Стон и вопли недобитых, часть 2

2. Песочные часы

Эскалатор поднял меня. Сквозняком парадного зала вынесло на поверхность. В глухой двор, покрытый щербатыми плитами. В замкнутую геометрию слепых окон чуть не до неба. Со скамьей, деревянным кольцом огибающей часовой тусклый фонарь. С выходами наружу. Один, западный, вел под арку. На оживленную Смоленскую площадь. Я подалась к нему, чтобы, пройдя, свернуть в гастроном и с купленным хлебом податься домой. Вид триумфального полукруга арки еще успел отметиться в голове, а дальше вступили в силу тайные законы сознания. Так бывает, когда ни с того, ни с сего вспоминается чье-нибудь имя. Минута, другая и сам обладатель имени объявляется перед глазами, либо становится голосом в телефонной трубке. «Надо же, - говоришь, - легок на помине! Только что думала о тебе».

Это отступление не имело бы никакого значения, если бы, выйдя на Смоленскую площадь, у французской кондитерской «Поль» под сенью высотного здания иностранных дел я не подпала под воздействие имени «Виктор», а через несколько минут не увидела бы в Смоленском гастрономе писателя Виктора Ерофеева. У него был вид человека, который желает и не желает… Чтобы его узнавали и чтобы его не узнавали… С предпочтением, чтобы всё-таки узнавали. Хотя бы каждый четвертый вроде меня. Но не поэтому заговорила о нем.

Когда-то давным-давно на Переделкинском семинаре молодых литераторов он поддержал мою прозу. Бескорыстно, дружески, еще не зная меня. Жест неслыханный. И тогда и сейчас. Коллеги обычно уничтожают «темных лошадок» вроде меня. Не включенных ни в какой социальный круг. Пренебрегающих связями. Не лезущих в особые отношения. А Виктор поддержал! Сказал несколько важных фраз. Дотронулся до самого нерва прозы. Именно прозы, без пустых вибраций вокруг да около. Если быть точной, то он говорил о себе, о том что читая, представлял автора, который поднимается по лестнице, выше-выше, по сбитым ступенькам, мимо обшарпанных стен – представлял и ждал, что автор вот-вот задохнется, но автор продолжал идти и как ни в чем не бывало оканчивал свой рассказ. На том же дыхании.

Мое колониальное представление о Западе как высшем судье (а Виктор, сын дипломата, тогда только вернулся из Франции) сработало четко. Я услышала в отзыве какой-то особенный смысл и связала его с тем, что вычитала из журналов о радикальной новой литературе. Лестница, вернее, ее образ понравился, я мысленно довела ее ступени до высоты Эйфелевой башни и видела их среди облаков тогда, как в действительности они не доставали даже грязного чердака.

В ту пору Виктор излучал обаяние и эрудицию. Он не выносил литературу, симулирующую человечность. Она казалась слишком правильной для любого свободного восприятия. Ему нравились тексты с необычной экспрессией, где негативность реального мира переживалась как непреходящий кошмар, а место «героя нашего времени» занимал такой неуемный социально активный гад, от которого страдают выкинутые из жизни беззащитные люди, и среди них – обыкновенные и необыкновенные психи, наркоманы, гомосексуалисты, аутсайдеры, пьяницы, маргиналы. Существование этих мучеников под пером новых авторов было овеяно романтикой богемного анархизма. Свой психологический комфорт они добывали с помощью ЛСД.

Говоря, Виктор дополнял свою речь дозой русского мата, но это уже при более близком знакомстве. В человеке благополучного вида такая свобода несколько ошарашивала. На традиционный взгляд казалась вызовом, как и само пристрастие к контркультуре, к иллюзиям условного подземного мира. Искусство, принявшее вызов вторичной реальности, меня не трогало тогда. Правда, Виктора занимала контркультура, ориентированная на человечность. Но он не считал нужным отделять ее от профанных подделок и разных запредельно шизоидных выкрутасов. Они вызывали сочувствие, потому что зпатажным практикам власть не давала хода. Позднее они первыми вписались в рынок, где спекулировали своим эпатажем. Виктор поддерживал любую спонтанность, лишь бы она подрывала тупость бюрократического порядка. Он хорошо понимал, что имитация к настоящим ценностям отношения не имеет, но ее шоуменский дух ему нравился. Тем не менее, самой надежной и элегантной ценностью контркультуры для Виктора оставался маркиз де Сад. Блистательный, экстравагантный психоаналитик Жак Лакан просто бледнел перед Виктором как почитатель маркиза. Хотя не ручаюсь, что свою преданность досточтимому маркизу Виктор стал бы доказывать с помощью раскаленного утюга, как некий чилийский художник (забыла фамилию), отлученный от сюрреализма. Этот кабальеро на вечеринке, посвященной де Саду, весь черный, покрытый краской, с красным гербом, нарисованным на груди, выжег на себе имя де Сада. За этот поступок чилийца вернули в ряды.

К тому времени битники, диссиденты, экзистенциалисты всех мастей, ошалев, уже прочитали «Вопль» Аллена Гинзберга и объявили этого американца пророком разбитого поколения. Боль отверженного, как ни странно, была понята и разделена даже судьей, отклонившим обвинение в непристойности книги. Автор ездил по Европе, давал пресс-конференции. Аллен был из тех, кого распаляла химера нового гуманизма и другой, «человечной» жизни. Если бы не он, а также пущенные по рукам книги Берроуза, Керуака, никакой настоящей контркультуры не было бы и у нас, никаких «Петушков» и т.д., а была бы сплошная «битва в пути», да и то за кукурузу.

