Гертруда. Глава 7. Герман Гессе
Провидение позаботилось о том, чтобы я долго не думал о свадьбе друзей и не мог дать воли размышлениям, желаниям и самоистязанию. Я мало думал о матери в эти дни. Правда, из её последнего письма я знал о том, что в доме не процветает задушевная атмосфера и мир, но я ни имел желания вмешиваться в конфликт двух дам, ни относиться со злорадством к этому факту, в котором было бы необходимо моё участие. Я написал письмо домой, но не получил ответа, и у меня было слишком много заботы и работы с переписыванием партитуры оперы, чтобы думать ещё и о фрейлейн Шнибель.
Тогда от мамы пришло письмо, которое уже одним своим объёмом ввергло меня в смятение. Это была подробная жалоба на компаньонку, из которой я узнал обо всех нестроениях в доме и душевной боли моей доброй мамы. Ей тяжело далось решение написать мне, и она сделала это с достоинством и осторожностью, но это было небольшое признание обмана, в котором ей пришлось жить из-за своей старой подруги и кузины. Мама не только питала отвращение к мадемуазель Шнибель из-за отношения той ко мне и к моему святому отцу, но уже была готова продать дом, если я не стал бы возражать по поводу перемены места её жительства, и сделать всё, чтобы только расстаться со Шнибель.
«Будет лучше, если ты сам приедешь. Поскольку Люси уже знает о том, что я думаю и что планирую, она в этом очень проницательна; но мы теперь в размолвке, и я не могу сказать ей необходимые слова в правильной форме. Она не хочет понимать мои намёки на то, что я хотела бы остаться в доме одна и что она – лишняя, а я не хочу ссориться с ней открыто. Будет лучше, если ты приедешь и расставишь всё по местам. Я не хочу скандала, и она не должна остаться обделённой, но нужно всё чётко и определённо ей сказать».
Я уже был готов убить эту сварливую бабу, если бы мама попросила. Я с большим удовольствием собрался в дорогу и поехал домой. Едва войдя, я заметил, что в нашем старом доме царит другой дух. В большом уютном особняке всё выглядело угрюмым, недружелюбным, подавленным и бедным, было видно, что за всем тщательно следят и берегут, на старом солидном полу лежали так называемые «дорожки», длинные унылые полосы из дешёвого уродливого материала, чтобы защитить переднюю и сэкономить на мытье полов. Старое пианино, которое годами стояло в гостиной без употребления, было накрыто таким же чехлом, и хотя мама приготовила к моему приезду чай и булочки и постаралась добавить немного уюта, всё отдавало духом стародевичьей прижимистости и нафталином так сильно, что я, приветствуя маму, улыбнулся ей и поворотил нос, что она тут же поняла.
Едва я сел, как вошла карга, приблизилась ко мне по «дорожке» и позволила засвидетельствовать почтение к себе, что я и сделал в цветистых выражениях. Я поинтересовался её самочувствием и попросил прощения за старый дом, который, возможно, не был настолько комфортабелен, как она привыкла. Она, пренебрегая маминым присутствием, взяла на себя роль хозяйки, приказала принести чай, ответила на мои вежливые выражения и казалась польщённой, но ещё более – припугнутой и недоверчивой из-за моего преувеличенного дружелюбия. Она чуяла предательство, но была вынуждена продолжать использовать любезный тон и призвать весь свой запас старинных уловок. В смиренном и полном уважения настроении мы увидели, что настала ночь, сердечно пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись, как дипломаты из прошлого века. Однако я думаю, что карга мало спала в эту ночь, несмотря на сладкие пряники, тогда как я спокойно отдыхал, а моя бедная мама после многих ночей, проведённых в досаде и тревогах, впервые смогла заснуть с чувством настоящей хозяйки дома, которое у неё на этот раз никто не смог отнять.
За завтраком на следующее утро началась та же изысканная игра. Мама, которая вечером только слушала наш разговор, пребывая в напряжении, теперь с удовольствием приняла в нём участие, и мы обходились со Шнибель с виртуозной ловкостью, которая печалила её, так как она чувствовала, что этот тон был неискренним со стороны мамы. Мне стало почти жаль старую деву, когда я увидел её испуг и неуверенность, когда услышал, как она всё нахваливает и одобряет, но я подумал об уволенной горничной, о мрачном выражении на лице кухарки, которая осталась в доме только ради мамы, о зачехлённом пианино и обо всём неприятном душке, которым пропитался некогда радостный отцовский дом, и моя жалость испарилась.
