Из одной поэтической дискуссии...

О РЕЛИГИИ, ФИЛОСОФИИ И МНОГОМ ДРУГОМ – ИЗ ДИСКУССИИ ПОД СТИХОТВОРЕНИЕМ НИКОЛАЯ БОРОВОГО «НЕТ, НЕ ВЕРЮ».
Стихотворение это кажется мне по мыслям довольно простым. Я написал его в первый месяц на Украине, в декабре 2016, будучи потрясенным истовой религиозности западнянского населения, когда гаркнуть посреди автобуса «Слава Иисусу Христу!» или, совсем похоже на религиозных евреев, приняться читать требник, начиная поездку – совершенно привычно. Религиозность есть в большинстве случаев явление социальное, и в этом качестве как правило чуть ли не чудовищное, глубоко негативное, совершенно не тождественное духовности и человечности, а часто – им противоположное. Духовность и человечность есть личностное в человеке: свобода и совесть, воля к созиданию, способность встать на путь разума, на котором открывается правда и трагедия смерти, та любовь, которая едина с совестью, побуждает бороться со смертью созиданием, жертвенным трудом творчества и саморазвития и так – утверждать ценность жизни. Всё это далеко от религиозности как явления социального, некого фундаментального института существования социальной обыденности, о чем бы конкретно не шла речь. В этом качестве религия обладает ключевыми негативными особенностями, которые вскрывают тоталитарную суть общественного существования как такового, во многом неизменную и отлившуюся в устойчивые исторические формы, которые в новейший период лишь сменили традиционный, именно религиозно-фундаменталистский облик, на тоталитаризм политико-идеологического толка.  Я всегда поражался, как чуть ли не чудовищное может связываться со словом «бог», им оправдываться или же под ним преподноситься. Религиозный еврей, благочестиво шепелявящий в течение дня три молитвы и десятки благословений, с трепетом разъяснит вам, что всякий не еврей, «гой» – не вполне человек, «гоев»-арабов на земле святого народа любой ценой быть не должно, выпавшее у «гоя» из кармана можно спокойно присвоить, а не желающий жить по завету предков и подчиняться всей этой гнусности, к примеру – посмевший предать святой народ и жениться на «гойке», просто подонок. В «Батаклане» араб-террорист, прежде чем открыть огонь и забрать жизни полутора сотен людей, «освятился именем божьим», как от того же имени благочестивые арабские жители Палестины перерезают горло собственным дочерям, оскорбившим семейную честь, о чем после ходят гордые рассказы. А укропоэтэсса Карпинос, по следам «Батаклана», с завываниями булгаковской Людмилы Сильвестровны написала стишок с риторическими, лживыми и пустыми гадостями – мол почему, боженька, да зачем, за что и прочее, пытаясь точно так же связать с именем божьим нечеловечное, вечно наполняющее мир, от имени бога в том числе зло. Я написал ей тогда отповедь, где всё это высказал. Для современного протестанта или католика, как и во все времена, наверное, бог лишь замусоленная тысячелетняя абстракция, позволяющая сбежать от правды жизни и судьбы, перед которой ставит разум, от подлинной ответственности за жизнь, а потому – растрачивать жизнь на брокерские операции, приобретение собственности, проектирование компьютерных игр и хорошую зарплату, то есть самым паскудным образом безбожничать, нигилистически использовать и обесценивать дар жизни, пренебрегать в «нормативном» способе бытия обязанностями совести и любви. Я встречал не раз и таких, которые верили во все сразу – в «буду», «брахму» с «шивой» и конечно же «господа иисуса»: что угодно, лишь бы не видеть правды, не отвечать перед ней, не страдать и не трудиться над жизнью и самим собой, а иметь право ничем не тревожась, без мук и терзаний совести использовать жизнь. Украинские фашисты, как и русские, окажутся как правило наиболее религиозными и набожными. Благочестиво крестящаяся на тень орт церкви украинская «западнянка» будет при этом с ненавистью пялиться на обивающего пороги «русских» церквей и вообще на любого, кто не вмещается в стереотипы и этим вызывает ненависть и страх: религиозное благочестие неотделимо там, как и в случае с любыми известными формами патриотизма, «любви к родной стране», «преданности народу, вере и отечеству» и