Синие скалы Памира
«О люди, люди!..– горестно думал Борис Сергеевич, – жалкие, ничтожные, безответственные ээ... субъекты!» И вдруг гаркнул:
– Сволочи, а не люди!
–Ай! – пискнула Юленька, окуная голову в плечи. – Ай, ай! Господи, что ты такое говоришь?! – и затрепыхала ладошками, будто открещиваясь от обожаемого ею Бориса Сергеевича.
Борис Сергеевич обернул на эти звуки свое добротное крупное тело, матовыми глазами посмотрел куда-то поверх Юленькиной головы, и ему показалось, что аккуратненькая эта головка сплошь в папильотках, препротивных и мещанских.
«Черт знает, что такое!» – скривился он, однако, сумел себя преодолеть, рассмотрел, что никаких папильоток в помине нет, покаялся в пристрастности и принялся объяснять Юленьке всю ничтожность своего положения.
Борис Сергеевич, выполняя заказ крупного промышленного предприятия, написал цикл портретов неких должностных лиц, патриархов и вдохновителей дела. Под цикл подразумевалось подвести фонды заводского музея. Однако с фондами вышла заминка – не пропускала бухгалтерия такие фонды. На предложение Бориса Сергеевича выкупить портреты за собственный счет патриархи мычали мало-вразумительное, мялись, краснели, как девицы, обещали средства изыскать, и вот только что, по телефону, сообщили свое решительное «нет, нет и нет, – никак!» Да еще намекнули, что при неблагоприятном повороте отношений за холст, краски и подрамники можно кой с кого и взыскать. Именно после этого наглого намека было произнесено Борисом Сергеевичем внутреннее «ах!»
Как человек Борис Сергеевич был бессовестно предан, как художник – поставлен в дурацкое положение, потому что поденщина эта, то есть написание цикла топорных довольно-таки физиономий, была ему нужна, конечно же, лишь для денег. Борис Сергеевич планировал поездку на Памир, в одно заповедное местечко. Где, кроме табачных плантаторов, никто не живет. Пломодьяло, соратник Бориса Сергеевича по художественному фонду, отправившись по настоятельной просьбе жены в Душанбе к собственной теще, закружился с местными ребятами, был отвезен ими в горы ли, предгорья, и после всего лишь одной недели с хвостиком довольно-таки расслабленного, по его собственному признанию, времяпрепровождения, припер оттуда мешок очень хороших этюдов, набросков и портрет старика – просто хороший. Борис Сергеевич имел твердое убеждение, что поездка на Памир ему необходима, что там он вновь обретет себя, нащупает в себе то самое, утерянную в суете ниточку. Свое. Свою живопись. И непременно станет знаменит. Во всяком случае, не меньше этого прохиндея Гришки Пломодьяло.
Хотя, что такое слава для умного человека?
Борис Сергеевич обвел тягучим взглядом компактную гостиную, которая являлась одновременно спальней и мастерской, поддел ногтем отслоившийся край обоев с накатанными на них серебрянкой виноградными гроздьями, тронул ветхий листок, на котором пребывал смелый ракурс «ню», выполненный с несомненным изяществом, одним чистым движением многообещающего студенческого пера Бориса Сергеевича (Московский полиграфический закончил он с отличием!), и шумно вздохнул, – слишком шумно, словно требуя сочувствия...
И немедленно его получил.
– Бориска, – сладким голосом позвала Юленька. – Бориска, господи боже мой, что ты из-за разных дураков расстраиваешься?
Борис Сергеевич вздох повторил, подошел к окну, лизнул палец и перевернул страницу лежавшего на подоконнике «Огонька», – и застонал. На вкладке журнала мреяли фиолетовые рериховские скалы, ультрамариновое небо было бездонно, и по нему, параллельно верхнему обрезу репродукции, проходила розовая закатная полоса.
Он ощутил острую горечь потери, прельстительную репродукцию залистнул фотографией радиомонтажницы с лукавыми ямочками на щеках, произнес озабоченно:
– Ты, это... найди мои шорты, пожалуйста.
Ничего не понимая, Юленька согласно закивала головой, пробормотала «шорты, шорты, шорты», метнулась к комоду и застучала выдвижными ящиками.
– Вот, – она протянула Борису Сергеевичу шорты и выжидательно улыбнулась.
– Мне развеяться надо, – он скрутил шорты в жгут и крепко хлопнул этим коротким жгутом в раскрытую ладонь.
Юленька кивнула.
– Это полоса, – уверенно сказал Борис Сергеевич. – Ее надо переждать, и все пойдет, как по маслу.
Я к Акимову поеду. Тысячу раз меня приглашал. Черт с ними со всеми. Пусть подавятся.
– Боренька, ты меня бросаешь?
– Да прекрати ты в самом-то деле, сказано: к Акимову, на пару дней, не больше! В воскресенье вечером буду. У меня худсовет в понедельник. Ясно?
Юленька засветилась, она обожала, когда Борис Сергеевич на нее сердился.
– Собери меня, – велел он, уже вполне добродушно.
Юленька порхала по скромному пространству квартирки, и на чертежной доске, которая в зависимости от наклона была гладильной, ломберным столиком, столом обеденным, а при сильном крене – даже мольбертом, складировались предметы: бритвенный станок в плоской пластмассовой коробочке, финская зубная щетка с изогнутой желтой ручкой, тюбик зубной пасты «Семейная» (пасту «Семейная» предпочитала Юленька всем прочим сортам), складной нож с источенным слабым лезвием, шерстяные носки, шорты, конечно же, и прочая подходящая одежда.
Борис Сергеевич снял с полки томик Гоголя, присоединил к вещам. В задумчивости постоял. Вынул из серванта початую бутылку коньяка и также поставил рядом.
– Борисик, – робко сказала Юленька, – она же неполная... Неудобно.
– Что за глупые предрассудки, полная - неполная! Кому какая разница! –загорячился Борис Сергеевич, но внутренне с Юленькой согласился: лучше бы, конечно, полная.
– Готово! – объявила Юленька и протянула обожаемому мужчине спортивно-походную сумку сплошь в карманах, карманчиках и с полдюжиной блестящих застежек.
Борис Сергеевич закинул сумку через плечо. Юленька опустила головку и к этому плечу молча приникла. Борис Сергеевич ощутил кожей слабое тепло ее дыхания, вдохнул запах Юленькиных волос, подумал – «вернусь и распишемся,.. чего тянуть кота за хвост?», почувствовал, что уже скучает по этому тонкому, какому-то детскому аромату, Юленьку отстранил и пробормотал:
– Ну что ты, не на войну отправляешь. В воскресенье к вечеру буду. Обязан быть. Художественный совет в понедельник.
Юленька молча метнулась на кухню и принесла оттуда зеленую пятидесятирублевую бумажку.
– Вот, – сказала она, засовывая деньги в нагрудный карман безрукавки Бориса Сергеевича. – В Новой Анне – универмаг, ты же через Новую Анну поедешь? – тот кивнул. – Там вообще все магазины импортом забиты. Купи себе пару приличных рубашек. Совсем ты у меня пообносился, – ходишь как оборванец. А у тебя в понедельник худсовет.
Борис Сергеевич ткнулся эспаньолкой в теплое Юленькино темя и любимую женщину покинул.
До хутора Клейменовский, где помещались поэтические эмпиреи Семена Акимова, Борису Сергеевичу предстояло добираться в два приема: междугородным «Икарусом» до Новоаннинского райцентра и далее, до места назначения, автобусом местного маршрута.
