Рекою рабства и тоски
В недавней публикации моих беглых замечаний о некоторых несуразностях в «Северной повести» К. Паустовского, я, рядовой читатель и почитатель выдающегося нашего прозаика, позволил себе назвать фальшью отдельные места. И тут же нашёл оправдание той бросающейся в глаза неправды: Страх! Тот смертельный страх, без проблеска надежды на смягчение участи творца художественного произведения, абсолютно беззащитного не только перед классово-пролетарским беззаконием, возведённым в закон, но и перед обычным сексотом Эпохи тотального доносительства. На врагов народа был спрос. Пятилеткам (в 4 года за счёт качества) позарез нужны были рабочие руки при преобладании ручного труда (см. кинохронику строек социализма 30-х гг.). Притом, предельно дешёвые; в идеале – за баланду. Ради счастья всего человечества (в представлении неистовых большевиков) для переноски срубленной лесины, как столпа советской власти, в ряд с раскулаченным по разнарядке крепким крестьянином ставились и будущие генеральные конструкторы ракет, и великие военачальники, и учёные, и деятели искусств, которые, чудом выжив, станут спасителями и звёздной славой страны. Рядом с ними нелишне определить и "бумагомарателя". Вон их сколько развелось на свободе! Прополка только на пользу огороду.
Ладно, та страница перевёрнута! Что там дальше, под рукой?
А-а, вот он, скорый на руку наш поэтически одарённый, первый общенародный печальник, трагически воспевший ужасы николай-палкинской железной дороги!
Надеюсь, мой читатель, что вы запомнили звенящие строки из стихотворения Николая Некрасова "На Волге": «О, Волга, колыбель моя...» и так далее. Кто не запомнил, может легко освежить память. Здесь пересказываю прозой.
Было дело, дворянский сынок Коля Некрасов, скатившись, "как играющий зверок, с высокой кручи на песок", вдруг увидел "гурьбу" лапотников. Они издавали вой (в другом месте стиха - похоронный крик), пригнувшись головой к ногам, обвитым бечевой. Бурлаки – догадался мальчик, увидев за их спиной расшиву, которую те тянули что было сил. Когда они прошли, мальчик горько разрыдался и впервые назвал Волгу "рекою рабства и тоски".
И последующие поколения школьников заразил этой обзывалкой, отменённой, предполагаю, декретом в 1917 году. Конечно, мы были возмущены таким издевательством имущих над неимущими, но не рыдали на уроках русской литературы, так как были пионерами и не хотели оказаться в музее рядом с "плачущими большевиками".
Илья Репин, видимо, под впечатлением литературных рыданий Некрасова написал маслом своих бурлаков. У художника они не воют и не кричат. Это видно по выписанным ртам. Один из них, рослый и жилистый, на ходу курит трубку. Значит, хоть и трудно тащить груз, да по силам. На лицах отражено напряжение, усталость, даже боль от лямки. Но мы не знаем, сколько в том наблюдательности художника, а сколько желание его подыграть поэту. Интеллигент интеллигента в то время не только видел издалека. Считалось гражданской доблестью во всём искать и находить смердящие язвы самодержавия, а там, где их не было - создавать красками и художественным словом, хватающим за души.
Что до лаптей, усиливших рыдания подростка Коли, то это была самая удобная всепогодная обувка на Руси не только для крестьян. Свидетель тому писатель Гарин-Михайловский. В последней повести своего четырекнижия он описывает инженеров-путейцев, которые, работая в поле, предпочитают лапти сапогам.
