Осип Мандельштам и его безумие

Осип Мандельштам и его безумие

У Арсения Тарковского есть стихотворение посвященное
Мандельштаму, оно так и называется называется - "Поэт".

Поэт

Эту книгу мне когда-то
В коридоре Госиздата
Подарил один поэт;
Книга порвана, измята,
И в живых поэта нет.

Говорили, что в обличье
У поэта нечто птичье
И египетское есть;
Было нищее величье
И задерганная честь.

Как боялся он пространства
Коридоров! Постоянства
Кредиторов! Он, как дар,
В диком приступе жеманства
Принимал свой гонорар.

Так елозит по экрану
С реверансами, как спьяну,
Старый клоун в котелке
И, как трезвый, прячет рану
Под жилеткой из пике.

Оперенный рифмой парной,
Кончен подвиг календарный, -
Добрый путь тебе, прощай!
Здравствуй, праздник гонорарный,
Черный белый каравай!

Гнутым словом забавлялся,
Птичьи клювом улыбался,
Встречных с лету брал в зажим,
Одиночества боялся
И стихи читал чужим.

Так и надо жить поэту.
Я и сам сную по свету,
Одиночества боюсь,
В сотый раз за книгу эту
В одиночестве берусь.

Там в стихах пейзажей мало,
Только бестолочь вокзала
И театра кутерьма,
Только люди как попало,
Рынок, очередь, тюрьма.

Жизнь, должно быть, наболтала,
Наплела судьба сама.
1963

Хотя Арсений Александрович видел Мандельштама
всего один раз, но думается, интуитивно, попал в самую точку.

Каждый творческий человек всегда малость "не в себе",
или, как еще говорят, "со странностями".
У Осипа Эмильевича "странностей" хватало,
а с годами ситуация усугублялась, по причинам
понятным.
И не эти ли "странности", послужили причиной появления злополучного
антисталинского стихотворения, которое, в свою очередь и стало причиной
смерти поэта?
Факты, которые я привожу в материале, это не сплетни бездельников с базара,
это именно факты, которые можно прочесть в воспоминаниях родных и близких
поэта.

Итак, я начинаю.

В архивах есть вот такое заявление его брата,

В ОГПУ

Александра Эмильевича Мандельштама

ЗАЯВЛЕНИЕ

28 мая по приговору ОГПУ брат мой О. Э. Мандельштам был выслан на три года в Чердынь. Жена брата Н. Я. Мандельштам, сопровождающая его в ссылке, сообщила телеграммой из Чердыни, что брат психически заболел, бредит, галлюцинирует, выбросился из окна второго этажа и что на месте, в Чердыни, медицинская помощь не обеспечена (медперсонал — молодой терапевт и акушер). Предполагается перевод в Пермскую психиатрическую больницу, что, по сообщению жены, может дать отрицательные результаты.

Прошу освидетельствовать брата и при подтверждении психического заболевания перевести его в город, где может быть обеспечен квалифицированный медицинский уход вне больничной обстановки, близ Москвы, Ленинграда или Свердловска.

6 июня 1934 г.

Надежда Яковлевна описывает этот эпизод в подробностях,

"Однажды, проснувшись, я увидела, что он стоит, закинув голову и растопырив
 руки, у стены, в ногах у кро­вати. «Чего ты?» — спросила я. Он показал на
распахнутое окно: «Не пора ли?.. Давай... Пока мы вместе»... Я ответила:
«Подождем», и он не стал спорить. Хорошо ли я сделала?
От скольких мучений я бы избавила и его, и себя...

