de omnibus dubitandum 121. 62
Глава 121.62. ПЕРВОЕ НАКАЗАНИЕ…
Первое наказание я получил так.
Шел февраль 1920 года, в то время спичек было мало и, достать их было очень трудно. И вот после ужина мне так захотелось курить, а спичек нет. Печь, которой отапливалась казарма, стояла у двери. Я подкрался к ней и прикурил свою цигарку от печки. И только я с горящей цигаркой хотел выйти во двор, как мне попадается навстречу урядник Телятник. Он был дежурным по сотне.
Телятник выругал меня и отпустил, но минут через десять меня вызывают к фельдфебелю.
Фельдфебель был высокого роста — крупный, красивый. На вид он строгий. Он меня спросил: «Что там натворил?». Я доложил, как было дело — как прикурил от печки. Фельдфебель внимательно меня выслушал и говорит:
— Уж больно ты хороший казак. Но все же возьми ведро с водой и веник. Пойдешь в отхожее место и вымоешь там запачканные сиденья. На это я ему отвечаю:
— Господин фельдфебель, в уставе внутренней службы на странице такой-то, в параграфе таком-то сказано, что урядника не имеют права назначать чистить отхожие места... Я ведь, как-никак, будущий урядник. Он засмеялся, а потом прикинулся суровым, как зверь. Ну, думаю, он меня сейчас живьем проглотит. И как закричит на меня:
— Ты еще не урядник!.. Ты еще не заслужил урядника! Ты хочешь, чтобы я тебя наказал и занес все в дисциплинарный журнал? Ведь ты же, Солодухин, первым идешь в сотне. Вот даже наизусть устав знаешь. Даже указываешь, что сказано, на какой странице. Видишь, какой ты молодец. Из-за такого маленького проступка у тебя будет пометка.
Я ему отвечаю:
— Господин фельдфебель, да я и не отказываюсь. Я только даю вам знать, что очень хорошо знаю устав. И то, чтобы вы не сделали замечания, что я не точно знаю службу. Он улыбнулся, крутнул головой и говорит.
— Ну и быстро же работает твоя голова. Молодец! Но вот мой тебе совет: не говори никому, а попозже возьми ведро с водой, пойди смой, что надо, но так, чтоб тебя никто не видел. Понятно?
Я сделал так, как посоветовал мне фельдфебель. Да, это верно, что я был примерным казаком в нашей учебной сотне. И фельдфебель это не зря сказал.
Меня первым назначили отдать рапорт дежурному офицеру. Меня первого из всей сотни назначили разводящим в караул к пороховому погребу. Но все равно пришлось все же мыть сиденье в отхожем месте.
А через два-три дня я приболел. Послали в околоток. Там сказали, что у меня тиф. Все лазареты в Екатеринодаре переполнены. Больным предложили ехать в свои отделы. В тот вечер на Кавказскую шел курьерский поезд всего лишь с двумя вагонами. Было очень холодно.
Став на сходны вагона, я доехал до станции Кавказская, там меня подобрали станичники и привезли домой. А через три дня нашу станицу Ильинскую заняли большевики.
Белая армия отступала за Кубань. Болел я месяца три. Был у меня брюшной, сыпной и возвратный тиф.
В 1920 году, в конце мая, я стал выздоравливать. А 5 июля (по н.с.) большевики объявили мобилизацию всех казаков и иногородних на Кубани рождения 1900—1901 годов.
Вся Кубань была тогда в руках красных. А Белая Добровольческая армия находилась тогда в Крыму. Под красную мобилизацию подпадал и я.
Тем временем мой родной дядя по отцу, медицинский фельдшер Дмитрий Гавриилович Солодухин, стал комиссаром в станице. Он сочувствовал красным.
Когда объявили мобилизацию, он предлагал мне служить в своей же станице милиционером. Но я наотрез отказался. Тогда он дал мне рекомендательное письмо к какому-то человеку в отдельский комиссариат, говоря, что благодаря этому письму меня там легко устроят на службе.
Я взял письмо, поблагодарил дядю за беспокойство обо мне. Но о том, что таилось у меня на душе, я ему не признался — я ненавидел красную власть.
Правду сказать, я тогда мало разбирался в политике. Но мне сразу же не понравились порядки красных в станице.