Долгое время горько рыдающее стихотворение Некрасова и чувствительное полотно Репина ограничивали мои познания о бурлаках, которые задерживали развитие речного транспорта в России (но и капитализма вместе с тем, похвалим их!). Однако в свой срок довелось мне по литературной надобности прочесть о бурлаках в свидетельствах их современников, у Гиляровского, самогО, ради любопытства, отведавшего бурлацкой похлёбки. Внутреннему взору предстала фигура, невеликая по размерам тела (продукт естественного отбора в этом роде занятий), но крепкая, жилистая, необычайно выносливая. Разумеется, попадались среди них и другие типы, только те были случайными, по торопливому набору, скоропроходящими. Они уходили из ватаги сами, если добровольный уход не предупреждала внезапно Костомаха. Чаще их изгоняла, как обузу, сплочённая артель. Ведь даже ездовые собаки не терпят в упряжке слабых. Да и наниматели при удобном случае старались найти им замену. Настоящие бурлаки знали себе цену, оттого держались гордо, независимо, диктовали нанимателям свои условия (в том числе по оплате труда), что подтверждается архивными договорами. Кормились на заработанные деньги сами, сытно, качественно и вкусно, предпочитая кашу с мясом, приготовленную в общем котле на костре. Если кормил хозяин, оговаривалось, чтобы поменьше было чёрной икры, этой господской гадости.
Хозяева перед бурлаками заискивали. Ничего подобного рабству не было в положении людей этого тяжёлого труда. В бурлаки уходили, как правило, люди, вольные помыслами и сердцем, бродяги по призванию, не терпевшие никакого гнёта над собой, презиравшие начальство, смотревшие мимо господ, как предметов, недостойных внимания поистине свободного человека – брата ветра и солнца, текучих вод и звёздного неба, что соперничает живым светом с ночным костром под котлом с обильным, сытным варевом. При тяжелой работе от натуги (испытал в горных маршрутах), можно непроизвольно вскрикнуть. Но "выть, мерно похоронно кричать"?.. Не могу представить. При согласованной работе в ватаге людей, бывает, необходимы ритмичные звуки. Для воинов разных стран и народов это были флейта и барабан. Бурлаки же сочинили знаменитую нашу "Дубинушку", и ладно ухали всей артелью, когда, например, надо было рывками сдвинуть расшиву с мели. Наличие такой песни подтверждает расположение к избранному труду.
Ну, с художника спросу нет: перенёс приглянувшихся натурщиков на холст, и дело с концом. Щедрый покупатель, из дома Романовых, не заставил себя ждать: репинские бурлаки украсили великокняжескую биллиардную. Плевки критиков (Россию-де позорит живописец) легко смоются, а придёт время - и революционеры получат оправдание крови, пускаемой ими в "голубые волны" некрасовской Волги.
Но что понудило почти сорокалетнего поэта превратить речную вольницу в "тоскливых рабов", когда бурлачество, отмирая в конкуренции с машинами, превращалось в романтику для поклонников Чернышевского, не знавшего "Что делать" и незамеченного "Шестикрылым Серафимом". Обратим внимание на русских поэтов шестидесятых годов позапрошлого века. В те годы освобождалось от крепости крестьянство. Помещичьими крестьянами была треть этого сословия (сравним со стопроцентным охватом колхозной неволей тружеников села спустя 90 лет). Начинались реформы Александра Второго, также подготовка им и его ближним окружением спасительного для страны перехода от самодержавия к конституционной монархии. Кто предвидел эту перемену, не мог и в горячечном сне предположить, что профессиональные революционеры, ни на какую терпеливую созидательную работу не способные, готовят бомбы для царя-преобразователя, заодно – для случайных прохожих, в том числе для детей. Что их работа, бесовская (по Ф.М. Достоевскому), ведёт лишь к реакции, к "закручиванию гаек", к беспощадной войне брата с братом. И в конце концов к развалу великого государства.
