Последняя фреска

(Памяти Александра Меня)
1
С сумкой, полной красок и кистей, я шагал по славному подмосковному селу Большие Озёры, в конец улицы, к чёрной, воронёной маковке храма и золотому крестику на нём.
Я с удовольствием обрядился перед поездкой в новые валенки, как протезы, надламывавшие ногу в шаге, подбивавшие по икрам, и чувствовал себя природным мужиком. Давно не носил деревенской обуви и одежды. Семь лет назад, уехав из таких же примерно Больших Озёр в столицу на учёбу, зимовал в потёртой кожаной куртке. Перебежками в Москве осиливал любую стужу: из метро - в автобус, с остановки - в училище, кафе, Дом художника. И вот теперь, впервые за долгие годы, я опять погрузился в национальную обувь, а поношенные итальянские ботинки лежали у меня про запас в сумке вместе с красками.
По паперти к церковным вратам прошёл я по снежной траншее, выскобленной до бетона.
Перед входом в храм снял сумку с плеча и отвесил три глубоких поклона, прося у Господа принять в дар мой дерзновенный труд по изукрашиванию сей обители.
В храме встретил меня батюшка в черном подряснике и в плюшевом клобуке с оторочкой из седых, словно алюминиевых, кудрей.
Он поглядел на меня тёмными, влажными, навеки огорчёнными еврейскими глазами и представился:
-Отец Андрей. В миру Борис Моисеевич‚- и добавил. - Ещё на Введение вас поджидали.
Меня вдруг будто кто-то за горло схватил, даже слёзы выступили на глазах, - так неожиданно встал передо
мной этот старый еврей.
Видя моё смущение, он сказал решительно:
- Пойдемте. Место для вас готово.
И, повернувшись, вышел из церкви через низенькую боковую дверь у клироса.
Очарованный в Москве вожаками русских националистов, с которыми я познался через газету «Опричник», и получив с их помощью подряд на роспись этого храма, я в восторге от ласки сих могучих мира сего, пообещал им запечатлеть здесь на образах лица их – рыцарей-хоругвеносцев. Давно продумывал будущие фрески. Особенно ясно виделся мне знаменитый Какошин - его круглый, прочный череп, шишки мудрости на лбу над клокастыми бровями, волосы ежиком, варяжскую мрачность взгляда. У меня руки чесались с порога взяться за письмо. Еврей-священник сбил с толку.
Чтобы исполнить замысел, теперь мне необходимо было запереть от него душу, скрыть дерзкие намерения
по перенесению мужественных ликов на стены храма. С помощью кисти и красок осадить, поставить на свое место этого, как думал я тогда, враждебного человека в православии, окружить  его портретами непримиримых московских витязей, атаковать замаскированного в рясу недруга силой изобразительного искусства. Ожесточиться борением, опять навязывать и уязвлять своим талантом, как это делалось мной в карикатурах, а не высекать искру
божью, как мечталось по пути сюда.
«Ну что же, - битва без конца и без начала. По крайней мере, я - на своей земле, это родина моя, и я имею полное право сказать во весь дух то, что должен сказать. Пускай некоторые другие трепещут и сомневаются‚- коварно глядя в спину отцу Андрею, думал я, поднимаясь следом за ним по узкой винтовой лестнице церковного флигеля на второй этаж. Здесь стояло не менее десятка
кроватей под цветными покрывалами, полированные шкафы, и на окнах висели шторы.
-Тут наш отель,- сказал провожатый. - Любое место выбирайте. На ужин приходите в трапезную, в восемь.
Словечко «отель», вместо братского корпуса, так покоробило меня, что я даже спасибо не сказал, желая тем самым для начала и досадить моему неприятелю.
Он ушел.
Я выбрал кровать у окна, вытащил
из сумки домашние тапочки, завернутые в «Опричник», где подрабатывал карикатурами на племя, к коему принадлежал и отец Андрей, и стал переодеваться. Снял валенки, засунул их за веревочку у печки. Надел толстые шерстяные носки и прилег отдохнуть.
В дверь заглянула мордастая баба. Черный платок церковной служки туго спелёнывал голову, сдавливал щёки, отчего губы выпирали поцелуйно.
