Очень трудно быть русским человеком

Долгое время имя ставропольского писателя Ильи Сургучева было неизвестно его землякам. Писателя, не принявшего революцию и эмигрировавшего из страны, никогда не издавали в Советском Союзе. А ведь в начале 20 века Сургучева ставили в один ряд  с лучшими писателями России, его пьесы шли в столичных театрах.

ЛУЧШЕ О СТАВРОПОЛЕ НИКТО НЕ ПИСАЛ
Будущий писатель родился в Ставрополе в 1881 году. Его отец, Дмитрий Васильевич,  -выходец из Калужской губернии, мать, Софья Петровна, – уроженка Ставропольской губернии. Отец владел небольшой гостиницей, так называемым Калужским подворьем. Это здание и сегодня сохранилось в старинной части Ставрополя. А неподалеку от него стоит и дом, где родился Илья Сургучев. У Сургучевых  было шестеро детей. Всем  они дали неплохое по тем временам образование. Илья поступил в Ставропольскую духовную семинарию, которую успешно окончил. Но, несмотря на то, что родители желали, чтобы сын стал священником, сам Илья выбрал другой путь, поступив в Санкт-Петербургский университет на отделение восточных языков. Там он изучал монгольский язык, а также французский и немецкий, знание которых потом пригодилось в эмиграции. «Я пошел сюда, чтобы понять психологию тех, кто когда-то так долго и полновластно держал старую Русь в своих руках» - писал Сургучев в одном из писем.

После окончания университета Сургучеву предлагали остаться преподавать на кафедре, но он предпочел вернуться в родной провинциальный Ставрополь.
Здесь он печатается в местных газетах как журналист, продолжает писать рассказы, повести и драматургические произведения. Первый рассказ Сургучева «Трешница» был опубликован в газете «Северный Кавказ» еще в 1898 году. Но известность среди горожан Сургучев приобрел после публикации повести « Из дневника гимназиста». Во время учебы в Петербурге он публикуется в столичных изданиях, и критики благосклонно относятся к молодому писателю.
«И литературный талант у него есть, и язык у него русский, сочный здоровый. Именно – здоровый. Как здорово и воображение этого бытописателя, не вывихнутое модными психологизмами и вывертами. Чувствуется, что он пишет о том, что видел, и, может быть, даже пережил».

Да, что видел и пережил. Сургучев, бесспорно, бытописатель провинциальной жизни. Герои его рассказов,  повестей и пьес списаны с реальных прототипов: губернатора, чиновников, простых жителей тихого утопающего в садах южного города Ставрополя.
С 1910 по 1912 год он работает над повестью «Губернатор». Прообразом главного героя стал  реальный губернатор Ставропольской губернии Николай Егорович Никифораки. Известный ставропольский краевед Григорий Прозрителев назвал его «блистательным губернатором». При Никифораки губерния развивалась стремительными темпами: строились небольшие заводики, появилась первая на Северном Кавказе телефонная линия, электростанция, первая в регионе психиатрическая больница, училища, для детей из бедных сословий был построен Народный дом, где были бесплатная библиотека, кружки, народный театр.

Но Сургучева  интересовала личность губернатора не в момент его триумфа, а на склоне лет, когда врачи отвели ему несколько месяцев жизни. Мысли и чувства некогда всесильного чиновника вдруг осознавшего, что на пороге смерти многое, что для него казалось  важным: власть, тщеславие, преклонение подчиненных – теперь не имеют никакого значения, выписаны молодым писателем тонко и глубоко.
Высоко оценил повесть «Губернатор» Максим Горький. «Мне кажется, Вы написали весьма значительную вещь, и несомненно, что Вы большой поэт, дай Вам Бог сил, здоровья и желаний. Еще раз скажу - человечно написано, матерински мягко, вдумчиво. Пишу даже не по поводу «Губернатора», вероятно, потому лишь, что взволновал меня Ваш «Губернатор», с головы до пят взволновал. Милый человек, очень трудно быть русским человеком, очень это мучительная позиция на земле, и мне кажется, я чувствую, как поет Ваша душа – трудно!»
Помимо губернатора,  одним из главных героев повести стал, конечно, любимый Сургучевым Ставрополь.