"Чердынь обрадовала нас пейзажем и общим допет­ровским обликом. Нас привезли
в Чека и сдали вместе с до­кументами коменданту. Оська объяснил, что он привез
осо­бую птицу, которую велено обязательно сохранить. Вероят­но, он очень
старался внушить это коменданту, человеку с типажем не внешней, а внутренней
охраны, из тех, кто рас­стреливал и пытал, и за жестокость, то есть как
свидетель неупоминаемых вещей, был отправлен подальше. Я почув­ствовала, что
Оська приложил какие-то старания, по лю­бопытно-злобным взглядам коменданта и
по тому, как легко я заставила его помочь мне внедриться в больницу. Обычно,
как мне потом сказали чердынские ссыльные, он никогда не «потворствовал»
приезжающим под конвоем... В больнице нам отвели огромную пустую палату, где
поставили пер­пендикулярно к стене две скрипучие койки.
Я действительно не спала пять ночей и сторожила без­умного изгоя. А в
больнице, истомившись бесконечной белой ночью, я под утро забылась каким-то
тревожным, как будто прозрачным сном, сквозь который видела, как О. М.,
скре­стив ноги и расстегнув пиджак, сидит, прислушиваясь к ти­шине, на шаткой
койке. Вдруг — я почувствовала это сквозь сон — все смес­тилось: он вдруг
очутился в окне, а я рядом с ним. Он спу­стил ноги наружу, и я успела
заметить, что весь он спуска­ется вниз. Подоконник был высокий. Отчаянно
вытянув ру­ки, я уцепилась за плечи пиджака. Он вывернулся из ру­кавов и
рухнул вниз, и я услышала шум падения — что-то шлепнулось — и крик...
Пиджак остался у меня в руках.С воплем побежала я по больничному коридору,
вниз полестнице и на улицу... За мной бросились санитарки. Мы нашли О. М.
на куче земли, распаханной под клумбу. Он лежал, сжавшись в комочек. Его с
руганью потащили наверх. Ругали главным образом меня за то, что я недо глядела.
Прибежала встрепанная и очень злая врачиха и быстро его осмотрела. Сказала,
что он вывихнул правое плечо.Остальное все цело. Это был благополучный исход
— он выбросился из окна второго этажа старой земской больни­цы, который по
высоте равен по крайней мере трем совре­менным. Откуда-то взялось множество
санитаров и костопра­вов, Бог их знает, кто они были. О. М. лежал на полу
совер­шенно пустой комнаты, называвшейся операционной, отби­ваясь от державших
его мужчин, а врачиха вправляла ему плечо под громкую ругань, заменявшую
отсутствовавший в больнице наркоз. Рентгеновский аппарат не работал, так
как в период белых ночей движок экономии ради останав­ливали, а монтер уходил
в очередной отпуск. Вот почему врачиха не заметила перелома плечевой кости
(без смеще­ния). Перелом обнаружился гораздо позже — в Воронеже,где пришлось
обратиться к хирургу, потому что рука не работала. О. М. долго лечился и
стал частично владеть рукой,но поднять ее, чтобы повесить, например, пальто,
не мог. Это он делал левой рукой.После ночного прыжка наступило успокоение.
Так и сказано в стихах: «Прыжок — и я в уме»."

Надо ли уточнять что это была попытка покончить с собой,
но попытка не первая.

Надежда Яковлевна в своих "Воспоминаниях" упоминает
и другую, случившуюся после его первого ареста,
цитирую,

"На свидании я заметила, что обе руки у О. М. забинто­ваны в запястьях.
«Что это у тебя с руками?» — спросила я. О. М. отмахнулся, а следователь
произнес угрожающую тираду о том, что О. М. пронес в камеру запрещенные
пред­меты, а это карается по статуту тем-то... Оказалось, что О. М. перерезал
себе вены, а орудием послужило лезвие «Жилетт». Дело в том, что Кузин,
выпущенный в 33 году по­сле двухмесячной отсидки — его отхлопотал знакомый
ему чекист, увлекавшийся энтомологией,— рассказал О. М., что в таких
переделках больше всего не хватает ножа или хоть лезвия. Он даже придумал,
как обеспечить себя на всякий случай лезвиями: их можно запрятать в подошве.
Услыхав это, О. М. уговорил знакомого сапожника пристроить у него в подошве
несколько бритвочек. Такая предусмотритель­ность была в наших нравах. Еще в
середине двадцатых го­дов Лозинский показал нам приготовленный на случай
аре­ста мешок с вещами. Инженеры и люди других «подударных профессий» делали
то же самое. Удивительнее всего не то,что они держали у себя заготовленные
заранее тюремные мешки, а то, что эти мешки и рассказы не производили на
нас никакого впечатления: совершенно естественно, что лю­ди думают о будущем,
молодцы... Таковы были наши будни,и заблаговременно упрятанное в сапоге
лезвие дало О. М.возможность вскрыть себе вены: изойти кровью не такой уж
плохой исход в нашей жизни..."

