Впечатлительный. Первый рассказ Василия Семеныча

     Дядя Василий не был моим дядей. Он был хозяином квартиры, в которой мы с приятелем снимали комнату на первом курсе. Было ему тогда около шестидесяти лет. Работал дядя Василий слесарем на железной дороге. Мастер на все руки и, конечно, пьяница. Василий Семёныч был маленький, желтый, лысый мужичонка. Можно было бы сказать, что таких везде до черта, если бы не две особенности - усы и голос. Усы были феноменальной длины, серые и толстые, как канаты, и торчали перпендикулярно щекам. А голос Василия Семёныча в режиме дружеской беседы перекрывал тепловозные гудки. Страшный был голос.

     Однажды в гастрономе увидел Семёныч, как соседка трогает батоны пальцем, выбирая посвежей. Подошел он к ней и сказал, насколько мог, тихо:
     - Чтобы все булки купила. Поняла?
     Женщина посмотрела на желтолицего ханыгу сверху вниз и возмутилась:
     - Будет тут мне всякая пьянь указывать! У меня руки чистые.
     Семёныч пошевелил усами, и вдруг словно оркестр грянул, в котором десятка два музыкантов играют на одном только инструменте – тубе, большой такой похоронной трубе.
     - Чистые?! Какие на куй чистые! В мартышку лазила! Сука! В обезьянку свою блохастую!

     В гастрономе на окнах и прилавках дрогнули стекла. Сбежались люди. Даже буфетчица с другого конца магазина прискакала. И заведующая. А Семёныч перевел дух и пошел крещендо:
     - Вон и мандавошек рассыпала. Гляди – по булкам расползлись.
     И далее по партитуре.

     Контуженная звуковой волной тетка сразу сникла. Только сказала:
- Да нет же, это маковые зерна. Мак это...
И то как-то неуверенно, будто засомневалась. В общем, опозорил Семёныч женщину.

     У Семёныча был младший брат Виктор, конюх с ипподрома. Братья были непохожи друг на друга. Виктор усов не носил, а голоса его я так и не услышал, хотя заходил он к Василию Семёнычу часто. Если столкнёшься с ним в коридоре или на кухне, он глаза сразу куда-то подмышку спрячет, губами подвигает и шмыг обратно в комнату к Семёнычу. Витя был художник-самоучка. Рисовал акварелью, иногда маслом. Почти всегда лошадей. Картинки свои Витя дарил Семёнычу. Тот их на стены вешал, а какие не помещались – складывал в стопку на полу у себя в комнате. Плохие были картинки.

Мой приятель спросил как-то Семёныча:
     - А чё это Витя такой прибизднутый?
     Семёныч подошел к приятелю, уперся ему в грудь перекладиной усов и загудел:
     - Ты, паря, это, не говори так. Витя не прибизднутый. Он впечатлительный.
     Приятель рассмеялся.
     - А какая разница?
     Дядя Василий задумался.
     - Разница есть. Прибизднутые – они ёпнутые с рождения, а впечатлительные - от воздействия факторов.
     Тут и мне стало любопытно.
     - Каких таких, дядя Василий, факторов? – спрашиваю.
     - Жизненных, мля, жизненных факторов, - Семёныч разволновался.
Домашнего изготовления суспензия в бутылке на столе заколыхалась, как при землетрясении. – Кули вы, салабоны, понимаете? Жизнь – она странная штука. Ох, странная. Витька-то ведь тоже бойкий был, веселый. Пока куйня эта не случилась.
     - Какая куйня, Василь Семёныч? Расскажите.
     - Да куйня и есть. Нездоровая, - Семёныч долго мял «Астру», закурил и поведал.