эт цетера, от ксенофобской ненависти и вражды. Самыми религиозными на моем опыте были на Западной Украине люди откровенно и программно фашистского, ультранационалистического сознания и в частности – один сутенер из Трускавца. А в Луцке я слышал восхитительную греко-католическую проповедь, в которой под сенью собора 17 века и от имени распятия, поп-униат призывал над трупом отпеваемого бойца АТО ненавидеть «москалей» и воевать с ними до победного конца. В годы Холокоста благочестивая католическая масса поляков преспокойно позволяла убивать на собственных глазах миллионы евреев-сограждан, потому что те были религиозно или просто национально иными, и позиция совести с официальной позицией католической церкви и национального патриотизма разнилась напрочь. А в Треблинку вывозили в том числе и тех, которые по «закону божьему» учили – всякий не еврей человек не вполне. Современный русский православный – это, собственно, в его статистической массе современный русский фашист, адепт режима, который кричит «можем повторить» и «выжечь Америку в ядерный пепел», которому поп разъяснит с амвона, что надо быть покорным власти, свято верным русскому народу и высокодуховной России, а потому быть готовым всё означенное и многое другое делать и одобрить. И ни кто так не изойдется ненавистью к «жидам», как православный русский или украинец – под сенью распятия, требующего любить, видеть и ценить в любом человеке человека, личность, высшую ценность личности и единичности, то есть «дитя божье». К чему я? Религия и религиозность, именно как явления социальные, есть как правило явления глубоко негативные, часто в той же мере преступные, в которой по отношению существованию и сознанию социальной массы определяющие, фундаментальные, и потому – к человечности, личности и моральности, свободе и духовности отношения в принципе не имеющие. Зачастую – парадоксально не имеющие отношения к тому, что с позиций совести и разума, без разлада с собой, можно назвать словом «бог». В христианстве состоялась эта попытка увидеть в «боге» таинство и истоки человеческой духовности, личности и свободы, совести и нравственной сути личности – совесть предстает там «богом во мне», «заветом и обрезанием сердца» и т.д., и конечно же – оплотом личностной свободы и истоком, как я уже говорил, антисоциальности и антигосударственности, конфликта человека и мира. Развитие этого в христианском опыте послужило становлению русского религиозного экзистенциализма, в том числе и в литературе, у Достоевского и Толстого. Однако, христианство как подобный опыт, к христианству в качестве церкви отношения конечно же не имеет. Христианином, то есть человеком гуманизма, совести и свободы, исповедующим любовь к личности в человеке и потому же принцип прощения, можно быть, будучи атеистом и не ходя в церковь, как правило – только так и можно. Любая идентичность становится ксенофобией, но религиозная – в особенности и изначально, традиционно и в течение тысячелетий. Еще бы! Ведь возможность какой-то «иной» веры и системы представлений грозит крахом, в равной мере вызывает чувство опасности и ненависть. Ведь тогда становятся возможны сомнения в собственной вере, то есть в системе «единых со всеми вокруг» представлений, в которой человек находит убежище от трагической правды жизни и действительности, от свободы и ответственности за себя. Ведь сам факт, что кто-то верит и думает ИНАЧЕ порождает сомнения и «сотрясает основы», приоткрывает ту подлинную, глубоко трагичную жизнь и действительность, в которой есть смерть, неизвестность, мука и тяжесть ответственности, означающая свободу, от которой по сути стремятся уйти. Тогда всё значит в мире и жизни не так или может быть не так, а как – не понятно. Тогда проступает та пронизывающая существование и действительность неизвестность, которая вызывает не меньший ужас, нежели сама смерть и свобода. Тогда рушится то, что обосновывает собой статистическое социальное существование. Тогда существование и мир открываются в их трагической подлинности, и потому всякий «иной», не укладывающийся в социально узаконенные и нормативные стереотипы, представляет угрозу и вызывает ненависть.