"На свидании я заметила воспаленные веки О. М. и спросила, что у него с
глазами. На этот вопрос поспешил ответить следователь: читал, мол, слишком
много, но тут же выяснилось, что книг в камеру О. М. не давали. С больными
веками пришлось возиться все годы — вылечить их так и не удалось. О. М.
уверял меня, что воспаление произошло не только от ярких ламп, но что ему
будто бы пускали в глаза какую-то едкую жидкость, когда он подбегал в камере
к «глазку»."

"О. М. мерещились грубые мужские голоса, запугива­ющие квалифицирующие его
преступление, перечисляющие всевозможные кары, говорящие на языке наших
газет в дни сталинских разоблачительных кампаний, ругающие его от­борной
бранью, упрекающие его в том, что он сгубил столь­ко людей, прочитав им свои
стихи. Голос перечислял имена этих людей как подсудимых на будущем процессе,
и взы­вал к совести того, кто их погубил."

А это она пишет уже о событиях после освобождения,

" я умолила его пойти к психиатру. «Если тебе так хочется»,— сказал он, и мы
пошли. О. М. сам подробно описал все тече­ние своей болезни, и мне не
пришлось ничего прибавлять. Он был в эти дни уже совершенно объективен и
точен. Врачу он пожаловался, что в минуты усталости у него бывают
гал­люцинации. Чаще всего это случается в момент засыпания. Сейчас, сказал
О. М., он понимает природу «голосов» и на­учился останавливать их усилием
воли, но в гостиничной жиз­ни есть много раздражающих моментов, которые
мешают борьбе с болезнью: шум, днем нельзя отдохнуть... А самое
неприятное — это запирающиеся двери, хотя он прекрасно знает, что двери
запираются не снаружи, а изнутри...Тюрьма прочно жила в нашем сознании."

"О. М. еще раз ходил к психиатру уже после того, как я вышла из больницы,
на этот раз к крупному специалисту,приехавшему из Москвы обследовать
сумасшедший дом. О. М. пошел к нему по собственной инициативе,
чтобы рас­сказать историю своей болезни и спросить, не является ли
она следствием каких-нибудь органических дефектов. Он сказал, что и раньше
замечал у себя навязчивые идеи, на­пример, в периоды конфликтов с
писательскими организа­циями он ни о чем другом и думать не мог. К тому же —
и это истинная правда — он слишком чувствителен ко всяким травмам...
Эти свойства, кстати, я наблюдала у обоих брать­ев О. М., людей совершенно
другого склада, чем он, но также подверженных травмам и превращающих в
навязчивые идеи каждое тяжелое для них биографическое событие...
Московский психиатр сделал неожиданную вещь: он пригласил О. М. пройтись с
ним по палатам. Вернувшись по­сле обхода, он спросил, находит ли О. М.
что-нибудь общее между собой и пациентами клиники? Под какую рубрику
он отнес бы себя: старческое слабоумие? шизофрения? цир­кулярный психоз?
истерия?.. Врач и пациент расстались друзьями.
На следующий день я все же потихоньку от О. М. еще раз забежала к психиатру:
я боялась, что страшное зрели­ще, которое нам накануне показали, может
оказаться новой травмой. Врач успокоил меня. Он сказал, что сознательно
продемонстрировал О. М. своих пациентов — знание дела только поможет ему
избавиться от тяжелых воспоминаний о травматической болезни. Что же касается
до нервной возбудимости и неумения сопротивляться травмам, пси­хиатр никакой
особой патологии в этом не увидел, травмы были достаточно серьезны и можно
только пожелать, что­бы их было меньше в нашей жизни... «А субъект он лег­ко
возбудимый и чрезмерно чувствительный»... Так оно и было."