После завтрака я попросил, чтобы мама шла отдыхать, и остался с компаньонкой один на один.
«Вы привыкли спать после еды? – вежливо спросил я. – Тогда я не хотел бы вам мешать. У меня есть к вам разговор, но это не к спеху».
«О, пожалуйста, я никогда не сплю днём. Слава Богу, я ещё не так стара. Я же на службе».
«Большое спасибо, милостивая госпожа. Я хотел поблагодарить вас за дружелюбие, которое вы оказали маме. В пустом доме она чувствовала себя такой одинокой. Но теперь всё будет по-другому».
«Что? – подпрыгнула она. – Как это?»
«Вы ещё не знаете? Мама решилась исполнить мою давнюю просьбу, наконец, и переехать ко мне. Естественно, мы не можем бросить дом пустым. Скоро он будет выставлен на продажу».
Женщина уставилась на меня с непонимающим видом.
«Да, мне очень жаль, - продолжал я с сожалением. – Для вас это время было ещё напряжённее. Вы так тщательно заботились о доме, что мне не хватит слов, чтобы выразить свою благодарность».
«Но куда я… куда мне…».
«Ну, всё образуется. Вы должны вновь подыскивать себе жильё, но спешить некуда. Вы сами обрадуетесь, когда окажетесь в покое и тишине».
Она встала. Её тон был вежливым, но осознанно резким.
«Не знаю, что сказать на это, - ответила она. – Ваша мама, уважаемый господин, обещала мне оставить меня здесь. Мы твёрдо условились об этом, а теперь, когда я приняла этот дом и во всём помогала вашей матери, меня вышвыривают на улицу!»
Она начала всхлипывать и хотела уйти. Но я поймал её за тощую руку и вновь усадил в кресло.
«Всё не так плохо, - сказал я с улыбкой. – То, что моя мама должна переехать, немного меняет положение вещей. Впрочем, вопрос о продаже дома решён не ей, а мною, так как я – владелец. Мама заранее позаботилась о том, чтобы вы не испытывали стеснения в поисках новой квартиры и ни о чём не беспокоились. Ваша жизнь стала удобнее, чем раньше, и вы, в некоторой степени, мамина гостья».
Тут начались ожидаемые мною возражения, гордость, рыдания, просьбы, но под конец она поняла, что лучший выход – это покориться. Она вернулась в свою комнату и не показывалась, когда подали кофе. Мама считала, что нужно отнести кофе ей в комнату, но я после всех изысков вежливости хотел отомстить, как следует, и оставил фрейлейн Шнибель пребывать в своём упорстве до самого вечера, когда она молчаливо и сердито появилась точно к ужину.
«К сожалению, завтра я должен вновь ехать в Р. – сказал я, когда мы ели. – Но если ты будешь иметь малейшую нужду во мне, мама, я немедленно приеду».
При этом я смотрел не на маму, а на её кузину, и она поняла, что это означает. Я попрощался с ней коротко, но почти сердечно.
«Сынок, - сказала мама потом, - ты хорошо всё устроил, я должна поблагодарить тебя. Не хочешь ли сыграть мне что-нибудь из твоей оперы?»
До этого в тот раз не дошло, но лёд тронулся, и отношения между мной и мамой начали проясняться. Это было лучше всего. Теперь у неё была вера в меня, и я радовался тому, что скоро мы начнём жить вместе, и чувство бездомности покинет меня. Я с удовлетворением уехал, оставил тёплый привет старой фрейлейн и после возвращения начал наведываться в маленькие уютные квартирки, которые выставляли на съём. В этом мне помогал Тайзер, а ещё больше – его сестра, они оба радовались вместе со мной и радостно ожидали того времени, когда второе маленькое семейство воссоединится.