Дороги до Новой Анны давно не перемещавшийся художник не заметил. Откинувшись на высокую спинку мягкого кресла он наблюдал проносившиеся мимо картины: круглые баки с авиационным горючим; белоснежную козу, проводившую автобус внимательным, совсем не козьим взглядом; какой-то летучий обочинный базар,– раскатанные по желтой земле полосатые арбузы, аккуратную цитадельку дынок; куриное хозяйство, белое от бессчетных квочек, и прочие интересные вещи. Некоторое время вровень с «Икарусом» летел медленный сельскохозяйственный самолет-кукурузник, и Борис Сер¬геевич его также наблюдал. Три раза автобус останавливался в промежуточных населенных пунктах, и три раза Борис Сергеевич пил пиво, с каждой остановкой терявшее в качестве и все более теплое.
Перед Новой Анной разомлевший художник завел разговор с соседом по креслу, цыганистым парнем с крепкой, черной от загара шеей. Тот с места в карьер признался, что помаленьку браконьерит, что кабанов развелось, как собак нере-занных, таинственно улыбнулся, нашарил под коленями потрепанный сумец, поманил Бориса Сергеевича рукой. Борис Сергеевич над сумцом склонился и увидел щенка. Тот дрых, как ни в чем не бывало и только вздрагивал выпуклым нежным пузцом.
– Ишь ты, спит... соня, – умилился художник и тут же спросил заинтересованно: – Как назвали?
Парень весело заблестел зубами.
– Он же еще дурной, чего его называть-то. А, вообще, назову Буживаль. У меня уже был Буживаль – зверь, а не собака. От чумки помер.
На миг взгляд чернявого затуманился, но в следующий момент он уже похохатывал, тормошил толстыми пальцами Буживаля Второго, нахваливал здешнюю рыбалку.
«Надо лески купить, – радостно подумал Борис Сергеевич, – лески и крючков. В Новой Анне как раз и куплю».
От этой мысли на душе художника родилась прекрасная легкость, и все стало казаться ему возможным.
Главная торговая улица Новой Анны была безлюдна. Скрываясь от полуденного солнца в тени редких дерев, Борис Сергеевич спешил в направлении двухэтажного здания универмага, выполненного прогрессивно и без излишеств: бетонные
параллели и вертикали, стальные фрамуги витринных стекол, за пыльными плоскостями которых можно было различить растрескавшиеся от зноя ласты
лягушачьего цвета, красивый мотоцикл с хромированным бензобаком, гипсовую голову в клетчатой кепке, еще одну гипсовую голову, прикрытую травяного цвета шляпой с тирольским перышком.
– Фу! Пошла вон! – прикрикнул Борис Сергеевич на собаку, которая привязалась к нему на каком-то пыльном перекрестке и преследовала его неотступно. Собака была вялая, кожа гуляла на ней какими-то пожилыми складками, почечные глаза глядели грустно, и тем не менее, присутствие за спиной этого флегматичного пса держало Бориса Сергеевича в неприятном напряжении. Попытки избавиться от него ни к каким результатам не привели, однако, задержали значительно. На грозные окрики художника пес недоумевающе поводил ухом, щурил глаза, отворачивал в сторону брыластую морду, но преследования не прекращал.
– Фу, пшел вон, животное! – в который раз приказал Борис Сергеевич и осторожно прикрыл дверь перед влажным кожистым носом.
«Животное» поскребло лапой толстое стекло, качнулось и, обессиленное жарой, пало на бетонные ступени дома торговли.
Внутри здания было прохладно, как в церкви. Пожилая женщина в рабочем халате складывала пирамидой бурые куски хозяйственного мыла, а больше никого не было. Художник издал приветственное «здрасс...», оставшееся незамеченным, и, бормоча под нос «пора, пора приодеться, обносился до неприличия», стал подниматься на второй этаж, где, согласно указателю, размещалась секция мужской одежды.
Торговый зал был залит солнечным светом, гулок и безлюден, если не считать молоденькой кассирши, склонившей песочную челку над пухлым томом, пристроенным к кассовому аппарату.
– День добрый,–произнес Борис Сергеевич, – а... а мне рубашку купить нужно. Воротничок 44.
Кассирша подняла взгляд от страницы, улыбнулась яркими губами (кадмий красный, машинально определил Борис Сергеевич) и кивнула челкой в диагональный угол.
Там, в диагональном углу также располагалась полукабинка кассы.
– А я к вам,–сказал художник,– Мне ээ... рубашку.
– Это у нас запросто,– отрывая взгляд от журнала задорно отозвалась девушка (краплак красный, промелькнуло в голове Бориса Сергеевича),– только вашего размера нету. У вас 43-44?
– 44, – упавшим голосом подтвердил художник.
– То-то и оно, – с веселой укоризной сказала кассирша.
Борис Сергеевич неловко улыбнулся, почувствовал, что краснеет, двинулся вдоль длинного товарного стенда прочь. И вдруг остановился. Среди назойливой пестряди ситцевых халатиков его взгляд схватил благородно-сдержанное пятно: на блестящих никелированных плечиках висел пуловер цвета «мышиный беж». Он мысленно прикинул на себя элегантную вещь, потрогал тонкую вязку пальцами и от удовольствия зажмурился.
– Померьте, померьте, – посоветовала веселая кассирша. – У вас 54-56?
– 54, – твердо ответил художник.
– Ну вот, видите, как раз ваш размер. А у нас тут народ мелкий, третий месяц вещь пылится.
Борис Сергеевич поддел плечики за крючок, в нерешительности переступил ногами.
Девушка рассмеялась, сказала: – Я отвернусь, не буду вас смущать, – и опустила взгляд вниз, на журнал.
Борис Сергеевич натянул пуловер и осторожными движениями одернул его со всех сторон.
– Готово? – поинтересовалась кассирша.
– Готово, – отрапортовал художник и вытянулся по стойке смирно.
Девушка окинула фигуру Бориса Сергеевича быстрым взглядом, с досадой причмокнула уголком рта.
– Руки–поднимите.
Борис Сергеевич немедленно повиновался и в зеркальной стене напротив увидел себя, с заголившимися чуть не до локтей руками, очень похожего на помощника палача из какой-то детской книжки.
– Коротковата кольчужка, – с откровенным сочувствием сказала девушка, – а жаль. Все-таки натуральная шотландская шерсть, да и, вообще, смотрится вещь, а висит, как приклеили. Обидно.
С расстройства Борис Сергеевич, кроме запланированных крючков и лески, накупил массу ненужной дребедени – брелок с оловянным револьвером, колоду карт под названием «Сувенирные», плексиглассовый пенальчик с зубочистками и универсальный магазин покинул.
От звука дверной пружины пес вздрогнул, продрал отечные глаза, поднялся, зевая, и пристроился к художнику в кильватер.
Борис Сергеевич преодолел последний поворот и в близкой перспективе увидел аршинную надпись «Автовокзал», голубые скамейки на бетонной платформе и рядом с платформой – ПАЗик с белой по¬лосой по периметру. Художник бросил взгляд на часы, подумал – «успею» и, преодолевая одышку, побежал к автобусу. И тут же подвергся нападению.
Глаза коварной псины горели нехорошим огнем, от сонной пелены не осталось и следа; с хриплым лаем из пасти летели мелкие брызги слюны; псина припадала на передние лапы и пыталась прихватить художника за пятки, белевшие в вырезах рас-топтанных сандалет. Тот вертелся на месте, кричал – «Фу! Пшла вон!» и пытался пнуть в слюнявую пасть подошвой, яря пса до исступления, – и вдруг боковым периферическим зрением заметил, как ПАЗик пустил сизую струйку выхлопных газов, отделился от платформы и покатил к основной трассе.
Борис Сергеевич прекратил оборону, с ненавистью произнес:
– Ну что, добился своего, скотина?
Пес проводил автобус потускневшим взглядом, опустил хвост и, как-то враз потеряв к художнику всякий интерес, потрусил в проулок.
