de omnibus dubitandum 120. 33
Глава 120.33. КОНЧИЛОСЬ ИХ ВРЕМЯ, СЛАВА БОГУ!..
Поздно вечером, 17-го января, на третий день ареста, голодные и измученные, мы были в Берлине.
Жандармы повезли нас на Вильгельмштрассе, в Мин. ин. дел. В вестибюле мы встретились с только что привезенной с нашим поездом из Гамбурга Е.К. Нейдекер, арестованной на моей консульской квартире, которую они вместе с Коноваловым оставались охранять…
Я снова пытался протестовать… Дежурный чиновник, расписавшись в получении арестантов, при нас же позвонил по телефону тайному советнику Надольному. Я стоял у аппарата и, по странной случайности, слышал весь разговор. Чиновник сообщил, что нас доставили в министерство, и спрашивал, что с нами делать?
— Отправьте их под надежной охраной в Полицейпрезидиум на Александерплац, — услыхал я резкий голос Надольного.
— Но господин консул протестует против своего ареста, указывая на свою дипломатическую неприкосновенность… Он требует, чтобы ему разрешили поместиться в гостинице, он даст подписку о невыезде.
— Я сказал, — ответил Надольный резко, — отправьте его в полицейпрезидиум… Протесты!… Кончилось их время, слава Богу!..
Был вызван военный караул. Молодому лейтенанту, почти мальчику, было поручено доставить нас в тюрьму. Он взял с собой на помощь еще одного солдата.
Нас усадили в автомобиль и повезли по мрачным улицам Берлина, только что пережившего новый путч, во время которого были убиты Карл Либкнехт и Роза Люксембург, в Полицейпрезидиум. Юноша лейтенант был настроен воинственно, он все время держал в руках револьвер, направленный на меня, и поторопился показать нам свою власть, когда я обратился к жене с каким-то вопросом.
— Замолчать! — свирепо крикнул этот юноша. — Не сметь разговаривать!.. Еще одно слово и… — он многозначительно указал на свой револьвер.
Мы ехали молча. А кругом в морозном воздухе время от времени раздавались еще выстрелы, то одиночные, то небольшими залпами, свидетельствуя о том, что путч не был еще окончательно ликвидирован…
Уже в канцелярии Полицейпрезидиума, на вопрос чиновника, за что я арестован, я снова заявил протест, на который в виде ответа последовало недоуменное пожимание плечами.
После некоторых формальностей нас развели по камерам. Меня не обыскивали, но мою жену надсмотрщица заставила раздеться до нага в холодном коридоре и тщательно обшарила и ее и ее пожитки…
В тюрьме Полицейпрезидиума тоже все было запущено, было холодно, грязно… Не раздеваясь, я повалился на койку, дрожа от холода и от смертельной усталости… Рано утром я потребовал, чтобы меня свели в канцелярию, где я снова написал протест и потребовал объяснения причины моего ареста.
Смотритель, ознакомившись по моим словам с моим делом, стал меня утешать, говоря, что это должно быть, просто недоразумение, которое немедленно рассеется. Он тут же позвонил в мин. ин. дел и сообщил о моем протесте и о моем болезненном состоянии. Ему ответили, что чиновник, которому поручено расследование дела, уже выехал в Полицейпрезидиум и скоро объяснит мне все.
И действительно, скоро меня снова позвали в канцелярию в особый кабинет, где я увидел маленького чиновника министерства ин. дел, приходившего ко мне иногда в посольство с поручениями от Надольного, фон Треймана, а рядом с ним еще одного господина, как оказалось, полицейского комиссара по уголовным делам. Я сразу же потребовал объяснения причины такого явного нарушения моей неприкосновенности. Но, разумеется, я никакого удовлетворительного ответа не получил. И затем начался допрос.