«Стало темно. Не было видно соседних деревьев, и только слышалось, как по-осеннему боязливо шуршит уже слабая, бессонная, больная листва. Небо висело над землей, как люстра, в которой, от края и до края, по случаю праздника загорелись все огни.
Темным, крупным куском чуть был виден обрыв горы, на которой сидел губернатор. Под обрывом внизу, как около высокой стены, расположился город, как лист конторской книги, разграфленный на длинные столбцы улиц ровными, огненными линиями то синеватых электрических, то желтеньких керосиновых, чуть мерцающих фонарей. На самом краю города, в восточной его стороне, совершенно отдельно от других, видны далекие, особенные огни вокзала. Можно проследить, как от них влево тянется невидная полоса рельс: как высокие, недосягаемые, спокойные сторожа, стоят по ее направлению цветные сигналы. Время такое: скоро пойдет почтовый поезд, повезут на север письма и людей. Если хорошо приглядеться к городу, то можно различить архиерейскую церковь, духовное училище, водокачку, дом купца Егорылина с чугунным медведем на крыше, темную ленту бульвара, спускающегося сверху до Семеновской площади».

Сегодня в Ставрополе на проспекте Карла Маркса, бывшем Николаевском бульваре, стоит памятник Николаю Егоровичу Никифораки, который установила лучшему ставропольском губернатору всех времен греческая диаспора.
Будучи в гостях у Горького на Капри, Сургучев пишет пьесу «Торговый дом», главными героями которой стали ставропольские купцы, и у которых тоже был реальный прототип – семья Меснянкиных.  Эти, богатейшие в губернии  люди, много сделали для развития города, и вместе с тем отличались тяжелыми характерами, граничащими с самодурством.
Пьеса была поставлена в 1913 году императорским Александринским театром. Вторая известная пьеса Сургучева «Осенние скрипки». Ее он написал по просьбе Константина Станиславского, присутствовавшего на премьере «Торгового дома», и она потом шла на сцене МХАТа.

БОЛЬШЕВИЗМ, КАК БОЛЕЗНЬ
Сургучев категорически не принял революцию. И небеспричинно. Он стал свидетелем жутких зверств, которые устроили в конце 17 и начале 18 года люди, пришедшие в тихий Ставрополь под большевистскими знаменами.

«Я никогда и никак не мог понять, как седовласые, длиннобородые, солидные русские люди, которые прежде не резали, семь раз не отмерив, - теперь шли за мальчуганами, большей частью -выгнанными семинаристами, - шли, не рассуждая, слепо веря, - шли, грабили, убивали своих же братьев по крови, по вере, мучили их и издевались», - напишет он в очерке «Большевики в Ставрополе».

Сургучев сравнивает русский большевизм со страшной болезнью. «Русский большевизм и сыпной тиф имеют очень много общего... Никакого большевизма у нас ни одной минуты не было... Нас укусила вошь, привезенная, как в колбе, в германском запломбированном вагоне. К здоровым и, в сущности, к хорошим и добрым людям, приняв человеческий облик, вкрадчиво вползает это существо и начинает человеческим голосом говорить такие вещи.

- Товарищ! Все, что было до тебя, все люди, украшавшие землю, строившие соборы, писавшие книги, высекавшие из мрамора статуи, - все эти люди - ничто. Ибо сами они буржуи и работают для буржуев. Учитель народной школы, который за тридцать рублей в месяц учит твоих детей, - тоже буржуй и пьет твою кровь. Почтальон, который носит тебе письма, тоже буржуй, потому что - смотри: на нем панская фуражка с синими шнурами. Все они - буржуи, твои враги. Помни, что выше твоего живота и желудка нет ничего на земле. Ты должен жить в раю, как можно меньше работать и как можно больше получать. Твоя сытость - выше всего, - выше родины, выше отцов и дедов, выше Бога. Пусть твой ночной горшок будет самым святым предметом для тебя: в нем пищу ты себе варишь».

И пошла гулять зараза, разрушая души людей, омрачая их разум. Вот, как описывает Сургучев случай в селе Кугульта.

«Война, - худо ли, хорошо - окончилась. Приходил солдат в село, - приходил снова к своему дому, к отцу, к родному очагу. В этом доме все от мала до велика и день и ночь думали о нем, пока он был там под страшными неприятельскими пулями, день и ночь молились за него и теперь, всплескивают руками, бросаются ему на шею, готовы бесконечно целовать ему глаза, руки, волосы, не придумают, в какой угол посадить его, каким ковром покрыть табуретку.

