Глава III. Что-то большее, чем красота
«Уже сорок или всего сорок?» – думала я, глядя на Катерину. Мы привыкли к тому, что после тридцати жизнь заканчивается. Всё остальное – это дорога к старости и сама старость. Медленное умирание. Получается, что человек в среднем умирает полжизни, а некоторые счастливчики, которым удаётся дожить до девяноста, и того больше – две трети жизни. Сомнительная жизненная перспектива.
Невесёлая картина вырисовывается. Но это всяко лучше, чем было раньше. Джульетте, например, когда она влюбилась, было тринадцать лет, Ромео – пятнадцать, «почтенной» сеньоре Капулетти, матери Джульетты, было меньше двадцати шести. Анне Карениной, когда она встретила Вронского, было двадцать восемь лет, самому Вронскому – двадцать три, её старику-мужу – сорок два. Сорок два было и старухе-процентщице у Достоевского. Столько же примерно было старикам Кирсановым из «Отцов и детей». Старухе Ниловне в романе Горького «Мать» тоже было сорок. В одном из диалогов Павел, помню я до сих пор, говорит матери: «Подумай, какою жизнью мы живём? Тебе сорок лет, – а разве ты жила?» Ужас… Шестнадцатилетний Пушкин писал: «В комнату вошёл старик Державин. Тридцать четыре года – возраст угасания». Получается, Пушкин умер стариком, как, впрочем, и Лермонтов. А куча современных литературоведов сетует на то, что поэты умерли совсем молодыми, не успев, вероятно, написать самые гениальные свои произведения. Всё тот же Пушкин в «Метели»: «Марья Гавриловна была уже немолода: ей шёл 20-й год». Как, впрочем, и тридцатипятилетняя мадам Грицацуева у Ильфа и Петрова: «Молодая была уже не молода».
Сейчас это кажется смешным, особенно женщинам, идущим рожать первого ребёнка в тридцать шесть и позднее. Сестра Майкла Джексона Джанет Джексон родила первенца в пятьдесят, и никто не удивился. Всё-таки мир меняется. Меняется и никуда не катится.
Получается, по моим подсчётам, Катерине было всего сорок.
В каких-то исследованиях по психологии я прочитала, что узнаваемая психологическая личность формируется к тридцати пяти годам. До этого возраста все люди так или иначе до какой-то степени похожи друг на друга. Узнаваемая же личность – это больше, чем социальный статус и профессия. Это когда ты слышишь шаги, и уже понимаешь, кто идёт. Выражение лица, жесты, манера говорить – особенно манера говорить и манера одеваться – всё это становится узнаваемым достаточно поздно. Я узнавала Катерину, ещё даже не видя её, по шагам и по звону браслетов.
Была ли она красивой? Безусловно. Зелёные глаза, тёмные длинные волосы, мягкая ровная загоревшая кожа, маленькая грудь. Высокая, метр семьдесят пять или семьдесят шесть – с таким ростом её ещё тогда, когда она училась в университете, охотно взяли в модельное агентство, где она пробыла три года и откуда ушла, сосредоточившись на учёбе, стройная, я бы даже сказала субтильная – одежду она покупала тридцать четвёртого размера, на размер меньше, чем я, подтянутая и гибкая, она выглядела существенно моложе своего возраста. Сорок ей можно было дать только за глаза. Таких глаз не бывает у молодых. Они были слишком глубокими. Даже когда она смеялась, в них чувствовалась усталость. Всё это вместе делало её волнующей.
Но больше, чем волосы и длинные стройные ноги с тонкими лодыжками в ней привлекало нечто иное – тонкое, как запах настоящих духов, и едва уловимое сознанием: от неё исходили неконтролируемая, ярко выраженная сексуальность и необъяснимая волнующая чувственность. И создавали её не узкие юбки и приталенные жакеты, не глубокое декольте и джинсы skinny, её создавал весь её образ – от головы до пят. То, как она садилась, подобрав ноги, то, как махала рукой знакомым, разливала кофе, даже ела – всё это вызывало желание прикоснуться к ней и убедиться в том, что она настоящая.
Мне сложно было представить, какой она была в молодости, но сама Катерина утверждала, что, когда она была молодой, она нравилась себе меньше. Я думаю, она не шутила.
Время от времени мы выбирались в город. Естественно, нас в большей степени привлекал исторический центр Лиссабона с его замысловатыми покатыми улочками и сине-белой плиткой домом, которую правительство, пытаясь сохранить привлекательный для туристов историзм, не давало менять их владельцам ни в коем случае.
Мы заходили в бутики, сувенирные лавки, где торговали исключительно выходцы из Индии и Бангладеша, винные лавки португальских виноделов, оседали в бесконечных, разбросанных по нескольку штук на каждой улице кафе, доходили до набережной Тежу и до Праса-ду-Комерсиу , или Дворцовой площади, как принято называть эту площадь сейчас.