Увы – ксенофобия заложена в сути и природе любой культуры, в особенности зиждущейся на религиозном или идеологическом сознании, оттого-то все развитие современной морали идет в русле мультикультурализма, кросскультурного диалога и основанной на этом терпимости, на утверждении приоритетности ценностей экзистенциально-гуманистических над национальными, социо-культурными и конфессиональными, определяющими ту или иную идентичность. Человек в его неповторимой жизни и судьбе, в его единичности ценнее, нежели священные коровы, распятия и полумесяцы и т.д., такова установка. В традициях экзистенциализма, да и в неумолимой логике экзистенциального опыта вообще, под «богом» пытаются понимать нечто, проясняющее, как я уже сказал, тайну духа, личности и свободы, настолько беспрекословной ее требованиях совести, что преступление против нее может стоить жизни (об этом Достоевский говорит образом Ставрогина), а потому верность ей может потребовать принести в жертву жизнь, ценнее жизни. Это во-первых. А во вторых - то, что кажется неразрывным с представлениями о долге совести, человечности и подлинно святом. Под «богом» тогда понимается некое последнее нравственное основание поступков, отношения к миру и людям, определяющих жизнь решений и т.д., нечто в нравственном смысле беспрекословное и незыблемое, против чего нельзя преступить, за что готов отвечать лично. Тождественное нравственному, справедливому, человечному, подлинным и беспрекословным ценностям. Это у М.А.Булгакова – Кант (моральным законом и императивами), словно в насмешку над собой сочинил шестое доказательство. Для Михаила Булгакова, сына священника и поклонника русских философов, драма религиозности есть именно драма личности, человечности, духовности и свободы, а не «конфессиональность». Однако – парадокс в том, что словом «бог» могут в этом случае потребовать прямо противоположного от того, что самом в подлинном смысле им называют. «Бога для тебя нет» мы говорим о человеке, который бьет оскорбившего его старика, да. «Бога для тебя нет» мы говорим о женатом мужчине, который спит с десятками женщин, превращая в трагедию отношения с супругой и судьбу детей, предает ответственность совести веред человеком, с которым связал судьбу и жизнь. Но от имени бога могут потребовать убивать неверующих или верующих иначе, считать недолюдьми национально иных – последнее, когда более 20 лет назад было услышано мной от людей, считающих себя верующими в бога и праведными, стало для меня шоком. Зло, заключенное в религии и благочестивых слезах религиозности, связано именно с социальной сутью и природой этих явлений, их антагонистичности личностному. Совесть несет долг любви и прощения, требует чтить святость личности, жизни и судьбы всякого человека, но спаянная «благочестивой верой» социальная масса вполне может десятилетиями и многими миллионами вырезать и выжигать друг друга, исповедовать деяния, от которых совесть содрогается. Моральность всегда связана с личностью и свободой, экзистенциальным опытом, а не с социальной стороной человека и его существования, не с установками и довлением общества, не со статистическим социальным существованием и институтами оного. Совесть несет подлинные моральные императивы и ценности, исторический опыт совести, экзистенциальный и означающий свободу, преображает и очеловечивает общественную мораль, зачастую и как правило способную представлять собой нечто чудовищное. Моральность – в способности на свободу, путь совести и личной ответственности, на «бунт» с позиций этого против общественно узаконенного и сакрального, точно – не в социальной нормативности, религиозной благочестивости и законопослушности. Загадочный и важный парадокс в том, что от имени «бога» или социально нормативных, тем или иным образом (в том числе – «благом и духовным величием родины», мумией Ленина, волей партии и счастьем всего человечества, «правильной» философией) освященных установок, могут потребовать того, что противоречит совести: именно тому, тайна и беспрекословность чего заставляют иногда произнести слово «бог». Я написал это в другом стихотворении, о событиях в «Батаклане» – «бог, уменье в неверии жить, среди верующих бесноватых» и «бог – стремление быть человеком». Если от имени бога требуют того, что отвергает совесть (хорошо, когда вместе с личностью и свободой она есть), то быть человеком значит не верить. Совесть и свобода могут заключать в себе низложение социально узаконенных, конфессиональных и т.