de omnibus dubitandum 110. 307

ЧАСТЬ СТО ДЕСЯТАЯ (1899-1901)

Глава 110.307. ДОЛОЙ КАЛОТТ…

    В нашем берлинском кружке был студент, который неожиданно для всех оказался настоящим героем.

    Он был высокого роста, с черной, как смоль, бородой, веселыми, горячими глазами и полными губами. На студенческих вечеринках он всегда был запевалой. Был он веселого нрава, прекрасный товарищ, всегда готовый посмеяться и пошутить. И никто не подозревал, что он мог быть способен на то, что он сделал.

    Был он родом из Гомеля и за участие в студенческих волнениях, как и многие другие, был исключен из киевского университета.

    Фамилия его была Карпович — Петр Карпович. Мы обычно обедали в ресторане «К францисканцам» («Цум Францисканер») близ вокзала Фридрихштрассе. Неизменно присутствовал на этих обедах и Карпович.

    В феврале 1901 года он вдруг исчез. Кажется, никто этого и не заметил. Но 15 февраля, проходя мимо газетного киоска, мы увидели вывешенную в окнах киоска экстренную телеграмму: «С.-Петербург. Сегодня, на приеме у министра народного просвещения Боголепова, один из просителей произвел выстрел в министра, смертельно ранив его в шею. Преступник схвачен. Он оказался приехавшим из-за границы бывшим студентом Петром Карповичем»...

    Известие это поразило нас, как гром. Да, это, конечно, он — это наш Карпович, наш Владимирыч! (как мы его звали)...

    Министр народного просвещения Боголепов был предметом всеобщей ненависти — ведь это именно он был автором поразившего тогда всех приказа об отдаче участников студенческих волнений в солдаты, это, благодаря ему, свыше двухсот петербургских и киевских студентов должны были прервать учение и пойти в армию.

    Боголепов через несколько дней после ранения умер — Карпович сделался героем: он первый открыл в России полосу политического террора, который потом широко разлился по стране.

    Карпович сделал это на свою личную ответственность, ни с кем об этом не посоветовавшись и никого не предупредив. (Кроме одного из старых эмигрантов, проживавших тогда в Берлине — Е. Левита, с которым Карпович был близок; ему он оставил прощальное письмо с объяснением своего поступка — оно было, потом опубликовано в русской эмигрантской прессе).
 
    Он был убежден, что его ждет казнь и потому не хотел иметь соучастников... За свое дело он хотел ответить один. Но потом орудие политического террора взяла в свои руки революционная партия (ПСР).

    Как ни были мы в то время молоды и беспечны, мы не могли не задуматься над тем, что выстрел Карповича может отозваться на нашем кружке. Ведь Карповича здесь видели всегда вместе с нами.

    И мы на всякий случай решили покинуть Берлин — благо и зимний семестр уже кончался. Не помню, куда уехали Авксентьев и Фондаминский, что же касается Гоца, то он поехал к своему старшему брату Михаилу в Париж. Поехал с ним туда и я.
Это было на исходе зимы 1900-1901 года.

    Париж произвел на меня неизгладимое впечатление. Первым делом вместе с Абрамом мы обегали все исторические места Парижа, знакомые нам по истории французской революции: Палэ-Ройяль, где Камилл Демулэн призывал народ идти на приступ Бастилии, площадь Бастилии, где когда-то стояла эта твердыня и символ старого строя, площадь Конкорд, на которой произошло столько событий всего лишь сто с небольшим лет тому назад...

    Переходя из одной улицы на другую, названия которых нам были так знакомы, мы как будто снова перечитывали и переживали теперь все эти события. Ведь здесь когда-то ходили Мирабо, Дантон, Сен-Жюст — и сколько еще других, имена которых были в нашем сознании окружены героическим нимбом...

    Брат Абрама — Михаил Рафаилович Гоц — жил на рю Воклэн (Rue Vauquelin), в центре Латинского квартала, близ того самого монастыря Фейлантин (Feuillantines), где заседал клуб монтаньяров.