Как говорится, «любая империя когда-нибудь падёт». Начало падения Португальской Империи началось с 1755 года, когда в один день землетрясение, цунами и пожар уничтожили почти всё, что было создано за предыдущие столетия. Потом, конечно, всё было восстановлено: и дворец, и площадь, и набережная. Всё, кроме империи.
Мы идём по бесконечной Rua da Madalena и сворачиваем к собору. На улицах стоят полицейские – обязательно мужчина и женщина, потому что по закону осматривать женщину и касаться её тела полицейский-мужчина не может. Рядом стоит женщина, она курит.
– Поверьте мне, – говорит Катерина, – не красота определяет притягательность и сексуальность женщины.
Она смотрится в витрину магазина, едва остановившись, одной рукой поправляет волосы:
– Поправлюсь: не только красота и не столько красота, хотя без неё о сексуальности говорить сложно. Есть практически в каждой женщине то, что делает её вожделенной. Конечно же, в большей или меньшей степени. Но у некоторых это зашкаливает.
Так вот у неё зашкаливало.
– И я ни в коем случае не говорю о вульгарной красоте – она порождает доступность, присущую продажности, – Катерина слегка поворачивает голову ко мне и краем глаз смотрит на меня. – Не так страшно быть нищей, как страшно быть дешёвой. С появлением денег нищета уходит, а вульгарность нет. Вряд ли вы, глядя на меня сейчас, посчитаете правдой то, что в девяностые я не имела ничего. Я, чтобы прокормиться, собирала пустые бутылки и сдавала их. Но где это видно? Может быть, на моих руках? Или на моём лице? Нет, нищета смывается очень легко. И очень быстро. Чего не скажешь о продажности. Многие знакомые мне красивые молодые женщины, вульгарные и доступные, шли за быстрыми и лёгкими деньгами и заканчивали проституцией. Нет ничего хуже, чем продавать себя. Однажды может наступить момент, когда никто не захочет тебя купить. Слава богу, что продать душу всё ещё можно пока только образно. Я боюсь представить, скольким бы людям захотелось воспользоваться этим предложением, если бы появилась такая реальная возможность. Достаточно того пока, что люди продают своё тело.
Мы берём такси и возвращаемся в наш дом на площади Фигейра.
– Вспомните великих женщин: Лиля Брик, Айседора Дункан, Габриэль Шанель, Мэрилин Монро. Разве все они были красивы? –Катерина достаёт из трескучих бумажных пакетов покупки и раскладывает их на столе. Разглаживает шёлковый шарф с яркими красными цветами на бежевом фоне.
– Скорее, нет… Или не то чтобы очень… В общем, однозначно красавицами их назвать сложно, – отзываюсь я.
Мне всегда интересно, когда она рассказывает о людях, и я затихаю. Неважно о ком – о писателях, лётчиках, президентах. В каждом из них она видит прежде всего личность, а не место, отведённое им социумом. И даже если я хорошо знаю биографии людей, писателей, допустим, или поэтов – я ведь тоже, как и она, закончила в своё время филфак, только училась не на русской, а на романо-германской филологии, – я всё равно слушаю её внимательно, потому что знаю, что из жизни каждого из них она выудит что-то такое, о чём не расскажут ни в одном университете.
– Это так. И всё же почему-то они были невероятно притягательными для мужчин. Да и для женщин, по-своему, конечно, тоже. Этих имён много. Ими восхищались, скорее, добавляя им красоты, чем описывая её. О Полине Виардо вообще ходили легенды! Знаете, один бельгийский художник сказал, когда увидел её первый раз: «Она отчаянно нехороша собой. Но, боюсь, если я увижу её ещё раз, непременно влюблюсь!» И ведь правда, первое впечатление людей о ней было ужасным. Её современники вспоминали, что во время её дебюта на русской сцене кто-то разочарованно сказал: «Некрасива», но, когда она запела, публика была покорена. Можете себе представить, что Тургенев, наследник миллионного состояния, несмотря на протесты матери, отказавшей ему в наследстве, постоянно ходил в театр и плакал, закрыв лицо руками. Сорок лет он нёс это крест любви! Послушайте только, что он писал о ней.
Катерина подошла к стеллажу, поискала глазами нужную книгу, достала её с полки и открыла сразу же практически в нужном месте, отмеченном загнутым листком. Было видно, что к этим словам она возвращалась не раз:
– «Моё чувство к ней является чем-то, чего мир никогда не знал, чем-то, что никогда не существовало и что никогда не сможет повториться. С той самой минуты, как я увидел её в первый раз, с той роковой минуты я принадлежал ей весь, вот как собака принадлежит своему хозяину… Я уже не мог жить нигде, где она не жила; я оторвался разом от всего мне дорогого, от самой родины, пустился вслед за этой женщиной… В немецких сказках рыцари часто впадают в подобное оцепенение. Я не мог отвести взора от черт её лица, не мог наслушаться её речей, налюбоваться каждым её движением; я, право, и дышал-то вслед за ней». Как вам? Сильно сказано?
– Да… – выдыхала я.