Когда Красная армия вошла в станицу, то всю власть захватили иногородние, то есть станичные мужики. Как ни богат мужик в станице — он всегда ненавидел казаков. И 95 процентов иногородних явно сочувствовали красным.
И, мой дядя был с мужиками за красных. В станице установили какую-то милицию, она была поголовно из отъявленных большевиков, к тому же из молодых парней 15—18 лет. И вот три таких «зеленых» милиционера и пять их приятелей из «посторонних», но их же возраста, как раз перед мобилизацией пришли на нашу улицу с целью избить моего младшего братишку, которому было тогда 16 лет.
Когда-то брат хорошо их «потрепал». Так вот теперь они, мужики, имеющие власть над казаками, пришли с винтовками отомстить.
Девчата и наши парубки-казаки стояли хороводом против нашего дома, когда эти восемь человек подошли к хороводу. Увидев их, брат вскочил на соседское парадное крыльцо, и они не смогли его схватить.
В это время я спал во дворе. Соседский мальчик прибежал ко мне и, разбудив меня, передал мне, что случилось с братом.
Меня это заело: «Как? моего брата, бить?! Да еще возле нашего двора! Да еще кто — мужики?». А я солодухинской породы, да такой, что за оскорбления никому и никогда не спускал. И, надвинув папаху на глаза, и прямо двинулся к их старшему. Ему было 17 лет, а мне — 20. Он считался отчаянным парнем.
Я задаю ему вопрос: «Вы зачем пришли?». А он слегка отставил свою винтовку в сторону, вроде как на винтовку оперся, и с таким фасоном, гордым тоном отвечает: «А тебе какое дело?».
Ни слова не говоря — левым кулаком коротким ударом, тычком двинул его в грудь, под ложечку, а правым кулаком почти одновременно нанес удар по левой его челюсти. Правой же ногой ударил по винтовке. У меня все это быстро вышло, как по команде: «Раз, два, три!».
И гордый мужичок уже лежал на земле. Я быстро схватил его винтовку и крикнул брату: «Иван, бей!». Мой братишка, недолго думая моментально хватил палкой по голове другого милиционера-мужичка и вырвал у него винтовку.
Видя все это, я скомандовал остальным: «Стой, ни с места, а то перестреляю!». Отобрал винтовку и у третьего милиционера. Бить их не стал, но сказал: «Идите домой... А ваши винтовки я отвезу сейчас комиссару (то есть своему дяде)». Запряг линейку, привез дяде винтовки и все рассказал. Дядя рассмеялся и на другой же день выгнал из милиции всех моих противников.
Мне за это, конечно, ничего не было. Все обошлось по-хорошему, но меня все это заело. Я был разозлен на мужиков донельзя. Я был готов бить их всех. Эта ненависть и злоба таились во мне, и душа кипела. Я решил идти в Красную армию и при первой же возможности перебежать к белым, в армию генерала Врангеля, которая находилась в Крыму.
Мы все думали, что нас пошлют против Крыма. Но сказать своему дяде о моих мечтах я не мог — не хотел его обидеть. Я его очень любил, да и как мне его не любить.
В 1910 году у нас свирепствовала холера. От холеры умер и наш отец. Жили мы небогато. Моя мать нуждалась в помощи. Родной и любимый наш дядя фельдшер Солодухин помогал нам даже и деньгами. Меня же он просто баловал.
Он был частный фельдшер нашей станицы с образованием классного фельдшера. Зарабатывал он хорошо, станица его любила. Несколько раз я возил его на станцию Кавказская (теперь город Кропоткин) за лекарствами. От станицы до станции 37 верст, и я возил его на своих лошадях.
Там он покупал мне разные подарки. Помню, перед Первой мировой войной, в 1914 году, он купил мне каракулевую шапку каштанового цвета за 14 рублей. Купил он мне и боксовые сапоги за 11 рублей, диагонали на штаны, Кашмира на бешмет. Тогда это были большие деньги.
Мне шел пятнадцатый год, но я так шиково был разодет. Я очень любил своего дядю.
5 июля 1920 года я встал рано, чтобы собрать и проводить своего младшего братишку в поле. Ему было 16 лет, и он уже получил положенный ему казачий пай земли. В этом году мы засеяли 21 десятину, так как у нас теперь были три земельных пая. Пай на мать с детьми и два пая мне и брату — теперь уже зрелым казакам.