— Вы обвиняетесь, — начал фон Трейман, — в том, что, находясь на дипломатическом посту и пользуясь экстерриториальностью, занимались пропагандой, тратя на это имевшиеся в вашем распоряжении средства. Это во-первых. А во-вторых, в том, что, находясь в Гамбурге и в Хадерслебене, куда вы выехали без разрешения, вы сделали попытку нелегально уехать из Германии. Угодно вам будет отвечать на эти обвинения.
Я изъявил полное согласие дать объяснения.
— Прежде всего, — сказал чиновник, — не признаетесь ли вы чистосердечно, сколько точно вы израсходовали денег на пропаганду… Имейте в виду, что чистосердечное признание смягчить вашу участь, что мы, в сущности, хорошо знаем ту сумму, которую вы употребили на преступные цели. Но нам нужно ваше чистосердечное признание…
— Прежде всего, — ответил я, — я категорически отрицаю возводимое на меня обвинение, что и прошу записать в протокол: никакой пропагандой я не занимался, почему и не мог тратить на нее денег.
— А, хорошо, хорошо, — с хитрой улыбкой опытного следователя ответил фон Трейман. — В таком случае, не будете ли вы любезны точно указать, какую сумму вы израсходовали в Гамбурге?
— Точно я не могу указать, — ответил я, — у меня нет при себе отчета, он в моих делах в Гамбурге, но приблизительно я истратил свыше 12 миллионов марок…
— Свыше 12 миллионов марок? — переспросил фон Трейман, не скрывая своего удовольствия по поводу так ловко выуженного у меня признания. — А вот как, вот как, очень хорошо… Господин комиссар, не угодно ли вам записать это признание господина консула… Да, так… А на какие именно, точно, цели вы израсходовали в один месяц вашего пребывания в Гамбурге столь колоссальную сумму денег?
— Если вопрос этот вас интересует, вам нужно взять мои бухгалтерские книги, которые остались в Гамбурге. Или, еще лучше, обратитесь в банк "Дисконто Гезельшафт", где у меня текущий счет и где я хранил и храню все отпущенные мне суммы и через который я производил платежи по предъявленным мне счетам и требованиям.
Лицо у моего следователя вытянулось. — А, — разочарованно протянул он. — Но на что вы тратили деньги?
Я объяснил: на уплату пароходству и страховым обществам. Он стал наседать на меня и сказал, что ему хорошо известно, что я тратил и на другие цели. И он, вытащил из досье номер газеты, в которой было отмечено мое пожертвование 1.000 марок в пользу семей убитых во время революции (В качестве представителя советского правительства, я, действительно, пожертвовал через редакции одной газеты в Гамбурге, собиравшей на венки жертвам революции, 1.000 марок, оговорив в препроводительном письме, что вношу эту сумму вместо пожертвования на венок, как пособие вдовам и детям убитых во время гамбургской революции. — Автор.), и предъявил его мне. Я, конечно, подтвердил.
— Так вот, это и есть ваше преступление, — сказал фон Трейман.
— Так значит, все лица, которые внесли тогда те или иные пожертвования, тоже привлечены к ответственности? — спросил я.
Он смутился, сказав, что это видно будет. Полицейский комиссар пришел ему на выручку и, отозвав его к окну, стал ему, что-то доказывать и в чем-то убеждать его…
Не менее слабо было и обвинение меня в желании бежать из страны, правительство которой усиленно настаивало на моем отъезде из нее. Я тут же попросил разрешения мне обратиться к помощи адвоката. Фон Трейман резко отказал мне.
Из этого допроса так ничего и не вышло (Отмечу в виде курьеза, что фон Тройман предъявил мне обвинение в том, что, находясь в Хадерслебене, я оттуда руководил революционным движением в Германии и принимал даже участие в последнем путче в Берлине перед самым своим арестом. Это же обвинение предъявил мне и допрашивавший меня впоследствии главный прокурор, доктор Вейс, повторил, как курьез, с улыбкой заметив, что не требует от меня никакого ответа на этот пункт.