– А вот что писали о ней современники. «На лицо невозможно было смотреть в анфас». Это Илья Репин. Поэт Генрих Гейне называл её благородным уродством. Даже её подруга Жорж Санд, узнав, что её сын закрутил у ней роман, сказала: «Вот уж полюбится сатана пуще ясна сокола».
Я только качала головой и разводила руками. Конечно, я кое-что знала о Полине Виардо. Совсем кое-что. И вообще я не очень задумывалась о женской красоте.
– Но и сам Тургенев был не слеп, – с увлечение продолжала Катерина. – Он писал графине Ламберт: «Дон Кихот, по крайней мере, верил в красоту своей Дульцинеи…» Так вот подумайте: что же было такого в этой женщине, что покоряло мужчин? Ведь среди её поклонников и воздыхателей были принц Баденский, Шарль Гуно, Гектор Берлиоз, Ференц Лист…
Она закрыла книгу и поставила её на место, чуть погладив рукой.
– Невозможно не удивляться притягательности некоторых женщин. И я не могу объяснить эту их притягательность ничем иным, как глубокой сексуальностью, исходящей от них. Иногда ведь женщины бывают очень красивы, но проходишь мимо и… ничего не думаешь. Один мой старый приятель сказал, что он не любит красивых женщин в постели. На мой вопрос почему, он ответил, что красивые женщины занимаются не любовью, а самолюбованием.
Я от души рассмеялась.
– Да и вообще, красота – это что-то неуловимое. Нет, конечно, же я не хочу сказать, что красота относительна. Красота как раз очень понятна, на мой взгляд. Но только не каждый сможет разглядеть в красоте действительную красоту. Помните, у Достоевского сказано о Настасье Филипповне: «Такая красота – сила. С такою красотой можно мир перевернуть!» Причём эти слова он отдаёт не князю Мышкину, и не Парфёну Рогожину, и даже не Гавриле Ардалионовичу, а Аделаиде – тоже женщине и тоже очень красивой. Женщины вообще в большей степени видят и чувствуют красоту, чем мужчины. Мужчины в первую очередь чувствуют исходящую от женщины сексуальность. А сексуальность не всегда принадлежит женщинам красивым. Кстати, ошибочно эту фразу трактуют как: «Красота спасёт мир», потому что нигде, абсолютно нигде в романе Достоевский не говорит о спасении. А ведь перевернуть – это, может, и погубить… Как вы думаете?
Катерина продолжает разбирать шарфики и всякие женские мелочи, купленные во время утренней прогулки.
– Если честно, вы ошарашили меня… Я всю жизнь думала, что… Даже в университете преподаватели нам говорили о красоте, призванной спасти мир, – я вдруг сильно задумываюсь над тем, о чём говорит Катерина.
– Да, очень распространённая ошибка. Практически миф. И не единственный, кстати, в своём роде. Помните фразу: «В здоровом теле – здоровый дух»?
– Да, конечно. Мне кажется, это вообще лозунг всех советских и российских школ и особенно лагерей.
– Да. Но мало кто знает, что сказал её Платон и что звучала она изначально таким образом: «Ах, если бы всегда в здоровом теле был здоровый дух».
Что и говорить, я была поражена.
– Платон был из аристократической семьи, к девятнадцати годам он не только был победителем двух Олимпиад, но и имел тетрадь стихов. Всё это стало ненужным ему после встречи с Сократом, поэтому-то для него здоровый дух стал приоритетом над здоровым телом. Я уверена, что, если поковыряться в истории, то можно найти ещё немало подобных примеров искаженных цитат. Кстати, я сомневаюсь, что великое сократовское «в споре рождается истина» тоже было переведено правильно. В споре ничего не рождается, кроме агрессии и насилия, потому что каждый участник спора пытается убедить противника в том, что он прав. Попытка убедить человека в своей правоте не есть истина. Люди в споре не слышат друг друга и не хотят этого делать: у них совершенно другая цель – стать победителями. Скорее, речь у Сократа шла об обсуждении, высказывании своих мнений. В конце концов, не надо забывать, что Сократ учился, наблюдая за софистами, способными доказать даже то, чего нет.
– А я всё думаю о красоте… Помните, у Куприна поручик Аносов тоже что-то говорит о красоте?