До Клейменовки Борис Сергеевич добирался на перекладных. Очень выручил художника дед в немыслимых зеленых очках. Он пригласил подуставшего путешественника в телегу на пневматическом ходу, понукнул лошадь вожжами и пустился в бесконечные и очень хитрые рассуждения о рейгономике и прочих далеких от интересов художника делах. Борис Сергеевич делал внимательные
глаза, поддакивал, сообразил, наконец, что нужен подкованному в политических интригах деду исключительно как статист, и, выждав удобный момент, спросил:
– А далеко до Клейменовки, дедушка?
– Километров пять, може, и будет... – после недолгого раздумья ответил тот.
– Это как же – пять? – озадачился художник.– Автобусом сорок минут добираться. Не может быть, чтоб только пять!..
– Это смотря откуда мерить, – рассудительно сказал дедушка. – Ну, слезай, мил человек, мне направо... Дай тебе бог здоровья, да невесту побогаче.
Следующий отрезок пути Борис Сергеевич покрыл в газике санэпидстанции, устроившись между клетками с полевыми мышами, сусликами и прочей нечистью, отловленной для исследования на предмет клеща, а в саму Клейменовку въехал в кузове обшарпанного грузовика, в развеселой компании хуторских женщин, возвращавшихся с полевых работ.
У невысоких, крашенных палевой краской ворот, разбитная бригадирша грохнула тяжелой ладонью по крыше водительской кабины, сказала:
– Приехали. Вон твой дружок высвечивает.
Борис Сергеевич поднялся на затекших ногах и за палевыми воротцами увидел классический купол акимовской головы.
Через полчаса они сидели за столом, притулившимся к беленой известью стене дома Акимовых, на столе шкворчала желтоглазая яичница, приготовленная проворной рукой бабы Тони, как представилась мать поэта, стояла миска простокваши, плотной до того, что ее хотелось резать ножом, вроссыпь лежали огурцы, пучок луковых стрелок, помидоры.
Акимов радостно крутил головой, похохатывал, стукал друга кулаком в плечо, подливал коньяка. Борис Сергеевич рассказывал про Буживаля, и как на него было совершено нападение, из-за которого он опоздал на автобус, про шибко грамотного дедушку, а про свои неудачи пока молчал, хотя его так и подмывало напроситься на дружеское участие.
Баба Тоня сидела прямо, слушала внимательно, сочувственно кивала головой. Вдруг встала и принесла из покосившейся летней кухни половину вареного гуся.
Звякнула щеколда калитки, и во двор шагнул сухощавый человек неопределенных лет в двубортном диагоналевом пиджаке и сапогах.
– Гостей принимаем? – подходя к трапезному столу и блистая в улыбке железными зубами, спросил он. – Хорошее дело.
– Кум мой, Валерьян, – представил поэт вновьприбывшего. – Присаживайся, кум Валерьян.
Кум Валерьян поинтересовался как долго Борис Сергеевич пробудет в Клейменовке, заметил придвинутую Акимовым стопку, пробормотал: – Чего-то не хочется... – и опрокинул стопку в рот.
После обеда было решено вывести гостя на плес любоваться «натурой».
– А где бы мне переодеться? – интимно спрашивал разомлевший художник хозяина. – Жарища адская. Слава богу, я с собой шорты захватить догадался.
–Не надо переодеваться, и так хорош, – с какой-то двусмысленной ухмылкой говорил поэт. – Подымайся, пошли, если я через пять минут не окунусь – помру. Это точно.
Плес Борису Сергеевичу понравился необычайно. Скромная Клейменовская Паника в этом месте была действительно хороша: зеркало глубокой воды, свободное от донных растений, отражало неподвижное облако, повисшее в зените, словно- дирижабль, и кроны пахучих ив, с клейких ветвей которых изредка срывались капли древесной влаги, разгоняя по воде концентрические волны. С берега напротив валилась в Панику стена сухого камыша, под сенью его жемчужно-серых метелок плавали кувшинки, их лепестки были раскрыты, и огненные сердцевины обнажены.
– Красота? – гордо спросил кум Валерьян. – Красота, – прошептал художник, расстегивая непослушными пальцами мелкие пуговички безрукавки.
Для удобства купанья было сооружено нечто среднее между мостками и трамплином: на длинных упругих жердях, вкопанных в берег, был сделан настил, который заканчивался фанерной площадкой.
Разделись. И Борис Сергеевич ощутил странное замешательство. Ему вдруг показалось, что поэт, кум его Валерьян и сам он, несмотря на общность языка и, вообще, взаимопонимание, представляют три различные расы. Акимов был равномерно меднокож, сам Борис Сергеевич откровенно бел, кум Валерьян – просто странен: его темное, словно подкопченое лицо, загорелая шея и кисти рук цвета дубовой коры находились в странном противоречии с белым молочной белизной телом, впрочем, подтянутым и по-мальчишески поджарым.
Кум Валерьян сделал короткий разбег, толкнулся о фанерку, слегка подброшенный упругой силой жердей описал короткую дугу и вошел в воду ловко и без брызг.
– Послушай,., а чевой-то он такой... полосатый? – не удержался художник.
– Я ж тебя недаром насчет шорт остановил, не просто так. Тут, понимаешь ли, свои традиции. Потому и «полосатый». Они тут все «полосатые», – рассмеялся Акимов и дал объяснение.
В любой сколь угодно нещадный зной хуторяне носили двубортные пиджаки из плотного черного диагоналя, снимать которые считалось приличным лишь перед сном, да в баньках. Любая другая мода принималась населением в штыки.
Когда прошел слух, что прибывшая по распределению учительница каждое утро возлежит под прикрытием тальника на берегу Паники, одетая кое-как, да еще с бумажкой на носу, население хутора единодушно решило, что «с жиру бесится». Хотя было в голенастой учительнице пуда три, не более. Тут же нашлись добровольцы нехороший слух проверить. Заметив однажды над кустами чету мятых кепчонок, молодая специалистка взвизгнула, путаясь в полах, нацепила кое-как цветастый халатик и покинула Клейменовку, обиженная навсегда.
– А ты говоришь «погоди, шорты надену», – укоризненно улыбнулся Акимов, голубые глаза его вдруг выцвели, он вскочил на ноги и заорал:
– Назад! Ты мне все кувшинки пообрываешь! Назад!
– Назад!..– робко вторил художник.
Кум Валерьян выпустил изо рта струю воды в сторону кричавших и картинно поплыл на боку от кувшинок прочь.
– Вот негодяй, а ну-ка, я его притоплю, – поэт разбежался и исполнил вполне спортивный прыжок.
Кум Валерьян вытянул жилистую шею, определяя, откуда ждать опасности, и, когда купол акимовской головы всплыл на поверхность, встретил противника мощными потоками брызг. Поэт издал боевой клич, обрушил на кума ответный огонь, и тогда над сражением в сполохах водяной пыли Борис Сергеевич увидел короткую радугу. Вид этого пестренького чуда привел художника в величайшее возбуждение: он почувствовал в пятках упоительный зуд, пробормотал «а ну-ка я вас притоплю, голубчиков» и побежал тяжеловато, но ходко, прицеливаясь глазом к фанерке и крича на бегу: – Берегись! Берегись!..
Набравший приличную скорость Борис Сергеевич пронесся по мостку, ступил на фанерку, толкнулся, но ответного толчка не ощутил: предательские жерди с душераздирающим «крак!» подломились, Борис Сергеевич плюхнулся в прибрежный ил, едва прикрытый тонкой водой, и засел в его нежно-жирной массе по самый пупок. Волна, пущенная телом художника, достигла противоположного берега, и белые кувшинки на ней закачались.
Акимов и кум заходились смехом, притворно тонули, и тогда на поверхность выскакивали из глубины огромные пузыри.
Борис Сергеевич выплюнул изо рта обрывок какой-то грубой водяной мочалки. Подумал, – «полоса, черт бы ее побрал; никуда не денешься – полоса», – и стал выбираться на берег.
