Отрицание

Абсурдистская новелла.


Распластанное тело укрывалось от знойного дня в тени помойки. Изборожденное рытвинами грязное лицо не могло и допустить в мыслях, что стоит лишь повернуть голову на несколько градусов, как тотчас же откроется престранная ситуация: из-за мольберта выглядывает пытливое лицо в окне, жадно овладевая каждой черточкой бездомного лица, узурпируя кисточкой морщинки, видневшиеся из-под засохшей грязи. Кисточка блуждала по мольберту, копируя живое бытие: упиваясь процессом, кисточка опрометью взмывала вверх, чтоб придать образу большей экспрессии. Заключенный в определенную среду бездомный на картине выпал из окружения: он не восседал в окружении своих помоев, а парил на бледном фоне, слегка размазанный большим энтузиазмом и вдохновением по экспрессионизму.


Художник бросал взгляд на фигуру и в его алчущую по формализму голову закрадывались зерна сомнений, что весь колорит бездомного слишком не гармонирует и надо его воплотить иначе. Он привнес иных красок в существование бездомного: теперь фигура где-то пестрела, в отличие от оригинала, где-то напротив отдавала сухостью и бесцветностью, в отличие от оригинала. Минутный перерыв, полный трепетного и лихорадочного анализа собственного созидания. Минутное размышление о своем творении: он окинул взглядом уже законченный рисунок. Один мазок кисточкой, чтоб довершить чаяния о искусстве.


Платок в руке скользнул по лбу, втягивая в себя испарины. Рот зазмеился в то ли экстазе, то ли, наоборот, в дисфории, вызванной неидеальностью созданного. Еле слышно художник промычал: «Почти Шульженко». Но картина отдавала более гротеском Эгона Шиле: скрюченное тело застыло в землистой невесомости, оно проигрывало перед реальностью, обрекшей оригинал на поиски выкинутой просрочки из магазина. Но художник мог досадовать только из-за неидеальности как раз той доктрины, благодаря которой настоящее существо претерпело ассимиляцию и обратилось в непропорциональное нечто, гиперболизирующее подлинное существование. Художник предавался думам: «Что ж, здесь точно сквозит то, чем он является! Но это слишком сдержанно...». Несмотря на фривольность, художник был формалистом: ему очень было важно, чтоб цвета гармонировали математически; он облек в постулат, что в искусстве главенствует все-таки форма; нередко он изменял содержанию в угоду правильности рисунка.


Бездомный перебазировался: он неспешно встал и поковылял прочь оттуда. Семенил он болезненно, каждую свою ногу отрывая с трудом от земли, чтоб переставить вперед; он истошно кашлял на весь двор, но это было такой обыденностью... Художник уже забыл про свою музу и, взяв мольберт, переставил его вглубь комнаты, где все, облитое светом, покажется куда явственнее, чем перед окном, где мольберт сам застилает свет.


От бездомного не осталось ни следа: картина, призванная репрезентировать его, столкнулась с тем, что обособилась от оригинала и превратилась в имманентное, самостоятельное: художник об этом подумал.
Пронизанное благоговением “Евгений” слетало с нежных губ его друзей, видевших в нем истовый талант. Вскоре он афиширует им новое творение, но до этого момента надо подождать. Евгений подумал: «Где ж она опять? В магазин, что ли, ушла? Давно ушла... Наверное, сейчас придет... Надо ей показать, потом пойду. Сейчас не пойду. Пусть высохнет тем более».


Окаменев, сидя поодаль мольберта на диване, он созерцал игру цвета и теней; лоб лоснился бултыхающимся светом, - застывшим на картине, но пребывающим в динамике в жизни, - несмотря на то, что оригинал был погружен в полумрак. Зрительный нерв фиксировал неудачный мазок, мозг повергнулся в отчаяние. Но это был удачный мазок: это бессознательная, полная копирка, этот-то мазок больше всего походит на то, из чего был составлен бездомный. Но бездомного уже не существовало: он улетучился, осталось кое-что иное. Мужчина ринулся к мольберту и стёр свою, по его мнению, неудачу: теперь взор не мозолило больше ничего.
На месте не сиделось. Он сновал по комнате, то и дело посматривая на сохнувшую работу. За окном смеркалось. Пассии еще нет, но это из головы вылетело: его обуяло что-то сумбурное, его охватил дурман выполненной работы, что  походит на опьянение иного толка, влекущее за собой дезориентацию и неспособность грамотно все оценить: Евгений об этом и подумал, посему стал чаще посматривать на картину, чуть ли не впритык.