С жадным женским любопытством она смотрела на меня, здороваясь и спрашивая, не надо ли ещё чего для удобства. Такая назойливая обслуга всегда сердила меня. По опыту многих своих творческих командировок я знал, что все эти уборщицы и кастелянши до крайности самоуправны в наших гостиницах, врываются в неподходящие моменты, громко перекликаются в коридоре, весь день гремят ведрами и воют пылесосами.
Бойкая розовощекая баба оказалась ключницей. Она спросила меня отчество, с почтением напомнила о совместной трапезе, о постных блинах - с присказкой:
-Тесто ходит на дрожжах — не удержишь на вожжах. Приходите!
Засмеялась и скрылась.
«Отель»... Баба эта вместо послушника! Сплошной экуменизм!- думал я.- Вот так они изнутри, из самого русского сердца и делают своё чёрное дело».
Я развернул «Опричник». Каждый номер перечитывал не раз.
Сначала я опять полюбовался своей карикатурой на первой странице: чёрное, залитое тушью, небо без звёзд как бы за ниточки натягивалось на московский Кремль   бесами с перепончатыми крыльями и змеиными хвостами. И горбоносая, пучеглазая мордочка каждого нечистого была узнаваема - в одном я схватил черты еврейского банкира, в другом - еврейского тележурналиста, в третьем - полукровки советника президента. Тонкость рисунка состояла в том, что ниточки были как штрихи, почти незаметны, а чёрный полог только слегка морщился от их натяжения. Тут было что-то от настоящего искусства, а не от лобовой сатиры. И это нравилось мне в своей работе.
Потом я принялся за передовую самого Какошина. Знаменитый думский оратор объяснял в ней причины, по которым иудеи употребляют кровь христиан в своих обрядах: «...Раввины допускают, что Иисус Сын Марии
Девы мог и в самом деле быть мессией, следовательно‚ - говорят они, - мы будем спасены через кровь христиан».
Далее рассказывалось в статье, как раввины пропитывают тряпки кровью христианских жертв, сжигают их, а пепел в конвертах рассылают по синагогам. Брачующейся еврейской паре дают разрезанное яйцо и посыпают этим пеплом. Молодые съедают и    через эту сухую кровь обретают спасение.
Тогда я верил в эти бредни и ненавидел «Их». Хотя лет до двадцати, живя в своей деревне, а затем и первые годы в столице, я любил всех людей, как говорится, в упор не видал евреев, а если и встречал, то не ведал о том. И даже когда мне стали указывать на них, настраивать мой глаз, то я чистым сердцем проникал в них и опять же любил как всех.
Впервые приметил их ярых ненавистников среди неудачливых собратьев-живописцев. Это были люди душные, скучные, и я долго сторонился их. Так бы и оставался беспорочным. Но жизнь становилась всё труднее. Чтобы заработать копейку на хлеб с маслом, я решил прибиться к какой-то московской стае. Модернисты были чужими для меня. Старики-традиционалисты -бессильными, нищими. Пошёл к националистам. Успокаивал совесть тем, что если они и клевали евреев, то единственно из чувства безграничной свободы, по широте души. Просто обозначали тему - одну из десятка для художников и писателей этого круга.
И первую карикатуру в «Опричнике» я нарисовал тоже беззлобную. Просто мне захотелось изобразить новый для себя типаж. Это был смешной и немножко жалкий еврейский банкир, в ту пору его чуть не взорвали в собственной машине при дележке сфер влияния. Он получился у меня чумазым кочегаром перед топкой с названием собственного банка.
Со временем всё чаще и чаще стала требоваться «Опричнику» эта тема. Немного противно было чуть не каждую неделю изображать одно и то же. Но мне вдруг
удвоили гонорар. Я с благодарностью ответил на это серией ядовитейших карикатур. Даже в Думе обратили на них внимание. Сам Какошин по телефону позвонил в редакцию, долго говорил со мной, назвал меня настоящим русским талантом, надеждой нации. И я, давний безотцовщина, мгновенно проникся к Какошину сыновней любовью и на волне душевного подъема проштудировал даже «Протоколы сионских мудрецов»...
2
Утомлённый дорогой, я заснул, и проснулся от тревожного чувства. Человек глядел на меня в упор. На бледном лице с жёлтоватым лысым черепом у этого человека смеялись маленькие черные глазки, а губы словно когда-то давно были вдавлены ударом кулака, да так и не набрали природной пухлости -
только надрез обозначал рот.
