Оле оле оле!
Бесновались и орали города, стадионы, бары и арены. И даже маленький, по-домашнему уютный аэровокзал Ганновера, казалось, содрогался от воплей “Бразил - Чемпион!”, исходящих из телевизоров, радиоприёмников, газетных киосков, и проезжающих мимо автомобилей. Давно уже осевший в этих краях Сашка, мой однокашник и старшина, выглядел грустным и подавленным. Он, бросив на минутку работу, трогательно пришёл проводить меня, но наше расставание явно не заладилось: ему с трудом приходилось отбиваться от моего негодования по поводу народных празднеств в центре Нижней Саксонии, проходящих на следующий день после поражения национальной сборной. Он лепетал что-то про политкорректность, и про то, что каждый человек имеет право на своё мнение. “Конечно, имеет, - кипятился я, - пусть он возьмёт это своё мнение, закроется на все замки, выключит свет и тихо-тихо шепчет под одеялом: “Бразил - Чемпион!”. И ему, в этом случае, естественно, никто возражать не должен. Но - орать изо всех машин, забегаловок, домов, носиться на мотоциклетах с бразильским флагом по Германии в тот день, когда сердце каждого добропорядочного немца обливается кровью, и, самое главное - позволять это делать, Саша, это просто ужасно. Где реакция вашей молодёжи? Прости меня, не могу представить себе ничего подобного ни на Тверской в Москве, ни на улице Московской, города Юрги, Кемеровской области. Возмездие было бы скорым, неправым и неотвратимым”. Александр только махнул рукой и заторопился к выходу; на его ремне трезвонил пейджер.
“Гутен Абенд!”
Мы заметили её приближение ещё издалека. Обычная немецкая бабушка, белокурая, с буклями, матерчатой сумкой, зонтиком и неизменным пуделем на поводке. Евангелисты могли бы писать с неё иллюстрации для своих церковных брошюрок. “Киндер, Кюхе, Кирхе”. Скорее всего, она тоже заметила нас, явно выделяющихся из окружающей толпы; мы не горлопанили “Бразил-Чемпион!”, нас было пятеро и двое из нас были голубоглазыми блондинами.
- Гутен Абенд!: вежливо сообщила бабуля, поравнявшись с нами и осаживая пуделя.
- Гутен Абенд!: вежливо ответил бортинженер. Штурман, вторя ему, добавил ещё пару слов на каком-то иностранном языке…
Мы не были в большом восторге от перспектив общения с прогуливающимися фрау, нам так хотелось просто попить пивка и отдохнуть от таможен, досмотров, переходов и переездов. Отдохнуть после той обычной неустроенности и нервотрепки, что сопровождает любой чартерный международный рейс.
После тяжёлых и нудных расчётов необходимого количества топлива, коммерческой загрузки, взлётных дистанций и скоростей. После прочтения, изучения, и запоминания многостраничных листов предупреждений, извещающих об ограничениях, закрытиях, открытиях, изменениях в структуре воздушных пространств, частот ведения радиосвязи и характеристик аэродромов; анализа всей той взаимоисключающей информации, могущей привести в уныние самого оголтелого архивариуса. После вкрадчивой вежливости европейской службы движения и той ласковой тишины в эфире, способной в любой момент времени взорваться феерическими сюрпризами, к которым надо было быть всегда готовому, и, самое главное - после манёвров, в стиле танца “полька-бабочка”, которые нужно было исполнить, управляя сотней тонн металла, керосина и живых душ, минуя крыши больниц, госпиталей, жилых зон и детских учреждений, на крышах коих, как мы точно знали, были установлены микрофоны, безжалостно фиксирующие уровень шума работы наших двигателей, превышение которого могло повлечь не только неудовольствие добропорядочных бюргеров, но и долгий и неприятный разговор в кабинете начальства.
После всей этой, ставшей уже привычной за многие годы лётной работы тягомотины, такой невероятно ласковой показалась сень многолетних дубов, так мягки соломенные кресла, и терпка янтарная горечь “Кромбахера”, так уютно пели птички и элегантно шелестели по отмытому асфальту шины дорогих автомобилей, так ласкали взгляд окороки и колбасы в витринах напротив, и щекотал ноздри запах кофе, доносившийся оттуда же.
И так резали ухо, не вписывающиеся в стройную картину благостной европейской цивилизации, истошные вопли: “Бразил - Чемпион!»
- Гутен Абенд!: вежливо сообщила бабуля, поравнявшись с нами и осаживая пуделя.
- Гутен Абенд!: вежливо ответил бортинженер. Штурман, вторя ему, добавил ещё пару слов на каком-то иностранном языке. Остальные приберегли свой скудный словарный запас до лучших времён, отделавшись дежурным: “Ja-ja naturlich”. Дальше дело пошло сложнее, поскольку, решительно настроенная на общение мадам, разразилась долгой игривой фразой, из которой мне удалось кое-как вычленить пару знакомых слов: “варум” и “траурихь” ( спасибо учителям юргинской средней школы номер два, навсегда вбившим в мою бедную голову “Лорелею” Гейне: “Ich weiss nicht, was soll es bedeuten, warum ich so traurig bin”).