Солнце скатилось за лес, и силы узкого огненного сегмента над уступчатой грядой дерев хватало теперь лишь на то, чтобы подсветить розовым перистые облака на закатной стороне небосвода, да навеять в душу человеческую покойную грусть, тонкую тоску по только что отлетевшему в прошлое дню его жизни на этой пахучей земле, ничем не примечательному, но такому... чудно неповторимому!.. И, даст бог, не последнему.
Борис Сергеевич и Акимов сидели на окраине хутора, на толстом траченом замысловатыми ходами бревне в ожидании хуторского стада, с которым должна была прийти Марта, однорогая буренка бабы Тони. Борис Сергеевич озирал вечерний мир, его стремительные удлиненные тени, и мир этот художнику нравился. «Боже правый, какая вокруг гармония,.. какой кавардак в душе!», –мысленно восклицал он. Ему вдруг нестерпимо захотелось рассказать другу о своих неудачах, открыться в сомнениях, идейкой памирской поделиться. Впрочем, метания Бориса Сергеевича были Акимову хорошо известны. Был им однажды сформулирован и рекомендательный ответ. «Ищите, да обрящете!» – сказал Акимов с неколебимой уверенностью. Борис Сергеевич и не спорил, потому что правильно ведь сказано! Да только слишком уж обще. Как искать? Где искать? («Внутри себя искать надо! Вся поэзия в душе человеческой, а без нее прелести эти, ну, серебристая луна над Днепром, или что там у вас считается красивым, – сплошная видимость, пшик, зеро», – резюмировал под утро просветленный поэт. Непривычный к бдениям Борис Сергеевич пускал бульки, поминутно проваливаясь в сон, и акимовские прозрения были ему бесконечно посторонни.)
– Послушай, давно хотел тебя спросить, – нарушил молчание художник, – вот ты пишешь:
– И средь людей, простых и необманных, Я вырос несмышленным купырем.
Что это за купыри такие?
– Ты это серьезно? – оживился Акимов, подвинулся по бревну на метр в сторону, протянул руку и сломил мясистый стебель. – Вот тебе купырь. Морковный. – Он ловко очистил стебель от грубой кожи¬цы и протянул художнику влажную сердцевину:
– Попробуй.
–В самом деле, морковку по вкусу напоминает, – пожевав стебелек согласился тот.
«Хорошая здесь у них жизнь, простая... понятная. Родилась телочка в марте, значит – Марта, родилась в июле – Юлька. На любой вопрос – тут же ответ. Что за купырь такой? – Вот, попробуйте, будьте любезны, на морковку похож, потому –морковный. Красота!» – думал Борис Сергеевич, наблюдая, как по склону к их бревну, неторопясь, но целенаправленно, поднимается человек роста невеликого, с бородой страшенной густоты чуть ли не от самых глаз, в непременном пиджаке, порядочно мятом и замасленном. В кепке.
– Вечер добрый, – человек кепку снял, пригладил ладонью дремучую шевелюру и, обращаясь к Акимову, сказал:
– Ты вот послушай, это у меня новое. Может, пригодится, обработаешь... Ну, ладно, слушай.
Взгляд бородача устремился за горизонт, и с неожиданными для Бориса Сергеевича напором и экспрессией он заговорил певучими ямбами.
Закончив декламацию, бородатый выжидательно посмотрел на Акимова, но тот повел себя уклончиво:
– Не всех еще сомов-то повыловил, а, Петруша? Он у нас тут главный по сомам. Очень полезное знакомство тебе будет, Боренька, рекомендую – Шурыгин, Петро сын Иванов.
Борода протянул художнику крепкую руку:
– Просто Петро, отчество не обязательно.
– А меня Боря зовут, – представился художник, вспомнил про свои крючки, спросил: – Хорошая у вас здесь рыбалка?
– Да не очень она хорошая, – на лице Акимова изобразилось деланное огорчение, – кроме сомов, другой рыбы-то, пожалуй, и нет.
– Как же нет? – простодушно не согласился Петруша. – Почему ж ей не быть-то? Ну, там, линь – есть, красноглазка тоже; щучки есть. Ну – сомы, это конечно.
– Он тут таких сомов тягает! – поэт зажмурил глаза.
– Сетью? – осторожно спросил Борис Сергеевич.
– Зачем же сетью, на лемешок. Петро Иваныч, расскажи человеку, каких ты на лемешок сомов тя¬гаешь.
– На лемешок-то раз только и поймал, – не желая замечать иронии, уточнил Петро. – Ну это, конечно, интересно. – Он пригладил непокорную шевелюру. – Это, конечно, видеть надо. Тут на ерике яма есть. Во-он тама, – он махнул кепкой в направлении закатного отблеска, – ну, а раз яма, значит, и сомы. Взял я лошадку и к этой яме. А уж темнело, сумерное такое время. Зарядил на крючок лягушонка, за-бросил и присел покурить. А на той стороне ерика ребята наши, в ночном. Костерок разжигают – прохладно все-таки – и протчее. Тут оно ка-ак рвануло, как повело! И прослабло. Я тяну – жилка аж звенит, а толку... – рассказчик сложил кукиш и показал его вначале гостю, а затем Акимову. – Зацеп. Сом, он тварь хитрая, заведет крючок за корягу, лягушку сожрет и до скорого. В воду лезть неохота, холодно всеж-таки. А мокрого комар жигает... – с аппетитом! Гляжу, лемешок валяется, такой пообтертый, блестящий, – недавно оторвался. Я его заместо кошки сразу и наладил. Привязал к веревке, шуганул в воду, где зацеп, тяну, ну и вытянул, конечно – не попал на корягу, не получилось. – Он сделал паузу, значительно и остро заглянул прямо в глаза Бориса Сергеевича. – Вдругорядь шуганул. Тяну – идет легко. А потом, вроде, как за дно царапнул и встал. Ну, думаю, залег мой якорек на коряге. Обрадовался. В воду лезть не надо. Уперся я, как следует, а не очень-то получается. Ну, я конечно, сообразил. Свистнул лошадку, веревочку приторочил, наддал ей малость, а она лошадка молодая, – поперла почище трактора. Смотрю – из воды башка лезет:во-от такая! – Петро показал ладонями ширину башки; Акимов хмыкнул, но маленькие ладони не дрогнули. – Вот такая, – отчетливо выговари¬вая каждую гласную, повторил рассказчик. – Мор¬да – страшенная, даже и на рыбью не похожа! Ну, конечно, сом оказался. На лемешок мой польстился. Здоровый дуралей, метра... метра под два!
«Врет, – подумал художник. – А, может, не врет? Хорошо бы не врал... Хорошо бы – здесь такие сомы водились».
– А на кой он мне? – риторствовал Петро. – Что мне с ним делать? Непонятно. Я сомятину, вообще-то, не очень... Лягушачье мясо. А на другом берегу пастухи в ночном. Дай, думаю, я им сома этого про¬дам. Такой здоровенный, купят вскладчину-то. Я ж не дорого. Объезжать, однако, далеко. Потом – смеркается. Потом – магазин вот-вот закроется. И протчая. А лошадка у меня горячая. – Многозначительную паузу Шурыгин повторил. – Обмотал я ей сома вокруг шеи – аккурат два кольца получилось – сам в седло, ну и понукнул, конечно. Она пол-ерика на раз-два отмахала – лошадь животное плавучее, это точно, – а потом какая-то ерунда получилась. Дергается, а ни с места. Я ее малость того, вода кипит, а – ни с места. Ну, конечно, до берега добралися, но тоже – еле-еле! Прет она, бедная на берег, аж нутром стонет, ан, хрен тебе! И даже вроде, назад в воду сдает. Оглянулся я, значит,.. – Акимов ткнул Бориса Сергеевича в бок, поднял палец, и художнику стало зябко, – а хвост у моей кобылки белый-белый!– Вот он ее за хвост и прихватил!
– Кто прихватил! – не понял художник.