Этот крепкий, ловкий мужик поднял с полу номер «Опричника», двинул бровью вверх, как опытный политик, по одному заглавию определив мои умственные пристрастия, засмеялся животом, не раскрывая рта, будто удерживая дурной запах.
Он был, кажется, доволен, что вызвал у меня жалкую, потерянную улыбку. Шумно дышал носом, мычал – и заговорил как-то нутряно.
-Там внизу такое зверьё живет. На ключик запирайтесь гражданин художник.
-Насколько я понял, это что-то вроде ночлежного дома?- сказал я. - А вы трудник?.
- Это батюшкин бизнес‚- все свистящие и шипящие произнеслись мужиком с особенной тщательностью и силой - Борис Моисеевич ночлежку раскрутил. Не сеет, не пашет, а брюхо сыто. Дурную деньгу с государства загребает, людей за рабов держит. А куда денешься по морозцу?
Неприятный был пришелец, но оказался стоящим на одной политической платформе со мной. Взыграла глупая партийная честность. Не мог я позволить себе быть
неискренним с близким по убеждениям человеком!
-В самом деле, удивительная вещь,- ударился я в рассуждения.- Если разобраться, церковь -  нервная система народа. Верно? Здесь должны быть только свои, плоть от плоти, кровь от крови!..
Всё располагало к долгой беседе, теперь бы и гостю открыться, но мужик тотчас встал, будто осуждая меня, кажется, даже презирая, попросил «газетку почитать» и ушёл, горбясь и тяжело, по-медвежьи, переступая с ноги на ногу.
И я снова заснул быстро, молодо, невинно.
3
Пробуждение было опять насильственным - от грохота и криков снизу, из помещения трудников.
Упал ступ, свалился с подставки бачок для питья. Было слышно, как глухо, вязко бьют кулаком по человеку.
Я соскочил с кровати, ощупью достиг двери, чтобы запереться, но не нашёл в скважине ключа. Остался стоять, готовый защищаться и не пускать буянов к себе. Но ко мне, слава Богу, никто и не рвался. Схватка заканчивалась. Я приотворил дверь и через щель увидел отца Андрея - в накинутой фуфайке, в байковых кальсонах и в валенках на босу ногу. Валенки промокли, чавкали в разлитой по полу воде. Старец поднимал и устанавливал бачок на тумбочку. А мой «однопартиец» мёртвой хваткой сзади держал за обе руки усмиренного парня с заляпанным кровью ртом и подбородком.
-Трезвых-то легко полюбить, а вы нас пьяненьких полюбите, Борис Моисеевич. Пьяненьких!- кричал парень.-
3наю, завтра выгоните отсюда меня. Выгоните, а кто вам будет доход давать? Кто будет заказы на починку принимать? Не раскидывайтесь специалистами, Борис Моисеевич. Прокидаетесь. Кроме меня, никого и нет у вас работников. Васька - пес цепной. Я его все равно убью. А на вас жалобу в район подам.
 Постаревший среди ночи, с седыми, желтоватыми лохмами на голове, отец Андрей‚ сверкая гневными глазами, молча устраивал на место раскиданные стулья, перевернутую лавку. С гвоздя снял полотенце и принялся связывать парню руки в локтях. Будто гуж на хомуте, с помощью колена, затянул отец Андрей узел на локтях. Помог подняться пленнику и толкнул в темную боковушку, а на дверь накинул крючок.
Я шмыгнул к себе наверх и не успел опять устроиться под одеялом, как увидал в дверях мужика со съеденными губами - этого Ваську. Прямо из дверного проема он стал дуть в невидимый мундштук:
-Вот какое у нас гестапо. Как он русского-то дурачка, - только косточки затрещали. Тот убить его грозился. Ха! Этот точно убьёт. Ему, урке, человека порешить, что таракана. И кто его осудит? Настрадался от жида, по горло нахлебался. Убьёт. Точно, убьёт.
-Он вроде бы тебе грозился, а не отцу Андрею, - заметил я.
-Ему обещался. Ему! И не откажется, злодей! Не откажется!
Я не стал спорить, может, и в самом деле ослышался.
Почёсывая грудь под рубахой, Васька ушёл, не прощаясь.