д. норм, ценностей и установок, опыт бунта и отрицания – это как правило так и именно потому, будучи средоточием человечности и самой надежды на человечность человека, они при этом могут представать как нигилизм. Это дано во всей евангельской фабуле судьбы и деяний Христа. Закон (Тора) может говорить одно, но тот закон, который во мне и есть бог – другое. Однако – это же стало трагедией и дилеммой в самом христианства, когда истина свободы и ответственности перед совестью, последней нравственной ответственности человека за самого себя (наиболее наверное прочувствованная и раскрытая Достоевским), составляющая суть христианской веры и морали как экзистенциального опыта, вопиюще противоречит христианству, превращенному в церковь и фундаментальный институт социальной обыденности. Церковь, сообщество благочестивых и порядочных верующих могут требовать одного, но моя человеческая и личностная совесть, через которую возможно говорит бог – другого. Лев Толстой, находивший в благостном чаду и полумраке церквей, напевных молитвах последнее спасение и утешение от чувства отчаяния и бессмысленности жизни, раз и навсегда вылетел из церкви, когда услышал проповедь под распятием и алтарными иконами, в которой православный поп призывал паству «идти резать за русь-матушку нехристей». Человечность человека связана с его личностью и свободой, способностью на путь совести и противостояния, но не с его социальностью и потому же социальной статистичностью и нормативностью, детерминированностью или же по советски – «сделанностью» социальной средой. Самые страшные вещи – от имени бога, веры и святынь всех, «последней истины и единственно верной философии», воли вождей и государства, разновидностей «высшего всеобщего блага» и т.д., во все времена совершали именно такие люди. Так что к придыханию относительно «отношений человека и бога» я отношусь скептически. Я всё это и пишу так длинно для того, чтобы выразить принципиальный для меня скепсис в отношении к религиозным идеям, особенно – в их «конфессиональности» и социальной статистичности. Израильский религиозный фашист Лейбович «отождествлял отношения человека и бога» не только с отказом от совести, собственной ответственности за жизнь и деяния, личных представлений о долге, не только даже с беспрекословным подчинением религиозным традициям народа (тем, где «гоя» убить или обокрасть можно, а спасать нарушая субботу, нельзя и грех), а еще и воле, законам и высшему благу НАЦИОНАЛЬНОГО ГОСУДАРСТВА. Что-то наподобие «бог на небе - царь на земле» и «власть от бога», но только хуже, в духе политического тоталитаризма 30-х годов. Часть из этих мыслей – переживание трагедии жизни и судьбы человека, зла мира и его враждебности личности, несоотносимости с этим слова «бог», то есть идей «высшего промысла», «высшей справедливости», «высшей и благой воли» и т.д., выражена в этом стихотворении, в общем банальном. Да и просто уже указанный мною скепсис в отношении к благообразию масок религиозности, за которым кроется, от достойного и заслуживающего одобрения мало. Я всегда говорю – бог, вера в которого не обязывает жить творчески или пытаться, а позволяет расстрачивать жизнь на делопроизводство, маркетинг, содержание свечного заводика или обслуживание компьютерных сетей (выплату ипотеки, отпуск заграницей, содержание пристойной по виду супруги и эт цетера), это черт. Экзистенциальный опыт очень повлиял на христианские идеи бога. Христианство есть та религия, с идеями и опытом которой я, философ и атеист, могу вести глубокий диалог, оставляя вердикт об истине за собственным разумом и опытом, а о добре и зле – за моей личной человеческой совестью и способностью лицом отвечать за то, как живу и что делаю. Однако, выстроили себя эти идеи в плане целостного здания религии, конфессии и церкви, на фундаменте глубоко архаичного, антиперсоналистического сознания (еврейская религиозно-мировоззренческая традиция), в этом пожалуй состоит подлинная трагедия христианства. Вообще – трагедия этой религии в противоречии между ней как экзистенциальным опытом с одной стороны ,и институтом социальной обыденности, церковью и конфессией с другой….