Впоследствии мне стало известным, что за мной следили в Гамбурге наша прислуга и ее возлюбленный, какой–то унтер-офицер, поселившийся в доме против консульства. Эти соглядатаи и, наплели всяких нелепостей и небылиц на меня, приписывая мне действия, к которым я и хронологически и по условиям места не мог иметь никакого отношения. — Автор). Я внес также протест по поводу моей абсолютно ни в чем неповинной жены и потребовал свидания с ней. Снова частный разговор с комиссаром, и мне объявили, что нам разрешено поместиться в одной камере.
Меня увели и через некоторое время отвели в обширную камеру на 24 человека, где я нашел уже и свою жену и, наши вещи. Таким образом, нас и держали вместе во все время этого почти двухмесячного тюремного сидения.
Вскоре меня снова вызвали на допрос, причем тот же фон Трейман сказал мне, что моя жена и я арестованы в качестве заложников за каких-то немецких граждан, арестованных советским правительством в Риге, и что нас постигнет равная им участь… И началось безрадостное прозябание в загрязненной, запущенной тюрьме, полной насекомых, в которой обыкновенно держат воришек и проституток.
В то время Германия находилась в ужасающих экономических условиях, а потому и немудрено, что и тюрьмы были в самом плохом состоянии: пища была отвратительна (мы питались на свой счет и нам приносили обед из какого-то плохенького ресторана), да и не топили почти совсем, хотя стояла на редкость суровая зима: лишь два раза в день, в шесть часов утра и в шесть вечера пускали по трубам пар на полчаса и вслед затем все выстывало.
Но были периоды, когда за недостачей угля и совсем не топили. Немудрено, что я, не оправившись еще как следует после испанки, стал все слабеть, точно таял, а потому пребывание в тюрьме было для меня очень мучительно…
В тюрьме я случайно узнал, что, кроме Е.К. Нейдекер, был арестован также "по моему делу" и Коновалов, которого содержали в том же полицейпрезидиуме. Впрочем, Е.К. Нейдекер, как германская подданная, была освобождена через три дня. Я распорядился, чтобы Коновалову давали обед из того же ресторана, из которого получали и мы. Через некоторое время Е.К. Нейдекер добилась разрешения навещать нас, и при первом же свидании она сообщила нам, что на другой же день после ее ареста у нее на квартире в предместье Берлина был произведен обыск. В ее квартире никого не было. Перевезя после нашего отъезда в Хадерслебен, оставленные нами в Гамбурге вещи к себе, она просто заперла свою квартиру на ключ, попросив соседей наблюдать за ней. Явившиеся для обыска солдаты во главе с офицером взломали замок и, к изумлению соседей, произвели обыск, но, в сущности, это был простой грабеж средь бела дня. Солдаты похитили все ее драгоценности и массу наших вещей, причем этот "обыск", по свидетельству соседей, происходил под рояль, на котором играл офицер, пока "работали" солдаты. Все награбленные вещи солдаты взвалили на грузовик и уехали…
И Е.К. Нейдекер и я, подали формальную жалобу, но бесплодно….
Находясь в тюрьме, я продолжал настаивать на том, чтобы мне дали возможность обратиться к адвокату. Мне упорно отказывали, несмотря на то, что арестованному вскоре после нас Радеку, как мы узнали из газет, было тотчас же разрешено обратиться к известному адвокату Розенбергу. Тогда я в одно из свиданий с Е.К. Нейдекер передал ей тайно письмо на имя бывшего посольского юрисконсульта Оскара Кона, который в то время был членом национального собрания, заседавшего в Веймаре. Но время шло, а Кон не являлся.
От той же Е.К. Нейдекер я узнал, что власти скрывают наш арест от газет и, в частности, обязали ее под угрозой немедленного нового ареста, никому не говорить, что сталось с нами… Мы были тщательно изолированы от всего мира, к нам никого, кроме Нейдекер не пускали, никому не позволяли писать письма и ни от кого мы не получали писем. Правда, несколько раз за время нашего сидения к нам в камеру проникали в форме надзирателей и в штатском какие-то подозрительные люди с предложением передать на волю письма, вести нашим знакомым и вообще помочь нам. Но, подозревая провокацию, я упорно отказывался от этих услуг.