Герцен лупил в колокол из безопасного для себя далека. Переводчики с немецкого на русский, потирая руки, ждали, когда профессиональный нахлебник капиталиста русофоба, носившего ангельскую фамилию, напишет "Дас Капитал". Дочь пронырливого Бланка готовилась произвести на свет очередного "духа тьмы", наслать на многострадальное Отечество после всех этих татаро-монголов, шведов и французов ещё и вождя с земношарной ордой. Словом, всё шло издали, верно к 1991 году. Рок, судьба, которым подыгрывали особенности русского национального характера! Главная из последних – не прощать соседу, если он в чём-то обошёл тебя, отнять у него излишки…
А поэт, если он по одарённости ближе к бедняку, чем к богачу, в то волнительное время ожидания великих реформ уже освобождался от тоскливого страха перед придирчивой цензурой. Этот страх, помноженный на ужас, вернётся нескоро, завладеет литераторами при власти, издевательски самоназванной народной. А пока можно позволить себе бесстрашно разоблачать царизм. Не прямо, а горькими рыданиями вчерашнего мальчика, воспеванием измождённого лихорадкой рабочего-белоруса на строительстве пути сообщения. Взывать к добру, стоя по торжественным дням у чужого парадного подъезда, рассказывать пустоте "кому на Руси жить хорошо". Опытной руке это несложно. Притом, вдохновляют питательные гонорары, на которые небогатый дворянин может позволить себе карточную игру, содержание ворованных жён, короче, вообще жить в своё удовольствие.
Крымское потрясение привело к ускоренному перемешиванию сословий. На либеральном поле разночинцы стали быстро размножаться, согласно Божиему Завету. Новый царь твёрдому самодержавию батюшки предпочёл отложенную за якобы несвоевременность либерализацию режима дяди, ученика республиканца Лагарпа. Западники схлестнулись со славянофилами. Разночинную интеллигенцию стало переполнять чувство вины перед угнетённым (крепло мнение) народом. Входили в моду литературные произведения об "униженных и оскорблённых", голодных, бедных и убогих, со смелым теперь указанием на источники зла. Спрос рождал предложение. Литературные таланты, толкаясь локтями, набросились на благодатную для них тему всенародных страданий, что обеспечивало известность и гонорар автору. Если впечатляющая язва не оказывалась сразу под рукой творца неприглядных картин действительности, её сочиняли на ходу. Один тайный подкидыватель материальца Герцену, на язык его «Колокола», однажды оказался с пустыми руками. А тут рядом, откуда ни возьмись, собственной персоной Минаев, поэт-мистификатор, вечно нуждавшийся в рубликах на похмелку. Он тут же сочинил под «неизвестного Лермонтова» "Немытую Россию". Этот ком несмываемой грязищи – в спину всё ещё живым тиранам, пришёлся по вкусу неистовым критикам самодержавия. Звучное выражение с восторгом подхватила просвещённая общественность. Ну, просто находка! Её в своё время освоят для пропаганды, для оправдания октябрьского переворота восторжествовавшие большевики. Ведь они чистыми, видать, руками "отмыли" от тысячелетней грязи старорежимную Россию. А то, что кровью, неважно, ведь и в гроб кладут омытых (чит. в интернете С. Сокурова "Немытая фальшивка", 2014).
При такой моде, дававшей её законодателям много чего приятного, воспоминания зрелого Некрасова о волжской колыбели оказались весьма кстати. Только сомнительно, чтобы "играющий зверок" в детском возрасте способен был назвать свою мокрую (т.е., непросохшую) колыбель «рекою рабства и тоски». Возможно, я несправедлив в отношении Некрасова. Он не стал властителем моих дум, великим поэтом его не называю. Громким – да, и только в отдельные времена. Сейчас за пределами школьной программы певца путей сообщения и парадных подъездов вспоминают, как правило, в женский праздник, в основном мужчины, не способные остановить коня на скаку.
Но вернёмся к нашим бурлакам (бурло – бродяга вроде бы). Выше отмечено, что в годы жизни жалостливых поэтов эта профессия на Руси отмирала. Однако агония затянулась надолго. Конец её отмечен 1929 годом. Представляете, только на 12 году Советской власти был наложен запрет на практику бурлачества. Стыд-то какой! Даёшь социализм! – надрываются репродукторы по городам и весям, а вверх по судоходным рекам, как и при проклятом царизме, тянут, почти пригнувшись головой к ногам, впряжённые в лямки бурлаки всё те же расшивы. Думается, мерный похоронный крик и вой, благоразумно заменён пением Интернационала с матюгами себе под нос. Существенное новшество, отделившее новую общественную формацию от феодализма.