Тем временем моя опера уехала в Мюнхен. Через два месяца, вскоре после приезда мамы, Муот написал мне, что театр оперу принял, но в этот раз не было времени хорошо подготовиться к ней. Поэтому премьера ожидалась в начале следующей зимы. Я мог передать маме эту добрую весть, а Тайзер устроил дружескую вечеринку с танцами, когда узнал об этом.
Мама плакала, когда переезжала в нашу новую квартирку с садом и полагала, что старое растение не приживётся на новой земле. Но я находил переезд очень удачным, и Тайзеры тоже; Бригитта помогала маме в бытовых мелочах, что радовало её. У девушки было мало знакомых в городе, поэтому она часто сидела одна, когда брат был в театре, что ей вовсе не улыбалось. Теперь она начала проводить много времени у нас и помогла и мне, и маме нащупать труднодоступную тропинку взаимопонимания в совместной жизни. Она умела объяснить пожилой женщине, когда я нуждался в покое и должен был быть один, она тогда приходила на помощь и выполняла поручения за меня, а также намёками давала мне знать о потребностях и желаниях мамы, которых я никогда не смог бы угадать сам. Так у нас вскоре воцарился мир, словно мы вернули себе маленькую родину, немного отличную от той, которую я раньше себе представлял, но достаточно хорошую для того, кто лишился настоящей.
Теперь и мама познакомилась с моей музыкой. Не всё она называла хорошим и в большинстве случаев молчала, но она видела и верила, что это не потеря времени и не баловство, а серьёзная работа, и, к своему удивлению, она поняла, что жизнь музыканта, которую она часто представляла себе в качестве ремесла канатного плясуна, не сильно отличалась от той бюргерской жизни, которую вёл отец. О нём мы теперь смогли говорить больше, и я услышал тысячу историй о нём и о ней, об их родителях и о моём детстве. Прошлое семьи интересовало меня, и я больше не чувствовал себя за бортом. А мама научилась предоставлять мне право взрослого выбора и верить в меня даже тогда, когда я в часы работы запирался у себя или становился раздражительным. Это было знакомо ей по жизни с отцом, и тем труднее оказался для неё экзамен во времена жизни со Шнибель; теперь к ней вернулось доверие, и она совсем перестала говорить о своей старости и одиночестве.
В этом комфорте и счастье тонуло страдание и неудовлетворение, в которых я долго жил до этого. Но они канули не в бездонную пропасть, а копошились глубоко в моей душе, порою вопрошали меня по ночам и заявляли свои права. Чем дальше уходило прошлое, тем яснее вставало передо мной изображение моей любви и страдания, они оставались со мной и служили молчаливым напоминанием.
Мне раньше иногда казалось, что я знаю, что такое любовь. Уже в ранней молодости, когда я пленился пустоголовой красоткой Лидди, мне казалось, что я узнал любовь. И затем – опять, когда я впервые увидел Гертруду и почувствовал, что она – ответ на мои молитвы и утешение в моём мрачном существовании. Затем вновь, когда началась боль и ясная дружба превратилась в тёмное страдание, и, наконец, когда я потерял Гертруду. Но любовь оставалась и всегда была со мной, и я знал, что больше никогда не смогу алчно следовать за женщиной и желать поцелуя женских губ с тех пор, как Гертруда начала царствовать в моём сердце.
Её отец, которого я иногда навещал, казалось, знал теперь о моём отношении к Гертруде. Он попросил о нотах прелюдии, которую я играл на свадьбе, и выказывал молчаливое расположение ко мне. Ему нравилось чувствовать, с каким удовольствием я слушаю рассказы о ней и как не люблю задавать вопросы, поэтому он поделился со мной многими её письмами. В них часто шла речь обо мне, а именно, о моей опере. Она писала, что нашлось прекрасное сопрано для партии героини, и её радует, что скоро, наконец, она услышит всю вещь целиком. Она радовалась также тому, что я перевёз к себе маму. Что она писала о Муоте, я не знал.
Моя жизнь текла спокойно, подводные течения больше не вырывались на поверхность. Я работал над нотами к мессе и имел наброски к оратории, к которой мне не хватало только текста. Когда я был вынужден думать об опере, это был для меня другой мир. Моя музыка шла по новым дорогам, она стала проще и прохладнее, хотела утешать, а не волновать.
