Обрывок 48

Душевная у меня просьба: Если кто по-жизни шибко серьёзный; в нашем несмешном бытие ничего смешного не видит-лучше дальше не читайте. Не надо.

     Я, человек верующий в то , что бог должен быть, поэтому должен согласиться с мнением, что бог посылает нам по жизни людей не просто так. Отчаявшись, он возможно всё ещё не отказался от славной идеи сделать людей братьями: если не всех, то хотя бы часть из них. Ведь он же сотворил нас людьми разумными.
     Если это так, то мичман Лёша Махарадзе лучше всего подходил на роль брата. Он был самым разумным грузином из всех мичманов - негрузинов в моей истории. И как-то мне выпадало чаще всего встречаться с ним на вахтах в рубке дежурного. Так работает не только идея бога, но и система случайностей в закономерностях военной службы. 
     Да просто он был тренером нашего корабельного духового оркестра; громко сказать, его дирижёром. И поскольку к напряжённой производственной деятельности команды отношения не имел, то его чаще всего и ставили в график вахт. Он переносил эту явную несправедливость, как переносят трудяги ослики тело своего сонного хозяина: индифферентно.
     Я тоже не был постоянно загружен в производственном процессе, что также учащало очерёдность моего попадания в график. И переносил вахты как пассажир ослика: всё время норовил заснуть. Вне совместных вахт мы с ним практически не пересекались: у меня были определённые обязанности, а у него они были неопределёнными.
     Совместные вахты в сжатом до пяти кв. метров пространстве рубки и в растянутом на двадцать четыре часа времени суток легче всего переносить в состоянии вялотекущей апатии. И я и Лёша Махарадзе относились к вахтам с хорошей долей апатии, что не мешало нам  относится друг к другу с изрядной долей эмпатии.
     Никто точно не знает от чего она возникает, но точно не на ровном месте. Лёша существом своим очень напоминал вот эту милейшую китайскую зверушку Панду, от которой давятся эмпатией все китайцы. Он был такой же неторопливый безобидный и добрый. Просто до обидного безобидный и через край добрый. Это усугублялось ещё тем обстоятельством, что у него не было своей семьи, которая бы черпала из его кладезя доброты, чтоб она не переливалась через край.
     Нельзя сказать, что бог, который должен быть, не посылал ему женской половинки, чтобы сделать Лёшу мужем. Посылал, но всё не ту, которая бы плюнув на его большой "нос - клюв" и маленький рост, разглядела бы его большое сердце. А сам Лёша, посмотревшись в очередной раз на себя в зеркало, прозрел окончательно и вычеркнул себя из списка имеющих шансы на женскую любовь.
     С того момента к его доброте к людям добавилась грусть к самому себе. Такая мудрая всё понимающая грусть Панды, которая и вызывала у меня невольную эмпатию. В пятьдесят лет у Лёши не было ни семьи, ни детей; да и зачем: в нём самом было много от ребёнка.
     А я, в свои девятнадцать, ещё не был взрослым. И я уже тогда был тот доверчивый светлоликий Ваня, который ещё и открытый. Как дом без порога и дверь настежь: "заходи кому не лень".
     Есть на Руси "плакальщицы"; это женщины, которых зовут исстово поплакать на похоронах. И есть, их правильно называть, но никто не называет, "слушальщики". Которые "без порога" и располагают человека поговорить. Их не зовут, они встречаются. Это про меня. И нас таких тоже мало.
     И это наша общенародная беда: сколько же у нас живых людей, что хотят быть и не могут быть послушанными. И это горькая правда, что многие из них умирают, так и не дождавшись очереди быть послушанными. Поэтому и выглядят  упокоившиеся такими невыслушанными. Упокоившиеся в молчаливом укоре к этому глухому обществу живых. Не думаю, что я упокоюсь в более счастливом образе.
     Был на Земле один человек, которого я очень хотел выслушать, но уже не смогу этого никогда. Это мой отец; и он двадцать три года как умер. Умер от рака. В ночь его умирания я был вместе с матерью у его смертного ложа. В больничной палате у его больничной койки.