Отворилась дверь. Скрип отрезвил художника. Уставшей поступью вошла в комнату его жена; она не сразу приблизилась к картине, даже миновала ее взглядом, усевшись на кровати. Где ты была? Вот как. Ну ладно. Глянь на картину хоть! Она посмотрела на картину и ее взор с сухого и безразличного сменился на холодный и флегматичный. Усилием она дернула бровями, чтоб выказать хоть нотку одобрения; он вопрошал ее, как ей картина.

Она промолвила:
- На Шиле похоже. Очень.

Восторг от комплимента вперемежку с негодованием от факта сравнения:
- Ну-ну... Может, и похоже на Шиле. Я не стараюсь его копировать, ей-богу. Вот больше Шульженко... И то, у меня... Да, та же суть: как бы это ни казалось самонадеянным, а я ведь инженер душ! Я ее нарисовал за всего час, пока там... - он пошел к окну, указывая пальцем на улицу, - о! Так его уже нет тут. Куда ушел? Могла бы сравнить. Послушай, я не нарцисс, но, ей-богу, мне кажется, что слишком несправедливо, что никто не воспринимает мой гуманизм. Я ведь гуманист, ты знаешь. Так вот, я не Шульженко! О, черт, я так устал. А ведь надо именно сегодня показать, завтра некогда будет. Ну, друзьям, я имею в виду. Вот, иди сюда.

Он обвил рукой ее шею и подвинул поближе.
- Что думаешь-то? Здесь угадываются страдания? (Кивнула). Но здесь главное, конечно, техника. Надо осваивать технику. Люди смотрят на картину ведь, а не на одну суть: сути вообще не будет на картине, если она ужасно соткана, я прав?
 
Его голову охватила стужа, она изнемогала по тому, чтоб ее согрел лавровый венок. Но лавров не последовало, что огорчило Евгения; его жена вяло промолвила, как бы нехотя, что он молодец и пошла мыться. Палец чуть коснулся краски, он взглянул на него. Краска засохла, можно было идти показывать другим. Евгений приоделся, засунул полотно аккуратно в мешок и вышел из дома, перешагивая через пустые мольберты, расстилающиеся по квартире; он также не забыл взять блокнот, где в случае чего записывает этюды, наброски; в нем царило отрадное предощущение лавров, лишь еле зримо, еле осязаемо омрачающиеся сомнением. Солнце уступало место луне, просияли звезды; зажигался убогий свет уличных фонарей; люди высыпали из рабочих мест и мчались домой. Художник брел спешно. Подходя к дому, где сидят его друзья, он столкнулся с одной бездомной, валяющейся на стуженном асфальте. Это его заворожило, он остолбенел. Потянувшись к блокноту и ручке, он стал штудировать взглядом все ее естество. Покинутое тело было залито желтым светом фонаря, что придавало ему бархата, шелка. Она его услышала, подняла на него взор и проговорила:
- Помогите, что ли, встать... - слова исторгались из нее вместе со слюнями, где-то в уголке рта была кровь, - что вы стоите?.. Пожалуйста.


Жадно достав блокнот, он стал рисовать: он ее не слышал. Полотно он оставил подле себя, оно опиралось о ногу. Она сетовала, молила, просила, но искусство было поважнее. Он записал ее позу, отметил также текстом некоторые особенности, которые вскоре портретирует на большем масштабе. Она выглядела живописно в своем вызывающим отторжение виде. Вероятно, она проститутка. Вероятно, она просто бездомная. Вероятно, алкашка. Что угодно. Он думал между тем, как ручкой намечал силуэт и складки тела, зачем ей помогать, раз сама виновата, но нет, все-таки должен ведь помочь, что за абсурд.


Он дорисовал и подошел к ней, чтобы помочь, но как-то только он к ней приблизился, в ноздри вдарила стена смрада, источаемого ею, он попятился и решил ее даже не трогать. Возможно, он был прав: он думал, что не стоит ей помогать, ведь она наверняка сама во всем виновата. Следовательно, если она виновата, то пусть сама себе и помогает. Тем более, возможно, она чем-то больна, поэтому ее лучше не трогать, тогда число прокаженных только умножится, ведь и он поразится этой болячкой. Он ушел от нее, озираясь назад. Ее лицо снова упало ниц. Ему было жалко ее: поэтому его желание нарисовать ее стало еще сильнее.
Он звал себя гуманистом: он не мог вынести этот мир. Он всегда хотел помочь людям, указав на их естество, показав его во всем гротеске, не обременяя себя купюрами, говоря кистью честно и откровенно.