Да, Партия-и-Правительство железной рукой пролетарского органа прикончила позорную практику эксплуатации несчастных бурлаков на Волге и других реках европейской части страны, свободной от помещиков и капиталистов. Казалось… Мне тоже «казалось», пока я не услышал "печальную быль" из уст моего старшего коллеги по службе геологии.
Во дни своего введения в золоторазведку на площади изысканий Лючка, что в Покутских Карпатах, наставлял нас в новом деле опытный искатель сатанинского металла, старик, по морщинистому лицу, и мОлодец узким, лёгким на подъём телом. Его, пенсионера, сманил из Бодайбо начальник нашей экспедиции, сам прошедший школу «золотого рытья» в горах, омываемых водами печально известной Колымы и её притоков.
Старый Кир Кирыч Кирпич (ударение на первом слоге) высшего образования не имел. До войны окончил курсы коллекторов. Но любознательность, отличная память, буравчатая, до корня любого вопроса, позволили практику подняться до уровня дипломированного геолога. Высшей школой сына и внука старателей стали полевые маршруты, след в след за известными геологами. Сам Билибин, великий золотоискатель, решительно рекомендовал Кирпича в начальники поискового отряда, когда случайно были обнаружены признаки драгметалла в районе, где, по науке, Жёлтый Дьявол вообще не водится. Сызмала Кир обладал редкостным чутьём на золото ("нюхом чует", - говорили о нём старатели, с завистью), и отец, случалось, брал мальца в тайгу на охоту за призраком, которому страшен лишь берёзовый лоток. На повышение удачливого практика в должности сыграли и его организаторские способности. А война вознесла Кирпича ещё выше. Нет, не в руководящее кресло, а на полевой валун, что выше других на перспективной площади изысканий. Правда, на карьерный взлёт бодайбинца сработало и то, что рака делает рыбой.
Понадобилось резко увеличить добычу золота на действующих приисках и разведать новые месторождения. Ибо пресловутый ленд-лиз был отнюдь не благотворительностью дядюшки Сэма. В экспедиции среди образованных полевиков, инженеров и техников не нашлось ни одного вольного. Одни из перечисленных отбывали срок, как вредители, враждебно мыслящие, шпионы всех буржуазных стран мира и так далее. Другие, отбывшие наказание, коротали свободу на поселениях вблизи зон, чтобы не затеряться среди честных советских служащих и быть под рукой в случае чего. Наш самоучка, таким образом, оказался единственным другом народа в массе врагов, той белой вороной сурового колымского края, где самая гуманная в мире власть экспериментировала с новым видом рабства, как ячейкой нового общественного строя. Кирпич оправдал доверие Партии. Также честно, до полного изнеможения, работали в поле дипломированные зеки, вольноотпущенники и обессиленная разночинная разновозрастная и разнополая рабсила.
Я живо интересовался рассказами Киркирыча о том времени в том романтическом углу родной земли, а рассказчик оказался словоохотливым и не из пугливых на шорох за спиной. Да и времена сменились. Ильич Второй ещё не косноязычно благодушно правил страной, которая обретала человеческое лицо, стесняясь Мордлага и скромно умалчивая о спецпсихушках для единичных психопатов, заслуживших спецлечение.
Экспедиция Кирпича понесла большие потери инженерно-технического состава от болезней, обморожения и недоедания в годы Войны. Обслугу не считали. «У них отнимал, чтобы накормить специалистов», - признался мне Киркирыч под хмельком. Сколько и чего оставалось объеденным, главный изыматель излишков не уточнил, но нам доступны "Колымские рассказы" Шаламова, в которых не обойдены вниманием очевидца и лагерное меню. Любопытным полезно ознакомиться.
После войны зоны вновь стали принимать пополнение за счёт предателей родины. Так называли красноармейцев, освобождённых из немецкого плена, которые не смогли доказать своё пленение независящими от них обстоятельствами. Например, неумением командиров РККА воевать на своей территории, поскольку до войны их учили бить врага на чужой. Попадались среди новеньких командиры, которые на Эльбе подозрительно тепло обнимались с будущими врагами. С этими свежими невольниками, закалёнными фронтовым огнём, нельзя было обращаться как с бессловесными рабами довоенных наборов. Впрочем, для Кирпича все подчинённые были равны.