    В Париже мы прожили с Абрамом у его брата около месяца. Это был для нас сплошной праздник. Мы целыми днями ходили по Парижу и знакомились с его жизнью, бывали на политических собраниях, участвовали даже в какой-то студенческой демонстрации на бульваре Сен-Мишель...

    Из-за чего была эта демонстрация и почему мы в ней участвовали, я сейчас не помню. Помню лишь, как вечером мы толпой крались на цыпочках по одной из боковых улиц, чтобы обмануть бдительность полиции, поджидавшей нас на Буль-Миш...

    Сохранилась в памяти и другая демонстрация: на этот раз мы с Абрамом были уже в рядах рабочих, которые шли по главным бульварам Парижа с криками: "vive la gr;ve! Vive Monceau!". Очевидно, в то время было какое-то забастовочное движение в Монсо-ле-Мин, избирательном округе Жореса.

    Мы были молоды и веселы — мы радовались всему и во всем торопились принять участие. Помню, как мы шли с ним ночью по одной из кривых средневековых улочек Латинского квартала и как он вдруг запел арию Рауля из «Гугенотов»: — «Лишь полночь наступает, повсюду рассыпайтесь — по улицам, переулочкам — повсюду разбегайтесь!»...

    Немало происходило с нами и анекдотов — главным образом благодаря малому знакомству с французским языком и веселому нраву французов.

    Мы знали, например, что при встрече с кюрэ следует кричать «долой калотт!» (callote — особая черная шапочка, которую носят католические священники). Но по ошибке мы кричали — «долой кюлотт!». И возмущались, когда прохожие над нами смеялись — мы видели в этом отсталость парижан и их закоснелость в религиозных предрассудках.

    А между тем смеялись над нами парижане с полным основанием, так как culotte по-французски означает «штаны» — и наши крики по адресу кюрэ «долой штаны!» были ни с чем несообразны.

    Помню и такой эпизод. Мы шли с Абрамом на вокзал. Он остановил прохожего, вежливо приподнял свою шляпу и на своем лучшем французском языке, на какой был способен, спросил его: «у э ла герр?» (вместо «у э ла гар?» — "o;  est la guerre?" — "o; est la gare?").

    И был очень удивлен, когда прохожий, не улыбнувшись и тоже вежливо приподняв шляпу, кратко ответил ему: «ан Шин, мосье» "en Chine, monsier" (т.е. «в Китае») и прошел мимо. "Gare" — по-французски вокзал, а "guerre" — война, и тогда, действительно, происходила в Китае малая война.

    Очень нас также удивляло, почему так часто в театрах ставится пьеса под названием «Реляш» ("Rel;che") — причем всего удивительнее было то, что эта самая «Реляш» шла и в опере, и в комедии, и в драме и даже в цирке... Мы перестали удивляться, когда, заглянув в словарь, узнали, что слово: "rel;che" означает «перерыв, отдых», т.е. свободный день...

    Все эти маленькие приключения только содействовали нашему веселому времяпрепровождению и самочувствию.

    В лице Михаила Рафаиловича Гоца, брата Абрама, я впервые встретил настоящего и серьезного революционера. Было ему тогда лет 35, но нам он казался человеком уже пожилым.

    Во всяком случае, за ним стояли позади годы тюрьмы, ссылки, даже каторги. Я разделял то чувство беспредельного уважения, которое к нему испытывал Абрам, а скоро к нему присоединилось и чувство искренней любви, потому что, познакомившись с ним, его нельзя было не полюбить. Но это не значит, что мы с Абрамом относились без всякой критики к его словам — как молоденькие петушки, мы иногда восставали против него и на него наскакивали.

    Это происходило особенно тогда, когда он начинал несколько иронически критиковать наши увлечения в области философии, которой мы в Берлине усиленно занимались.

    Их позитивистическое поколение, старше нашего на 12-15 лет, считало философию излишней роскошью в арсенале революционера и общественного деятеля. Мы же полагали, что под наши революционные чувства, необходимо, прежде всего, подвести фундамент философии и науки.

