Эротолингвистический этюд

       У девушки Островского хорошая фигура, крепко всаженная в плечи голова без признаков шеи и, надо признать, непростой характер. Островский работает электриком по вызову в маленьком книгоиздательстве «Дуплекс», а Марина —  там же выпускающим редактором. В ее обязанности, по причине нехватки средств и, соответственно, — небольшого числа работников, помимо основной работы, входит еще и вычитка текстов. Можно сказать, что корректированию она отдает половину своего трудового времени.
       Между Пашей Островским и Мариной Шламбурцевой любовь. Они могут долго стоять в подъезде какого-нибудь дома перед расставанием и целоваться. Паша немного моложе Марины, всего лишь на тринадцать лет, но эта разница нисколько им не мешает. Они ее, особенно Марина, не замечают. Иногда она кокетливо говорит, что «Паша бросился на старушку», понимая оба, что это определение ей не подходит: в свои тридцать три она выглядит просто здорово. Ее подтянутая фигура, крепкие красивые ноги и миловидное лицо Островского возбуждают. Даже, казалось, такой недостаток, как отсутствие шеи, в которую он не прочь бы был уткнуться, чтобы вдохнуть запах любимой, им зачислен в достоинства. По укороченной дорожке, минуя подъем к подбородку, над которым расположены влекущие к  себе губы, Паша совершает к ним восхождение раз за разом. Так он говорит.  За плечами Марины — два неудавшихся замужества и три ребенка, мал мала меньше.
        Конечно, Островский и литературный язык, к которому мы прибегли, чтобы изобразить героя в положительных тонах, такие же совместимые понятия, как заяц и трамвай. Потому что изъясняется он иначе, и это, по правде говоря, Шламбурцеву очень нервирует. Она все время его поправляет. То Пашу заносит в непроизносимый в среде подкованных грамотой людей речевой оборот «доброго времени суток» — именно тогда, когда он, встречая свою возлюбленную и стараясь быть галантным, ее приветствует. То вдруг отметится оскорбительным глаголом «ложить», а то и ударение поставит в слове так, что хоть уши затыкай. В последний раз, когда он, нежно держа ее за руки, перед прощанием спросил: «ты мне позвонишь или я — тебе?», нагло упирая на срединную выскочку «о», Шламбурцева едва не расплакалась. «Паша, — вскричала она, сглатывая застрявший в горле комок горечи, предвестник нарождающихся слез, — как ты можешь? Это же русский язык, понимаешь? Надо ведь говорить «позвонИшь». Видно, что Островскому до чертиков надоели постоянные спотыкания в их разговорах, мешающие романтическому процессу, но он крепится. Крепится, потому что — любовь, потому что — чувства. А главное — ставший родным подбородок, над которым заманчивые губы, а под ним — все остальное, влекущее, как далекая требующая изведанности земля… Если бы не это… ну, самое… грамота... блин… Дальше мысль молодого электрика, настроенного на развитие отношений, перескакивает, как воробей с ветки на ветку, с обиды в адрес русского языка, надумавшего сломать его неокрепший мозг, на светлое будущее, которое, неизвестно ведь, настанет ли вообще.   
        Марина, чтобы поправить свое семейное положение, обрести вновь счастье, оставляет детей маме. А рядом с мамой, принимающей на пороге внуков с улыбкой взятого в плен солдата, всегда есть папа. Который, как все мужчины, предпочитающие химии чувств прозу жизни, суров и режет правду-матку прямо в глаза. Папа, однако, тоже допускает ошибки, когда произносит свои тяжелые, словно гроб, и горячие, как с огня суп, речи. Но ему простительно. Внуки очень-очень любят дедушку.
        Шламбурцев говорит дочери то, что она сама ночами запихивает в дальний угол горюющей души.
        Ну да. Первый муж, Панфилов, официально нигде не работал, непонятно где ошиваясь круглыми сутками. Разговаривал отрывисто, пересыпая речь отборной бранью. Но деньги у него постоянно водились. За то время, что они прожили вместе, Марина родила двоих. Мальчика и девочку. Панфилов обращал на детей столько же внимания, сколько и на  старания жены приучить его к правильному изъяснению мыслей.