Существует так же феномен религиозной философии, связанный с указанными мной причинами – свобода мысли и поиска истины, постижение тайны человеческой духовности и окружающих вещей вообще, приводит к богу как к истине, однако к религии как конфессии и сознанию массы это отношения не имеет. «О, бог есть совсем не то, что думают о нем люди!» – это Бердяев. А по какому праву собственные идеи и представления о боге противопоставлять каноническим и всеобщим? По праву свободы и ищущей истину мысли как ее голоса. По такому же праву, как свобода ответственности перед совестью заставляет отвергать каноническую конфессиональную мораль. Свобода – в самостоятельности мышления об истине и решений, ответственности перед совестью, которая требует и делает возможным решать самому. Лев Толстой с позиций совести клеймил церковь и считал обычных верующих просто трусами, которые бегут от «страшных вопросов», с кровавой обнаженностью которых в жизни и судьбе человека связаны опыт и истоки духовного становления, раскрытия его нравственной и творческой личности. Свобода, совесть и самостоятельный ум – вот то, что всегда противоставляло личность институтам социального бытия вообще и религии в частности. И именно это всегда противоставляло религиозных философов теологам и конфессии, миру веры, которому они по формальной канве убеждений были сопричастны, от Спинозы до Бердяева и Ясперса. В истоке – сущностный конфликт личностного и социального. «Личность всегда противостоит миру» – это из дневников Толстого. По самой ее сути и свободе, в ответе перед законом внутри, а не нормами веры и правилами среды, в самом способе ее бытия – если сказать грамотно. Религия есть социальный феномен, феномен статистического сознания и существования. Этим определены ее ключевые в качестве феномена, как правило глубоко негативные, оппозитивные личности, свободе и подлинному опыту моральности особенности. И это же диктует возможное и быть может однозначное и неотвратимое отношение к ней с позиций личностного, экзистенциального опыта. С крахом СССР, для культурных реалий и процессов, настроений на российском пространстве, стали характерны подобные установки – «вон, атеисты и коммуняки до чего довели и что с Россией сделали, присвоив человеческие души и право над ними властвовать, какие страшные беды принесли». Однако церковь и вера, в качестве тоталитарного института общественного бытия и сознания, лишь претендуют здесь на туже самую роль и власть, проблема очевидно заключена в тоталитарности как таковой. К началу первой мировой войны, на основе «близкого богу и моральности» православного сознания, сложился классический русский фашизм, идеология великой православной империи от Белграда и Стамбула до Чукотки. И миллионы русских шли кромсать миллионы немцев и прочих трехлинейками от имени «бога» и «святой православной руси», равно как сами немцы, англичане и французы, бельгийцы и остальные, делали то же самое под лозунгами патриотизма, чести отцов и великих колониальных и национальных империй. О том, что от имени бога и святой, единственно правильной веры в него, творилось в Европе три-четыре века перед этим, в объявших век реформистских конфликтах, лучше умолчать. Я не религиозный человек. Я слишком хорошо понимаю, что обычно кроется за этим словом и как мало в этом человечного. Человеком, подлинным человеком, способным на путь совести и любви, разума и жертвы в творчестве, свободы и ответственности за себя, можно быть и не веря в бога – это то, что всегда раздражало меня в религиозных экзистенциалистах. И этот скепсис, так давно мне привычный, я постарался частью и бесхитростно выразить в стихе… Что же до философии... Философское мышление в его подлинности и экзистенциальности – как то, которое проясняет вечную тайную вещей, суть и драму собственной свободы, надежды перед лицом смерти и те принципы, которые должны стать основой жизни, никогда не было тождественно совокупности логических операций рассудка. Будучи чем-то рациональным и творческим, оно было всегда именно чем-то иным, принципиально иным. Жизнь и мир не постигаются в философском смысле процедурами и средствами логического мышления – философствование, проясняющей пресловутую «суть вещей», есть нечто рациональное и творческое, но иное. Иллюзия тождества философствования и логики в том или ином ее виде, была порождена Новым