– Да сом прихватил, кто ж еще! – в азарте вскричал Петро.
– Он же вокруг шеи?! Два кольца?!
– Другой! Другой прихватил! – в совершенном восторге от туповатости гостя едва не пел Шурыгин, – еще один! второй! Я ж тебе говорил, это ж соминая яма-то!
Борис Сергеевич живо представил картину в целом, – белую кобылицу с прекрасными, но полными ужаса глазами, неприятные кольца накрученного вокруг шеи бедного животного сома, всадника с бандитской бородкой, и как другой сом тянет ее за белоснежный хвост назад, в бездонную пучину. И художника прошиб пот. Петро состояние гостя уловил и поддал в голос уверенности и спокойствия.
– Я, конечно, тут же в воду, схватился за хвост, приналег, – так мы вдвоем его и вытащили. А тут, вишь какое дело, у него зубы, как щетка, и внутрь растут. Он за хвост прихватил и зубами-то своими запутался. Хотел бы, может, уйти, ан нет, – не получается. Так запутался – страсть! Чуть не пол-хвоста ей пришлось отхватить. А какой хвост был!.. Прямо серебряный хвост.
– Ты сомов-то хоть продал? – спросил Акимов.
– Куда там... – одушевление Петрушу оставило, и голос его звучал почти равнодушно. – Пока то, да се... темно стало. Магазин закрылся. Чего их продавать-то? Так... Посидели с ребятами, неплохо. Нажарили этой сомятины – вагон! Я, конечно, есть не стал. А чего его есть-то, – лягушка, он и есть лягушка. А который на хвост попался, того дурновские ребята целиком забрали: на балык пустить собирались.
– Да,., история, – деликатно сказал художник.
– Ну такое дело не каждый день, – Петро устремил взгляд за косогор. – Вон ваша однорогая... манипулирует.
Стадо двигалось ленивой россыпью, изредка раздавалось мычание, да брякали бронзовые колокольцы. Однорогая Марта составляла немногочисленный авангард и шла почти весело.
– Пора мне… – сказал Петро. – Завтра увидимся. На озеро сходим, и протчая. Я завтра кой-какие стихи принесу. Новые. Ну, бывайте.
Друзья спустились к проселку, пристроились к Марте.
– Стихи принесет... – крутнул головой Акимов. – А почему бы и нет, такой может и принести! Мне бы его заботы... Между прочим, стишки его, может, и не оригинальны, может, даже слабоваты технически, да ведь это не так уж и важно, в конце концов. Важно, он все это – прекрасно чувствует.
– Фантазер этот Петруша – отчаянный. Накрутил мне сомов. Вокруг шеи, –усмехнулся Борис Сергеевич.
– Фантазер – это да. Романтик. Не так давно, кстати сказать, с «химии» вернулся.
– Что ж он натворил такого страшного?
– Дурацкая история, а страшное здесь не при чем. Видишь ли, Петруша у нас большой оригинал и, вообще, человек желаний. А для «химии» этого с лихвой. Взгрустнулось как-то раз нашему оригиналу, а магазин закрыт, потому что ему чуть ли не в полночь взгрустнулось. Не беда. Пошел, окно толкнул, оно и открылось. Ну, он его прилично толкнул. Петро Иваныч залез, желание удовлетворил, – ему, собственно, как раз одного стаканчика и хватило, – выкурил сигаретку, прихватил с собой сколько мог поллитровок, чтоб, если в другой раз взгрустнется, снова не ходить, – аккурат чертову дюжину прихватил, и тем же макаром – домой. Свалил бутылки под сирень и со спокойной совестью лег почивать. А утром переполох – ограбление! Милицию вызвали, оперативника с собакой. А при чем здесь оперативник, если Петрушины скороходы всему хутору знакомы, а он где гуляет, там и разувается, чтоб ноги отдыхали.
Пошли к нему, – дрыхнет, как младенец. Растолкали, спрашивают: – Где награбленное прячешь, отвечай, преступник? А он только глазами хлопает, – какое-такое награбленное? Потом сообразил. – Вы про водку, что ли? – говорит. – Да вон она под сиренью валяется, а я спать хочу. Не мешайте.
Какой там спать. Дали ему два года. Воронок прислали. Ситуация, конечно, глупейшая. Людям за себя неловко, а Петруше – трын-трава. Оглядел Петруша собравшихся и самодовольно так говорит: – Ну что, станишники, небось на такой машине ни разу-то и не катались? – сказал и благополучно отбыл.
Отбыл-то он благополучно и как полагается, а вот вернулся – не как полагается, а на целых три месяца раньше срока. Все, конечно, заинтригованы, – как? что? почему? за какие-такие заслуги? Соскучился, говорит, вот и приехал, при чем тут заслуги. Жена, само-собой, в истерику. Петрушу быстренько вернули, ну и набросили все, что полагается за такие кульбиты. Но с него, как с гуся, вода. Он мне как-то раз знаешь, что заявил? Ты, говорит, Семен, должен понять, для меня, как для поэта, это мое заключение было хорошей школой. А у него жена к агротехнику сбежала, пока он там ума набирался. Ну, он с этим агротехником тоже разобрался... очень творчески.
Самобытный мужичок, в этом ему не откажешь. Ну вот мы и дома.
Марта, определенная Акимовым в ветхое строение на огородных тылах, замычала протяжно и страстно, и на этот трубный призыв из дверного проема летней кухни показалось лицо бабы Тони.
– А, явились – не запылились, – каким-то посторонним голосом произнесла она и тут же поинтересовалась, но уже не скрывая чувства: – Чей-то вы там с Петькой сидели? Тоже, нашли с кем сидеть...
Борис Сергеевич замигал глазами, ничего не понял и, пытаясь быть естественным, сунул руки в карманы штанов.
– Ну что ты, мать, в самом деле...– сказал Акимов.
– Конешно, куда какая компания, – баба Тоня презрительно поджала тонкие губы и скрылась в пахучих кухонных недрах.
«Быстро у них тут... распространяется, – подумал художник. – Ну, сидели, что ж такого?! Впрочем, мне-то какое дело? Вот перекусить бы совсем не мешало».
«Перекусывали» обильно, не спеша, с толком и расстановкой. Среди прочего Борисом Сергеевичем был съеден кус тушеного гуся, довольно-таки упитанной и духовитой птицы. Отчуждение хозяйки благополучно миновало, она стреляла в разомлевшего гостя опытным глазком, задавала вопросы, одобрительно кивала головой, когда художник сов¬рал ей, что женат (Сенечке же достался взгляд косой), кивала сочувственно, когда Борис Сергеевич пустился в путанные объяснения о преимуществах «вольных хлебов», при слове «гонорар» баба Тоня напряглась, и в ее глазах промелькнула тень настороженности.
– Чего ты, мать, к человеку-то пристала? Человек отдохнуть приехал, от работы отвлечься, – отложив на край тарелки обглоданный остов гусиной грудки, встрял Акимов.
– Да что ты в самом деле!.. – плеснул рукой Борис Сергеевич, – мне самому, ээ... интересно. «Про гонорар, в особенности», – добавил он про себя. Дубоватые фасы и полупрофили пронеслись перед его мысленным взором, художник зябко передер-нул плечами и вдруг предложил:
–А давайте-ка в картишки перекинемся?
И немедленно Борисом Сергеевичем была извлечена из походной сумки колода игральных карт, а заодно – вполне машинально – пенальчик с белыми пластмассовыми зубочистками.
Остатки ужина баба Тоня со стола убрала, и на скатерть с шитыми гладью помпезными розами был водружен чайник тусклого довоенного металла, огромный, чуть не на пол-ведра, треснувший в разных направлениях чайничек с заваркой и три чашки из разных сервизов.