В это время Тайзеры очень мне помогали. Мы виделись почти каждый день, читали, музицировали вместе, устраивали совместные праздники и вылазки на природу. Только летом мы расстались на несколько недель, так как я не хотел стать помехой для любителей походов. Тайзеры вновь отправились в Тироль и в горы, присылали мне коробки с эдельвейсами, но я отвёз маму к родственникам в Северную Германию, куда её приглашали уже несколько лет, а сам отправился к Северному морю. Там я день и ночь слушал старую песню волн и отпускал в морской воздух, пахнущий травами, свои мысли и мелодии. Здесь я впервые нашёл в себе смелость написать Гертруде в Мюнхен – не к фрау Муот, а к моей подруге Гертруде, которой я рассказывал о своей музыке и мечтах. Я думал, что это могло порадовать её, и что я не должен был скупиться на утешение и дружеские приветы. Затем моё сердце вновь восставало против Муота, и во мне оставалось лёгкое беспокойство о Гертруде. Я хорошо знал этого своевольного меланхолика, который привык жить по настроению и никогда не приносить жертв, которого разрывали и увлекали тёмные желания и который в минуты задумчивости смотрел на свою жизнь как на исполнение трагической роли. Если это действительно была болезнь, как мне изображал господин Лое, то Муот был поражён ею как никто другой.
Но я ничего не слышал о нём, он мне не писал. Гертруда тоже отвечала коротким «Спасибо» и словами о том, что она намеревается вернуться в Мюнхен точно к осени, где как раз начинали разучивать мою оперу.
В начале сентября, когда все уже были в городе и вернулись к своим обычным занятиям, мы как-то вечером пришли ко мне домой вместе с Тайзерами, чтобы просмотреть мои летние работы. Больше всего нас занимала небольшая лирическая пьеса для двух скрипок и фортепиано. Мы сыграли её. Бригитта Тайзер сидела за пианино, и я мог видеть её голову с тёмным венком светлых кос, которую освещало золотистое пламя свечей. Брат стоял рядом с ней и играл первую скрипку. Это была простая песенная музыка с лёгкой жалобой и отголосками летнего вечера, ни весёлая, ни печальная, но парящая в вечернем воздухе, словно светящееся облако на закате. Пьеса понравилась Тайзерам и особенно Бригитте. Она не привыкла говорить мне своё мнение о моей музыке, но обычно пребывала в молчаливом девическом благоговении и с восхищением смотрела на меня, так как считала меня великим мастером. Но в этот вечер она собралась с духом и открыто высказала своё одобрение. Она смотрела на меня своими голубыми глазами и кивала головой так, что отсветы пламени танцевали на её косах. Она очень привлекательно выглядела, почти красавицей.
Чтобы доставить ей удовольствие, я взял её ноты, написал на них посвящение карандашом: «Моей подруге Бригитте Тайзер» и отдал их ей.
«Теперь это всегда будет стоять на нотах к этой маленькой песне», - сказал я галантно и поклонился. Она взяла посвящение, медленно краснея, протянула мне маленькую сильную руку, и внезапно в её глазах заблестели слёзы.
«Вы написали это серьёзно?» - тихо спросила она.
«Конечно, - улыбнулся я. – И мне кажется, что эта вещь очень подходит вам, фрейлейн Бригитта».
Её взгляд, всё ещё полный слёз, поверг меня в изумление, настолько честным и нежным он был. Но я больше не обращал на это внимания, Тайзер отложил скрипку, а мама, которая уже знала его потребности, разлила вино по бокалам. Разговор оживился, мы спорили о новой оперетте, которая появилась на сцене несколько недель назад, и маленькое происшествие с Бригиттой вспомнилось мне только поздно вечером, когда они оба прощались, и она опять с волнением посмотрела мне в глаза.
В Мюнхене, тем временем, начали разучивать мою оперу. Так как главная роль была отдана в самые лучшие руки – Муоту, а Гертруда хвалила певицу, исполнявшую партию сопрано, главный предмет моей заботы составляли оркестр и хор. Я оставил маму на попечении Тайзеров и уехал в Мюнхен.