Евгений подступал к подъезду. Он оглянулся назад. Вдали все еще четко выделялось в желтизне тело женщины. На минуту он оцепенел. Он стал размышлять, как ужасно все в мире и что это никак не исправить. Он корил себя, что не помог, однако в какой-то защитной реакции его этические принципы капитулировали перед чисто стихийным нежеланием помогать ей. Он бросил из головы конкретное, впав в абстракцию, умозрительное: он размышлял, что все беды именно из-за апатии людей, из-за того, что они не знают себя, из-за того, что не могут совладать собой, приучить себя, муштрировать и поступать добродетельно; с преглупым высокопарным слогом он в мыслях пообещал всему миру, что именно его картины сумеют облагораживать людские умы, вдохновляя их на добродетельные поступки: он это твердил чуть ли не словами Генделя, сказавшего, что его музыка призвана улучшать людей.


Стук. Дверь отперлась. Его встретили улыбающиеся рты, веселые приветствия. Нагнанная женщиной тоска отступила, дав ему непринужденно заразиться всеобщим позитивом. Две улыбки ширились перед ним, обнажая тридцать два зуба; две пары глаз вопросительно смотрели на мешок, а рты, сообщаясь с органами чувств и мыслями, спрашивали: «Это что, сегодня? А вот почему так поздно! А ты знаешь, что ждали тебя. Ах, хитрюга. Даже не сказал. А мы уже хотели разойтись».
Завеса дыма высилась над головами и густела, принимая новоприбывшие клубы сигаретного дыма. Картину еще не открыли. Все трое уселись по местам. Евгений держал подле себя мешок, молча смотря на друзей и потягивая сигарету. Из памяти бесследно улетучилось представление о той женщине.
Один из друзей достал мольберт. Евгений взял полотно и вставил его в мольберт, все пошатнулись. Изумление забылось в рукопашной с некоторой завистью: это было действительное неплохое полотно, если брать в расчет, что он долго над ним не трудился. Однако изумление взяло верх и они решили исподтишка не питать негативных чувств к своему другу. Евгений сказал пару слов о том, как нарисовал: охватил только, конечно, то, как отыскал оригинал.

Один, лысый, сказал:
- Однако ж отличная техника! Честно, похоже на Шиле и Шульженко. Но только у Шиле и Шульженко никогда не было красоты! А что это? - сказал он, придвинувшись к картине, посмотрев на нее и окинув взором других: - Снова ты, Евгений, за красоту унтерменшей... Да ты ни дать ни взять Ван Гог периода, когда он был озабочен одними худосочными крестьянками и стариками. Ну! А все-таки бесподобно. Как все-таки цвета-то играют, а? А этот землистый цвет лица? Конечно, тут есть Шиле... Но у тебя, Евгений, однозначно лучше. У Шиле такая техника была, что некуда и разгуляться. Он слишком был озабочен человеческим уродством, что сам, я как знаю, называл красотой: он перверт. Как назвал? Постой, я знаю название. Я бы назвал это «Симпатичным уродством». Вот разница между тобой и Шиле: уродство у тебя номинально, оно на самом деле красиво. Так и должно быть. Ты согласен со мной? - обратился он к другому другу Евгения, кротко ожидающему возможность внести свою лепту: - Это ведь твои слова, Аркадий, как они звучали? Вспомнил. Картина - красота, незачем ее портить житейским уродством. И если даже суть в уродстве, то ее надо скрасить! Это даже и философски-то получается, показать, так сказать, уродство красивым, что будет означать внутреннюю красоту прослойки общества... А Шиле-то кто? Слишком неудачное творение Климта... Впрочем, ладно, не о нем. Однако ж, что я тебе советую, Евгений, рисуй лица благороднее! Ты птица слишком высокого полета, чтобы плестись по грязи.

Евгения все это немного даже расстроило. По одной причине: о картине столько сказано, но не упомянут снова же его гуманизм. Он решил сам всем указать на него:
- Ну нет же! Я-то, может, птица высокого полета, но ведь именно поэтому я хочу помогать людям. Да, помогать людям. Эту картину я, повторяюсь, написал, глядя на простого бездомного. Я буду писать такие и дальше. У меня и новый набросок есть!

Один, что имел все-таки растительность на голове, твердил:
- Евгений, здесь, конечно, угадываются... страдания людские. Люмпенов. Но тем не менее рука у тебя набита на то, чтоб делать красоту. Пиши социологические опусы, если охота помогать... Или, ну, если еще нормальнее: брать и помогать. Картина - это помощь иная... Она должна облагораживать умы.

- Я о том и говорю! - воспламенялся Евгений, - я о том и говорю! Людей надо облагораживать... Показывая им их естество...

- Но тем не менее у тебя получилась все-таки именно красивая картина. И фигура красивая. Потому я пытаюсь дистанцировать тебя от Шиле, сколь бы ни был похож по идеологии... Ты не Шиле: у тебя эстетика. Ее и продолжай! Ее надо максимизировать. Ее надо абсолютизировать... Тогда да, ты будешь воспламенять сердца и внушать им вкус. А если будешь идти по пути гротеска, то у тебя выйдет... Ну не то. Ты - Веласкесом будешь!