    Во всяком случае, знакомство с Михаилом Рафаиловичем Гоцом было для меня важной вехой в моем духовном развитии — и не столько в сфере обоснования моих революционных убеждений (в этом отношении меня уже не надо было ни в чем убеждать), сколько в деле строгого отношения к своим общественным обязанностям. Михаил Рафаилович Гоц до сих пор остался в моем сознании примером твердой, не знающей компромиссов революционной совести.

    В системе немецкого высшего образования был в то время прекрасный обычай — право перемены университета. Учебный год делился на два семестра — зимний и летний, но каждый студент имел право слушать лекции в любом университете.

    Огромное большинство немецких студентов пользовались этим: один или два семестра они занимались в берлинском университете, потом перебирались в мюнхенский, после Мюнхена слушали лекции в Гёттингене и т.д. И все семестры им засчитывались. Отчасти такая система объяснялась, вероятно, тем, что научные силы Германии были рассеяны по всей стране, и каждый университет имел свою местную знаменитость, которой гордился не только он, но и город, в котором находился университет.

    Да и сами знаменитости дорожили возможностью жить и работать в своем городе и любили то, что немцы называют «гемютлихкейт». Местный патриотизм свойственен всем немецким городам, всем немецким ученым, немецким студентам и немцам вообще...

    Медицинский факультет всего лучше был поставлен в Берлине, Фрейберг славился своими геологами, в Мюнхене читал лекции знаменитый экономист Бем-Баверк, а философские звезды сияли, кажется, во всех немецких университетах — в Берлине - Фридрих Паульсен, в Галле — Алоиз Риль, в Марбурге — Герман Коген, в Страсбурге — Вильгельм Виндельбандт, в Гейдельберге — старый Куно Фишер...

    Мы остановились на Гейдельберге не только из-за Куно Фишера, историю новейшей философии которого мы прилежно изучали по его многотомному сочинению. В нашем выборе, думаю, гораздо большую роль сыграли тогда другие соображения (может быть, впрочем, мы бы в этом в то время и не признались).

    Мы знали, что Гейдельберг — очаровательный, старый, маленький и тихий город, расположенный на реке Неккаре, впадающей в Рейн, в очень живописной местности. Впрочем, очень многие немецкие студенты предпочитали из больших душных городов на летний семестр перебираться в какой-нибудь маленький и уютный университет и тем соединять полезное с приятным.

    Мы трое — Гоц, Фондаминский и я* — еще в Берлине сговорились на летний семестр 1901 года перевестись в гейдельбергский университет и там, во всяком случае, все ближайшее лето, прожить и прозаниматься.

*) ЗЕНЗИНОВ Владимир Михайлович (чалдон?)(29 ноября [11 декабря] 1880, Москва — 20 октября 1953, Нью-Йорк)(см. фото) — российский политический деятель и журналист, корреспондент. Революционер, член партии эсеров.
Из купеческой семьи. В 1899 году окончил 3-ю московскую гимназию. Для получения высшего образования поехал в Германию, где четыре с половиной года пробыл в университетах Берлина, Галле и Гейдельберга, занимаясь философией, экономикой, историей и правом.
В 1900 году познакомился за границей с эсерами Н. Д. Авксентьевым и И. И. Фондаминским. В 1903 году вступил в партию социалистов-революционеров.
В январе 1904 года вернулся в Россию. Работал в московском комитете партии социалистов-революционеров. 9 января 1905 года, во время массовых арестов в Москве был арестован и после шестимесячного пребывания в Таганской тюрьме приговорен к административной ссылке в Восточную Сибирь на 5 лет. Из-за русско-японской войны ссылка в Сибирь была заменена на ссылку в Архангельск. Сразу после прибытия в Архангельск Зензинов бежал из ссылки.
В августе 1905 года прибыл в Швейцарию, в конце октября 1905 года тайно возвратился в Россию. С 1905 года — член ЦК партии социалистов-революционеров. Один из руководителей Декабрьского восстания в Москве. До апреля 1906 года — член боевой организации эсеров, работал по подготовке террористических актов в Москве и Петербурге. Весной 1906 года в качестве представителя ЦК партии направлен для работы с крестьянами в Киевскую и Черниговскую губернии. 4 сентября 1906 года арестован в Петербурге, находился в тюрьме Кресты. Снова был приговорен к административной ссылке в Восточную Сибирь на пять лет и отправлен по этапу в Якутск. Летом 1907 года под видом золотопромышленника бежал через тайгу в Охотск (от Якутска до Охотска 1.500 верст), из Охотска на японской рыбачьей шхуне добрался до Японии, а затем на пароходе через Шанхай, Гонконг, Сингапур, Коломбо и Суэцкий канал вернулся к декабрю 1907 года в Европу.
С января по май 1910 года снова занимался партийной работой в Москве. В мае 1910 года арестован в Петербурге, и в третий раз сослан на 5 лет в Сибирь. На этот раз он был отправлен в Русское Устье Якутской области, на побережье Северного Ледовитого океана, откуда никакой побег не был возможен. Живя в ссылке, занимался этнографией и орнитологией. Написал работы: «Старинные люди у холодного океана» и «Очерки торговли на севере Якутской области», получившие высокую оценку специалистов.
В 1914 году возвратился из ссылки в Европейскую Россию. Издавал в Москве «Народную газету». В 1916 году призван на военную службу, но из-за плохого зрения освобожден от её несения через 2 месяца.