Наутро прибытия я ехал по красивым широким улицам в Швабинг*, к тихо стоящему дому, где жил Муот. Я совершенно позабыл об опере, я думал только о нём и о Гертруде, о нашей предстоящей встрече. Экипаж остановился в одном из почти сельских переулков перед маленьким домиком, окружённым осенними деревьями, где с обеих сторон от дорожки лежали жёлтые кленовые листья. Я смущённо вошёл в дом, который выглядел уютно и роскошно, и слуга взял моё пальто.
В большой комнате, куда меня проводили, я узнал 2 большие картины из прежнего дома Имтора, которые вместе с хозяевами переехали сюда. На другой стене висела новая картина, написанная в Мюнхене, и пока я её рассматривал, вошла Гертруда.
Моё сердце сильно забилось, когда я после столь долгой разлуки вновь посмотрел ей в глаза. Её изменившееся, ставшее ещё более женственным лицо улыбалось мне, как в прежние дни, и она сердечно протянула мне руку.
«Всё хорошо? – дружески спросила она. – Вы стали старше, но хорошо выглядите. Мы так долго вас ждали».
Она начала спрашивать о старых друзьях, об отце, о моей маме, и когда её тон согрелся, и она позабыла смущение, я посмотрел на неё совершенно как раньше. Моё стеснение прошло незамеченным, и я говорил с ней, как с доброй подругой, рассказывал о лете на море, о своей работе, о Тайзере, и, наконец, даже о бедной фрейлейн Шнибель.
«А теперь, - воскликнула она, - ставят вашу оперу! Вас это порадует».
«Да, - сказал я, - но больше всего я обрадовался бы, если бы вновь услышал, как вы поёте».
Она кивнула. «Этому я порадуюсь тоже. Я пою много, но в основном самой себе. Давайте споём ваши старые песни; ноты всегда лежат у меня под рукой, так что не запылятся. Оставайтесь на обед, скоро должен прийти муж, он сможет нам дирижировать».
Мы прошли в музыкальную гостиную, я сел за рояль, и она спела мои песни так, что я притих и только благодаря усилию сохранил весёлый вид. Её голос стал более зрелым и твёрдым, но витал так же легко и непринуждённо, как раньше, из-за чего мне вспомнились лучшие дни; я сидел за клавиатурой как зачарованный, тихо играл старые ноты, прикрыл глаза на мгновение, и мне показалось, что между Прежде и Теперь нет никакой разницы. Разве она не принадлежала мне и моей жизни? Разве мы не были близки как брат и сестра? Однако с Муотом она пела иначе!
Мы поболтали ещё некоторое время, радуясь и не впадая в многословие, так как оба чувствовали, что между нами не может быть разногласий. О том, как у неё шли дела и какие отношения воцарились между ней и мужем, я не думал тогда, так как позже должен был сам всё увидеть. В любом случае, она не сбилась с пути и не стала неверной, и если не всё было в порядке, и приходилось терпеть, она делала это благородно и без жалоб.
Через час пришёл Генрих, который уже знал о моём визите. Он сразу начал говорить об опере, которая всем казалась важнее меня самого. Я спросил, нравится ли ему в Мюнхене.
«Здесь как и везде, - честно ответил он. – Публика меня недолюбливает, так как чувствует, что я испытываю по отношению к ней то же самое. Мне редко перепадают аплодисменты при первом выходе, я должен сначала зацепить и увлечь зрителей. Так я достигаю успеха, хотя меня и не любят. Иногда я пою просто ужасно, должен сам это признать. Но твоя опера будет пользоваться большим успехом, на это можешь рассчитывать, для себя и для меня. Сегодня мы пойдём к дирижёру, завтра пригласим сопрано и кого ещё захочешь. Завтра утром будет первая репетиция оркестра. Думаю, ты останешься доволен».
За обедом я мог наблюдать, что он был чрезвычайно предупредителен к Гертруде, что мне не понравилось. Так продолжалось всё время, пока я был в Мюнхене и ежедневно видел их вместе. Они были удивительно красивой парой и везде производили впечатление. Но отношения между ними были прохладными, и мне думалось, что только сила и превосходство Гертруды позволяли этому холоду принимать вежливые и достойные формы. Казалось, она только недавно очнулась от страдания по этому мужчине и надеялась на возобновление потерянной близости. В любом случае, её манера заставляла и его держаться в форме. Она была слишком благородна и добра, чтобы разыгрывать перед друзьями разочарованную и непонятую и проявлять перед кем-либо своё скрытое страдание, которое она не смогла утаить передо мной. Но даже передо мной она не позволила себе ни взглядом, ни жестом просить понимания или жалости, мы разговаривали и вели себя так, словно её честь не была запятнана ничем.