временем и трагически суть философского мышления исказила. Всякий раз, когда из опыта свободы философию пытались превратить в прислужницу чего-то – теологии или химеры объективной науки, то есть социально узаконенных картин мира, на первый план выходила ее формальная, логическая составляющая, а ее право усомняться в постулируемых объективными и единожды верными, всеобще нормативных представлениях, так или иначе отнималось. Ибо связанная с подлинной философской мыслью свобода человека – свобода самостоятельного суждения об истине, скепсиса в отношении к социально нормативным представлениям и мифам, уходящая истоками в вечную тайну вещей, социально опасна ничуть не меньше, чем свобода совести. Философское мышление требует пристального внимания к возможностям и средствам рассудка, но само по себе есть нечто совершенно иное, увы. Плач над проблемой смысла жизни, которым оно тоже бывает (таким называл его Бердяев, отталкиваясь от Толстого) – это иное. И осознание, прояснение путей к смыслу, которое Толстой выражает в конце Анны Карениной как обретение спасительных основ и жизнетворного света, да и вообще – прояснение смыслов самых разных вещей, от религии и философии до проблемы свободы, человека, моральности, нигилизма и эт цетера, есть нечто творческое и иное, не тождественное цепи рассудочных операций. Таковые обычно не затрагивают самой действительности и не приобщают ей, не прорывают ее загадки и конечно – редко способны стать основой решений, поступков и строительства жизни, тем пониманием и знанием вещей, которое может чем-то подобным стать. Еще точнее – в их химеричности не становятся. Самые откровенные химеры и мифы в истории последних трех веков были «рационалистическими истинами», силлогизмами, превращенными в онтологические и метафизические идеи. Действительность, о чем бы конкретно не шла речь, постигается экзистенциально, в свободе и совершенно иным мышлением, желание прояснить смысл собственной свободы – ну, просто чтобы сделать ее возможной – реализуется не цепью рассудочных операций, а когда это всё же происходит, появляются на свет чудовища гегелианской диалектики, марксизма и подобного. Действительность мешала Гегелю и он поступил наиболее просто – устранив ее и приказав считать ею рассудок. Тайна вещей и самой жизни проясняется иначе. Аристотель писал о логике, как упомянуто, но «чтойность», бесконечную природу вещей постигал совершенно иначе. Средства, операции и возможности рассудка лежат в основе научно-экспериментального познания, которое стало доминирующим и превратилось в фундаментальный институт культуры, то есть (выходя за рамки его юрисдикции) творчества мифов статистического сознания. В этом причина, по которой роль и познавательная юрисдикция философского мышления постоянно ограничиваются либо вообще нивелируются в отношении к институтам, формирующим статистическую, социально узаконенную картину мира (теология и и наука, наукообразная и рациональная идеология). Теология отстаивала ее догматы кострами, а социологические мифы марксизма, выстроившие на себе целую цивилизацию и приносившие себе в жертву десятки миллионов жизней – концлагерями и пулей в лоб: свобода скепсиса и мышления, которая обращает к совести и моральной ответственности, постижению подлинных смыслов вещей, окунает поэтому в вечно пронизывающую их неизвестность, была наиболее враждебна социально узаконенному в одном и в другом случае. В этом же причина, однако, по которой исторически стал извращенным сам облик философского мышления, сведенного к рассудочности, брутальному рационализму, гегелианству и прочему. Такова была трагическая дилемма Канта – подлинная действительность не познаваема тем, что мы называем «познание» (к философии Кант пришел в 45, прежде будучи физиком и астрономом), а никакой иной вид мышления правомочно назван этим словом быть не может. Однако – философия подлинно расцвела и принесла самые удивительные плоды именно с крушением века «рационализма». И конечно – у слова «бог» и у многочисленных, объемлемых им феноменом, зачастую противоречивых, есть немало смыслов, в том числе и в особенности сегодня, с утлой попыткой превратить религиозный ренессанс в прочное лицемерие нигилистичного и в способе его существования вырожденного, тоталитарного обывательства. Надеюсь, потоком живой мысли я вас в этих двух главных вещах убедил.