    Что касается Авксентьева, то он нам изменил, на что у него были серьезные основания: он влюбился в Берлине в русскую студентку Маню Тумаркину (из того же московского кружка Гоца и Фондаминского) и был слишком занят своим романом, чтобы обращать внимание даже на своих ближайших товарищей. Он уехал в Лейпциг — подальше от шумного света; в лейпцигский университет перевелась и Маня Тумаркина.

    С большим волнением и нерешительностью перехожу я к дальнейшему.

    Лето 1901 года в Гейдельберге было роковым в моей жизни. Оно определило мою судьбу, и я твердо знаю, что память о нем останется во мне до последней минуты моего существования. Оно было моим самым волшебным переживанием — "des Lebens Mai bl;ht einmal und nicht wieder" (Жизни май цветет//только один раз)(вольный перевод) и вместе с тем самым страшным.

    Мне придется говорить о нем здесь, как об эпизоде моей жизни, а между тем оно было главным ее содержанием — вплоть до минуты, когда я пишу эти строки. И где мне найти силы, откуда взять дерзость, чтобы не оскорбить того, что является моей святыней, где найти умение, чтобы хотя бы приблизительно описать случившееся, передать пережитое?

    Впрочем, в конце концов, нужны ли другим и понятны ли им будут все эти оговорки?.. Но без этого описания будет, мне так кажется, непонятным и все остальное, что будет написано в этой книге.

    Абрам приехал в Гейдельберг раньше меня — и должен был встретить меня на вокзале.

    Была ранняя весна. Я с наслаждением всматривался в те прелестные виды, которые непрерывной лентой проносились перед моими глазами. Эта часть южной Германии — Рейн, Шварцвальд, Баден — очаровательна. Поезд мчался то среди густых зеленых лесов, преимущественно хвойных, то через сплошные фруктовые сады в бело-розовом цвету. Мимо проносились чистенькие, как будто игрушечные, деревушки. Мягкие, поросшие лесом горы. Все выглядело весело и опрятно — природа, как будто, справляла праздник. Загремел мост через синюю реку. Туннель — и поезд, вдруг остановился.

    Первое, что я увидал — была улыбающаяся физиономия Абрама.

    Этот первый день в Гейдельберге прошел, как во сне. Абрам водил меня по городу, показывая его достопримечательности, как будто всё это принадлежало ему. Всё было восхитительно. Тихие и узенькие улицы, старинные дома, повсюду цветущие фруктовые сады, аллеи тенистых каштанов. Город был расцвечен пестрыми флагами.

    Когда я спросил, какой праздник справляет Гейдельберг, Абрам мне разъяснил, что празднуется открытие семестра. Город жил университетом — в этом был смысл его существования.


Рецензии