1636 Страх, страдания нужны живым

       1636 год.
Незаметно в заботах и горестях ушли холода, дневные капели разбудило ревнивое солнце. Оно все чаще стало выгонять мальчишек во двор. С майским теплом оживилась тайга, зазеленели растревоженные весной поля, прозрачными облачками округлились березы.

       В первые дни мая Параську проводили рожать в баньку. В ту, что на берегу уютно прилепилась на склоне, почти у кромки реки - чтоб до воды недалеко ходить.

       В первый год по прибытии поселенцев за Урал, до наступления холодов,  всем пришлось жить в шалашах. Нужно было обустроить зимнее жилье, и переселенцы деревянными копалками ковыряли неподатливый грунт, углубляя в обрыве к реке первые жилища – землянки. Подростки, наравне с взрослыми ломали в лесу мелкие деревца, из которых выстилали пол в убогом жилище. Братья - Аника, Прокоп, Василий - рубили (единственным топором на всех!) посильный тонкомер. Для настоящего леса нужны были большие топоры и пилы. Стволы, не ошкуренные, в несколько слоев, обломанные ветки, вперемешку с травой, листьями и дерном поверху должны защитить их укрытие от осенних дождей, стать кровлей. Снег ляжет, и укроет землянку. И придет тепло в их временные укрытия.

       «К землянке, - говорил Яков, - особо относиться надобно. Нам в ней может статься, не одну зиму зимовать».

       И подробно разъяснял сынам особенности. Будто предчувствовал, что и им в жизни таковое знание пригоже будет:
 
       «Землянку необходимо строить как можно раньше, пока холода не наступили и дожди не залили овражьи склоны. Легче врезаться в склон, повыше. Так и отвод дождевой, грунтовый и талый легче соорудить».
       И откопал отводные канавы вниз по склону.

       Старшие таскали из русла камни и булыжники, и младший, Семен, таскал. Они месили глину и он месил. И на его глазах в землянке поднималась печь. Это был неказистый, грубо слепленный очаг. Отец Яков смеялся над страхами и, вытирая руки листьями лопухов, довольно приговаривал: 

       «А вот мы рядом к дымоходу еще одну трубу пристроим. Туда все ваши причитания быстрее дыма вылетят».

       И всем становилось легче и отраднее. Неустроенность и страхи предстоящей зимовки исчезали, растворялись в этой трубе. Отдельные камни торчали и перекрывали и без того узкий проход к спальному месту. Но на них так удобно было просушивать мокрую одежду! Длинными зимними вечерами, на этих уступках закрепляли лучины, много лучин, и свет озорно раскачивал на стенах и занавесях чудные тени.
      

       При таком освещении можно было вполне выполнять мелкую работу – ремонт инструментом, снастей, сбруи, одежды и обуви.

       Двери землянки открывались наружу, в сенках кладовая. И места доставало и своим, и хожалых принять-разместить, те и уходить не хотели. Все потому, что печь в землянке гостеприимно гудела. Печь чУдная, с виду неуклюжая, грубо сложенная из диких камней, из речных, неотесанных ни с одной стороны. Ровно детская шалость на бережку. Но тепло и сухо в жилище у Якова.

       «Так - говорил мастер, - камни выпирающие уменьшают тягу, прогреваются легче, быстрее и полнее тепло вбирают, да и хранят дольше».

       Печь и впрямь с виду неказиста, большая и бугристая, с тягой через отверстие в кровле. А чтоб подполье вентилировалось, и уголья подстилку не запалили, поддувало ниже уровня пола устроил, да еще поднял вытяжной канал с подполья рядом с дымовым.

       «Когда печь затапливается – пояснял печной мастер соседям, - воздух из подполья втягивается поддувалом, затем вытяжная труба прогревается, и тяга из-под пола усиливается. Не только сырость, но и дурной воздух удалять легко».