Как долго должно было продолжаться это положение вещей, полностью зависело от Муота, чью непредсказуемость впервые смогла обуздать женщина. Мне было жаль их обоих, но я был не слишком удивлён, видя это. Они оба несли своё страдание и наслаждались им, теперь они могли либо научиться отрекаться и вспоминать о добром времени в болезненных воспоминаниях, либо найти дорогу к новому счастью и новой любви. Возможно, ребёнок сумел бы их сблизить, не в потерянном раю любовного сияния, но в новой доброй воле жить вместе и перетекать друг в друга. Для этого, я знал, у Гертруды были силы и внутренняя направленность. Смог ли бы найти их Генрих, я не хотел размышлять. Мне было так жаль видеть, что первый мощный поток симпатии и дружбы схлынул, однако меня радовало, что они оба сохраняли свою красоту и достоинство не только перед людьми, но и друг перед другом.
Предложение Муота поселиться в их доме я отклонил, и он не стал настаивать. Я ежедневно бывал у них, и мне было отрадно видеть, что Гертруда радуется, когда я прихожу, охотно беседует и музицирует со мной, поэтому я больше не был единственным потребителем в этих отношениях.
Мою оперу должны были поставить в декабре. Я 2 недели оставался в Мюнхене, принимал участие во всех репетициях оркестра, кое-где мне пришлось вычёркивать и подгонять ноты, но я видел, что моя работа – в хороших руках. Мне было удивительно смотреть, как певцы и певицы, скрипачи и флейтисты, капельмейстер и хор заняты моей работой, которая стала будто чужой и дышала жизнью, которая больше не была моей.
«Только подожди, - иногда говорил Генрих, - вскоре ты узнаешь, что такое проклятье популярности. Я бы лучше пожелал тебе, чтобы опера прошла без успеха. Теперь же за тобой появится шлейф поклонников, у тебя будут просить локоны и автографы, и ты увидишь, сколько вкуса и достоинства в поклонении толпы. О твоей хромой ноге говорят уже все. Вот так и приобретают славу!»
После необходимых репетиций я покинул город, чтобы вновь приехать только за несколько дней до премьеры. Тайзер бесконечно задавал вопросы о постановке, он думал о тысяче мелочей, связанных с оркестром, которые я просмотрел, и волновался об опере больше меня самого. Когда я пригласил их с сестрой присутствовать на премьере, он подпрыгнул от радости. Мама не хотела делить это волнение и ехать куда-то зимой, и я этому не огорчился. Я ещё испытывал напряжение и нуждался в бокале красного вина по вечерам, чтобы суметь уснуть.
Была ранняя зима, и наш домик стоял, густо занесённый снегом, когда как-то утром брат и сестра Тайзеры приехали за мной. Мама помахала мне из окна, экипаж отъехал, и Тайзер запел дорожную песню из своего толстого шарфа. Всю дорогу он вёл себя как мальчишка, который уезжает на рождественские каникулы, а миловидная Бригитта молча сияла от удовольствия. Я радовался, что нахожусь в компании с ними, потому что спокойствие покинуло меня, и я ехал навстречу событиям предстоящих дней как осуждённый.
Муот, встречавший нас на вокзале, сразу заметил это. «У тебя предпремьерный мандраж, юноша, - довольно рассмеялся он. – Благодарение Богу за это! Стало ясно, что ты всё-таки музыкант, а не философ».
В этом он был прав, потому что я волновался все последние дни перед премьерой и не спал в ту ночь. Из всех нас спокойным был только Муот. Тайзер горел от волнения, приходил на каждую репетицию и бесконечно критиковал. На каждой репетиции он сидел, сгорбившись, рядом со мной, громко отбивал такт рукой в трудных местах, хвалил и качал головой.
«Здесь должна быть флейта!» - закричал он на первой же репетиции так громко, что дирижёр неохотно оглянулся.