Тем удивительней было отношение Виктора к моей прозе. Возможно, переделкинская раздача признанья была для него делом настроения, а может, случайным жестом.
Где найти собеседника, забывшего слова, чтобы поговорить об этом! Пишу так, потому что не верю в сообщество слов. Старые великие слова давно потеряли значение, а новые не набрали силу. Из-за этого даже таким мыслителям, как Бахтин или Мишель Фуко, всё еще приходится доказывать свою правоту. Теперь уже из могилы.
Слова, двусмысленны, обречены служить пересмотру всех впечатлений. Сами отвергают свою тиранию.

«Боюсь, Лера, ты станешь советским писателем». - Интонацией Виктор опустил меня до осознания своей будущей незавидной судьбы.

Его фраза до сих пор производит на меня впечатление. Она прямо-таки вросла в горизонт моего видения. И не потому, что советское – хорошо или плохо. Травматический закадровый смысл был оформлен небрежным фуршетным жестом и задействован как последняя истина.

Я уже давно заметила: мало-мальский успех, пара-другая выступлений по радио, телевизору, работа в редакции или на авторском «самотеке» – и писатель приобретает замашки убийцы. Известность… Как бы это сказать, комфортная зона, поддерживающая на плаву. С отсылкой к именам, авторитетам, престижу, с обязательным приколом к элите. Ко всему гламурному шуму, которому практично посвятили себя деятели хоженых троп, где главное быть в связке, присутствовать и мелькать.

В той его интонации было всё: молодость, самоуверенность, превосходство, но не было сомнения. С тех пор не пойму: трагично это или обидно? Наверно, надо быть немножко французом, чтобы это понять. Или нет… Надо быть Эвридикой, не различимой во тьме подземелья. Которую затмевает свет идущего впереди.  А моя судьба уже подняла паруса, и на борту было написано: «Андрей Платонов». Корабль шел на Тамань, а пришел в Мариуполь. Здесь,утверждают, когда-то деревья сходили с мест, сдвигались камни, услыхав печальную песню Орфея, сходящего в бездну земли. За   Эвридикой. Не знаю… Возможно. По мифу такое было во Фракии.
 
Но я не осталась ни с чем. Если говорить о моем опыте, то в него прочно вписался вид мощных конструкций как объект восхищения – домны, воздухонагреватели, думпкары – всё это волновало меня за их связь с конструктивностью, созиданием и просто с историей русского авангарда, с именами архитекторов 30-х годов.

Признание – непризнание в рамках десятка лет в общем одно и то же.
Что было дальше и как меня отнесло в глубокое маргиналье, также не имеет значения. Могу лишь обозначить вехи своего отчуждения: обстрел квартиры близ Дома Советов в 1993 году, утрата всех близких, полное отторжение от тусовочно-корпоративной писательской братии, жаждавшей крови 93-го года. Страсть к отшельничеству.

Обычные условия избегали меня. А может, я сама не искала их. Так или нет, но мы всегда были порознь. Особенно на земле, в саду, который никто не послал. «За этот ад, за этот бред» (Марина Цветаева). Сама устроила. Вступила в братство с деревьями. Они и дали мне место под солнцем. С ними в родстве за неимением родни человеческой. С ними в почве, корнях, запредельном пространстве.

Но тот жест… Отсекаю от всего остального. Досадного и поспешного. Нравоучительного и понятного. От моего молчания, этой декоративной формы бравады, заслонявшей приязнь. Отсекаю, как незаслуженный мною дар. Он из разряда поверхностных впечатлений. По двум причинам. Места и действия.

Первая причина связана со спецификой однокоренных слов: «метро» (букв. почва, начало, низ) и «Метрополь» (букв. столичный город).
Со значением слова «метро» как будто всё ясно, а вот «метрополь» перевернул однажды свою понятийность. В названии коллективного литературного сборника, который своим появлением отчасти обязан Виктору. В новом истолковании (от рук человеческих) на титуле сборника это слово означало андерграунд – подземелье. Время показало, что всё переиначенное тяготеет к буквальному смыслу и в нем торжествует. Создав групповую иерархию, Метрополь уже без кавычек вернул себе прежний смысл и дал дорогу своим приверженцам. А всех «непонятных» оставил где они были, то есть в метро. Правда, метафорическое, монструозное, содержание этого слова увековечил Фриц Ланг в своем фильме «Метрополис». Но, как это часто бывает, в особых условиях, когда нуар не на экране, а в жизни, время берёт свое по принципу песочных часов. Творческий поиск совершался внутри коллективного тела, то есть своих групп, тусовок, по своим правилам игры, где каждый претендовал на отдельность, но никто не осмелился быть одиноким. А я?.. Наверно, осмелилась.

Вторая причина – связана с литературоведческими пристрастиями Виктора по части апокрифов, где тема поцелуя в русской прозе зависла как проклятая. Одно время на телевидении Виктор вел программу «Апокриф». Приглашал к себе литераторов, и они обсуждали когда-то нежелательные темы, в том числе тему поцелуев. Так в воздухе она и осталась. Оплетенная паутиной гламура. Там зависли и чары бескорыстной поддержки, которыми я обольстилась.

Есть и третья причина. Она касается права на ошибку, которая может произойти с каждым и которая уже случилась со всеми нами. Адаптированными к маркизу де Саду. Как приговор ни за что. В чем с Виктором не поспоришь, так в том, что садомазохизм это любимое человеческое занятие, и мы занимаемся им от случая к случаю.


Рецензии