Он был запутан. Да, он грезил о Веласкесе. Но он так мечтал помогать...
- А Иероним? Босх? Красота, сопряженная с грехом... Гротескным грехом. Это получилось и красиво, и...

- Босх - единичный случай! К тому же, спорный. Босх не Рембрандт, не Микеланджело...

- Но именно он больше помогал людям!..

Спор обращался в нечто смутное, сумбурное... Евгений был изможден и так работой... Еще изнурила встреча с той женщиной. Они вздорили о сущности искусства еще много часов: Евгений пытался всем доказать, что помочь он в силах людям, но обязательно с “снятием покровов с мерзости, показать ее всем”. Полемизировали они больше двух часов: уже на улице сгущалась тьма, приходило царство ночи; улицы пустели.

- ...И согласись, ты сам именно на нашей стороне, то есть радеешь за красоту, так почему так глупо отвергаешь?..

- ...Ежели ты сам осознаешь, что нужна красота, то нужно ее сделать еще более отчетливой... Нужно еще больше отполировать... И, ей-богу, не эти лица! Они только наведут скуки, если показать массе...

- ...Вот тезис мой: делай еще красивее, еще красивее, намного красивее, но ладно! Можешь оставить бездомных... Только не скатывайся еще ниже! Не надо доходить до уродства, ты сам знаешь...

Отчасти они доходили до соглашения: Евгений, и так имеющий очень бессвязные концепции, был тронут последним словом одного друга:
- Евгений, я вот сейчас скажу тебе об искусстве. Я лично разумеваю всегда под словом “искусство” именно отрицание бытия, как у Гегеля. Ты ведь тоже читал, можешь меня понять. Искусство - это высшее ничто, что зиждется на мерзости мира. Я отчасти буду согласен с Малевичем, заявившим, что категорически нельзя делать репродукцию на мир... Он, конечно, имел в виду свой супрематизм, но как точно он, в плане доктрины, логики, ввернул словцо! Вот что: не надо уподобляться сильно миру, надо бежать от мира, ведь в этом высшая точка духа, - слово “дух” он произнес простирая палец ввысь, - дух - вот, что главное. Как устроено оно? Человек видит мерзость и бросается писать книгу, снимать фильм, рисовать картину, чтобы изменить реальность. Хотя бы на картине. Он не выносит бытия: ему нужно скомкать жизнь и выкинуть, созидая что-то получше, к чему и должно стремиться человечество. Ты согласен со мной? Вижу, что да. Поэтому, ежели ты захотел красоты, то ее надо до конца доводить... Нужно мастерство еще выше!
Евгений никак не оппонировал ему: он все впитал и безропотно согласился. Позвонила жена, спросив, когда он вернется. Трое решили переночевать тут, на этой квартире, а не уходить посреди ночи. Жена промолвила холодно: «Ну хорошо». Это вырвалось у нее бессознательно, но если бы это было сказано иным тоном, а не таким безэмоциональным, то было бы подозрительно.


На следующее утро, проснувшись рано, Евгений побежал домой, забрав полотно; он был воплощен новых концепций и вожделел реализовать все свои новые мысли. Встретила его у себя дома та реальность, которую художнику не стоит выносить, а облекать в иные краски: жена ему изменяла. Пребывая в шоке, через неделю Евгений попытался нарисовать измену. Он решил ее показать не так, как видел воочию. Он решил не включать в картину мерзость, хлюпанье тел, пот, выступающий на телесах: он даже решил зацензурировать гениталии. Дифирамбы вокруг картины были исполинские, оглушительные. Евгений обрел ореол славы, о котором так сладко мечтал. Но никто так и не понял, что на полотне была измена, что она пронизана его собственной болью: она стала таким же обособленным предметом, как нарисованные бездомный и бездомная. Было все слишком идеально, чтоб выказывало признаки настоящей трагедии.


Рецензии
Да, у Вас очень интересные произведения.
Люди сейчас не могут и не хотят читать большие произведения. Их можно понять.
Сам я, с некоторых пор, не пишу ничего кроме нон-фикшн.
Идея верная: это отрицание, так и есть.
Удачи Вам и успехов.
С уважением, Мачигов Альберт

Мачигов Альберт   02.08.2023 09:16     Заявить о нарушении
Кажется и у Ницше тоже искусство как отрицание. Странно совпали эти очень разных два немца по такому вопросу

Мачигов Альберт   02.08.2023 09:19   Заявить о нарушении
На это произведение написано 8 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.