     У отца было крепкое сердце и оно никак не хотело останавливаться. И крепкая воля была у отца: до последнего он был в памяти, но ничего не говорил. Стонал тихо, но ничего не говорил. А мы ждали. Но отец так и ушёл, не сказав нам с матерью ни слова. Я думаю так нельзя. Даже если ты обижен на всех и вся.
     Отец и в жизни был человеком неоткрытым, неразговорчивым. Я думаю у таких людей есть какой-то психологический порог, который они не могут перешагнуть. Им надо раскрыться, чтобы его перешагнуть; а они этого не могут. Природа такая. Но чтобы даже в последние минуты ни сыну, ни жене слова не сказать...Я постараюсь в свои минуты этой ошибки  избежать.
     В обычном трезвом состоянии наш человек обычно сдержан и говорит о вещах обыденных; практически всё об одном и том же. О проблемах, о работе, о погоде; женщины ещё о чисто женском, мужчины о чисто мужском. Это всё, конечно, интересно, но всё таки всё неглубоко.
     В состоянии же алкогольной размягчённости души, напротив, рвётся из человека наружу, как чирь на одном месте, глубинное, больное, что лучше не рассказывать человеку близкому. Иначе это станет известно всем близким.
     Это надо рассказывать человеку незнакомому, но вызывающему инстинктивно доверие; человеку, который потом исчезнет, сгинет, пропадёт и унесёт его душевные изливы с собой в могилу. Так что и не надо будет на другой день мучиться укорами совести.
     И я часто был как раз из таких. Где я только людей не слушал. Слушал в больничных палатах, в залах ожидания вокзалов, в поездах дальнего следования,  на остановках общественного транспорта.
     О, этот наш такой общественный транспорт! Он ходил в то славное советское время по городам и весям страны часто по времени, которого в его расписании вообще не было. Я бы даже сказал, его не было вообще во времени. Ну правда: как же мы пассажиры мучились с ним; с его постоянным непостоянством.
     Как раз тогда, когда он был особенно нужен, он не то чтобы опаздывал - он пребывал в небытии. Вот где советский человек учился великому смирению с ещё несовершенством настоящего и великому терпению в ожидании обещанного совершенства в будущем? На самых утоптаных массами остановках самого массового в мире общественного транспорта.
     Советский человек приходил на остановку и входил там в особый транс ожидания. Мок под дождём, мёрз от холода, жарился на солнце, но ждал безропотно автобус, троллейбус, трамвай. Крепчал ментально и это опять таки вносило свою квоту в миф о нашей постоянной непобедимости.
     Теперь уже в моём таком возрасте, я всё меньше люблю смотреть про жизнь людей и всё больше смотрю "В мире животных". Особенно меня удивляют вот эти пингвины в Антарктиде. Там отцы-пингвины, сбившись в кучу с новорождённым цыплёнком в лапах, ждут когда же вернуться с едой их жёны. По три месяца ждут не сходя с места; и это зимой в Антарктиде.
     Когда я это смотрю, я невольно думаю:  "Нам с общественным транспортом ещё повезло". Вместе с советскими людьми, ожидающих в общем трансе явление транспорта, много и безропотней всех ожидал и я. И посылал бог,  нашей оцепенённо ожидающей общности пассажиров, человека.
     Возможно он сам этого не понимал, потому что человек был выпивши, или подвыпивши. Для простоты коммуникабельности. Когда я его фиксировал то уже понимал: коммуницировать его послали ко мне. Нет, он сначала обведёт дружественным взглядом остальных; остальные присутствующие немедленно сделают вид отсутствующих.
     И не переставая быть дружественным, его взгляд остановится на мне, и всё: "есть захват". К облегчению "вернувшихся" присутствующих. Худо - бедно держа остойчивость, он станет предо мной и будет трудно вздыхать. Будет облегчать мне свою болящую душу; как бы выдыхая боль из себя. И начнёт по - простому: без предисловия.
     Мне не надо ничего делать; только не отворачивать свои понимающие глаза и воспринимать его боль. Я ведь доброглазый Ваня и как-никто другой понимаю, как важно этому человеку облегчиться душой, здесь и сейчас. Пока нет автобуса, троллейбуса, трамвая.