Но что случилось с ним, - с ним, которого так долго ждали? Он не снимает шапки и стоит, как в кабаке, с покрытой головой. Он не кланяется старому отцу, он не целует руки матери. И взгляд у него какой-то новый, незнакомый, неприлично тяжелый и насмешливый.

-А это у вас что? — развалившись с ногами на скамейке и показывая на иконы, спрашивает солдат.

Тогда, смутно уже догадываясь, в чем дело, к нему, спокойный, подходит отец и отвечает:
- Это у нас иконы. И не стать бы тебе, сынок, сидеть вот этак-то в шапке... И лоб перекрестить-то не грех.

В ответ сын начинает гоготать на всю избу и говорит:

- Ну, родитель, это - старый режим. Вы сидите здесь и ничего не знаете, а с этим делом теперь уже делают все так. Теперь мы - большевики.

И он с каким-то необычайным и непонятным раздражением, с каким-то особым и страшным наслаждением начинает рушить святой, заветный дедовский угол и те самые иконы, у которых из рода в род его деды и отцы просили милости и заступничества перед Богом, - теперь он выбрасывает их в окно, разбивает стекла, ломает киоты, крушит под ногами те наивные, из тонкого сусального золота сделанные розы, которыми крестьяне так любовно украшают свои образа.

Ясно было, что с фронта пришел просто больной человек. Но где и кто в деревне поймет это?
Дело было зимой. Старик позвал соседа. Общими силами навалились на солдата, связали веревками и выбросили его на снег. Он стонал, плакал, просил, - но тверды были в своей суровости оскорбленные люди».

А в самом Ставрополе те самые недоучившиеся семинаристы и гимназисты устроили такое, что люди и в страшном сне не могли представить. В любой дом могли ворваться пьяные матросы и солдаты, чтобы просто поиздеваться над испуганными обывателями, или пограбить ради корысти и просто из куража. Хорошо, если постращают, поиздеваются и уйдут. А если, не дай Бог, глянешь не так, скажешь неосторожное слово, выволокут из дому и отведут на Холодный родник, где будут глумиться, пока жертва не испустит дух.

Так поступили с уважаемым в Ставрополе человеком, героем Карса, отставным генералом Мачканиным. Красногвардейцам не понравилось, что он ходил по городу в штанах с лампасами. А он делал это не ради принципа, просто у старого человека не было других штанов, хоть он и генерал. Отволокли старика на Холодный родник и вырезали ножами лампасы на живом. Труп генерала бросили на солнцепеке. Когда ночью на страшную поляну пробрался его сын, чтоб забрать тело и похоронить по-христиански, его поймали и тоже замучили рядом с погибшим отцом.

Пономарев, Коппе, Промовендов – это те самые недоучки, которые  в одночасье стали вершителями человеческих судеб и упивались своей властью. Под стать им были и исполнители их приказов, люди с явно выраженными садистскими наклонностями. Особенный ужас вызывала у жителей Ставрополя фамилия Ашихин.

«Обычного вида русский, незлобивый, рыжебородый мужичок. Отмечен от всех людей он только тем, что на руках у него все пальцы — одинаковой длины: и указательный, и средний, и безымянный, и мизинец. Как будто кто-то когда-то хватил ему топором по руке. И потом, с наружной стороны кисти, на фалангах, у него, у этого Ашихина, растет длинная рыжая шерсть, такая длинная и густая, что ее можно закручивать в висюльки.

Перед ним ставили живого, молодого, совершенно голого человека. Сначала Ашихин долго, ученым глазом знатока, смотрел на него, словно примерялся и соображал:- Много ли с этим будет возни? Каким инструментом лучше отработать его? И с какого места начать?

И потом, словно для пробы, брал одну из лежащих перед ним сабель, взвешивал ее в руке, ловчился, прищурив левый глаз, и сразу, мгновенным ударом, отсекал человеку ухо. Потом тем же приемом отсекал ему руку. Человек падал на землю. Стоны, кровь, проклятия, мольбы убить сразу - не действовали на Ашихина. Он делал перерыв. Садился на ступеньку и, положив кисет на колени, начинал медленно, медленно крутить папиросу, а потом из экономии, - закуривал ее не спичкой, а через увеличительное стекло от солнца. Поглядывая на жертву, бьющуюся на траве уже в беспамятстве от потери крови, он опять, как перед трудной работой, вздыхал, поплевывал на ладони и отсекал человеку другую руку. Затем обязательно вязал ноги, и тогда уже начинал свой знаменитый разговор.