– Давненько я не брал в руки шашек, – приговаривал Борис Сергеевич, тасуя скользкие карты. Неизвестно отчего ему вдруг захотелось показать себя знатоком по этой части. – Давненько... – с многозначительной задумчивостью бормотал он под нос, раскладывая карты по мастям. – У меня семерочка. Ну-с, Семен Михайлович, дорогой ты мой, ненаглядный!..
Игра началась, и как-то неожиданно Борис Сергеевич оказался в «дурачках», да еще с погонами, навешенными благожелательной бабой Тоней. Наградив художника парой шестерок, баба Тоня конфузливо улыбнулась и подлила пострадавшему густой, пахнущей мятой заварки.
– Мы еще повоюем, – бодро сообщил обществу Борис Сергеевич.
– Бог в помощь, – хмыкнул скептический поэт.
Борис Сергеевич сделал из чашки основатель¬ный глоток, вытряхнул зубочистку из пенальчика и, отвалив на гнутую спинку стула свое добротное тело,
небрежно-европейским движением сунул тоненькую пластмассовую шпильку в рот, тут же сосредоточился, словно прислушиваясь к звукам далекой музыки, и, пробормотав невнятное «один момент», поднялся из-за стола.
Выйдя на крыльцо, художник нехорошо поморщился, сильным щелчком указательного пальца выстрелил зубочистку в заросли дикого терновника, поймал взглядом ведро у порога, примерился и послал в него снайперский плевок. Массивная пломба, неделю назад поставленная Юленькиной приятельницей «на века», ударилась в стенку ведра, и оцинкованная жесть громыхнула. Меченая марганцовкой курица захлопала подрезанными крыльями, взвилась на плетень, где уже дремали ее нахохлившиеся товарки.
«Все правильно, все так и должно быть», – подумал Борис Сергеевич, пощупал языком просторную полость, чертыхнулся и пошел продолжать игру.
Игра же, с самого начала вызывавшая у художника ощущение какой-то скрытой неправильности, показалась совсем странной, когда, сняв с колоды очередную карту, он обнаружил, что имеет на руках пару юных валетов, похожих друг на друга, как две капли воды: оба румяные, усатенькие и... пиковые!
– Что за бред! – вскричал поэт и также выбросил на скатерть двух пиковых дам с кошачьими мордочками.
«Сувенирную» колоду подвергли тщательной ревизии и обнаружили полное отсутствие крестовой масти при двойном комплекте пикей.
– Ну дают, орелики, – весело сказал Акимов, отклонился на задних ножках стула и твердым пальцем ткнул в выключатель видавшего виды «Рекорда».
Борис Сергеевич сложил карты в аккуратную стопочку, независимо прогулялся по скрипучим половицам гостиной, вышел на крыльцо, брезгливо улыбнулся и трескучей змеей пустил колоду в мусорное ведро, на дне которого пребывала «вечная» пломба.
Проснувшись, но глаз не открывая, Борис Сергеевич попытался припомнить только что отлетевшее сновидение, припомнить не смог, разлепил, наконец, глаза и сквозь тюлевую гардину увидел низкое сырое небо, перечеркнутое по диагонали парой проводов, на одном из которых нахохлился унылый воробышек. Борис Сергеевич окинул беленые известкой стены, прочую обстановку помещения, отметил старательно заправленную постель Акимова и вспомнил, что тот с кумом Валерьяном собирался ехать на вырубку за дровами для одинокой хуторянки бабы Тони. И еще вспомнил, что сам он тоже имел вполне определенный план, – наладить снасть и удивить гостеприимный дом достойным уловом. Словом, показать себя человеком бывалым и деятельным.
Борис Сергеевич энергически потянулся, диван под ним застонал, и сам художник издал довольно громкий и глубокий стон.
На эти звуки в комнату просунулось румяное лицо хозяйки.
– С пробуждением, – весело сказала она. – Как спалось?
– Спасибо,– Борис Сергеевич поразмыслил, как половчее ответить, и ответил:
– Как у Христа за пазухой.
– Ну и слава богу, – одобрительно кивнула баба Тоня. – А я все жду, когда ж он встанет? Молоком вас угостить хочу. Самым что ни на есть натуральным. Парным. Вы такого молока там, в вашем городе, днем с огнем... – она изобразила сочувственную улыбку и скрылась за полотняной портьеркой, предоставив Борису Сергеевичу делать гимнастические движения руками, наклонять тело вперед и в стороны, набирать ритм и темп дневной жизни.
Накопав за хлевом тёмнокрасных прытких червей, которые по убеждению художника уже этими своими качествами определяли успех рыбалки, Борис Сергеевич бросил бабе Тоне неопределенное «пойду промнусь», огородными тылами вышел к Панике и стал прогуливаться вдоль низкого бережка, подыскивая чистое от куги место.
Клок утреннего тумана выстилался и таял под дряхлеющей ивой у противоположного берега; разгоняя тонкую волну, по поверхности воды летела стремительная водомерка; слабые течения касались водорослей, и подводный лес волновался. Крошечный лягушонок булькнул в воду и пронзил ее отточенным брассом.
«Отличное местечко», – подумал художник, смахнул ножиком гибкую холудину и принялся мастерить удочку.
В надесятый раз прочертила водомерка мелкую воду у берега; лягушонок вернулся на кочку, понаблюдал круглым глазом окаменевшую фигуру рыболова и снова стриганул брассом; туман под ивой истончился, растаял совершенно, а поклевки все не было.
Борис Сергеевич передвигал по скрипучей леске пенопластовый поплавок с красным верхом, менял насадку, выбирая из мыльницы червяков побойчее, продвигался вниз по течению реки и на новом месте проделывал все известные ему рыбацкие хитрости. А поклевки все не было.
После полутора часов вот такого бесплодного уженья Борис Сергеевич наживил последнего червяка, матерого и жирного, плюнул на него в сердцах и взмахнул удилищем. Грузило столкнулось с поплавком, леска дала петлю, и снасть упала в двух метрах от насквозь промокших туфель художника.
«Ну и черт с ней! Пора сворачиваться, – хорошенького понемногу», – подумал он, и сердце его затрепетало: поплавок кивнул раз, другой, замер на миг и стал медленно, но несомненно, погружаться в воду.
«Только не торопиться, – уговаривал себя Борис Сергеевич, – пусть она его, как следует, заглотит», – и не выдержав напряжения, рванул удилище на себя.
Свинцовое грузило просвистело над головой пригнувшегося художника, словно пуля, в голове же его пролетело:
«Поздно, черт побери!..
Рано, черт побери!..
Леска не выдержала! (Черт побери!..)»
Азартные эти догадки от реальности оказались далеки. Подняв на вытянутой руке удилище Борис Сергеевич легко удостоверился, что леска цела, и подсек он в самый раз, а лучше бы и вовсе не подсекал, потому что на крючке, присосавшись к обмяк¬шему и вялому червяку, висела препротивная пиявка.
Полоса!..
Борис Сергеевич закинул удочку с уловом в осоку, сунул руки в карманы и зашагал вдоль гряд к дому.
По просторному двору бабы Тони гуляли смолистые ароматы. Из-под навеса у стены летней кухни выглядывали концентрические торцы свежесложенной поленницы. Около нее на коротком чурбане сидел кум Валерьян, покуривал папироску и улыбался, наблюдая манипуляции поэта, который, отступив на шаг от поленницы, острым взглядом изучал недолгое время годовые кольца и вдруг с озабоченным видом перекладывал поленце-другое в верхнем этаже. И снова отступал.
Акимов был румян, возбужден и совершенно очевидно доволен своей хозяйственной деятельностью.
Баба Тоня выглянула из кухни, засветилась.
– Ну, молодцы, ребятки. Хорошо потрудились.
Акимов решительно шагнул под навес, переместил очередное поленце.
– Вот теперь полный порядок, – уверенным голосом сказал он.
Кум Валерьян послюнявил пальцы, старательно загасил ими папиросу, поднялся.
– Ты к обеду чтоб был, – строго велела баба Тоня.