     - Было это после войны. Мне уж тринадцать лет было, а Витьке только-только восьмой пошел. Семья наша жила в бараке для рабочих, все в одной комнате. Говно не жилье. Мать с отцом епутся, а ты сопишь для вида. Рядом еще три таких барака стояло. По середине - двор. Мужики скамейки вкопали, песочницу детям насыпали. А мусор всем двором выбрасывали в большой такой ящик. До куя мусора получалось. Каждый вечер часам к семи приезжал мусорщик все это дело вывозить на свалку. На телеге приезжал. Мерин у него был рыжий. Завел, значит, этот джигит-ассенизатор биздоплядство с бабой одной из соседнего дома. Как она его терпела, не знаю. Он же при исполнении, целый день говно разное вилами тыкает, ну и, соответственно, дух от него тяжелый. Да, видать, бизда посильнее носа будет. В общем, мужик всю эту поепень сгребет, в телегу загрузит и идет на плядки. А мерин его стоит себе. Мужик его и не привязывал. А на куй. Он же мерин. Вот тебе, Ромка, - Семёныч тяжело посмотрел на моего приятеля, - Если тебе мудя оттяпать, ты высоко скакать будешь? Не знаешь? То то же.

     В тот ёпаный вечер так и было. Мусорщик дерьмо всё выгреб и пошел, ароматный, к своей бабе. Ну, а во дворе жизнь. Июнь. Дни длинные. Бабки на лавках сидят, побиздывают. Молодухи младенцев прогуливают. Мы с пацанами бегаем, в казаков-разбойников играем. Витька мой в песочнице дворцы строит. Такие он, паря, терема из песка заделывал, нельзя рассказать. Как в сказке, ей богу. Мужики, само собой, бухают. И повод есть - сосед пришел с кичи. Все его Борькой Чуносым звали. Не мужик – куета одна. Как выпьет – бузит, бабу свою лупит, да соседок по бараку оприходовать норовит, на согласие никуя не взирая. За то и сел. А тут откинулся – герой, пля. Короче, бухали они, бухали, водка кончилась. Всем мало, а Чуносому в особенности. Хочется ему, мудаку, на подвиги, а куражу нет. Магазины закрыты. Тут один и говорит. Есть у меня, мол, бутылка в заначке. Отдам ради такого случая. Только заработать надо. Выепешь вон того мусорного мерина – твоя бутылка. Нет - биздуй домой тверёзый. Ну, Борька майку разорвал, по фене чего-то заботал, а кули толку. Говорю же, перхоть подзалупная, а не мужик. Ну, в общем, залез он на мерина.

     Мы с Ромкой разинули рты.
     - Как это залез?
     - А так это. Каком кверху. Портки спустил, ноги на оглобли поставил, по одной на каждую, раскорячился, фёдора достал, меринов хвост отодвинул - и вперёд. Как уж Борька елду свою по вертикали поднял, не знаю, о водке думал поди. Ну, и стал он мерина при всем честном народе драть, бутылку свою зарабатывать. А мерину кули - стоит. Он же без яиц. Бабки тут всполошились, забегали, молодухи завизжали. Я то уже большой был, знал какого цвета залупа. А Витька, братик мой, что в песочнице терема строил – замер и смотрит. Борька Чуносый знай пыхтит. Как на арене цирка – в кругу окуевших зрителей. Старуха одна не выдержала, побежала звонить в милицию. Дескать, коня епут на глазах общественности. Приезжайте спасать советскую мораль.

     А тут мусорщик-то плядовитый отстрелялся, выглянул в окно и увидел, что в мире творится. И вот, паря, картина, достойная кисти. Борька Чуносый вот-вот ленту финишную порвёт, а тут этот помойный ковбой выбегает из дома, кнутом машет и орет на весь, плядь, микрорайон: «Я этого мерина кормлю, пою, а ты, сука, его епёшь!» Будто ему самому мешал кто. Возмущается, в общем, несправедливостью. Да кули, не только словами возмущается, на деле негодует. Размахивается кнутом и хочет Борьку Чуносого по голой сраке огреть. Чуток бы пониже взял, в самый раз бы было. Да, видать, переволновался. В общем, вместо Чуносовой жопы, ёпнул он кнутом мерину по шее и ушам. Морду, вроде, тоже зацепил.