- Чего ей надо-то?, - забеспокоился экипаж.
- Грустные мы почему такие, спрашивает, - перетолмачил я, не будучи, в принципе, уверен в том, что понял бабулю правильно. Но бортинженер, владеющий языком Шиллера и Гёте на более высоком уровне, подтвердил моё предположение, и нам удалось, худо-бедно, растолковать, что грустные мы, потому что вся Германия грустная, и есть для этого только одна причина; ликование болельщиков бразильской сборной послужило хорошей иллюстрацией и подтверждением наших слов. И тут, как говорится, совершенно неожиданно, вероломно, и без всякого предупреждения, она нанесла нам такой удар, от которого закачались вековые дубы, и, задрожавшие в наших руках бокалы с пивом, начали расплёскивать “Кромбахер».
- А вы знаете, кто это там, в кафе, такие смуглые и темноволосые, празднуют поражение Германии? И, не дождавшись ответа, точнее, выслушав наше невнятное мычание на тему “мож испанцы, португалы или греки какие” раскрыла суть вещей:
- Это - русские!
В шпионских романах так пишут: ”Воцарилась гробовая тишина”. Тишина, на самом деле, была гробовая, всё что мы могли сделать - это выдавить из себя недоумевающие возгласы, и изобразить некую пантомиму, выражающую крайнюю степень сомнения в точности национальной идентификации посетителей кафе.
- И не спорьте, я лучше вашего знаю этих русских, они всегда радуются, когда Германия проигрывает, им и сейчас хорошо, что немцам плохо!
- Да это ж мы, мы, - русские! - заорал инженер и тут же осёкся, поразившись своему нижнесаксонскому выговору; коллеги рядом пытались вторить ему на каких-то иностранных языках.
- Да какие же вы русские, такие приятные молодые люди, что же вы на себя наговариваете, вы и по-русски-то ничего сказать не можете, уж я их язык хорошо знаю, - как через вату услышали мы; лукавая улыбка, мотающийся из стороны в сторону хвост пуделя, удаляющееся цокание каблучков по булыжной мостовой. “Кромбахер”, недоумение и усталость после тяжёлого рейса сделали своё дело: мы бормотали что-то на смеси немецкого, английского, и, почему-то - фарси; и мы впустую хлопали по карманам в тщетных поисках паспортов, оставшихся в отеле.
Нож в булке хлеба.
Пейджер пищал на ремне провожающего меня Александра, приглашая его немедленно занять место за рулём “бусика”, встретить прибывающий самолёт, или проводить - уходящий, привезти бортпитание, установить колодки или доставить экипаж в отель - обычная рутина аэродромного супервайзера. Ему надо было идти, но он вежливо, хотя и без особого энтузиазма, выслушал моё повествование о встрече с немецкой бабушкой - знатоком загадочной славянской души. К моему удивлению, история эта не произвела на него большого впечатления. “Понимаешь, - поведал мне он,- мы тут все - немножечко русские. Недавно в одном из отелей Ганновера бурный и продолжительный отдых некоего среднеазиатского экипажа закончился не менее феерической резнёй друг друга. На следующий день все телепрограммы Нижней Саксонии крутили одну и ту же картинку: ковёр, залитый кровью, пустая бутылка водки, рядом с ней булка хлеба, пронзённая окровавленным ножом; и некий ориентал в лётной рубашке, увлекаемый вдаль по коридору полицаями. “Russische Flugbesatzung", русский экипаж такой вот русский экипаж”. Саша махнул рукой и заторопился к своему “бусику”. Полненький и лысеющий, в своей квадратной аэродромной робе, украшенной многочисленными надписями и светоотражающими полосами, он ничем не напоминал преуспевающего бюргера, отца двух прелестных фройляйн и владельца милейшего дома в районе "Андертен", кем он быстро стал на своей исторической родине, пожертвовав командирским креслом реактивного лайнера ради покоя и благополучия семьи. Он был похож на один из тех, индустриального вида и размера механизмов, что ползают по кафельному полу аэровокзалов, доводя до блеска и без того отполированные поверхности.
Я стоял, и, глядя, как он исчезает в хитросплетениях терминала, мял в кармане пиджака засаленную шпаргалку с расположениями мониторов шума, которые, взлетая, мне надо было бы постараться обойти, управляя сотней тонн летающего железа, дабы не потревожить тишину Лангенхагена и избавить самого себя от тяжёлых и ненужных разговоров в кабинете начальства. На многочисленных экранах, установленных в аэровокзале, Оливер Канн сидел в одиночестве у своих опустевших ворот. И мне было его очень жаль.
Свидетельство о публикации №221081300089