       В этом же чуде, из грубо слепленных из той же глины и обожженных на костре горшках, мать Улиана готовила немудрящую похлебку из муки, грибов сушеных, дикого лука и каких-то найденных, еще по осени, на опушке травок и кореньев. Но чаще, то была уха (они же из Рыбной слободы!) из не бог весть какой рыбы, пойманной, сплетенными из ивовых веток снастей. Рыбы, сваренной с головами и потрохами. Конечно, это на Каме ловили осетров, а когда в октябре по дну реки скатывалась проходная рыба, сетями вытаскивали на берег огромных, до 60-ти пудов весом, отнерестившихся белуг – царскую рыбу. Одной такой туши хватало всей деревне до весны!

       «Ну, и печь» - немало дивились гости на мастерство казанца.

       Сложив одну печь, Яков уже готовил, носил, найденные вверх по течению реки, камни для бани:
       «Летом бабе хлеб жать, а зимой детей рожать» - приговаривал Яков.
 
       У прибывших переведенцев были женщины, которых ожидали в предстоящую зиму испытания – роды.

       Тут же и иордань на Крещенье рубили, чтобы зимой и в проруби окунаться. Для здоровья и поддержанию чистоты тела. Может благодаря этому многих болезней избежали переселенцы.

       В той баньке печка - вторая по счету - у мастера еще удачнее вышла. Камни покрупнее, не галька речная. Хорошие камни Яков нашел в скальных выходах, отесал наружно
       «Так глазу приятней и телу полезней – не ожгешься, парясь». Немногочисленные женщины за это будут особо ему благодарны.
       С тех пор многие выстроили свои бани, но эта была первая. Много баб успело оценить ее прихотливые удобства. И вода рядом, и от жилья недалеко, и укрыта под откосом от нескромных взглядов. А значит, не на виду, а значит можно нагревшись-напарившись смело зимой в сугроб, а летом в колюче-студеные воды окунуться.

         А после с мужем молодым уединиться без зазору. Оно  так-то по священным-то правилам не подобает в банях мужьям с женами в одном месте мыться. О том в своих проповедях многажды вещали старцы монастырские. А только знали, наслышаны были от устюжан, что с северных уездов, что даже в Пскове-граде от таких требований отступают. И не только мужи и жены, но и чернецы и черницы. И потому пусть с деревни слышат ликующие крики, ухмыляются понятливо. Пусть завидуют молодому безмятежному счастью!

        Прошка с Семеном убыли на дальнюю заимку. Там были нарезаны собинные земли. После государевых десятин нужно было торопиться – май выдался на удивление сухой и теплый. То обычная практика, когда государевы десятины нарезались близ деревни, «чтобы десятинной пашне недопашка, а денежному всякому сбору недобор, а податям пустота и наша государева десятинная пашня и оброчной хлеб и подати не пустели», а собственные оказывались за много верст, а то и дней пути.

         Онка, как сумела, протопила баню, сполоснула пол, протерла насухо. На голые половицы постелила рогожу - устроила роженицу.

         Когда мужики на второй день вернулись с заимки, Прокоп, полный надежд, сразу ринулся к реке. К тому времени Ониса уже убралась в бане. Придерживая под руки, она вместе с Прошкой, отвели Параскеву в избу. Измученная, та не выпускала малютку, не доверяя нести ее никому. Конечно, Донка крутилась подле них. Полная надежд, она помогала роженице переносить долгие муки родов; и позднее не оставляла ее, измученную, но сияющую от счастья, с новым крошечным существом у груди.

         К вечеру на утомленном лице роженицы появился зловещий румянец. Преодолевая слабость и усталость, Параскева не отрывала взора от младенца, певучим голосом уговаривала и баюкала крикунью. Но всякий раз, когда она поднималась покормить крошку, или пыталась встать, ее нежный лепет прерывался короткими страдальческими стонами. На вопросительный взгляд, она сказала Донке: «Ничего. Что-то неможется мне. Это пройдет».