     Однажды это было так важно, что я пропустил долгожданный свой автобус, а человек вообще никуда не торопился. Он никуда не ехал, он просто шёл мимо с размягчённой душой, а тут я и на мне печать "слушальщика". Когда ещё такой случай подвернётся.
     А автобус ушёл.  Ну, не страшно: автобус всё равно был набит битком и следующий пришёл ровно тогда, когда человек выговорился и умиротворённый ушёл в себя.
     Потребность излить душу свойственна не только большим людям. Она совсем не чужда даже человеку - карлику. У карликов такое же большое сердце и душа у них болит не меньше чем у некарликов. От географии это не зависит, но для правдоподобности сообщу, что в городе Новосибирске в его Калининском районе в мою бытность такие карлики были.
     В одну из новосибирских летних суббот я вышел там вымытый водой и мылом из общественной бани. Летом в городе Новосибирске горячую воду в домах обыкновенно отключали. Принял в буфете для полного счастья стандартно неполную кружку пива и вышел. Идти по шумящей машинами улице, замороченного людской суетой города не хотелось.
     Хотелось подольше побыть в чистом теле и приятном разморённом состоянии души. И я медленно двигал ногами чистое тело своё по дорожке зелёного тенистого скверика, как нельзя кстати примкнувшего своим входом к бане. Тёплый воздух обволакивает,  зелень глаза радует, птички безгрешные поют, люди невесёлые не снуют: райский уголок среди бетона, кирпича и асфальта, в барахтающемся во грехе города Новосибирска. 
     Так хорошо, что не хочется возвращаться в земную преисподнюю. Кто-то словно прочитал мои мысли и направил меня из райского скверика в землю обетованную, примыкающего гаражного кооператива. К людям счастливым, кооперативным обладателям гаражей. Беглых из домашней неволи мужчин, вечных ремонтников своих машин.
     Одна группа таких мужчин была как раз на своей земле в счастливом состоянии под благодатным воздействием портвейна. Двое счастливых из группы были мне знакомы и пройти мимо не было никакой возможности.
     И вот уже знакомые радушно протягивают мне наполненный благодатной жидкостью стакан и нет никакой возможности отказаться. Омрачить им счастье, это было бы не по-божески. Я безотказно принял и счастливые люди в группе стали на одного человека ещё счастливей.
     Душевное общение на слегка нетвёрдом разговорном языке продолжилось с новой силой. Я слушал сразу двоих говорящих, говоривших вдохновенно и одновременно. Слушал честно и лица их светлели.
     Сзади из кустов, как после малой нужды возник маленький человек с детскими руками и ногами, но с головой взрослого. Лицо одновременно и детское и взрослое. Карлик. Он смешно подковылял; ему с почтением тоже налили и он по-взрослому махнул стакан.  Наверно не хотел, чтобы я подумал о карликах плохо.
     Я и не подумал, я просто смотрел с любопытством и, наверно, с идиотской жалостью. Карлик по-взрослому выдохнул из себя пары портвейна,  как-то сразу переключил внимание на себя, а себя переключил на функцию "глаголить". И без длинного вступления, вполне литературным языком повёл свою историю.
     Душещемительную, глазащипательную. Было от чего. Эта была история его несчастливого зачатия. Парень был зачат как и все обычные люди, обычным половым действом. Действовали люди нормальные, никакие ни карлики. Действовали не ради зачатия, но всё для того сделали правильно.
     Умный зачатель сразу после действа одел штаны и был таков; глупая зачательница осталась одна расхлёбывать последствия трёхминутной женской слабости. Нравы тогда в народе были простонародные, но и суровые, и виноватыми в таких случаях были всегда потерпевшие женщины.
     Несчастной, ставшей по глупости женщиной, нашептали сделать по тихому аборт; знающие подсказали даже к кому обратиться. Глупая согласилась, а сколько умных соглашалось. Всем подряд - и это правильно - аборты тогда не разрешались, но кому это очень было нужно обращались к услугам практикующих нелегалов; зачастую непрофессионалов. Уж очень нужда была.
     В истории карлика услуги оказала бабушка - рукодельница без специального образования и специального инструмента. И потому без наркоза. И без гарантии. Бабушка со своим неспециальныи инструментом очень старалась, но ничего не получилось; эмбрион пережил ужасный стресс, но остался жить.
