, во время его кипящих импровизаций. Все эти пиесы, собранные вместе, составили большой том, который уже печатается и скоро выйдет в свет. Припомним заглавия некоторых: «Пожар Москвы», «Петр Великий», «Крещение Владимира», «Переправа через Березину», «На прибытие ее высочества великой княжны Марии Александровны», «Капитолий и Кремль» и другие. Чтобы облегчить всем любителям поэзии, даже и не так знакомым с языком италиянским, чтение сих произведений, – к оригиналам италиянским будут приобщены переводы в стихах и в прозе на языках русском, французском и немецком. Том, прекрасно изданный, на тонкой веленевой бумаге, будет стоить два рубля серебром. Подписка принимается у самого г-на Джустиниани, живущего между Тверскою и Дмитриевкою, в Дегтярном переулке, что напротив глазной больницы, в доме под № 25. У него же можно получить и билеты на публичную импровизацию, которая будет непременно на Фоминой неделе. Цена билета 10 руб. асс.» (Москвитянин. – 1841. – Ч. II, № 4. – С. 394–395).
(II) Сохранилось любопытное письмо Шевырева, адресованное князю В. Ф. Одоевскому в Петербург от 21 ноября 1840 года, свидетельствующее как об авторской оценке своих статей, так и о стремлении Шевырева оказать посильную поддержку приезжему артисту: «Рекомендую тебе, любезный друг, италианского импровизатора, г-на Джустиниани, который три раза восхищал нас и теперь едет к вам за новыми лаврами. Если доходят до вас «Московские ведомости», то статьи мои могли несколько ознакомить тебя с ним. Но в статье трудно передать всю прелесть мгновенную импровизации: надобно его слышать, надобно самому быть под влиянием этой магии слова поэтического. До тех пор не веришь. Прими, сделай милость, под свое покровительство бедного поэта, который чрезвычайно скромен и боится быть докучливым. Познакомь его со всеми тебя окружающими – и введи его в петербургские салоны, начиная с своего. Замолви об нем Жуковскому, Вяземскому, графу Велиегорскому, Плетневу» (Русская старина. – 1904. – Т. 118. – С. 372–373).
Кроме того, об активном участии Шевырева в организации выступлений Джустиниани в Москве можно судить, в частности, по письму молодого Ю. Ф. Самарина, обучавшегося в то время (осенью 1840 года) в Московском университете на курсе у Шевырева, к своему единомышленнику и будущему соратнику по славянофильскому движению К. С. Аксакову, окончившему этот же университет в 1835 году, но сохранившему интерес к своей alma mater и прежним наставникам: «Мы, кажется, собирались ехать к Шевыреву на лекцию? Когда это будет? Должно также ехать вместе к импровизатору. Если вы не переменили намерения, поручите мне взять билеты. Раздает их Шевырев, и я зараз потребую их несколько» (Русский архив. – 1880. – Кн. 2. – С. 272).
(III) Вот текст этого до сих пор не публиковавшегося стихотворения:
Не хочет ждать он, чтобы вновь качели
На площадях во весь свой стали рост;
Его никто не повторит нам трели
И не найдет стиху нежданный хвост.
Певец Авзонии, увы! тебе ли
Приехать было в этот хладный пост?
Здесь голос твой всё то, что говор ели,
Что ветра шум, что топ коней чрез мост.
И песне сладостной и рифме стройной
Не взволновать красавиц наших грудь;
Твоей земле восторженной и знойной
Чужд Север наш – Россия, как и Жмудь;
У нас идет всё мирно и не быстро
До самой диссертации магистра.
(Шевырев С. П. Импровизированный русский сонет на отъезд Джустиниани // ОР РНБ. Ф. 850, ед. хр. 22, л. 34). В примечании к своему сонету-буриме Шевырев выразительно указал патриотическую причину его создания: «Пребывание у нас в Москве италиянского импровизатора породило и у нас желание импровизировать по-русски. Чудно гибкому языку нашему что со временем не будет доступно?»
(IV) В рецензии на выход из печати в 1841 году IX, Х и XI томов посмертного собрания сочинений Пушкина Шевырев, сочувственно рассмотрев образцы пушкинской прозы, дал краткую характеристику и «Египетским ночам», уделив особенное внимание колоритному образу итальянца-импровизатора и заодно высказав свое мнение о специфике общественного положения деятелей искусства в России и в Италии: «Яркая противоположность Чарскому, как будто стыдящемуся своего звания, изображена в итальянском импровизаторе, который публично объявляет себя поэтом, не только не стыдится этого звания, но обращает его в денежное ремесло. Как глубоко схвачена обидчивость Чарского, когда итальянец назвал его поэтом, и благородное чувство того же Чарского, когда он в незнакомце узнал импровизатора, и еще более, когда услышал его вдохновенные стихи! Чарский и импровизатор – это Россия и Италия, две страны, из которых в первой искусство еще не пришлось к потребностям общества и, западая в чью-либо душу, не знает как существовать середи предрассудков света, – тогда как во второй оно уже собственность всенародная, ремесло публичное, объявляемое перед всеми, и дающее деньги» (Шевырев С. П. Сочинения Александра Пушкина. Томы IX, X и XI // Москвитянин. – 1841. – Ч. V, № 9. – С. 264).
Литература
1. Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. – Т. VI. Художественная проза. –Л.: Наука, 1978. – 575 с.
2. Шевырев С. П. Италиянский импровизатор г. Джустиниани в Москве // Московские ведомости. – 1840. – 21 сентября (№ 76).
3. Одоевский В. Ф. Последний квартет Бетховена: Повести, рассказы, очерки. Одоевский в жизни. – М.: Моск. рабочий, 1982. – 399 с.
4. Шевырев С. П. Вторая импровизация г. Джустиниани // Московские ведомости. – 1840. – 30 октября (№ 87).
5. Шевырев С. П. Последняя импровизация Джустиниани в Москве // Москвитянин. – 1841. – Ч. I, № 1. – С. 322–324.
6. Шевырев С. П. Взгляд русского на современное образование Европы // Москвитянин. – 1841. – Ч. I, № 1. – С. 219–296.
Апрель 2002
Свидетельство о публикации №221072900947