– Конечно, помню. «О радость, о, божественная красота жизни!» Да, да, вы правильно понимаете. Это та же самая идея красоты, что и у Достоевского, только Куприн решил взять её шире. И вряд ли изначально эта идея принадлежала ему: гений Достоевского не оспорить никем. Но вернёмся к женщинам, потому что нет более привлекательной красоты, чем женская. А женская красота в сочетании с сексуальностью – это мощнейший дар. Но больше всего меня поражает то, что люди делают с этой красотой, – Катерина уходит в гардеробную, и я слышу звук открывающегося шифоньера. Она убирает шарфики на полку и возвращается ко мне. – История личной жизни Анны Ахматовой вообще ввергает меня в шок. Первый брак был со Львом Гумилёвым. Десять лет он ухаживал за ней, несколько раз делал предложения, четыре раза пытался покончить жизнь самоубийством. Она вышла за него замуж, принимая, по её словам, его не как любовь, а как судьбу. Уже через несколько лет Ахматова, чувствуя себя вдовой при живом супруге, в неразрешённом конфликте двух поэтов просит его о разводе. Второй брак с Владимиром Шилейко Ахматова сама позднее назвала «промежуточным». Она часами писала под диктовку переводы его текстов, готовила и даже колола дрова, а он не позволял ей выходить из дома, сжигая нераспечатанными все письма, не давал писать стихи. Шилейко держал Ахматову взаперти, вход в дом через подворотню был заперт на ключ. Артур Грэм, с которым у Ахматовой в то время был роман, рассказывал, что, будучи самой худой женщиной в Петербурге, она ложилась на землю и выползала к нему на улицу из подворотни. Третий муж Николай Пунин жутко ревновал её к поэзии, но мало того, Ахматовой приходилось жить в одной квартире с его первой женой и их дочерью, скидываясь на еду. Ей в этом доме принадлежали только диван и маленький стол, а вернувшийся к ней сын спал в коридоре на сундуке. За два года до смерти она получила от Союза писателей что-то типа дома в деревне, где была кровать, которая вместо ножек стояла на кирпичах. Своим поклонникам она говорила: «Только не влюбляйтесь в меня, мне это уже не нужно». Какая разбазаренная красота! Разбазаренная мужчинами, которые не сумели её оценить. И вообще… Столько красивых слов, столько стихов, а на деле… Иногда мне кажется, что настоящая красота даже отталкивает любовь.
Я сижу, заворожённая рассказом. Я готова слушать её часами. Да, я знаю теперь, что я попала под её дьявольское обаяние, но мне почему-то совершенно не хочется ему сопротивляться. И дело здесь не в красоте, и даже не в сексуальности, а в чём-то другом, в чём-то большем. Но я не могу этого объяснить – я не знаю этому слов. Возможно, в тех языках, которыми я владею, этих слов нет вовсе.
Я понимаю, что я люблю её. Но что значит люблю? Русские всё любят, потому что у них только одно слово на все случаи есть: люблю. Они любят родителей и детей, своих партнёров, родину, поесть они тоже любят. Во многих других языках одному русскому глаголу «люблю» могут соответствовать от двух до четырёх слов, потому что любить родину, любить ребёнка, любить любимого и любить бифштекс – это разные вещи. Это уж я, как переводчик, точно знаю. Но мне нужен пятый глагол «люблю», чтобы описать им любовь к «своему» человеку, близкому тебе по духу.
Сначала я не задумываюсь об этом, просто наслаждаюсь обществом обаятельной женщины, но с каждым днём я притягиваюсь к ней всё больше и больше, так, что начинаю нуждаться в ней больше, чем в семье. Позвонить маме мне становится намного более затруднительным делом, чем спуститься к Катерине на первый этаж.
– Знаете, я не очень люблю Толстого, – мысль Катерины скачет, но мне не важно. Я не хочу улавливать причинно-следственные связи, я просто хочу впитывать ту информацию, которую она несёт в мой мир. – По многим причинам я не люблю его: и язык мне его не нравится, и героини женские у него не получились. А в общем… Как бы это выразить правильно… Вот он говорит: «Без любви жить можно, но без любви жить не имеет смысла». Знаете, категорически не согласна. Человек, будь то женщина или мужчина, должен уметь жить сам с собой, прежде всего. А любовь, особенно большая – если она придёт, вот тогда уже и надо думать о том, как жить с это й любовью. У меня ощущение, что Толстой вообще всем людям, пытаясь им угодить, приписывал способность любить, а ведь это далеко не так. И все знания в мире о человеке об этом и говорят. Я почему об этом говорю сейчас? Потому, что многие реально очень красивые женщины вполне нормально по жизни обходятся без любви, иногда даже сознательно отказываются от неё. Только им трудно это делать. Красота же всегда приманивает и часто оказывается в западне. Соглашается принять чью-то любовь, а потом не знает, как от неё избавиться. Кстати, мне вообще сложно доверять Толстому: сам-то ведь он ни одну женщину никогда не любил.
Я смотрела на её тонкие руки, выпирающие ключицы, переход от шеи к плечам и думала о том, как, наверное, сложно жить, будучи красивой. И ещё о том, что можно привыкнуть жить в красивом городе и не замечать его красоты, но нельзя привыкнуть жить с красивым человеком. Я даже больше скажу. Красота, привлекая, очень часто отталкивает, потому что воспринимается как недоступность, то, что нельзя потрогать, иначе сломается. Как цветы в вазе: смотри, любуйся, но не трогай. И ещё мне кажется, что она была из разряда женщин, которых и называют femme fatal. Она жила так, будто не нуждалась ни в ком из людей, в то время как каждый человек, кто так или иначе оказывался в кругу её общения, начинался нуждаться в ней. И я знала точно: мне она тоже зачем-то была нужна.