        Однажды, уже лежа в постели, все ища удобное место и потому беспрестанно ворочаясь с боку на бок, она почувствовала, как что-то твердое и холодное уперлось в бедро. Это был обрез. С ужасом Марина отодвинулась подальше от спящего мужа, осознав вдруг, что тот вращается в бандитских кругах. И вспомнился случай, когда он попросил ее застирать рубашку, рукав которой был залит кровью. Тогда он сказал, что поранился бензопилой, обрезая ветки деревьев в лесу. Какие ветки, какие деревья, откуда взялась бензопила, и что он вообще делал в лесу, если Панфилов в начале их отношений пояснил мимоходом, что работает в частном маленьком банке? Правда, названия его так и не дал. И ни намеком ни разу не обмолвился, что работает в лесном хозяйстве. Она и не выспрашивала, чувствуя в словах Панфилова какую-то опасность. Растолкав мужа, Марина спросила, зачем он берет с собой в постель оружие. Обозвав Марину сукой, которая лезет не в свое дело,  предупредив, что «она когда-нибудь дождется — ****юлей он ей отвесит по полной», муж засунул обрез под подушку и спокойно захрапел вновь.
       Утром она, вся растрепанная, намеренно себя не приведшая в порядок, пустила слезу:
       — Игорёша, ты ночью меня обозвал — я не хочу повторять это ужасное, маргинальное слово, которому не место в русском языке. И так со мной безобразно разговаривал… Я хочу, чтобы ты извинился. Вообще, ты очень плохо обращаешься с родной речью, материшься, позволяешь себе такие с ней вольности, за которые в хорошем обществе тебя бы подвергли остракизму.
       — Чего, чего? — Взвился Панфилов. — Ты что там, макуха ссанная, об извинении протявкала? Я плохо обращаюсь с русским языком?
       Он все более входил в раж:
       — Чему бы меня подвергли в хорошем обществе?
       — Остракизму, — прошептала с замирающим сердцем Марина, отчетливо представляя картину, в которой как раз ее изгоняют из дома. Квартира и вся обстановка принадлежали Панфилову. А с совместно нажитым добром — детьми — он расстанется без боли, это она понимала. Значения слова бандит не знал, но, по интонации жены, вывел для себя, что пора ее бить.
       Унижение, которое Марина испытала, было столь сильным, что она слегла. Мало того, что муж в присутствии малых наследников ударил ее с размаху кулаком по лицу несколько раз, от чего оно превратилось в сплошной синяк, он еще потаскал Марину за волосы, чуть ли не выдрав их из головы, а напоследок, милостиво разрешив взять с собой детей, сильным пинком вытолкал-таки из квартиры.
       Мать, встретившая дочь на пороге, чуть не потеряла сознание. Шламбурцев же, критически осмотрев Марину, лишь выдохнул — без сожаления:
       — Ептить тебя, муха в рот.
       Двое суток Марина пролежала почти без движения на кровати, вставала только по крайней надобности. Не ела и не пила. Мать думала, что дочь свихнулась. Затем потихоньку Марина стала приходить в себя.
       Второй муж, весь из себя потомок Тюдоров, уснащал свой язык англицизмами — к месту и не. Был он средненького уровня инженеришко, ничего собой не представлял, увлекался рок-музыкой, откуда, из текстов, и тащил всякие там «дедлайны», «инсайты» да «мессиджи». Марина закатывала глаза и упрашивала мужа не гнобить родную речь иностранщиной. «Мы же прекрасно можем обойтись своими исконно русскими словами. Ведь так просто заменить тот же самый твой плоско звучащий «инсайт». Наш язык безмерно богат». Прямой потомок Тюдоров не понимал, почему внезапно оседлавший подсознание жены «инсайт» плоско звучит. Он сам мыслил без загогулин, отчего это словосочетание вызывало в его воображении гладкую ровную доску. Но переводил, когда просила, лихо, выдавал множество значений, одно из которых обязательно воодушевляло Марину. «О, озарение», — щебетала она, подставляя лицо под поцелуи в награду за найденный компромисс. Временное затишье в семье продолжалось недолго, до очередного выявления слова-врага в разговоре.
        В какой-то момент переевший назиданий инженер вспылил. «Ты бы лучше, дура, за детьми присматривала, как должно: все в соплях и не кормлены». Общий ребенок отношения не укрепил. Инженер детей, и чужих и своего малого, почти не замечал. Иногда даже сожалел — правда, не прямо говорил об этом, а обиняками, — что взвалил на свои плечи такую обузу — непосильную.
        После чего все и покатилось к финалу. Марина поняла, что если оставит без внимания речевые выкрутасы мужа, то тем самым предаст русский язык. Изменить родной, до боли любимой речи она не могла. Она изменила мужу. Сойдясь с Островским. И вернув себе девичью фамилию: так, ей казалось, надежней жить.
        И вот он ее целует — нежно, с таким чувством, будто сегодня — последний день жизни, вкладывая в губы столько жара, что, кажется, всё сейчас задымится, чего они коснулись.