4
Утро выдалось солнечным. И как во всякое утро, независимо от того, что накипело на душе вечером, я чувствовал начало жизни, собственную беспорочность и жажду рисовать.
Перебежал по морозцу в храм, скинул полушубок с плеч в угол, водой из купели ополоснул лицо и утёрся рукавом. Вперился взглядом в простенок до головокружения, пока не увидел на свежей штукатурке очертания святого Алентия, которого я задумал изобразить с лицом, похожим на Какошина. Бросился к стене и ногтем большого пальца стал полосовать бархатную поверхность
штукатурки.
Рукав моего чёрного спортивного костюма уже до локтя покрылся известковой пылью, я уже стоял на скамье, отбивая линии бровей и носа будущего лика Алентия-Какошина, ноготь уже стёрся до мяса, когда я услыхал сзади голос отца Андрея.
-Что за сцену предполагаете изобразить?
-Изгнание жидов из Суздаля!- вдохновенно
выпалил я в продолжение своего внутреннего общения со знаменитым московским антисемитом.
И тут скамейка подо мной подвернулась, так что я едва успел, не упав, соскочить.
Тяжко, нехорошо было на душе.
-Редкий сюжет, - произнес между тем священник.
-Да, вот поэтому... А может, вопреки... Сюжет канонизированный...- лепетал я, страшно смущенный.
-Проемы занавесим, чтобы прихожане вас не беспокоили. И - с Богом!
-Вот спасибо, Борис Моисеевич Еще бы лампочку сюда. Световой день короткий. А я бы и по вечерам мог.
«Или выдержка в нем героическая, или он в самом деле - идейный выкрест,- подумал я, когда остался один.- И какое всё-таки проклятье висит над евреями! Вот хороший, кажется, человек, а как странно на душе
после общения с ним».
Пока я разводил в ведре грунтовку на казеиновом клее, а два молодых мужика из ночлежников наколачивали полог в проёмах, тяжелое чувство улетучилось из души. Дальнейшая работа и вовсе очистила. Я с восторгом накладывал широким флейсом первый слой ультрамарина. Слышал лёгкое шипение следом за кистью, краска тончайшими струями вживлялась в извёстку, выстраивался зримый образ на стене.
Как всегда, я начал с одежд. Тёмной охрой прошёлся по складкам накидки Алентия. Высветил волны сгибов.
Так был захвачен лепкой драпировки, словно пылко молился о чем-то. Лицо у меня горело. Земное, планетарное время шло само по себе, уж за полдень перевалило, а в моём мире всё ещё было утро.
Казалось, это из вчерашнего вечера явился Васька, отвернув брезентовый полог рабочего закутка.
-Бог в помощь!
Опять товарищеское, партийное чувство резануло меня по сердцу при звуке его свистящего голоса. Я почувствовал, как моё лицо свела судорога. Спрыгнув со скамейки, я припал к заволосатевшему уху Васьки, пахнущему гнилым луком, заткнутому желтой, несвежей ватой, и пояснил ему об Алентии.
-Ну, спасибо, друг! Просветил! Нарисуешь — я все свечки теперь ему буду ставить!— пообещал Васька, выслушав легенду, и потрепал меня по плечу.
Когда он ушёл, периодом спада творческой активности объяснил я странное расслабление, и ещё тем, что освещение изменилось, стало матовым, тусклым, видимо, ветерок туч нагнал. И опять меня стала корчить тоска какая-то. Кисть валилась из рук. Да и посетители не давали сосредоточиться, слетались на новенького.
Явилась ключница с миской, покрытой белой салфеткой.
-Вчерашних блинчиков овсяных поешьте.
Не вставая с корточек, я принялся скручивать блины в трубочку и пожирать - не ел со вчерашнего дня, с поезда.
Сцепив руки под грудью, старостиха глядела на будущую фреску умиленно. Мечтательно произнесла:
-Вот бы вы нашего батюшку изобразили на каком-нибудь образе.
Я едва не подавился блином от неожиданности. Прожевав, ошеломленный,— спросил:
-Какие же за ним, интересно, духовные подвиги числятся?