– Сложно сказать, почему так сложилось, но современные люди, как мне кажется, неправильно понимают само понятие сексуальности, относя его исключительно к удовлетворению плотских утех, в то время как сексуальность – это осязаемая, обоняемая, видимая чувственность, воспринимаемая человеком и приносящая ему наслаждение. Хотя мы вообще разные: женщины склонны к восприятию красоты без вожделения, мужчинам же это свойственно в гораздо меньшей степени, поэтому, встречая на улице длинноногую красавицу, женщина смотрит на юбку, а мужчина на ноги.
Катерина притягивала к себе людей и, зная об этом, старательно сохраняла дистанцию между собой и остальными.
– Не хочу, – говорила она, – быть поделённой на части между подругами и друзьями. Не поймите меня неправильно, мне нравится общаться с людьми, но в определённых дозах, не так, чтобы было пересолено или отдавало горечью. Иногда мне нужно здоровое одиночество, искреннее уединение. А люди очень часто набивают оскомину своим постоянным нахождением около. Не многие нужны нам в таком количестве, даже дети. Разве что муж… Вы счастливы с мужем? – вдруг спрашивала она меня.
– Вполне, – отвечала не очень уверенно я, потому что всё чаще и чаще в последнее время вообще чувствовала себя незамужней. Павел постоянно находился на работе, и это было, я это понимала, вполне оправданно: надо было наладить отношения в коллективе, разобраться с делами, которые передал ему предыдущий директор, освоиться на новом месте. Домой он приходил поздно, а тут ещё и начались командировки, слава богу, пока краткосрочные: – Чтобы было понятно, я люблю Павла и считаю, что он самое хорошее, что могло произойти со мной в жизни. По крайней мере на данный момент. Но…
– Вас что-то тяготит? – участливо заглядывала мне в лицо Катерина.
Она всегда задавала вопросы по существу, как будто для неё абсолютно нормальным было нырнуть в глубину человеческой души, коснуться рукой дна и вновь подняться на поверхность. Вроде бы, ничего серьёзного, но после таких вопросов её всегда чувствовалось, что она подняла песок на дне и омут глубокого дна всколыхнулся, досаждая и одновременно даря через боль какое-то внутреннее облегчение, ведь, как известно, боль всегда ищет выход.
Уже потом, молча наблюдая за ней в обществе других людей, я поняла, каким необыкновенным человеком она была. Она обладала тонким чутьём чувствовать людей, как будто видела их насквозь, считывая их, как сканер, хотя сама она отрицала в себе это, утверждая, что её неспособность разбираться в людях доставила ей по жизни много хлопот. Но именно поэтому она не любила пустых людей и пустых разговоров.
Иногда она задавала такие вопросы, которые, как ножом мешок, вспарывали серьёзные проблемы. Вопросы, на которые не хотелось отвечать, но на которые в то же время очень хотелось найти ответ. И я, чувствуя себя мухой, упавшей в кипяток, начинала выискивать наиболее короткий путь к ответу, чтобы максимально сократить срок своих душевных страданий:
– Да, пожалуй, что и тяготит. Иногда мне действительно кажется, что в какой-то момент я растратила своё счастье. Может быть, нам не следовало сюда переезжать. Там, в России, я чувствовала себя гораздо более счастливой. Более нужной, что ли. А здесь… Павел всё время занят. У него даже нет времени позвонить мне или хотя бы что-нибудь написать. Да, я всё понимаю: карьера, деньги… Но почему-то мне начинает казаться, что я только пытаюсь убедить себя в том, что я счастлива…
– Да, что поделать… Деньги и время за одним столом не сидят. Приходится выбирать, – Катерина как всегда права.
– Конечно, Павел свой выбор сделал. А мне что делать со своей жизнью? – я слышала и не слышала её одновременно: – Я всё больше чувствую, что живу не с Павлом, а для Павла – для того, чтобы он сделал карьеру, чтобы он был успешным.
– Для начала мы что-нибудь купим. Шопинг сильно помогает от нервов. Что вы предпочитаете: Dolce & Gabbana или Chanel?
Она шла к шкафу, доставала шёлковый платок на шею и какую-нибудь очередную изумительную сумку – меня всегда поражало, сколько их у неё было – и знакомила меня с ней:
– Это Yves Saint Laurent. Изумительная овечья кожа. Я купила её в Милане в 2021 году. Я помню, какой проблемой было тогда пересечь границы! Этот ковид, вся эта политика костью в горле была у людей. Помните? Да что это я, конечно, помните.
– О! Это же так дорого!
– Не так дорого, как лекарства, поверьте мне.
И мы отправлялись по бутикам. Часа через три, попивая в ресторане Prosecco, я приходила к выводу, которым делилась с Катериной:
– Нет, я не несчастна, я просто в депрессии. Это большая разница.
– Гоните её прочь, эту вашу депрессию. В мире столько прекрасного! Ведь мы ещё не были в Louis Vuitton. Предлагаю зайти и туда.