«Нам пришлось её вычеркнуть», - сказал я с улыбкой.
«Флейту? Вычеркнуть? Это почему же? Какое свинство! Увидишь, они профукают тебе всю увертюру!»
Я должен был рассмеяться и сдержать его, настолько рьяно он взялся за дело. Но на его любимом месте увертюры, когда вступали альты и виолончели, он с закрытыми глазами откинулся назад, судорожно сжал мою руку и стыдливо прошептал: «От этой музыки у меня всегда выступают слёзы. Это дьявольски хорошо».
Партию сопрано я ещё не слышал. Мне стало удивительно и больно, когда я впервые услышал незнакомый голос. Певица пела хорошо, я немедленно поблагодарил её, но сердцем думал о днях, когда эти слова пела Гертруда, и у меня было чувство печального неудовлетворения, как бывает, когда человек расстаётся с любимым имуществом и впервые видит его в чужих руках.
Я мало виделся с Гертрудой в эти дни, она с улыбкой наблюдала за моей лихорадкой и оставляла меня в покое. Я нанёс ей визит вместе с Тайзерами, и Бригитта смотрела на эту красивую благородную женщину с тёплой нежностью. С тех пор она не переставала восторгаться ею, и в этих дифирамбах ей вторил брат.
О последних двух днях перед премьерой я не помню, они слились в моей памяти. Тогда пришло другое волнение: один певец охрип, другой обиделся, что ему не дали крупную роль, и вёл себя на генеральной репетиции отвратительно, дирижёр становился тем холоднее, чем больше я вмешивался, Муот порой оказывался рядом со мной, смеялся от души, глядя на эту суматоху, и приносил мне больше пользы, чем добрый Тайзер, который носился туда-сюда как ракета и ко всему придирался. Бригитта смотрела на меня с благоговением и некоторой жалостью, когда мы сидели, сжавшись, в спокойные часы в гостинице и молчали.
Но дни шли, и настал вечер премьеры. Пока наполнялся зрительный зал, я стоял за сценой, и у меня уже не было ни малейшей возможности вмешиваться в происходящее. Наконец, я подошёл к Муоту, который был уже одет для постановки и в каком-то углу вдали от шума зрительного зала медленно опустошал полбутылки шампанского.
«Хочешь рюмочку?» - сочувствующе спросил он.
«Нет, - сказал я. – Разве тебя это совсем не волнует?»
«Что? Предстоящий спектакль? Но это всегда так».
«Я говорю о шампанском».
«О нет, это меня успокаивает. Я всегда выпиваю рюмочку-другую перед работой. Но тебе пора идти».
Слуга проводил меня в ложу, где меня встретили Гертруда, Тайзеры и какой-то господин из театрального начальства, с улыбкой поприветствовавший меня.
Сразу после этого раздался второй звонок, Гертруда ободряюще посмотрела на меня и кивнула. Тайзер, сидевший сзади, схватил меня за локоть и отчаянно ущипнул. В зале начал гаснуть свет, и из глубины ко мне навстречу поплыла увертюра. Я стал спокойнее.
Теперь передо мной поднималась и звучала хорошо знакомая и вместе с тем чужая музыка, которая больше не нуждалась во мне и жила своей жизнью. Жар и усталость прошедших дней, надежды и бессонные ночи, страдания и тоска того времени встали передо мной, освободившиеся и принявшие новую форму, волнение домашних часов звучало в зале в тысяче незнакомых сердец. На сцену вышел Муот и начал петь приглушённо, затем громче и, наконец, в полную силу своим тёмным недовольным тембром, а певица ответила ему высоким, летящим, светлым голосом. Затем наступил отрывок, который ещё звучал в моих ушах так, как его пела при мне Гертруда, он ассоциировался для меня с её обожанием и лёгким признанием в моей любви. Я отвёл взгляд и посмотрел в её спокойные чистые глаза, которые понимали и ободряли меня, и за одно мгновение я почувствовал весь смысл своей молодости, словно на меня повеяло сладким запахом спелого фрукта.