-Когда он приехал к нам в Большие Озёры, от этого храма только стены торчали. Как-то утром иду по воду, гляжу-человек в развалинах торкается. Кому там чего понадобилось? И кирпич-то весь мало-мальски годный давно выколупали. В фуфайке, в резиновых сапогах — на туриста не похож.
Воду отнесла, вернулась. Разговорились. Господи! Священником сюда назначенный! Я бегом домой, рукавицы-верхонки ему дала, тележку. Да вместе с ним до вечера и вытаскивала мусор вот из этого придела, где мы с вами сейчас разговариваем. Уж когда под крышу подвели, эти с бритыми-то затылками, на джипах приехали из города, мол, не позволим тут (нехорошим словом назвали Бориса Моисеевича) ему хозяйствовать. Своего, мол, поставим. Убить грозились. А Борис Моисеевич ни с места.
Службу наладил - за ночлежку взялся. Беспутных обогревать да к делу пристраивать вздумал. Тоже от них нам одни неприятности. В других приходах благолепие, тишина да покой, а у нас страсти Господни. Заслужил, заслужил отец Андрей, чтобы нарисовали. В молодости он был - вылитый Иисус.
Из глубокого кармана чёрного рубища ключница достала картонный складенёк, сшитый в корешке черными нитками и развернула его передо мной.
С тусклой копии фотокарточки глянул на меня, в самом деле, Иисус. Изможденное, продолговатое лицо, локоны до плеч.
-Это он в пятидесятых годах, на Валааме, после освобождения из лагеря.
Молодой, в самом деле похожий на Христа еврей на снимке, чем-то напоминавший и отца Андрея, был одет в длиннополую рубаху, расстегнутую в вороту, в какие-то портки, и босой стоял на камне у большой воды.
-Я вместе с образами эту фотографию держу в киотике. Отец Андрей ругал меня, запрещал, грозился места лишить, а я не отступаюсь. Достоин он! Мальчиком в войну один из всего городка спасся. Евреи, говорит, пошли как скот на заклание, за город, к противотанковому рву. А он спрятался в саду, в шалаше, и ночью убежал. Мальчиком-то он был на русского похож. Рыженький, конопатый. Назвался Колей, ему и поверили. А потом в баню погнали вместе с другими, а там и открылось его происхождение. Ребята стали дразнить, а один, постарше, говорит, - беги, Колька, или как там тебя на самом-то деле зовут. Завтра кто-нибудь донесёт... Намыкался человек. Но много в ту пору увидел и добра от русских людей. И тогда же дал себе зарок если выживет - принять крещение и жизнь посвятить православной церкви.
Ключница взяла из моих рук самодельный образок, пустую тарелку и перед тем как уйти, опять похлопотала передо мной о запечатлении обожаемого батюшки.
Голос доброй, бесхитростной русской женщины умиротворил меня, будто я в свою родную деревню попал, снова обратился в непорочного любителя рисования. Несколько минут мне было хорошо. Но потом мысль о присяге опять стала ломать. Я вскочил на ноги, словно бы от чар встряхнулся, стал метаться в приделе как зверь в клетке, себя корить, поносить за малодушие и непоследовательность душевных устремлений.
«Баба! Такая же слезливая, глупая баба! Предатель! Свой народ предаю. Какошин в губернии на антисемитизме выборы выиграл, за него восемьдесят процентов проголосовало. А ты – отщепенец. Бойцовской
закалки - никакой. Оказался под влиянием первой попавшейся деревенской дуры».
Я горячил себя, ругал последними словами, приводил в состояние боевой готовности перед тем, как решиться усилить черты Какошина в лице святого Алентия.
Даже несколько раз кулаком ударил по решетке окна.
В другом бы месте, в Москве я за это время три портрета набросал в разных ракурсах: все заготовки были у меня в голове, в памяти. При коротком взгляде на то место, где должна быть голова Алентия, отсюда, снизу, кажется, я видел обводы лика, основные черты носа, бровей, но как
только желтоватой охрой принимался отбивать по извёстке, выходило неверно, непохоже. Казалось, из каких-то глубинных слоёв штукатурки, с самого кирпича проступали другие черты, а моей рукой водил кто-то невидимый.
Я который раз смывал тряпкой наброски и протёр до тёмного пятна, писать на котором было уже нельзя, требовалось подновить. И я с радостью отвлекся от изображения, пустился в простую, отдохновенную работу штукатура.