– Как штык буду, – отрапортовал веселый кум, подмигнул Акимову, подмигнул Борису Сергеевичу и удалился.
– Мы, мать, тоже пойдем,.. прогуляемся, – сказал Акимов.
–Давайте ребятки, давайте, молодцы вы у меня сегодня, – щебетала довольная баба Тоня. – Прогуляйтесь. А через часок-полтора – обед. Молодцы вы у меня.
«Кто молодец, а кто и среди овец... молодец», – подумал Борис Сергеевич, когда они вышли на обширное пустое пространство за воротами. Похвала бабы Тони, вроде бы распространявшаяся и на него, одобрительная ее улыбка, вызвали в душе художника смущение, и после недолгого молчания он сообщил Акимову, значительно шагавшему рядом:
– А я тут, ээ... рыбалил.
– Хорошее дело, – одобрил тот, продолжая движение.
– Слушай, а этот твой Петруша, – он, вообще, молодец.
– Кто же спорит, – согласился Акимов и( наконец, проявил заинтересованность:
–А почему, собственно, молодец?
Художник тонко усмехнулся и рассказал про пиявку.
Акимов хлопнул себя по плотным ляжкам, поржал в удовольствие и согласился: – Молодец Петруша, а потому молодец, что романтик и патриот. Не горюй, Дуремар, будет и на твоей улице праздник. А вот Шурыгина ты кстати вспомнил, – мы же вчера вроде как договорились,.. стишки его новые послушать, и прочее такое. Так что, шире шаг, – скомандовал Акимов и взял курс на низкое строение, около которого, несмотря на субботний день, происходила деятельность, но какая-то вялая и нецеленаправленная. Вокруг сельскохозяйственного механизма неизвестного городскому Борису Сергеевичу назначения прохаживались мужички, постукивали ключами по различным его частям, прислушивались к гулким звукам, пожимали плечами, покуривали. Шурыгин, несмотря на малые габариты, просматривался лучше остальных, быть может, потому, что располагался обособленно, – на сиденье, снятом с расхристанной и грязной «Беларуси», и не курил.
Между хладнокровными тружениками сновал человек с носом, похожим на кусок пемзы. Поругавшись с дядькой в фуфайке, он подошел к Шурыгину, заголил чуть не до локтя худую руку, ткнул пальцем в циферблат часов, заверещал напористо и тонко. Шурыгин сунул торцовый ключик, которым игрался, в боковой карман пиджака, из визитного же вынул сигарету, закурил по примеру прочих и со скучающим видом стал глядеть в сторону. Человек плюнул в землю и удалился прочь.
Друзья приблизились с фланга, и Акимов, не желая грубо нарушать задумчивости Шурыгина, приветствовал его вполголоса:
– Петро Иванычу наше почтение. День добрый, Петро Иваныч.
– Здоров были, – Шурыгин вдруг улыбнулся простодушно-детской улыбкой и протянул измазан¬ную сизыми тракторными маслами руку вначале Борису Сергеевичу, а потом поэту. – Пошли, что ли? А то тут все с ума посходили, – друг на друга ки¬даются. А ведь суббота всеж-таки.
На пологом берегу круглого озерца, которое по твердому мнению Шурыгина было наилучшим местом для отдохновений от трудов и, вообще, времяпрепровождения, на плотной короткой травке он расстелил газету и стал освобождать объемы пиджака от груза, партизански прихваченного по дороге за зелеными воротцами его владения. Расположив на газетке согласно законам одному ему известной гармонии бутылку самодельного белесого «вина», складной походный стаканчик, полдюжины пупырчатых огурцов, кусок розоватого сала пальца в три и полбуханки ржаного хлеба, Шурыгин окинул взором озерную гладь, дерева и тальник, окружавшие ее, и тоном хозяина и создателя всего этого благолепия спросил вполне утвердительно:
– Ну как? То-то.
Стали отдыхать и закусывать.
По жилам Бориса Сергеевича побежал проказливый пожарчик и, хитро прищурившись, он обратился к Шурыгину:
– А я вот с утреца на рыбалку ходил.
– Да, – рассеянно отвечал тот, – рыбалка здесь... такая... Приличная.
– Чего ж тут приличного? – скривился Акимов. – Боренька только и поймал, что пиявку.
– Правда, что ли? – недоверчиво спросил Шурыгин.
Борис Сергеевич сделал губы трубочкой и печально вздохнул.
– Ну, это даже странно...– не верил Шурыгин, – рыба здесь есть. Это точно. Завтра вместе пойдем, завтра у меня выходной. На омут пойдем, там сомы. Отловим, как полагается.
– Завтра мне ехать надо. Дел невпроворот.
– Ну, тогда поедешь, – разрешил Шурыгин. – Если получится, конечно. А то, не дай бог, как польет. Это у нас запросто.
– Надо, – твердыми губами сказал Борис Сергее¬вич, с тоской оглядывая горизонт, обложенный брюхатыми тучами. – У меня в понедельник худсовет, – и, заметив недоумение в черных шурыгинских глазах, пояснил: – Я же художник. А худсовет – это вроде собрания.
После второй Шурыгин снял кепку, под которой оказался поэтический блокнот, вырезанный из амбарной книги по всей видимости тупым сапожным ножом, и стал читать.
Ямбы Шурыгина, поначалу звучавшие для Бориса Сергеевича словно через вату, мало-помалу увлекли художника и уже не казались простецким дилетантством. Он скосил глаза на Акимова и с какой-то неопределенной радостью, словно нашедши подтверждение собственному чувству, увидел на его лице выражение сосредоточенной задумчивости.
«Правильно, правильно он все это написал, – думал художник. – И никакой Памир этому Петруше на фиг не нужен. Он и без Памира обойдется».
– Перекур, – Шурыгин бережно закрыл самодельный блокнот и захрумкал огурцом.
– Вот такие пироги... – задумчиво произнес Акимов и вдруг рассмеялся.
– Ты чего? – спросил Шурыгин.
– Да вспомнил, как ты тут агронома воспитывал.
– А, было дело, – довольно сказал Шурыгин и повернулся к художнику. – Он тут отдыхал, – ну, вроде, как мы сейчас, – а я на «Беларуське» мимо еду. Он, вообще-то, гад порядочный; язык у него хуже, чем у бабы, помело, а не язык. Ну так, слово за слово, – смотрю, а он уж в воде, в озеро сиганул, преобразователь природы. Даже удивительно. Хотя, может, я малость руля дал, – ухмыльнулся Шурыгин. – А ты поди-ка не дай, когда он языком своим полощет. И благоверную мою тоже не забыл. Черт бесстыжий... Чья бы корова мычала. Короче, сиганул он в воду, а октябрь, в воде вроде как прохладно. Он тут, конечно, влево, а «Беларуська» моя – верткая такая! Он – вправо... и так далее. Ну мы с ним договорились, а куда деваться: ноябрь на носу, в воде не особенно-то разгуляешься. Пришлось ему перед дурехой моей за свои слова извиняться. Она его и направила. Это у нее моментально. А меня вроде как простила.
Шурыгин заглянул во внимательные глаза художника.
– Ну я, конечно, тоже хорош, – не писал ей... И, вообще,.. задержался. В этой... в командировке.
– Да он в курсе, про командировку-то, – сказал Акимов. – Идиотская история. И командировка идиотская. А вот ты, Петро Иваныч, все равно, – молодец. И стихи твои – хорошие стихи. Это точно.
На озеро пали крупные капли дождя, и вода запузырилась.
– Пора, – Акимов зябко передернул плечами.
– Посидим, – разве ж это дождь? Посидим... – Шурыгин ссутулился над тетрадочкой, прикрывая ее от дождя, и стал листать.
Полыхнуло голубым; небосвод треснул, словно яичная скорлупа, и сквозь изломанную эту трещину в низком земном небе проблеснул ослепительный горний свет.