И правда, после бутика Louis Vuitton я чувствовала себя немного счастливее, особенно после того, как мне звонил муж с целью убедиться, что несанкционированные траты, о которых ему сообщил банк, были совершены мной. Успокоившись, что деньги действительно расходую я, он радовался:
– Ну наконец-то ты чем-то себя заняла. А то я уже начал переживать за тебя. Нельзя же всё свободное время проводить на кухне с Катериной.
– Конечно, дорогой. Chanel и Louis Vuitton намного более занимательная компания.
Но где-то внутри меня продолжало сидеть слизкое чувство ненужности, брошенности и оставленности, когда откупиться проще, чем провести со мной время. И это чувство порождало во мне что-то ещё, то, чему, зная его причину, я пока не знала названия.
Я не была глупой, я знала цену времени и знала цену деньгам. Я прекрасно понимала, когда Павел принял приглашение ехать сюда, что он будет не то чтобы много времени проводить на работе, нет, он будет жить на работе. По крайней мере первые полгода-год. И не деньги здесь были главным: ему действительно надо было многое сделать. Но я была уверена, я хотела так думать, что всё это он делает ради нас. Мы единое целое, муж и жена, неделимое и нерушимое единство. И я спокойно пыталась ждать, когда мне в голову придёт идея, чем мне тоже можно будет здесь заняться.
Работать в Павлом в одной компании я не хотела: во-первых, здесь так не принято, а во-вторых, я не хотела подчиняться ему, потому что всегда до этого я чувствовала себя равной ему, не уступающей в профессиональных интересах. Мне хотелось иметь что-то своё, но время шло, а идей хороших всё не было и не было. И я начала падать духом, тем более что с некоторых пор я начала замечать такое, что меня совсем не радовало.
С самого начала наших отношений у нас с Павлом сложилось полное доверие, и, приходя после работы домой, мы всё друг другу рассказывали: как прошёл день, что было, кто что сказал... Это в какой-то степени даже нас развлекало, потому что мы знали, кто с кем работает, и могли представить тут или иную ситуацию. Мы не стеснялись обсуждать друг с другом проблемы, которые у каждого из нас то и дело появлялись, вместе решали, как лучше сделать. Но сейчас что-то начало вдруг меняться.
Он приходил с работы, ужинал, если времени было не очень много, садился за какие-то бумаги. Если я спрашивала, что это, он неизменно отвечал:
– Да так, по работе.
«Понятное дело, что по работе», – думала я. Постепенно он перестал рассказывать, что происходит в компании, никаких историй, совершенно ничего. «Ты всё равно никого там не знаешь», – отнекивался он, отказывая мне в моих просьбах.
Я чувствовала, что я оказалась не у дел. Эта часть жизни Павла стала для меня недоступной: он как отрезал её. Если добавить это к тому, что он рано уходил на работу и поздно с неё приходил, иногда уезжал в командировки, а если и проводил вечер дома, то в обществе документов, то получается, что я осталась одна.
Правда, у нас было воскресенье, когда Павел оставался дома. Сначала мы много гуляли, проводя время вместе, но постепенно наши прогулки сошли на нет, никаких развлечений – целый день дома. Он просыпался поздно, часов в одиннадцать, завтракал, потом сидел в фэйсбуке, пролистывая новости и читая всякую дребедень, потом мы обедали, после обеда он ложился спать, объясняя мне, что неделя была очень тяжёлой, после сна мы ужинали, и до ночи потом он смотрел что-то на ютюбе. В конце концов мне начали надоедать все эти его «ой, тебе это неинтересно будет» и «пошли лучше поспим, а то мне завтра на работу».
Раньше мне тоже надо было на работу, а сейчас…
С другой стороны, думала я, дело не в том, что он много работает, и не в том, что он работает, а я нет, и поэтому он устаёт, а я маюсь от скуки, нет. Дело было в том, что почему-то он как будто нарочно вытеснял меня из поля своей профессиональной деятельности. И я не понимала почему. Я вдруг почувствовала, что, потеряв позиции советчика и партнёра, я стала самой обычной пустой никчёмной домохозяйкой. Он как бы возвысился надо мной, покровительствуя мне и потакая в моих мелких прихотях и желаниях: чем бы дитя не тешилось… Однажды, выслушав снисходительно очередной мой совет, он рассмеялся, и я почувствовала какую-то надменность в этом его смехе:
– Дорогая, оставь мне это. Из тебя никудышный бизнесмен.
Конечно, я понимала, что в бизнесе ему нет равных, а я так, постоять рядом… И всё же. Мне интересно было хотя бы послушать, чем он там у себя занимается, потому что это его жизнь, жизнь человека, с которым я живу. Хотя я чувствовала, что мы уже не жили одной жизнью, наши жизни распараллеливались – у него своя, у меня своя.