- Слышь ты, слышь ты, милый человек? - спрашивал он, - да ты на меня не серчай, не имей гнева... А может покурить перед смертью хочешь, а? Ведь там-то, на том свете, не дадут, чай... Покури... Вот табачок. Слышь, ты? Покури, говорю.
Жертва хрипела, а Ашихин все совал ко рту кисет и говорил:
- Ну, хоть понюхай... Крутить-то тебе нечем, рука-то вот она... барская, брат, у тебя рука была... Смотри, вот она, рука-то твоя. У, какая! Хорошая! Смотри, как подброшу я ее, руку-то твою.. И-ах. Во, до самого дерева долетела. Ворону испугал.
И Ашихин, страстный любитель курения, опять начинал вертеть папироску.
На «работах» Ашихина любил присутствовать Промовендов, бросал свою канцелярию, управление, все повседневные работы, шел сюда, в этот социалистический Монплезир, — и благоговейно созерцал ашихинский гений.

Под синим небом, в летний горячий день, истекая молодой, яркой кровью, лежал русский офицер со связанными ногами и отрубленными руками. Кровь лила ручьем, человеком овладело уже полное беспокойство, и глаза начинали покрываться той матовой пленкой, тем пепельным налетом,
Ашихин к этому времени докуривал очередную папиросу и, когда от нее оставался маленький, жгущий пальцы кусочек, он вдруг начинал играть сам с собою, как актер на репетиции без партнера, или с партнером, если при пытке присутствовал Промовендов.

- Барин! - говорил он, обращаясь к умирающему офицеру с умильной, просящей улыбочкой, - господин комендант! - Я человек темный, который не понимающий. Вы уж нас проститя, извинитя... Пепельнички, блюдечки нет ли где поблизости? Я-то, грешный человек, грязи, сору терпеть не люблю.

- А вот,- галантно отвечал Промовендов, показывая на офицера.
Тогда Ашихин, сделав понимающее лицо, становился на колени, разжимал пальцами уже смеживающиеся обессилевшие веки человека и о глаза его, поочередно, тушил огонь папиросы».

Понятно, что такой материал никогда не мог быть напечатан в советское время, а человека, который предал огласке подобные зверства, если уж не удалось поставить к стенке, то надо было просто вычеркнуть из истории города. И сегодня в Ставрополе есть улица Пономарева, площадь Ашихина, а вот улицы Сургучева нет.
Очерк «Большевики в Ставрополе» в начале 90-х годов отыскал в спецхране одной из библиотек тогда еще молодой историк, преподаватель Ставропольского университета Алексей Кругов. Это была публикация в одной из газет, издававшихся на территории бывшей Ставропольской губернии, когда она находилась под управлением Добровольческой армии.

Алексей показал  очерк автору этих строк и другим знакомым журналистам. Мы тогда решил издать его как приложение к одной из газет. Отпечатали огромным по нынешним временам тиражом – 50 тысяч экземпляров. Нам казалось тогда, что обязательно нужно предать такие факты гласности, чтобы люди знали правду о том страшном времени. То, что Сургучев писал правду, у меня лично не вызывает никакого сомнения. «Большевики в Ставрополе» - типичный журналистский материал, где нет места художественному вымыслу, а обилие фамилий, узнаваемых ставропольцами мест в городе, только добавляет публикации документализма.