         Только к ночи ее речь стала бессвязной. Сильный, нестерпимый, изнутри идущий огонь, охватил все ее тело. Утром Донка первым делом пришла к ее постели. С ужасом она поняла, что «это» не прошло. Параскева была охвачена неистовым жаром, губы запеклись, мир пьяно раскачивался в ее глазах и натужно гудел. Гул переходил в сильный шум, как будто из тысяч ведер сыплют и сыплют в амбар зерно, крупное, сытное, тяжелое, а он все никак не наполняется, и кричать, остановить невозможно. Всё, и лес, и река, и трава, и люди  - все стараются откуда-то издалека перекрыть, подавить, прогнать, остановить эту нескончаемую вереницу ведер, этот непереносимый шорох, чтобы дать ей остаться с малышкой наедине. И все бессильны - переполнены, истекают неизбывным страхом.
 
         Донка пыталась рассеять растущую тревогу, улыбалась, пеленала ребенка, говорила утешные слова, но все тверже осознавала, что лжет. Лжет умирающей женщине, лжет себе. И оттого ей становилось только хуже, ужас проникал внутрь, жар, исходящий от Параскевы, сушил ее глаза, рот и ладони. Донка приносила ей воду, та пила, много и жадно, и бессильно проваливалась в забытье. Голодный ребенок пищал – она не слышала его, он прильнул к сосцу ее груди и тотчас обижено отказался. В избе все притихли, гнетущая обстановка выгнала из дому мальчишек.

         Старушка Федорова, мать Парасковьи, удалила всех из дому, долго оставалась с страдающей дочерью наедине. Поила ее настоем только ей известных травок. Осмотрела ее, позвала Онису, показала страшные сине-фиолетовые пятна на ее руках и ногах. Потом вышла, покачала головой и сурово объявила беспощадный приговор: «Огневица. День-два. Искать кормилицу надо, иначе младень не выживет»

         Еще через два дня Параскеве как будто полегчало, она трудно улыбалась, с тревогой осматривала дочку: «Все будет хорошо, - слабо говорила она Прокопу, - я сильная, я поправлюсь. У меня уже почти ничего не болит».

         Прокоп отворачивал лицо, чтобы скрыть увлажнившиеся глаза, у него дрожали губы, горло перехватывала судорога.

         Только ей было совсем не это нужно. Она уже не слышала его, ее сознание коротко выныривало только для того, чтобы еще раз увидеть свет и, убедившись, что ребенок жив, лежит рядом, чмокает, пускает пузыри и попискивает, прижимала его слабой рукой к себе. Затем веки соскальзывали, и женщина все глубже погружалась в свой, такой чужой, такой неведомый и непознаваемый для всех мир покоя и жарких грез. Лицо стремительно приобретало восковой оттенок, губы обесцветились, запали, нос прорезался острой горбиной. Она еще изо всех сил цеплялась за реальность. Синяя, чуть видная, жилка на виске билось уже совершенно неистово, ускоряя секунды бытия, зрачки глаз трудно перемещались, пытаясь остановить качающиеся стены избы. Ее мир то стремительно расширялся, то затем сжимался и давил на горло столь быстро, что она не успевала выдохнуть застрявший в груди воздух. Он был липкий, тягучий, вытолкнутый изо рта, он растекался розовой жгуче-кислой пеной.

         Последнее, что она осознала - ее горло сожжено, изранено, расцарапано, забито до верху крупным зерном, таким желанным и сухим. Боль не исчезла, она не пропала совсем, ушла куда-то вглубь тела, охватила ее целиком, сладостная как оргазм, стала привычной обыденностью и теперь совсем не беспокоила - милосердное предвестие скорой смерти.
         Боль всегда признак жизни, и она нужна только живым и здоровым!

         Серапион второй раз за весну пришедши в дом, отпел покойницу. Шла вторая неделя пасхи – особая страница в праздновании – поминальная.  В «бабский праздник» жен-мироносиц старец окрестил младенца, дал имя по святцам – Соломия.
         «Она – сказал старец, - пусть совсем мла́деня, но была свидетелем страданий матери своей. Кому, как не ей обрести особую господню милость и жизнь без горести».

         Недолго прожила Ванькина сестренка. Вскоре на деревенском погосте, рядом со свежей могилой Параскевы, появился еще один совсем маленький холмик.


Рецензии