Друг семьи Мандельштамов, Эмма Герштейн, в своих мемуарах
вспоминает,

"В рассказах Нади о поездке в Чердынь фигурировал грузовик, которого испугался Осип Эмильевич. Шофер был человек с лицом палача (воображаю: козырек на глаза, жесткая складка рта или сладкая улыбка и рыжая борода, я видела и таких, и таких). Мандельштам решил, что его везут расстреливать. Он не хотел садиться в машину. «Не могли подобрать шофера с более человеческим лицом», — возмущалась Надя. Она смело отправляла телеграммы в Москву — в ЦК, в ГПУ, Сталину: «Поэта довели до сумасшествия… это — государственное преступление: поэт отправлен в ссылку в состоянии безумия», — вопила Надя по телеграфу."


"В комнате Осип Эмильевич долго стоял у окна и ничего не говорил. Вдруг он закричал: «Ласточка… ласточка…» — «Осип Эмильевич, что с вами?» — «А вы разве не видите? вот ласточка летит».
— Я посмотрела в окно, — продолжала Вера Яковлевна. — Никакой ласточки нет, вообще не пролетело ни одной птицы. Он — сумасшедший, я вам говорю, это — галлюцинации."


"То ли Надя, то ли Женя, не помню, срочно вызывает меня к Мандельштамам. Я решила, что Осип отправился в ГПУ и произошло нечто страшное. Но когда я примчалась в Нащокинский, я застала непонятную картину.
Осип Эмильевич сидит на стуле в костюме, при галстуке и ботинках, а Нади нет.
С небрежной улыбкой он обращается ко мне и говорит вкрадчиво:
– Понимаете, оказывается, я не имею права жить в Москве. Мы про это ничего не знали. В Воронеже, когда мне выдали паспорт, мне ни слова не сказали про какие-то там минусы (ограничения). Сегодня утром приходит милиционер и требует моего выезда из Москвы в течение 24 часов. Надя пошла в город… шуметь… собирать деньги… А мы с вами вот что сейчас сделаем. Мы выйдем на лестницу, и я упаду в припадке. Вы подымете крик, выбежите на улицу, будете стоять перед нашим подъездом и сзывать народ: «Безобразие! Поэта выкидывают из квартиры!! Больного поэта высылают из Москвы!!!» Я буду биться тут же в подъезде. В это время появится уже Надя… Ну, идем.
Я оторопела.
– Нет, я не могу, — бормотала я.
Он меня настойчиво уговаривал.
– Но почему же? — Осип начинал сердиться. — Симуляция — самый испытанный метод политической борьбы. Ну, идемте же…
– Нет.
– Вы — дура! — закричал Осип и стал тащить меня за руку. — Идем! Я покажу, что значит настоящая политическая симуляция!! Я покажу!!!
В это время влетела Надя. Весь ее вид выражал один грозный вопрос.
– Наденька, она не идет.
Надя бросила на меня негодующий взгляд.
Последующий разговор был быстрым, резким, непередаваемым, сразу забытым. Я ушла. Что было дальше в этот день, я не знаю."

В воспоминаниях Анны Ахматовой тоже есть один "чердынский"
эпизод, процитирую и его.

"В феврале 1936 года я была у Мандельштамов в Воронеже и узнала все подробности его «дела». Он рассказал мне, как в припадке умоисступления бегал по Чердыни и разыскивал мой расстрелянный труп, о чем громко говорил кому попало, а арки в честь челюскинцев считал поставленными в честь своего приезда."

Так или иначе, в мае 1938 года, Мандельштам был арестован повторно и по этапу
 отправлен на Колыму, добравшись до Владивостока, он отправил брату свое  первое и последнее письмо оттуда,

"Дорогой Шура!