     Мерин такого оборота не ожидал. Больно животине стало и обидно. Вспомнил, что и он когда-то рысаком был. До операции. Заржал мерин и взвился на дыбы. Точь-в-точь как на памятнике в городе Ленинграде, если бы не телега с мусором, да прилипший к жопе Борька Чуносый. Как Борька на мерине удержался – ума не приложу. Вроде и схватиться-то ему особо не за что было. Кривошипом, что ли, своим за какую кишку зацепился, не знаю. В общем, когда мерин снова на четыре ноги встал, Борька так и сидел на оглоблях, в раскорячку, со спущенными штанами и обнимал лошадиную жопу как мать родную. Эх, лучше бы он бизданулся тогда.

     А так понес его мерин. Куй знает откуда такая прыть у клячи взялась. Начал он вокруг двора кругами куярить, как на бегах. Галопом. Вместе с Борькой и телегой. Сраные бумажки во все стороны разлетаются. Феерическое, плядь, зрелище. Борька, конечно, окуел совершенно. Орёт, но позиции удерживает, скотоёп его мать. В общем, носится эта епическая колесница вокруг двора. Народишко в момент сбрызнул, по стеночкам жмётся, как говно в центрифуге. Хер ведь его знает, куда тачанка поскачет. Милиция подъехала. Да менты тоже ссут из машины выйти. А кули удивляться? Вот тебе, Ромка, - Семёныч ткнул коричневым пальцем в моего приятеля, - охота было бы помирать под мусорной телегой? Вот и людям тоже. Пляди люди.

     Только Витька мой как сидел в песочнице по середине двора, так и сидит. Обомлел и смотрит на плядские скачки. Мерин с возницей голожопым вокруг носятся. Рядом совсем. А он все смотрит, смотрит, не может глаз отвести. Навсегда я те глаза его запомнил. Они мне, паря, ночью снятся.

     В общем, кули резину тянуть. Эта епля с пляской долго бы ещё продолжалась, только на повороте завалилась телега на бок и потянула мерина за собой. Рухнул он на лихом скаку мордой об землю, будто все четыре ноги разом, как спички, обломились. А Борька Чуносый дальше полетел. Прямо в песочницу к моему брату меньшому Витьке. И куем своим, в лошадином говне измазанным, Витькин сказочный дворец порушил, пидор.

     Ну, тут менты духом воспряли, из машины выскочили. Борьку Чуносого подняли, засунули в клетку и увезли. Никто его больше никогда не видел. А мерина, что дрыгался на земле и ржал жалобно, пристрелили. Лучше бы наоборот.

     С тех пор Витька другой стал. Раньше был озорной, а тут в себя ушёл и, как бы это сказать, затаился там в себе, что ли. Я и знаю, что есть он там где-то внутри, стучу, а он не открывает. Только смотрит, как тогда в песочнице. В школе Витька учился плохо, хотя память имел удивительную. Лошадей все рисовал. А после семилетки устроился конюхом на ипподром. Вот такие дела.

     Василий Семёныч замолчал. Я хотел ему что-то сказать, но не знал что. Мой приятель Ромка тоже молчал, что с ним бывало редко.

                *

     Года через три с лишним, уже после дембеля, я проходил мимо дома дяди Василия и решил заглянуть, проведать его по старой памяти. Семёныч постарел. Еще больше пожелтел и высох. Даже усы отклонились от перпендикуляра. Голос, правда, остался прежний. Посидели мы с ним, повспоминали. Выпили принесенной мной водки. Все стены на кухне были увешаны рисунками лошадей. Я спросил Василия Семёныча про Витьку.

     Семёныч шумно сглотнул и сказал, глядя в угол:
     - Нету больше моего Витьки. Повесился у себя в конюшне. На вожжах. И не пил ведь он совсем, не пил...

     На последнем слоге голос Семёныча сорвался в хриплый свист, словно из пробитой шины. Кадык на шее ходил вверх-вниз поршнем, пытаясь раздавить, загнать обратно в пустоту сердца позорное желание зареветь. Я быстро простился и ушел.

     Давно это было, а я до сих пор помню и усатого Василия Семёныча, и его брата Витьку, и Витькины картинки. Почему помню, не знаю. Наверно, я впечатлительный. А может, прибизднутый.

                ****

5 октября 2008


Рецензии