        Марина не знает, любит ли она Пашу. Ей кажется иногда, что — да. Время не идет, а летит, она с тремя детьми на распутье. Надо, надо к какому-то приставать берегу. Но… это ужасное, провинциальное обращение с русским языком, оно Марину коробит, не дает покоя. Вот так всю жизнь прожить рядом с человеком и до самого последнего часа слышать омерзительные перекосы в речи: «уплотим», «я извиняюсь». Молодой ведь человек, двадцать лет — совсем еще мальчик, хорошенький мальчик, да, правда, пылкий такой, неопытный, постоянно слюнявит все тело ее, пробелы не оставляет, торопясь, а изъясняется, как какая-то старуха, оккупировавшая скамейку у подъезда. Оправданием лишь может служить то, что Паша — из какого-то маленького городка на Урале, где, ясное дело, нормам русского языка в разговоре не придают никакого значения.
       Как же ей не везло! И почему так? За что ей это? В «Дуплексе», когда она только начинала свою деятельность молоденькой девчонкой, и не выпускающим редактором, как сейчас, а простым наборщиком текстов, целый день сидя перед компьютером, на нее обратил внимание Переверсткин — в тот момент директор издательства. Он зашел с улицы, шумный, разгоряченный каким-то недавним разговором, еще не отошедший от спора. Сорокалетний красавец.
       — Ну-ка, — он направился в сторону Марины, пальчиками правой руки подманивая ее к себе. — Дай сюда твою писанину.
       — Какой шустрый, она еще не отпечатана, — довольно дерзко ответила Шламбурцева, не зная, впрочем, кто перед ней. А если бы и знала, то, может, чуть притушила бы агрессивную интонацию да чуток понизила голос, но слова бы оставила те же: задело ее поведение странного просителя, не подумавшего даже поздороваться.
       Переверсткин рассмеялся, подошел к компьютеру, наклонился над ней, вглядываясь в экран. От него хорошо пахло крепкими мужскими духами. Дорогими, видимо.
       — Ты только посмотри, — он сверху посмотрел на Шламбурцеву. — Грамотно текст набираешь, ошибок нет. Кто автор этой тухлятины?
       — Окнов-Пингалетов.
       — Окнов-Пингалетов, — незнакомец скривился. — Старый пошляк. Пишет — косяк на косяке. Но идет со своими дешевыми детективами нарасхват. Похлеще Концовой. Сейчас народу ничего другого, впрочем, и не надо. Все эти частные сыщики, расследующие нелепые убийства, идиотские ограбления, а по ходу — брызжущие хохмочками, — отвратительны. Как это можно читать? Но — читают ведь.
       Еще пробежав взглядом по строчкам на экране, добавил вопрос:
       — Если я понял правильно, с текстом предварительно поработал корректор? Кто, Абрамов? Костецкий?
       — Да… я сама… как-то.
       — Ты? Сама?
       Похвалилась:
       — Много читаю с детства, наверное, отсюда и результат.
       С сомнением посмотрел на Марину: понятное дело, молодежь сегодня плотно подсела на сленг и ни о какой грамотности речи быть не может; чтобы не мучиться, чтобы не допустить ошибку, «корову» заменяют «тёлкой» и уже «патамушта» — для них образец правильного написания.
       Выбросил вперед руку, представившись. Так что волей-неволей пришлось протягивать свою — навстречу. Пожатие как-то незаметно перешло в обхват ее руки выше локтя.
       Она хотела сказать «не надо, пожалуйста», но, пока соображала, как более литературно дать отпор, Переверсткин уже укладывал ее спиной на тот стол, за которым она работала. Компьютер, клавиатура, мышь, отодвинутые ее головой, едва не слетели на пол. Все он делал быстро и напористо.
       — Будешь мне?.. — мягко спросил он, тогда как рукой, ставшей жесткой и сильной, принялся раздвигать ей ноги и сдирать трусики.
       «Женой?», готова она была выкрикнуть, только чтобы услышать заветное «да», однако вместо того выдавила, принимая в себя Переверсткина:
       — Все-таки лучше говорить «ошибки», а не «косяки». Жаргон в русском языке неуместен.
       — Не убудет от русского языка, если косяк назвать косяком. — Недовольно обронил Переверсткин. И ни вздохов, ни ахов, ни  криков, точно оба были на деловом совещании.
       Через неделю Марина уже работала в «Дуплексе» выпускающим редактором, правильно ответив на вопрос «будет ли она верной помощницей?»
       Марина продолжает все так же работать  выпускающим редактором — в другом кабинете, другой уже стол, более широкий, время от времени оглаживая своей трудовой спиной.
       Скорее всего, Марина будет работать выпускающим редактором до какого-то, обозначенного капризом Переверсткина, вздоха —  не до последнего. Она надеется.
       Господи, если подумать: за что ей все это? За что?


Рецензии
Отлично!Очень весело!

Элла Титова   27.01.2024 13:54     Заявить о нарушении
Спасибо!

Gaze   27.01.2024 19:07   Заявить о нарушении