Мы попросили оформить обложку известного в Ставрополе художника Николая Авсаджанова. Я думал, как же Николай проиллюстрирует такой материал? Все мои фантазии оказались бледны по сравнению с тем, что родилось в голове художника. Николай изобразил на черном фоне трехглавого красного дракона. Сразу же возникла ассоциация с Радищевским эпиграфом к «Путешествию из Петербурга в Москву»:  «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй!» Первый русский революционер относил эти слова к крепостному праву. А вот как обернулось все через двести лет!
Наверное, в этом был определенный экстремизм молодости. Слишком шокирующи были факты  о революции, большевизме, которые стали открываться нам во времена гласности! Допускаю, что в потоке хлынувшей на общество разоблачительной информации были и перекосы, и определенная предвзятость. Сейчас все-таки хочется смотреть на прошлое не в розовых и не в черных очках, а ясным взором, способным улавливать и полутона. Но то, что любая революция, какими бы благими намерениями она не вдохновлялась, какие бы не питали ее объективные предпосылки, неизбежно всколыхнет мутное болото, и на поверхность воды выплывут такие мрази, о существовании которых не подозревают и сами организаторы насильственных изменений в обществе, - это глубочайшее мое убеждение. И Илья Дмитриевич Сургучев только усилил эти мои мысли.  Вылетевшие на волю драконы сожрут все вокруг себя, не побрезговав и теми, кто их выпустил. «Благими намерениями дорога вымощена в ад» – не мною сказано.

 В ЭМИГРАЦИИ
Сургучев вместе с Добровольческой армией ушел в Крым. Оттуда вместе с войсками Врангеля – в Константинополь. В своем рассказе «Шерстяные чулки» он описал драматические события прибытия русских эмигрантов на чужбину. Там же, в Константинополе, он пишет пьесу «Реки Вавилонские» о судьбе русской эмиграции.
Из Турции Сургучев перебирается в Прагу, где работал в русском камерном театре. Потом переезжает в Париж, где и проживет до конца своих дней.

Здесь он работает в газете «Возрождение», пишет свои рассказы, повести и пьесы.
И. Мартыновский-Опышня вспоминал о И. Д. Сургучеве: «В эмиграции он не стал пессимистом, нытиком, как все писатели, оторванные от России, бодрость духа во всем, до последней минуты сохранил он».

И, тем не менее, в биографии Ильи Дмитриевича есть и сложные моменты. Когда Париж был оккупирован фашистами, в отличие от большинства русских эмигрантов, которые покинули столицу Франции или же заняли непримиримую позицию по отношению к врагам пусть и советской России, Сургучев сотрудничал с немцами. Печатался в лояльном к ним «Возрождении». Но свидетельств открытого призыва поддерживать немцев ради свержения в России большевизма все-таки нет. Видимо, по этой причине арестованный французским судом якобы за сотрудничество с оккупантами Сургучев через полгода был оправдан и выпущен на свободу.

Перед тем, как приступить к работе над этим материалом, я познакомился с аудиозаписью одного из последних произведений Сургучева – повести  «Детские годы императора Николая II». Интереснейшая вещь.

В ней Илья Дмитриевич верен своему кредо – опираться в художественном произведении на реальные события и людей. Герой повести – отставной полковник Оллегрен, русский эмигрант со шведскими корнями.  С ним писателя познакомили на Лазурном побережье в 1939 году, сразу после того, как Франция объявила войну Германии. Оллегрен оказался удивительно интересным человеком. Его мать, обычная преподавательница русского языка и литературы в женской гимназии, была приглашена в царскую семью, чтобы учить цесаревичей Георгия и Николая родному языку. Заметьте, сознательно выбор пал на человека из дворянских низов, то есть, близких к простым людям. Вместе с матерью во дворец попал и будущий полковник. Мальчишка из городской окраины, привыкший лазать по заборам, драться со сверстниками, напрочь лишенный хоть какого-то аристократизма, два года находился в одной компании с цесаревичами. По словам их отца, императора Александра III, его дети должны были стать нормальными русскими людьми, вращаясь а обществе обычных  людей, а уж потом – цесаревичами. Вообще образ Александра III  написан тепло, с большой симпатией. В отличие от сложившегося расхожего мнения о нем, как о реакционере, перед нами предстает умный, скромный человек и большой патриот своего Отечества.

Слушая эту книгу, где показан быт царской семьи, отношения венценосных особ  к окружающим, невольно проникаешься симпатией к ним и тому образу дореволюционной России, который так безжалостно был растоптан грядущей революцией. И возникает мысль, а так ли уж было и плохо то общество, чтобы насильственно разрушать его, пролив реки крови соотечественников?
Умер Илья Дмитриевич Сургучев в 1956 году и похоронен на русском кладбище в предместье Парижа Сен-Женевьев-Дебуа.
Сергей Иващенко.

 

 


Рецензии