Старая Меловая

В Воронежской области в Петропавловском районе есть большое  село Старая Меловая. Когда мы с мамой и двумя младшими братьями в начале лета 1943 года добрались туда, это было широко расположенное вдоль небольшой речки скопление  белых мазанок, утопающих в вишневых и яблоневых садах. Местные мальчишки и их мамы все говорили по-украински. Осенью мне предстояло идти в школу в 3-й класс. Вот в школе  две молодые и симпатичные учительницы говорили по-русски.
Добирались мы в Старую Меловую из Татарии, (куда были эвакуированы из-под Ленинграда), долго и трудно в течение двух или трех месяцев. Выехали (точнее, вышли пешком) из районного центра Алексеевское заснеженной зимой в феврале, а, может быть, и в январе  с большими, как мне казалось, санками, на которых было полмешка  муки, ручная швейная машинка подольского завода, и два младших брата, Женя шести лет и Володя трех лет. Тягловая сила были мы с мамой вдвоем, маме 29 лет и мне 8. За два месяца мы пешком прошли до Казани, ночуя в деревнях. Помнится, в одном большом селе мы простояли две недели, и я даже ходил в школу, где в обед получал тарелку бесплатного супа. Помнится, село называлось Мурзиха. Где-то у Аксакова я встречал это название.
Как мама решилась посреди зимы с тремя малыми отправиться в только что освобожденные ей родные места, я сейчас нередко думаю об этом. Она говорила мне, что там её родина, там нам будет легче. Легче – это значит не так сильно голодать.
Когда мы добрели до Казани, уже начиналась весенняя распутица. Я впервые увидел скрежещущий на повороте трамвай и два огромных танка Т-34, только что отремонтированных на заводе и куда-то весело торопившихся.
В Казани  на эвакопункте на вокзале до отправки пришлось просидеть около месяца. В огромном, как мне казалось, зале вокзала копошилось около тысячи женщин с детьми, очень голодных. Утром на пункте раздачи наша семья получала кусок хлеба поменьше полбуханки и по стакану несладкого искусственного кофе без сахара. Но откуда-то были таблетки сахарина. Это была наша суточная еда, другой взять было неоткуда.
Весь день эта тысячная толпа на скамьях вокзала шевелилась, потихоньку гудела и ждала своей участи, т.е. возможности куда-то вернуться из эвакуации. Мы хотели в Воронежскую область, на мамину родину.
Уже веяло весной и запахло победой. На площади у вокзала висели огромные портреты новых маршалов. Это ободряло, в этих больших цветных портретах на ярком белом фоне было что-то праздничное.
Как ехали до Воронежа не помню. Но в отличие от 41 года ехали уже не в теплушке, а в зеленом дореволюционном вагоне с полками, густо крашенными коричневой масляной краской. Народу было много. Мужчин не было, если не считать не очень старого еврея, который зачем-то несколько раз извинялся, что он еврей. Мне это было неприятно.
От Воронежа  до Старой Меловой довез одинокий шофер на полуторке. Помню, что мама расплачивалась с ним чекушкой водки. Видимо, заранее готовилась к подобным ситуациям, предусмотрела. Мне показалось, что шоферу хотелось бы больше, но у нас больше не было.
И вот приехали, Старо-Меловая, так называли это место местные люди. Помню,  собрались в какой-то маленькой хате кроме нас еще три – четыре женщины и угощали нас очень мелкой, как виноград, вареной в мундире картошкой, вываленной из чугунка прямо на дощатый стол. Время было весеннее, предыдущий урожай был съеден, новый еще надо было вырастить. А среди сидевших за столом тёток, как я понял, никаких родственников не просматривалось, все были чужие, просто любопытные женщины.
Ни эти люди, ни,  я тогда не знали, что перед ними  сидит и чистит ногтями эту бедную картошку, и жалостно рассказывает об убитом муже, о тяготах эвакуации, внучка человека,  некогда владевшего этим селом и построившего в нем два каменных здания. Они и в 1943 году являлись единственными каменными постройками в селе. Это были большая школа и   церковь.
В единственном не мазаном, а деревянном строением под железной крышей в селе,  был дом сельсовета. Это был просторный дом, я бывал там и видал странное для сельсовета возвышение над полом в «зале», которое напоминало домашнюю сцену, точнее, сцену для домашних спектаклей.
Как я узнал лишь через несколько десятилетий, это был дом моих предков и родителей моей мамы.
А в школе, построенной дедом, я учился в 1943, 1944, 1945 годах.
Мама всю жизнь молчала, ничего не говорила о своём происхождении. Лишь о том, что рано осталась сиротой, примерно в 6 лет, а родилась в 1913 году.
Правда, мама  сохранила дореволюционную фотографию родителей . На твердой фирменной картонке с гербом «ГР». Фотограф Ганс Рипс, Новочеркасск. На фото Молодые, примерно 25-30 лет люди, уже пожившие вместе, выше среднего класса, судя по одежде и выражениям лиц и осанке. На обороте прекрасным размашистым почерком написано:           «Христосъ  воскресе! Дорогие родители». И больше ничего, ни даты, ни места.