С этого места я стал спокойным, смотрел и слушал, как гость. Раздались аплодисменты, певцы и певицы вышли вперёд и поклонились, публика часто вызывала Муота, который холодно улыбался в освещённый зрительный зал. Просили выйти и меня, но я совсем оцепенел и не имел желания выходить из своего тайного убежища.
Тайзер сиял как утреннее солнце, обнял меня и даже пожал обе руки мужчине из театрального начальства, о чём тот его не просил.
Банкет был уже подготовлен и ожидал бы нас даже в случае провала. Мы поехали в ресторан: Гертруда с мужем, я – с Тайзерами. Как только мы проехали небольшое расстояние, Бригитта, молчавшая до этого, внезапно начала плакать. Вначале она отворачивалась и хотела встать, но затем прижала руки к лицу и перестала сдерживать слёзы. Я ничего не хотел говорить и удивлялся тому, что Тайзер тоже молчит и не задаёт вопросов. Он только обвил её талию рукой и начал утешительно бубнить, как мать, успокаивающая своё дитя.
Когда наступило время рукопожатий, пожеланий и тостов, Муот саркастически смотрел на меня. Меня то и дело спрашивали о моей следующей работе и разочаровывались, когда я говорил, что это оратория. Тогда меня подбадривали к написанию новой оперы, которая не написана и по сей день.
Только глубокой ночью, когда всё закончилось, и мы ушли спать, я смог спросить Тайзера, что произошло с его сестрой, и почему она плакала. Она сама давно легла. Мой друг посмотрел на меня испытывающе и немного удивлённо, покачал головой и засвистел, пока я не повторил вопрос.
«Ну ты и слепая курица, - сказал он с укоризной. – Неужели ты ничего не замечал?»
«Нет», - ответил я, уже предугадывая правду.
«Ну, теперь я уже могу об этом сказать. Девушка любит тебя и уже давно. Естественно, она ничего мне не говорила, а тебе – тем более, но я заметил и, честно говоря, обрадовался бы, если бы из этого что-то получилось».
«О горе! – произнёс я в искреннем огорчении. – Но что случилось этим вечером?»
«Когда она разревелась? Да ты дитя! Ты думаешь, мы ничего не видели?»
«Чего не видели?»
«Боже мой! Тебе не надо ничего мне объяснять, и ты прав, что никогда не говорил об этом; но тогда фрау Муот не смотрела бы на тебя так. Теперь мы тоже всё знаем».
Я не просил его сохранить мою тайну, я был уверен в нём. Он легко положил руку мне на плечо.
«Теперь я могу передумать обо всём, дружище, что тебе пришлось проглотить за последние годы, и что ты от нас скрывал. Я раньше догадывался о чём-то подобном. Теперь мы должны смело нести это вместе и делать хорошую музыку, идёт? И стараться, чтобы девица утешилась. Дай мне руку! Чудны дела Твои, Господи! И до встречи дома! Завтра утром мы с ней уезжаем».
Так мы и расстались, он только прибежал ещё раз на секунду и сказал с настойчивостью: «А на следующей постановке обязательно введи флейту, хорошо?»
Так закончился этот праздничный день, и каждый из нас ещё долго лежал без сна, погружённый в мысли. Я думал о Бригитте. Она всегда была рядом со мной, а я оставался её хорошим товарищем и хотел оставаться им и дальше, совсем как Гертруда со мной, а когда девушка отгадала мою любовь к другой, для неё это было такой же болью, как тогда, когда я увидел письмо Гертруды на столе у Муота и зарядил револьвер. Меня это так опечалило, что я должен был улыбнуться.
Дни, когда я оставался в Мюнхене, я проводил преимущественно у Муотов. Между нами уже не было того единения, как при первой встрече, когда мы играли и пели втроём, но в отблесках прошедшей премьеры у меня остались бессловесные воспоминания о том времени и случайные вспышки тепла между ним и Гертрудой. Когда я простился, я ещё раз посмотрел с улицы на тихий дом, окружённый заснеженными деревьями, с надеждой когда-нибудь прийти туда вновь, и охотно отдал бы своё маленькое счастье и радость, чтобы помочь тем двум, оставшимся внутри, вновь и навсегда обрести то же самое в своей жизни.
*Швабинг – богемный квартал на севере Мюнхена.
Свидетельство о публикации №221081200796