Уже стемнело, когда я забелил место на стене выше плеч святого Алентия. Поджидал, пока подсохнет, сидя на полу и раскинув ноги.
5
Пришёл отец Андрей с лампой. Поставил лампу на подоконник и, ни слова не говоря, удалился. После чего дело у меня окончательно застопорилось.
Подумалось: «Зачем приходил?».
Я кинул на скамью полушубок и лёг на скамью лицом к стене.
Наверное, всё-таки фонарь невидимо чадил. Испарения керосина подействовали на меня будто на токсикомана. Ум помрачился, я впал в легкое беспамятство, почти задремал.
И мне привиделось, как в снегах под Воскресенском горит огонёк на даче Какошина. Зал сияет люстрами. Из топки камина, величиной с русскую печь, воняет жжёным волосом кабана. Раскрасневшийся пухлый отставной капитан, телохранитель Хлопин брызжет на тушу из бутылки.
Гости сидят на диванах и креслах вдоль стен.
Сам Какошин расхаживает посреди залы в каких-то странных белых рейтузах, в лаковых туфлях на высоких, сантиметров в пять-семь, каблуках и в блестящем люстриновом пиджаке. Какошин неузнаваем. Голубые глаза хлопают длинными, белесыми ресницами на пупырчатом, как лимон, лице, - а глянцевый череп обмётан тонким цыплячьим пухом. Видимо, это Какошин в старости,- думал я во сне, примечая, что бугры мудрости на лбу Какошина переместились под кожей черепа чуть выше. Какошин всё время почесывал их, массировал пальцами, как младенец десны в местах прорезающихся зубов. Ходил, печатал шаг. Каблуки ботинок сзади, по нынешней молодежной моде, были раздвоены и напоминали копыта. Он с удовольствием прислушивался к их стуку по паркету, подходил к круглому столу посреди залы и глядел, как сидящий за ним брюхатый художник Лешаков, обтянутый сразу несколькими подтяжками будто пулеметными лентами, рисует «войнушку с жидами» на большом листе ватмана. «Кых! Кых! Ба-бах! Ба-бах!"- после каждого штриха выкрикивал Лешаков, как мальчишка.
От камина капитан Хпопин доложил, что кабан готов.
Патлатый Лешаков разлил водку в гранёные стаканы.
Туша истекала соком на полированной поверхности круглого стола.
Шишки на лбу Какошина к этому моменту уже оказались расчёсаны до ссадин, кровоточили. Он прикладывал к ним носовой платок и, запачканный кровью, показывал гостям.
Всеобщему сочувствию не было предела.
Из кармана пиджака Какошин достал бархатную коробочку, открыл и вытащил из нее за веревочку семиконечную звезду ордена Хоругвеносцев.
«Кому же это?- думал я в забытьи.
Неужели Хлопину?
Все кричат, поздравляют друг друга. целуются.
Звезда желтой медузой погружается в стакан с водкой.
Капитан Хлопин одним махом выпивает  обмывочную порцию, в спешке заглатывает и звезду. «На закусочку, на закусочку! - кричат вокруг, когда капитан уже корчится на
полу, хватаясь руками за горло. Изо рта у него вываливаются клочья пены. Он бьётся в конвульсиях.
«Ура!Ура! Ура! - по-гвардейски вскрикивает Какошин.
Ему вторят мощным хором.
Жрут жареного кабана.
А из шеи капитана Хлопина уже вылезают острые жёлтые жала, изнутри распирают шею от горла до позвоночника, неудержимо увеличиваясь, протыкают кожу, становясь ожерельем, и, наконец, эти золотые лезвия, слегка провернувшись, как циркулярная пила, вовсе отделяют голову лихого телохранителя от его грузного туловища.
Голова катится к камину, словно заготовка для следующего шампура…
«Боже мой, - думаю я в полусне. - Да ведь это же мне на седьмое ноября вручали орден на даче Какошина, и это моя голова катится!..»
6
Когда я очнулся, в церкви было темно. И было слышно, как вопила баба, и недалеко. Верещала, подвывала, припадочно взвизгивала.
Баба не переставала голосить. И чем дольше я, очищаясь от мерзких видений и утирая холодный липкий пот с лица, сидел на скамье и глядел в клетчатую синь церковного окна, тем сильнее проникался ужасом этого бабьего вопля. Голос, казалось, был знакомым – ключницы.