Я нахожусь — Владивосток, СВИТЛ, 11 барак. Получил 5 лет за к. р. д. по решению ОСО. Из Москвы, из Бутырок этап выехал 9 сентября, приехали 12 октября. Здоровье очень слабое. Истощён до крайности. Исхудал, неузнаваем почти. Но посылать вещи, продукты и деньги не знаю, есть ли смысл. Попробуйте все-таки. Очень мерзну без вещей. Родная Надинька, не знаю, жива ли ты, голубка моя. Ты, Шура, напиши о Наде мне сейчас же. Здесь транзитный пункт. В Колыму меня не взяли. Возможна зимовка.

Родные мои, целую вас.

Ося.

Шурочка, пишу ещё. Последние дни я ходил на работу, и это подняло настроение.

Из лагеря нашего как транзитного отправляют в постоянные. Я, очевидно, попал в «отсев», и надо готовиться к зимовке.

И я прошу: пошлите мне радиограмму и деньги телеграфом."

Посылку ему собрали, но она вернулась обратно- "в виду
смерти адресата".

А это Надежда Яковлевна рассказывает о воспоминаниях
некоего очевидца, встречавшего Мандельштама уже
во Владивостоке, незадолго до смерти.

"Вернувшись,он рассказал, что в изоляторе встретился с Мандельшта­мом.
По его словам, О. М. все время лежал, укрывшись с го­ловой одеялом.
У него сохранились какие-то гроши, и конвойные покупали ему иногда на
станциях булку. О. М. разламывал ее пополам и делился с кем-нибудь из
арес­тантов, но до своей половины не дотрагивался, пока в щелку из-под одеяла
не заметит, что спутник уже съел свою долю. Тогда он садится и ест.
Его преследует страх отравы — в этом заключается его заболевание, и он морит
себя голодом, совершенно не дотрагиваясь до казенной баланды.
Во Владивосток прибыли в середине октября. Л., встречая Мандельштама, всегда
к нему подходил. Они легко разговорились, и тут Л. заметил, что О. М.
страдает не то манией преследования, не то навяз­чивыми идеями. Его болезнь
заключалась не только в боязни еды, из-за которой он уморил себя голодом.
Он боялся ка­ких-то прививок... Еще на воле он слышал о каких-то таинственных
инъекциях или «прививках», делавшихся «внутри», чтобы лишить человека воли
и получить от него нужные по­казания..."

Вдумчиво читаем фразу - "уморил себя голодом".
Его не бил конвой, над ним не издевались уголовники,
его не отправляли в карцер.
На последнем его фото, мы видим на Осипе Эмильевиче
роскошное кожаное пальто, упомянутый ранее очевидец
пишет что Мандельштам будучи уже на пересылке, обменял
его на полтора килограмма сахару, то есть, и дорогое
пальто у него зеки не "отжали".

Осип Эмильевич умер не на нарах, не под забором, не на лесоповале c пилой
в руках, не в шахте, сжимая кайло,умер в больнице. Его пытались спасти, но,
 увы. Мандельштам умер 27 декабря 1938 года.

19 января 1939 года Надежда Мандельштам написала заявление на имя Л. Берия: «Я прошу Вас: 1. Содействовать пересмотру дела О. Э. Мандельштама и выяснить, достаточны ли были основания для ареста и ссылки. 2. Проверить психическое здоровье О. Э. Мандельштама и выяснить, закономерна ли в этом смысле была ссылка. 3. Наконец, проверить, не было ли чьей-нибудь личной заинтересованности в этой ссылке. И ещё - выяснить не юридический, а скорее моральный вопрос: достаточно ли было оснований у НКВД, чтобы уничтожать поэта и мастера в период его активной и дружественной поэтической деятельности».
Ответа она не дождалась и в июне 1940 года, Александр Эмильевич получил свидетельство о смерти брата.


Последнее фото Мандельштама в упомянутом выше пальто.


Рецензии