Для Толстого не было ничего выше совести и долга перед собой. Наташа, как вы помните, поддается на совращение Анатоля, именно когда думает об Элен – ну не может же эта красивая добрая тетя желать чего-то дурного. Дурное в его понимании человек совершает именно тогда, когда изменяет себе и поддается влиянию среды. Ужас перед средой, в ее норме извращённой и чудовищной, проходит через всё его творчество. Его Нехлюдов, в котором личность просыпается вместе с совестью и покаянием, нравственным началом, оказывается этим «через пропасть» от недавней привычной среды. Пропасть, проложенную духовным, экзистенциальным опытом и совестью. Нравственное начало для него – суть созидания. «Что выйдет из всей моей жизни и этого не мгновения?» – этот вопрос, пришедший вместе с сознанием смерти, суд перед судом смерти и вечности, на который он потом обрекает Ивана Ильича, сделал его великим писателем и трудягой и представлял собой тот опыт, который спустя пол века был назван «экзистенциальная ответственность». Вронский талантлив и в молодости хорошо писал, просто ему, праздному и пустому человеку, это было не нужно. Чтобы талант стал дорогой и принес плоды, нужны труд, жертва и сознание ответственности за дар жизни. И потому художник, в Италии пишущий его портрет, терзается и ищет, не находит себе места от неудовлетворённости, а Вронского подвигает писать просто от скуки, тщеславия, воспоминаний молодости и желания чем-то себя мнить. Толстой судит Вронского и Анну за безответственность, безнравственность и пустоту, желание использовать жизнь, расплата за которое неотвратима и известна. Ни в их общей жизни, ни в судьбах и жизнях каждого из них, нет собственно ничего созидательного, ответственного, нравственного, они просто используют жизнь, их «любовь» бессодержательна и бесцельна, подобное лишь олицетворяет. И расплата неотвратима – лишенная связи с Вронским как последнего убежища, Анна оказывается перед торжеством пустоты, обессмысленностью ее жизни. Сцена скачек становится образом неотвратимой ответственности и расплаты. А жизнь и смысл остаются за Левиным, олицетворением нравственного начала и строительства жизни, который в конце понимает – жизнь нужно делать имеющей смысл. Этика смыслотворчества жизни через труд над собой, противоборство смерти и посвященность творчеству как таковому – это суть Толстого философа. И в истоке творчества, труда над собой и ответственности за жизнь – осознание и трагическое ощущение смерти, увы. У Толстого оно эталонно, и передать его и весь связанный с ним опыт в «Исповеди», было невероятным мужеством. Спустя пол века Хайдеггер пишет в «Бытии и Времени» о том же опыте. Он не зря ненавидел среду. В зрелости он содрогался воспоминанием о бабушке, которая наставительно рассуждала, что хорошо бы ему завести для опыта роман с порядочной замужней женщиной. Просто ощущать в этом нечто чудовищное он начал тогда, когда личность и совесть, сознание собственной ответственности за деяния и жизнь, позволили ему взглянуть на многие вещи самостоятельно, так их оценить. Это «самостоятельно» и «совесть» потом определили все конфликты его судьбы. «Воскресение» – художественное переложение опыта самопознания, который мы находим в «Исповеди» и дневниках. Он вспомнил, что в молодости, полный чистых и на удивление зрелых и человечных стремлений, вставал перед теми же испытаниями и вопросами, что и в 38 и далее, просто потом среда извратила и завлекла, заставила забыть себя и жизнь, предать путь разума, на который он пришел в пору, которая ныне, различными дипломированными гнидами с правильным образованием называется «кризис среднего возраста». А для него это был духовный возраст, пора и трагедия, катастрофа духовного пробуждения. Это описано в знаменитой сцене молитвы в церкви молодого Нехлюдова и Катюши, словно перенесено в нее из дневников. Трагедия духовного пробуждения и гибели во власти среды, поглощенности средой – это Пьер накануне вторжения. Люди считают, что в солидарности с толпой посещая храмы, целуя ручку попу и будучи послушными, «веря в бога» и прочее, они