– Красота, – прошептал Шурыгин, заложил паль¬цем страницу, но читать больше не стал, понимая, быть может, что рифмованные слова слабы и пасуют перед небесной канонадой.
– Зависимый ты человек, – жалел Бориса Сергеевича Шурыгин. – Не проживешь ты без этого совета, что ли? Задержись на денек-то, а? На омут сходим. Там – рыбалка, я тебе говорю!
– Ээх,.. – вздыхал художник, – была б моя воля!..
У траченого бревна на косогоре компания распалась: Акимов и Борис Сергеевич заспешили налево, к белобокому акимовскому дому, Шурыгин же выудил из кармана скрюченную «астру» и закурил. Ему подумалось, что было бы совсем неплохо порассуждать на скрипучем крылечке бабы Тони о разных разностях, почитать новому знакомому из клеенчатой книжки. Летучее сожаление, тень обиды, прихватило на миг сердце, он затянулся кисловатым дымком, тотчас свое сожаление забыл и прогулочным шагом пошел сквозь светлые струи, улыбаясь чему-то и бормоча под нос еще не записанное.
– Надо бы было его с собой пригласить, – сказал Борис Сергеевич, когда они подошли к дому.
– Надо бы, – согласился Акимов. – Да только мамаша не очень-то Петра Иваныча жалует, у них тут свои отношения,– и, поймав недоумевающий взгляд художника, пояснил: – Она, понимаешь ли, в этом несчастном сельпо продавщицей работала, когда он его... того. Глупо все это, конечно.
В синем предрассветье Борис Сергеевич прошлепал по дощатому полу до крыльца, ступил на него босой ногой, поежился. Над грядой деревьев высвечивалась нежно-кремовая полоса. Борис Сергеевич хотел улыбнуться, но улыбка не получилась: прямо перед собой он увидел жирного гуся, который прогуливался по луже, залившей чуть не полдвора.
«Все, накрылся мой худсовет, – покорно подумал Борис Сергеевич, – этого и следовало ожидать».
Нацепив калоши, он пересек двор в направлении огородных тылов, а, возвращаясь, цикнул на ненавистную птицу так, что та с испугу села тяжелым задом прямо в лужу.
В постели Борис Сергеевич мстительно скрипнул зубами и провалился в сон.
Завтракали поздно. Кремовая полоса на небе разгорелась, но ее скудного тепла было недостаточно, чтобы осушить напитанную обильной влагой землю.
– Автобус-то сегодня не пройдет, – посочувствовала баба Тоня.
– Ну и слава богу, – трескуче рассмеялся Борис Сергеевич.
– А на работу?
– Ничего, без нас не начнут, – бодрился художник, думая про чертову полосу – не кремовую, а свою.
Далекое тарахтенье работающего двигателя приблизилось, ткнулось в забор и смолкло. Лязгнула щеколда, и, сверкая железными зубами, во двор ввалился кум Валерьян.
– Здорово, станишники, – бодрым голосом сказал он. – Приятного вам аппетита.
– Спасибо, – поблагодарил воспитанный Борис Сергеевич.
Акимов, не переставая жевать, выдвинул из-под стола табурет, издал мычание, в котором кум угадал приглашение присоединиться к трапезе.
– Не, я уже. Вы ешьте, ешьте, – я сыт-пересыт, – Валерьян опустился на скрипучий табурет, снял кепку, пристроил ее на коленях и, обращаясь к Борису Сергеевичу, сказал:
– Меня за тобой Шурыгин прислал. Чтоб я тебя до трассы... транспортировал. Ты ешь, ешь пока. Грязища – непролазная, автобуса дня два не будет. Я тебя на тракторе. Он полночи с ним возился. Пустил-таки, черт упрямый. Никто не пустил, а он пустил. Приперся ко мне под утро; ты, говорит, Валерьян, человека до трассы чтоб довез. На совет человеку надо. А я, говорит, на озеро тороплюсь, – рассвет наблюдать и протчее такое...
Ну вы, ребята, ешьте, ешьте.
Когда, надрывно рыча, подлатанный «Беларусь» взобрался на высокий грейдер, Борис Сергеевич обернулся, и Клейменовка, умытая ночным ливнем, предстала ему местечком необыкновенно живописным и, словно бы, незнакомым. Его вдруг потянуло назад, к воротцам, проглядывавшим меж напоенных утренним солнцем золотисто-зеленых крон. Кум Валерьян, однако, налегал на баранку, и трактор напористо пёр по глубокой колее, увлекая мечтательного художника прочь от теперь совсем уже кукольного хуторка, прихваченного голубой лентой Паники.
«Беларусь» болтало, Борис Сергеевич хватался за железную скобу перед собой, всегда, впрочем, с некоторым опозданием, валился на острое плечо водителя. Тот смеялся и говорил Борису Сергеевичу неслышные из-за треска двигателя ободрительные слова. Художник тоже смеялся, но железной скобы из рук предусмотрительно не выпускал.
Юная лесополоса, растянувшаяся вдоль грейдера, зазияла пустотами, стала сквозной и рассыпалась низкорослыми кустами дикой смородины. Трактор
преодолел подъем, и Борис Сергеевич увидел асфальтовую дорогу, дебелую девку в вязаной кофте, которая сверкая круглыми икрами, катила на стареньком велосипеде по собственной тени куда-то в западном направлении, бетонный козырек автобусной остановки и в его тени покуривающего на скамье гражданина.
Кум Валерьян заглушил двигатель и с одобрением в голосе сказал:
–Вон он где прохлаждается! А его жена там по всему хутору рыщет. А он – вон он!
Шурыгин выплюнул из густой бороды окурок, прихватил рукой нечто со скамьи, поднялся и неспешным шагом направился к трактору.
– Зря ты, конечно, с этим своим советом затеялся, – пожимая дружественную руку художника и словно в продолжение прерванного разговора, сказал он. – Вишь, погода разыгралась. Вечерком на омут бы дунули. Бездна, а не омут.
Сквозь бандитскую-таки растительность шурыгинского лица Борис Сергеевич различил улыбку.
«Но ведь какое хорошее лицо, – подумал художник, – просто прекрасное лицо! Вот только слишком уж зарос, сатана».
– Ты, это, – приезжай, – сказал Шурыгин, – у нас тут – простор.
Внутренним взором Борис Сергеевич увидел нарядный утренний хуторок, подумал: «Какой Памир?! При чем здесь вообще Памир, чего я там потерял?» – и почувствовал облегчение.
– А я приеду, – с неожиданным вызовом в голосе сказал Борис Сергеевич. – Чего бы мне и не приехать? Художник – человек свободный. Правильно я говорю? – Лицо Шурыгина выразило полнейшее согласие. – А раз так, возьму вот кисти, да краски и приеду! Портрет с тебя напишу, – решительно заключил Борис Сергеевич.
– Ну это уж как-нибудь... это не обязательно, – Шурыгин смутился, зевнул, вполне откровенно и даже с хрустом, смутился еще раз, пробормотал: – Ну, мы поехали, а то спать сильно хочется. А это – тебе.
Он сунул в руки растерявшегося художника пластиковый пакет сплошь в олимпийских кольцах и сплошь драный, легко поднялся в кабину. Кум Валерьян сделал из окна «Беларуси» рот-фронт, трактор взревел, дернулся и стал валиться с асфальта в колею, пробитую по верхушке клейменовского грейдера.
– А вот возьму и приеду! – вслед «Беларуси» крикнул Борис Сергеевич, просвистал легкомысленный мотивчик, вспомнил про пакет, заглянул в него, недоуменно хмыкнул, извлек оттуда пучок остролистой травы и снова заглянул.
На дне пакета, занимая совсем немного места, лежали уже стекленеющий щуренок и пара толстогубых линьков величиной с Юленькину ладошку.
Свидетельство о публикации №221080300853