К месту сейчас вспомнилась беседа с Кирпичом на полдневном привале в учебном для меня маршруте. Под наблюдением старого золотоискателя я, как говорилось у нас, мыл шлихи, орудуя скребком в лотке, куда мой наставник бросал лопату песка и гальки из рыхлых отложений Лючки. Умаявшись, развели огонь. Крепкий чай под горсть чёрных сухарей – испытанное средство для восстановления сил нашего брата, полевика, между ранним завтраком и ужином под звёздами.
Находясь лицом к реке, я заметил боковым зрением нечто, вторгшееся в пространство долины. Присмотрелся: «Плотогоны! Глядите, Киркирыч!». Тот оглянулся в направлении моей руки, подтвердил равнодушно: «Они, сердешные. Уж насмотрелся… … - и вернулся к чайнику. – Здесь что? Романтика. А там…».
Плоты пронесло мимо нас. Чёрные человечки взмахами рук приветствовали сидящих у костра в ответ на мои радостные подскоки, и долина вновь обезлюдела. Кирпич, разлив чай по кружкам, продолжил прерванную моими воплями фразу: «Там было не столь живописно. Конечно, есть приятность, когда река несёт сама вниз. А если надо тащить вверх? Разницу понимаешь? То-то, брат!». И услышал я от своего наставника занимательную историю. Не уверен, что пересказываю её точно. Давно это было. И в моей практике я не наблюдал своими глазами описанных Киркирычем картин. Так что, если где-то напутал, то простите. Излагаю по памяти.
В году (запомнил я, 49-ом) наш редкостный «нюхач» обнаружил искомый металл в долине одного из притоков Колымы. Доселе тот участок считался бесперспективным, а тут обрадовал. Предварительный подсчёт запасов обещал промышленную залежь. Сверху приказали немедленно разведать соседние участки. Следующей весной первооткрыватель повёл свои пешие и конные сотни вверх по долине полноводного потока, названного картографами Волжанкой. Вьючных лошадей, якуток, не хватало. Большую часть груза приняли спины невольников и условно свободных. В конце дня дошедшие до ночного привала валились с ног. В пути и по утрам рыли ямы для павших на ходу и отошедших во сне у костра доходяг. За эту дополнительную работу полагался кусок сухаря, недоеденный почившим товарищем. А спинам живых прибавлялось груза.
На середине пути река, порожистая внизу, обрела покойное ложе, течение ослабело. Целый день ушёл на вязку узких плотов с заостренной передней частью. Эти кирики (по имени конструктора) снабдили большими вёслами, кормовым и, по одному, по бокам. Наверное, чтобы плот не кружило в речных потоках. Ближе к носу такого плавсредства крепился канат, другой конец предназначался для "ползущих гурьбой" вдоль реки, как сказал по поводу похожего зрелища лукавый поэт. Рабсила, доверив привыкший к их спинам груз плотам, впряглась в лямки. Захрустела галька под стоптанными, просящими каши, кирзачами, под верёвочными лаптями лагерных умельцев. Эх, родного липового бы лыка сюда!
Не помню, пели ли в рассказе Киркирыча волжанские бурлаки летом 1950 года "Дубинушку", поднимая плоты с грузом вверх по реке. Может быть, выли или кричали? Вряд ли. Советский человек и в таёжной глуши бассейна Колымы предпочитал помалкивать, берёг силы для рывка в светлое будущее, которое манило из-за хребтов, поросших лиственницами. А скорее всего они мечтали поскорее дойти до котла с баландой.
Не могу себе представить на выписанной Кирпичем словесной картине тот гордый, вольный, знающий себе цену люд, о котором писал Гиляровский. Не имею права назвать их бурлаками. Писатель обязан придерживаться правды, сколько может. Невольники в экспедиции Кирпича представляются мне ватагой, вечно тянущей Русь против течения времени неизвестно куда, неизвестно к какому пределу. Может быть там остановятся, и разнесётся по всей земле свободно и радостно: "Эй, дубинушка, ухнем!".
Свидетельство о публикации №221081101184