несомненно достойны. Правда однако в том, что как правило наоборот. К чему тебя вера обязывает? Один мой знакомый, ведущий московский адвокат и поэт, о котором говорят – «великолепный еврейский адвокат, убивает без ножа», пол жизни ноет и скулит в стихах, называя его жизнь адом, но служить таланту и жизни, менять и решать, перестать жить ложью и подлостью, от которых стонешь и сидишь на антидепрессантах, не способен. Ради квартиры на Калининском и статуса, более менее налаженной жизни, дар жизни преступно расстрачивает. И верит в бога, конечно, присылает мне стишочки, где «каждому у бога место найдется». К чему обязывает вера? Судья в центре Москвы пригробит за трудовой и успешный год сотенку человеческих судеб – что поделать, жизнь такая! – но ведь есть возможность курочку не поесть в большой пост, попенку на жирные щи и авто сунуть, в Иерусалим съездить на Пасху, помолиться и святым огнем душу очистить, так чего же боле? А потом снова трудиться во славу родины. Та вера, которая оправдывает подобную жизнь – в черта. Для Толстого христианство – человеческий и экзистенциальный опыт истины. Вся тысячелетняя патетика «пробуждения в человеке бога», то есть совести и нравственной личности, свободы – это именно экзистенциальный опыт в христианстве, изувеченный по большей части практикой церквей. Этика любви и прощения отсюда же – она обращена к потенциальной человечности человека, его духу и личности, которые всегда способны пробудиться через ужас смерти, совесть и покаяния – образы Нехлюдова и Катюши, их диалектика и отношение в структуре сюжета именно об этом. Они ведь по сути «воскресают» вместе – он, погубивший ее и ее судьбу грехом и она, во власти его греха и мира павшая. Ты сукин сын, верь в бога деяниями любви и совести, свободой, трудом творчества, черт с ним с воскресением мертвых и рукоцелованием толстомясых попов. Ты вечность завоевывай творчеством, трудом и силой любви, верностью в этом совести и свободе, поисками, испытаниями и прочим, а не церковный пол лобиком ударяясь, в «вере» истовой. Однако важно именно это – то, что от ответственности и труда над собой, ужаса жизни и ответственности избавляет. Свобода и разум, совесть и личность – мука. Подчиняться со всеми проще, чем отвечать за себя и решать самому. «Множащий знание - множит боль» – таковы оригинальные слова из книги Экклезиаста, но трагедия разума и духа, ужас перед трагедией смерти, были запечатлены даже где-то две тысячи лет ранее. Без трагического ощущения смерти невозможны ни любовь к жизни, ни чувство ее ценности, ни совесть, ни творчество и тот нравственный и жертвенный труд, которым оно всегда является. Ни что-либо подлинно человечное вообще. Послушайте «Поминальное трио Чайковского». Там сказано об этом с содрогающей, повергающей во прах проникновенностью. Я однажды слушал эту музыку в Иерусалимском театре, так израильтянин, владелец наверное какой-нибудь небольшой конторки, шел и говорил жене – ты знаешь, эта музыка может переменить человека. Автор месопотамского «Разговора отчаявшегося с собственной душой» был куда человечнее нынешнего обывателя, уверенного психологами, что цель – счастье, страсти, успех и использовать жизнь, желательно с престижной профессией и успев выплатить серьезную ипотеку. Грех человеку пропадать, домишко или квартиру в новострое не выплатив. Рынок ипотеки – основа всего. И человечнее тех экзальтированных православных поэтесс, которые писали мне поначалу рецензии и корили вопросом «подумайте, где будете проводить вечность». Бывало! Человечное вообще трагично и по злой издевке судьбы, далеко от масок религиозности. Это если коротко. К слову, смыслово отождествил фарисейство и законническое еврейство, живущее подчинением, с христианской паствой не только Толстой, а еще и  Достоевский – инквизитор говорит Христу: посмотри, свобода делает человека несчастным, а та паства, которая встречала тебя сегодня осанной, счастлива быть рабами и завтра, по моему приказу, будет кричать «распни!». Он суть социального бытия и институтов оного понимал очень глубоко.


Рецензии