Я накинул полушубок на плечи и вышел из церкви на застоявшийся ночной холод.
Под фонарём, таким же, какой принёс мне отец Александр, но подвешенным, будто лампада, на арке ворот церковной ограды, стоял народ, и оттуда неслись причитания. Виден был человек, лежащий на снегу в ногах у столпившихся.
«Кто-нибудь из трудников по пьянке замёрз, не иначе. Может быть, тот самый подшивальщик валенок‚— подумал я.
Баба уже не рыдала, а в смертном бессилии упрашивала вызвать скорую помощь из района.
Подойдя вплотую к людям, я услышал голос Васьки:
-Топором, видать. Полчерепа снесли. Теперь никакая помощь не поможет.
Старостиха стала просить, чтобы хоть в помещение занесли несчастного. И кто-то уже нагнулся, готовый подхватить лежащего и потащить в церковь, но Васька опять подал голос:
-Не трожь. До приезда следствия пускай здесь лежит. Прикрыть только можно, и все.
Кто-то побежал вызывать милицию.
-Кровь не затаптывайте! Кровь! Это все следствию потребуется,- распоряжался Васька, в полный звук, незнакомо отчётливо выговаривая слова. Был он в одном пиджаке. Не узнавал меня, мечущимся взглядом окидывая ночные окрестности.
Привстав на цыпочки, я через плечи обступивших людей разглядел лежащего.
В черном пальто с каракулевым воротником, без шапки, на снегу полусидел, навалившись на сугроб, отец Андрей. Седые кудри его были чёрными от крови, а лицо белое, ещё при жизни захватанное окровавленными
руками. На коленях перед ним стояла ключница с распущенными волосами и со страшным искривленным лицом,
Я отошёл в тень, набрал пригоршню снега, растёр лоб и щёки. Другую пригоршню затолкал в рот и стал высасывать талую воду. Снег на вкус был какой-то необычный. Солоноватый. Потрясенный, я не сразу задумался об этом.
Когда наклонился за следующей пригоршней, и зачерпнул ладонью, то ещё держа пальцы в снегу, замер. и стал рассматривать тёмную полосу, тянувшуюся откуда-то со стороны колодца к церковным воротам, где упокоился отец Андрей.
Будто мину нащупав пальцами под снегом, я медленно стал вытаскивать из снега руку, а вытащив, долго стряхивал, столбенея от ужаса. Снег был залит кровью. Я кровью причастился.
Я икал всю Ночь.
Приходил милиционер, что-то спрашивал. Я икал.
Потом Васька появился, посидел на кровати, покурил, сказал, что парня арестовали. Я всё икал.
Рано утром ключница пришла и плачущим, дрожащим голосом попросила забрать из церкви  краски и кисти, потому что епитимья на храм наложена. Месяц служить нельзя, а потом снова надо освящать.
Только к утру я справился с икотой.
Когда рассвело, по тому, как очистились окна от морозных узоров, я понял, что потеплело и обулся в итальянские ботинки - на толстой подошве, тяжелые, похожие на армейские.
Застегнул молнию на сумке, спустился вниз.
Там печь была не топлена, за ночь выстудило. Один беззубый, по всему видно, больной старик лежал на кровати, укрытый несколькими одеялами.
- Вот я вам валенки подарю,- сказал я и засунул национальную обувь под кровать старика.
Старик и не понял сначала, а когда до него дошло, благодарить было уже некого - я шагал по тропинке через церковный двор. За металлическими сварными воротами церкви, не сбавляя хода, я глянул на сугроб, на сгустки малинового пористого снега, похожие на размоченный в кагоре белый хлеб, содрогнулся и быстро пошагал
к автобусной остановке.
Под ногами не скрипело, уже было скользко на укатанной дороге. Туман стоял над Большими Озёрами, печные дымы стелились по низу, в воздухе была разлита вековая горечь русской зимней деревни.
В конце улицы к сарайчику остановки подрулил «пазик».
Я припустил, подкатываясь, побежал и первым оказался в автобусе.


Рецензии
Газета "Опасная ставка" (5, 2000), "Вкус снега".

Ольга Шорина   11.08.2021 21:51     Заявить о нарушении