И ещё. Это равнодушие… Его вдруг перестало занимать то, как я провожу день, что делаю, с кем общаюсь. Вот и получалось, что весь день я худо-бедно была чем-нибудь да занята: ходила с Катериной в магазины, помогала ей на кухне, читала, гуляла, делала фотографии, а вечером, когда он приходил, я садилась за стол и тупо наблюдала за тем, как он строчку за строчкой прочитывает очередной контракт. Мои вечера были наполнены информационным и эмоциональным вакуумом. Я терялась, не зная, что делать. Такой образ жизни мне был непривычен. Я всегда, когда работала, была чем-то занята. Понятия «свободное время» для меня просто не существовало, а сейчас оно появилось, причём появилось рядом с человеком, с которым как раз свободного времени быть и не должно.
– Всё, давай спать, – он резко закрывал бумаги, убирал их в папку, выключал свет и уже в темноте стаскивал с себя одежду. Я плелась за ним.
Он перестал спрашивать меня, что я хочу, ему уже было неважно, потому что он принял решение. Всё сказанное касалось и интимных отношений: хочу я, не хочу – это уже не было вопросом для обсуждения. Главное, что хотел он, а хотел он этого постоянно. И я себя успокаивала тем, что это много стоит – при такой занятости мужа сохранять в нём интерес к интимной стороне отношений.
Я помнила, что многие мои знакомые и коллеги жаловались на на то, что со временем из их жизни ушло то трепетное очарование, которое всегда придаёт ей волнующая сексуальная близость. Их интимная жизнь либо сходила на нет и начинала сводиться к тому, о чём с иронией говорила моя гинеколог «раз в год – это тоже регулярность», либо приобретала характер вынужденного физиологического акта, когда терпеть дальше было уже невыносимо. Я помнила это и каждый раз отмечала, что у нас с Павлом не так: интимная близость приносила нам глубокое удовлетворение, в том числе и эмоциональное.
Однако в какой-то момент я начала понимать, что у самой меня этот интерес начал пропадать. Конечно, мне хотелось какой-то элементарной романтики. Ну хорошо, если не романтики, то хотя бы внимания со стороны мужа. А так… Просидев, скучая, весь вечер подле него, я не чувствовала желания физической близости, у меня не было настроения перемещать наше «общение» в другую плоскость. Но Павел как будто этого не замечал. И это меня удивляло больше всего. Я хотела чувствовать его душу, а ему хотелось обладать моим телом. Физическая же сторона вопроса меня интересовала лишь наполовину – этого мне было недостаточно. Нерастраченная за день эмоциональность требовала выхода и, не находя его, меняла свою полярность с плюса на минус. Эмоции выходили из меня, но выходили они иногда каким-то диким способом, непонятным ни для меня, ни для Павла.
Однажды во время секса я расплакалась. Почему? Я не могла ответить на этот вопрос. Мне чего-то не хватало. Эмоций было много, но все они были неправильными, искажёнными, как в кривом зеркале. Всё было каким-то ненастоящим, и я боялась думать об этом, боялась, что кажущаяся ненастоящесть вдруг окажется реальной. И что мне потом с этим делать? Бросать всё и разводиться? Лететь обратно в Россию – в одинокость и пустоту? Я наполнялась страхом, думая об этом, и, решив закрыть для себя этот вопрос, списала всё на гормоны: другое питание, другой климат – всё другое. В конце концов, что может быть проще, чем найти внешнее объяснение тому, что происходит внутри? Копаться-то ведь в себе всегда тяжело. Да и потом, ещё неизвестно, что ты можешь накопать у себя. Вдруг оно тебе не понравится, а обратного хода уже не будет.
И я старательно избегала внутренней ясности, осознания и осознанности реальности, отвергала своё присутствие в настоящем, потому что потеряла чувство понятности обыденной жизни, в которой я пребывала вместе с другими людьми. Я замыкалась на чём-то своём, не имеющем прямого отношения к действительности и начинала терять и чувство времени, и ощущение пространства. Какие-то несущественные вещи, как, например, переводы, увлекали меня в этот водоворот потери себя настолько, что я не хотела выныривать из их неясной глубины на поверхность жизни. Ирреальность становилась для меня значимее реальности, которую я отказывалась осознавать. Я стала отказываться выходить в жизнь, потому что перестала понимать её – понимать её именно по отношению ко мне. Мне невыносима была мысль о том, что мне надо осваивать новое жизненное пространство в то время, как я едва держусь в пространстве знакомом – в пространстве своей души. Мне хотелось закрыться в себе, закрыть для всех в себя дверь, остаться в тишине и покое, как в скиту, как в далёкой заброшенной обители, как в тихой молитве, которую никогда не говоришь вслух, и сидеть так вечность, воспринимая только своё тело и ощущая, вдыхая и выдыхая воздух, полноту единственно значимого для меня бытия – моего. Но всё это, позволяя мне чувствовать осознанность своего существования, отвлекало меня от ясности восприятия мира, ясности всего происходящего в нём, и это делало мой самообман лёгким.