Как ни тяжело было для нас сиденье в тюрьме, но было одно светлое явление, о котором мы всегда вспоминаем с чувством искренней благодарности. Этим явлением было отношение к нам тюремной администрации, которая все делала для смягчения тяжести нашего заключения, относясь к нам с исключительной сердечностью и стараясь всячески скрасить нашу жизнь…
Заметив, что у меня началось кровохарканье и что мне с каждым днем становится все хуже, смотритель тюрьмы направил ко мне тюремного врача, доктора Линденберга. Очень старенький и слабый, этот почтенный доктор отнесся сперва, ко мне весьма сурово, как к ярому и преступному большевику. Но по мере наших свиданий, старичок все более и более отмякал и, в конце концов, принял в нас и в нашей судьбе самое горячее дружеское участие…
Недели через три после нашего заключения нас однажды утром отвезли в Моабит на допрос. Сопровождал нас агент полиции в штатском. Это был очень предупредительный человек, который сразу, сказав, что ему известно, что нас держат в тюрьме незаконно, стал уверять, что после допроса в Моабите нас освободят.
Допрашивал меня главный прокурор, доктор Вейс, являвшийся чем-то вроде нашего прокурора судебной палаты. Выслушав мои подробные объяснения по поводу моих "преступлений", он, не обинуясь, сказал, что наше заключение является незаконным, что на основании произведенного расследования и моих объяснений, прокуратура пришла к заключению, что в данном деле нет никакого состава преступления и что поэтому я и моя жена подлежим немедленному освобождению.
— Я совершенно не понимаю, за что же вас арестовали и держат так долго в заключении? — недоумевая спросил он.
Я сообщил ему о последнем заявлении фон Треймана, что нас держат, как заложников. Он густо покраснел и сказал:
— В Германии нет такого закона… закона о заложниках… Это не может быть, тут какая-нибудь ошибка… Сейчас вас освободят… Вот мы поговорим по телефону при вас же, чтобы вы слышали все, что мы скажем…
И он обратился к своему помощнику и попросил его переговорить с Надольным. И я слышал, как этот молодой прокурор говорил Надольному, что по расследовании дела, прокуратура пришла к заключению, что меня держат совершенно незаконно и что она требует немедленного освобождения нас… Однако, по мере этой телефонной беседы, голос прокурора все падал и падал… Тем не менее он сказал нам, что не сегодня, так завтра мы будем освобождены… по выполнении министром ин. дел некоторых необходимых формальностей. Сердечно и радушно прощаясь с нами, доктор Вейс с гордостью сказал:
— Вы видите, что в Германии нельзя держать в заключении людей ни в чем неповинных…
И нас снова повезли в Полицейпрезидиум, где мы просидели еще более трех недель, все время находясь в распоряжении мин. ин. дел. Не знаю, долго ли мы сидели бы еще в тюрьме и вообще, что было бы с нами, если бы нас не освободил старичок доктор Линденберг. Он долго и упорно хлопотал о нашем освобождении в виду нашего болезненного состояния, писал бумаги, удостоверения в том, что мы "неспособны выносить тюремное заключение" ("nicht haftfaehig") и требовал самым настоятельным образом хотя бы нашего интернирования в больнице. Как то — это было дня за три до нашего освобождения — Е.К. Нейдекер, пришедшая на свидание с нами и ждавшая в канцелярии, слыхала, как доктор Линденберг вызвал Надольного к телефону и говорил ему:
— Это ни в чем неповинные люди… Ведь прокурор сказал, что их арест незаконен… Я требую, чтобы их немедленно освободили. — И далее, на какое-то возражение Надольного, он с раздражением крикнул:
— Я доктор, а не палач… прошу не забывать этого!
Свидетельство о публикации №221080901532