В этот роковой в моей жизни день я и брат запрягли в подводы лошадей, и я отправил его на косовицу. Потом пошел в дом, чтобы попрощаться со своей матерью, которая лежала в тифу. Из-за болезни она не могла встать с постели, чтобы проводить 16-летнего сына на работу в поле, а старшего, 20-летнего, то есть меня, проводить в неведомый край...
И кто бы мог сказать тогда, что наша дорогая казачка-мать уже никогда не увидит меня, своего старшего сына, хозяина, главного и самого ответственного работника в семье! Кто и как мог бы сказать, что я уже никогда не увижу больше своих младших братишек и сестренок! И никогда уже не увижу свою родную мать, давшую мне жизнь!
Попрощавшись, как бы ненадолго, я сел в линейку с соседом и тронулся в последний раз со своего двора... Со станицы Кавказской поездом, со своими мечтами, я двинулся в неизвестность.
Но пока наш путь был короток: нас высадили в станице Kyщевской, Ейского отдела. Нас, «новобранцев», было тысячи три. Разместились мы все, кто и где попало. Каждый кустик, каждая соломинка, каждая зеленая травка были нам приятны — они росли в родном Кубанском крае.
Кто разместился в душистом сене, кто в прошлогодней, слегка пахнувшей гнилью соломе, кто под фруктовыми деревьями. Нам, еще не оперившимся кубанским орлятам, еще было место в своем гостеприимном, богатом и роскошном крае. Но... в последний раз.
На второй день по прибытии всех вызвали на митинг. На трибуне — молодой комиссар. Он говорит: «Товарищи, разбейтесь по станицам, составьте списки на получение пищи. На этот раз пока все. Если что будет нового, потом сообщу. Разойтись!».
Тут было свыше 250 казаков и иногородних нашей станицы. Начальства над нами никакого. Мы стали собираться в сады и держать совет «Что же нам дальше делать? И на какой фронт нас пошлют — на польский или врангелевский? И как мы должны перебежать к Врангелю?».
Некоторые предлагали бежать обратно в станицу. Другие советовали идти «в зеленые», которые в то время оперировали в горах, в горных станицах Кубани. Большинство же решило не бежать. «Пойдем на фронт», — говорили они.
Но каждую ночь казаки начали разбегаться целыми десятками. А куда — неизвестно. Дней через семь оставшихся тысячи две погрузили в товарные вагоны и отправили прямым сообщением в Казань. Разве я тогда думал, что в последний раз покидаю тебя — широкий, раздольный, цветущий, богатый, обильный — мой Край Родной! Ведь там была свобода. Стыда и позора не знали. Там родимая мать своей грудью кормила.
Там, в родном краю, провел я свои сладкие юные годы. Там скакал я верхом на хворостинке, воображая, что скакал на резвом коне. И чтобы ни в чем не отставать от друзей — вихрем летал по свободным полям. А острые колючки кололи мои босые ноги... но быстрые детские ножки тогда боли не знали.
Теперь мне мерещатся твои широкие, раздольные просторы свободных степей, целины, и ароматы душистых разнообразных степных трав, и острые запахи чебаря, мяты, лазорика, тюльпана, козельчика, дикого мака; катрана, который мы, дети, с жадностью ели. Бабник, белый ковыль, большая колючая татарка, перекати-поле, дикий кустами тёрен и душисто-сладкая степная ягода — земляника.
Там была радостная жизнь — воля и для птичьего царства. Рано-рано, свежей утренней зарей, высоко в воздухе жаворонок заливается, мило песенку поет. А где-то далеко-далеко, чуть доносится слух — то стрепет «точок себе бьет». А перепела кричат: «пить-пенек!.. хавав-хавав!». А чибисы из-под куста спрашивают, «чи-вы, чи-вы?». А под катранным кустом деркач кричит «дррр!.. дрр!».
Смотришь — как пуля, со свистом, быстрый ястреб погнался за беспомощной птичкой. А сизокрылый орел, высоко поднявшись в воздух, за добычей своей наблюдает. Там, в родных степях, было и птичье раздолье, и от Бога природная красота!
А разве могу я забыть тебя, наш гордый, высокий Бухмист-курган?.. С тебя была видна вся наша станица как на ладони! Там мы, твои дети, наедались сладко-приторного солодского дикого дубца! Твоей природной красоты и богатства, Родимый Край, не описать мне до конца!
Свидетельство о публикации №221081900893