Единственным допускаемым для меня исключением была Катерина. Она никогда не вторгалась в меня эмоционально, с ней мне не надо было, как с Павлом, притворяться, что всё в порядке. Она существовала автономно от меня, переживая какие-то свои эмоции, которыми иногда делилась со мной, а я уже была вольна воспринимать их или не воспринимать. И поэтому я с охотой включала её в поле моего неясного пребывания в мире, держась за неё как за нить, связывающую меня с ним. Если бы не она, я чувствую, однажды моя связь с миром окончательно бы нарушилась, приведя меня к тихому сумасшествию.
Я продолжала убеждать себя в том, что всё хорошо, просто сейчас такой период, надо подождать, надо переждать, и всё стабилизируется, всё встанет на свои места. Я продолжала обманывать себя. Да только такой вот обман – он помогает сохранить семью, да, но помогает ли он человеку сохранить самого себя?
Постепенно я начала растворяться в Павле, как сметана в супе. Как только он приходил, я бежала к нему и весь вечер сидела рядом, ожидая хоть каких-то знаков внимания. Почему я не могла пойти погулять или пообщаться с Катериной? Потому что у меня были чёткие представления о семейной жизни. И я им следовала. Павел ставил мне негласные ограничения, и я принимала их, нехотя, но, будучи его женой, принимала. Так я встала на скользкий и опасный путь саморазрушения…
Однажды, читая про судьбу Зинаиды Гиппиус, я наткнулась на следующее. Секретарь Мережковских, Владимир Злобин, обрисовывая ситуацию брака Мережковского и Гиппиус, писал: «Если представить себе его как некое высокое древо с уходящими за облака ветвями, то корни этого древа – она. И чем глубже в землю врастают корни, тем выше в небо простираются ветви. И вот некоторые из них уже как бы касаются рая. Но что она в аду – не подозревает никто».
Мне было о чём задуматься, но я старательно избегала этого… Мои неправильные эмоции продолжали разбухать, давя на психику, как гной, пытающийся прорвать нарыв. И однажды это должно было случиться – так или иначе.
Что ещё было характерно для моей жизни тогда – это отсутствие в ней событийности. Жизнь моя была лишена событий, и это только усугубляло моё состояние. Я жила, погрузившись в себя, в отрыве от реального мира, входя в него только для того, чтобы осознать наличие в нём других людей, и возвращалась обратно в себя, не растрачиваясь ни на кого эмоционально. Мне было так удобно, потому что, пребывая в обмане, я не хотела ничего и никого понимать. Вот Андриель, вот знакомый мясник за углом, соседки из дома напротив – я слушала их, как песню, когда мелодия важнее смысла, который несут слова. Они что-то говорят, что-то делают, они живы – и слава богу. Этакое бесчувственное равнодушие к внешнему миру, порождаемое внутренним обманом. В тот момент я, наверное, не могла бы с достоверностью сказать, существует ли этот мир, но я точно знала, что я существую. Я была слишком поглощена собой, чтобы обращать внимание на то, что происходит в мире. Закрытые границы, талибы в Афганистане, беженцы – какое всё это имело отношение ко мне, пребывающей здесь и сейчас? Ничего из того, что меня окружало, не было мне интересно. Мне вообще не был интересен мир, в котором я пребывала.
Нечто подобное, наверное, чувствуют отшельники, отказавшиеся от мира. Быть у себя, никуда не выходить, никого не впускать – самое приятное из всех сумасшествий. Да, именно так – сумасшествие. Мои попытки сохранить себя, не дать мне разрушиться изнутри привели меня к тому, что я постаралась наглухо закрыть в мою душу дверь, чтобы никто не мог войти в неё и наследить там.
Одна, с вечно работающим мужем, без людей, без языка, без привязки к этому месту, я совершенно не тяготилась собой. Мне было так удобно – понимать только себя, потому что случилось вдруг так, что я должна была понимать слишком много для одного человека, для одной меня, и я оказалась к этому не готова. И поэтому отказаться от мира для меня было самым простым и естественным желанием и решением. Нет, я не потерялась в этом мире. Я всё так же выходила на улицу и встречала там людей, но я потеряла мир вокруг себя – он стал маленьким и далёким, он потерял для меня значение.
Я погружалась в своё сумасшествие, и никому, в общем-то, не было до этого никакого дела, потому что никто не знал меня здесь близко. Павел, единственный человек, который был здесь со мной, не замечал во мне никаких изменений. Самым главным для него было моё спокойствие, а я была спокойна, как никогда раньше. И только Катерина, проводившая со мной достаточно много времени, начала понимать, что со мной что-то творится не то. Не спрашивая ни о чём, она тихо отворила дверь в мою душу и начала понемногу в ней прибираться. Она брала меня с собой, когда шла в город, знакомила с разными людьми, возвращала меня в социум. Единственное, чего она не делала – она не лезла в наши отношения с мужем, считая, это насильственным путём между двумя людьми ничего решить нельзя. Если только не… Если только это не будет решением жизни – применить к нам насилие.
Свидетельство о публикации №221082401358