     И появился потом на этот свет вот этот парень. Сначала вроде вполне нормальным. Но потом не стал расти и стал карликом: бабка криворукая всё таки что-то ему нарушила.
     И теперь его карлика никто не любит и детей от него ни у кого нет. Его несчастная мама пьёт горькую и всю жизнь себя проклинает. И он тоже готов её проклинать, но не проклинает. Ужасная история. Карлик рассказывал её со слезами на глазах. Мы дружно его утешали и выражали солидарность тем, что тоже пустили неподдельную, хоть и пьяную слезу.
     Но карлик и пассажиры на вокзалах и остановках ждали меня в будущем, а в настоящем был Лёша Махарадзе. И у него тоже была своя боль. Уже притухшая, но всё равно была. Лёша был с детства сиротой. Его детство выпало на войну и в войну пропали его родители; где и как, он не знал и сам. Тогда у многих детей пропали родители, а у родителей дети.
     Лёше повезло немногим больше, чем другим детям: он не попал в казённый детский дом; его взяли мальчишкой в музыкальную роту. Он рос сыном полка при флотском оркестре где-то на Чёрном море; не то в Новороссийске, не то в Севастополе.
     Там из него вырастили оркестранта и он играл в духовом оркестре. Умел на трубе, на альте, на баритоне; да, кажется, на всём духовом инструменте. Играл с оркестром марши даже на парадах Черноморского флота.
     Потом Лёша пошёл своею дорогою и пришёл на нашу ПМ - 135  тренером духового оркестра. Хотя значился по штатному расписанию зав. библиотекой. Библиотека на корабле действительно имелась и книги хорошие были. Оркестр как таковой у нас не значился; играли в свободное от работы и службы время ребята добровольцы. Те, кто научился этому ещё на гражданке. Практически самодеятельность; почему Лёша и не мог называться дирижёром.
     У оркестра была одна замечательная привилегия: музыканты были освобождены от повинности ходить на политзанятия. Вместо этого они собирались в библиотеке и до посинения губ тренировали бравурные строевые марши. Вот эти: "пам - пам - пам, пар-ра-па пам пам пам пам пам..." Ну всяко лучше, чем небравурная политика партии два часа с небольшим перерывом, да ещё два раза в неделю.
     В это время немузыкальная часть команды, борясь со сном изо всех сил присутствовала на политзанятиях. Политзанятия должны были постоянно повышать политико - моральное состояние личного состава. При том, что низким-то оно не было. Ведь мы уже рождались с патриотизмом в крови, а потом ещё пионерия, комсомол. Фильмы о войне, где наши всегда побеждали.
     Но была политика партии: постоянно мудрая, верная, ведущая к победам и за ней надо было постоянно поспевать. Изучать, понимать, проникаться. Чёрт его знает почему, но первоначальный эффект от этих занятий был прямо противоположным. За два часа занятий бетонная мудрость партии вызывала приступы тоски и в моральном состоянии наступало осовение.
     Что-то подобное испытывают люди в очереди к зубному врачу, промучившись дома три дня зубной болью. Материал занятий был таков, что даже самый искуссный оратор не смог бы зажечь аудиторию. Офицер, приговорённый вести занятия, нудил дежурными фразами неудобоваримый материал, чем доводил себя и аудиторию до зевотных позывов.
     У каждого "политзаключённого" моряка лежала перед носом тетрадь для конспектов и он клевал в неё носом. Кроме даты и заголовка в неё ничего не записывалось.  Наступала очередь, скажем, моряку Иванову отвечать на занятиях по теме. Иванов вырезал подходящую страницу из журнала  "Коммунист Вооружённых Сил", вклеивал её в тетрадь и бубнил её на занятиях в сонный воздух.
     Потом наступала очередь Петрова и Сидорова; они проделывали тот же самый трюк. То есть учиться было нетяжело, не то что китайцам, недавним братьям по лагерю. Они-то зубрили всего своего Мао наизусть. И у недавних братьев от этого политико-моральное состояние поднималось до состояния фанатизма. На этот случай говорил мне неодобрительно один водитель асфальтного катка: "Шибко хорошо - тоже нехорошо".


Рецензии