В СТАРОЙ МЕЛОВОЙ ЛЕТОМ 1943 ГОДА практически НЕ БЫЛО МУЖЧИН, были одни женщины и дети. Правда, был председатель колхоза, квадратный, невысокого роста хромой мужчина лет пятидесяти, всегда в черном пальто и без шапки. Хром он, по моему тогдашнему мнению, был не от этой войны, а, скорее всего, от рождения.  Было еще два старика. Один, Кулинка, «дид Кулынка»,  жил одиноко в своей белой хатке, вел огород, был седой и с седой бородкой, маленький, тихий, молчаливый и с добрыми глазками. Однажды мама послала меня к нему, как я догадывался, надеялась, что он   даст мне какой-нибудь еды. Разговора никакого не было. Дедушка погладил меня по голове и дал пучок зеленого луку.
Был, помню, еще один старик высокий, широкоплечий с мрачным лицом. У него была молодая лет двадцати-тридцати, красивая дочка с белыми длинными волосами. Бабы на селе говорили между собой, что он живет с ней, и они ни с кем не общаются.
Нам с мамой по приезде выделили маленькую заброшенную хатку, стоявшую на пустоватой, поросшей травой улице. Никаких построек около хаты не было, но был небольшой забор высотой в полметра, сложенный как попало из плоских желтых камней песчаника. Он назывался тыном. Тын кончался недалеко от того места, где начинался, и смысл его был неясен. Хатка была крыта камышом ( по-украински «очеретом»), с одним окошком, земляным полом и плитой. Из мебели у нас был только дощатый стол и небольшая лавка. Спали, естественно, на полу.
Летом с отоплением хаты проблем, естественно, не возникало. Однако на чем-то надо было хоть раз в день готовить пищу, дров никто не держал, т.к. их не было в селе, не было леса. Лес был неизвестно где, угля не было. Можно было достать соломы в колхозе, но с неё толку мало. Все жители села топили кизяком, т.е. сушеными коровьими лепешками. Мне очень нравился вечерний запах сжигаемого во дворах под казанами с готовящейся пищей ароматного кизяка. Мне приходилось постоянно искать и собирать этот кизяк.
В ближайшем от нас доме жил пацан Павло Косяченко, мы с ним быстро подружились, вместе бегали купаться на речку, искали первые созревающие плоды вишни, вместе читали «Чингизхана», лежа на траве под яблоней в их саду.
Речка была очень небольшая, шириной метров двадцать, но очень светлая и достаточно глубокая в середине, да еще на ней стояла водяная мельница с большим колесом. Правда, мельница не работала, колесо не крутилось, но заводь у мельницы была прекрасная и романтичная. Тут я научился плавать.
Мама стала работать в колхозе, и целыми днями я её не видел. Мы с Павло Косяченко мотались почему-то всегда бегом по всем садам и вишневым зарослям в поисках созревающих груш и вишен, бегали на речку и купались у мельницы, доставали из донного песка крупных речных ракушек и даже пытались их варить во дворе. Совсем не помню, где были и чем занимались в это время мои меньшие братья. Ими никто не занимался. Чем они занимались, чем кормились, я не помню. Помню только, что в нашей глиняной хибаре никогда ничего съестного не было, пока с полей вечером не возвращалась мама. Вечером разводился под таганом огонь из кизяка, на таган ставился небольшой черный чугунок, и в нем варился «кулиш», т.е. такой суп из пшена, картошки, лука. А вот мяса в нашем доме не было никогда ни в каком виде. Мама заправляла кондёр  луком, поджаренным на подсолнечном масле. Пшено нам иногда выдавал колхоз – несколько килограммов.
У нас появился свой огород. Я его очень любил. Не только за то, что он обещал нам пропитание, но и чисто поэтически за его красоту, за таинственность вызревания то там, то сям неожиданных и очень ожидаемых  вызревающих помидоров, огурцов, кабаков (тыквы), початков молочной кукурузы и, главное, молодой картошки. Сам собой на грядках между законными овощами появлялся и вырастал паслён со своими вкусными сладковатыми черными и крупными ягодами. Всё, первым созревающее, тут же вылавливалось и съедалось, будь то помидорчик, огурчик или паслен. С большим нетерпением ожидалось появление еще молочных, но уже годных для варки початков кукурузы.
Павло жил неподалеку с братом и матерью в добротном доме с сенями (у меня то вход в единственную комнатушку хаты был прямо с улицы), с садом и небольшой пасекой во дворе. Пашка всегда был сыт, но я никогда ни разу ничего у него не просил, он и не предлагал.
И вот однажды у Пашки вернулся отец. Откуда посреди войны домой вернулся этот здоровый, крепкий сорокалетний мужик, мне было неизвестно. Человек этот был всегда неулыбчив, даже нахмурен, со мной ни разу не заговорил. Деловито взялся за хозяйство и в конце лета накачал из своих ульев целую бочку прекрасного пахнущего  на всю улицу липового мёда. Бочка стояла в сенях их дома. Сверху по мёду плавал большой деревянный ополовник, зацепившись крючком за край бочки. Был жаркий солнечный день, Павло решил показать мне всю эту красоту, пока родителей его не было дома. Лучше бы он предложил мне кусок хлеба, а он разрешил мне этим черпаком выпить столько мёду, сколько хочу. Я захотел много, и напрасно, т.к. пришлось мне весь мой мёд отдать обратно земляному полу в моей маленькой хатке. С тех пор я равнодушен к меду.
 
 
 


Рецензии