Лёгкая музыка высоких сфер

МАЛЕНЬКАЯ ПОВЕСТЬ
1. ЭПОХА ПЕЧНЫХ ТРУБ И ШТОПАНЫХ НОСКОВ
Хорошо, удобно теперь с высоты своих годов, из поднебесья жизни с усмешкой поглядывать на себя - того парнишку в футболке и в полуботинках за семь рублей протёртых на подошве до дыр, будто прожжённых на пожарище жизни, когда с каждым шагом, с каждым душевным порывом во мне, подо мной и вокруг меня сгорало что-то из детства.
Сгорало под обвалом смертей, - деда, отца, бабушки. И всё в один год.
Помню запах тлена в квартире. В разных комнатах разный. В кабинете отца - кислый табачный дух. Горечь герани от бабушкиной кушетки. Затхлость влажной золы из холодной печи в моей комнате, – мне было лень возиться с дровами, пусть мама каждое утро и наказывала протапливать хотя бы одну печь в доме.
Маму тоже опалило семейным пожарищем. Забросив диссертацию, она стала работать в школе в две смены. Утром, выкрикнув ей в след уверенья в послушании, «да протоплю я, протоплю!..Сейчас закрою дверь, закрою!», я только плотнее заворачивался в одеяло и снова засыпал.
Дверь квартиры оставалась открытой будто бы специально для Васи. Именно он после ухода мамы, переступив порог, решительно по-хозяйски проворачивал на два оборота замок и накидывал крючок. Мне ещё разрешалось лежать пока он курил в отцовском кабинете, сидя за столом в кресле покойного хозяина, и потом оттуда же орал: «Подъём!». Только тогда я сползал с кровати и, запинаясь о брошенный портфель, раскиданную по полу одежду, шёл на зов.
Не помню, чтобы я хлопотал перед этим гостем о завтраке, или хотя бы чае. Но как наяву вижу нас у приёмника «Победа». Мы ловили музыку и записывали на встроенный магнитофон. Потом ехали на трамвае в яхт-клуб. Или на Помору, где в подворотнях обитала знаменитая шпана с героическим Диксоном во главе. Прогульщиками мы были бесстрашными. И надо сказать, что у Васи везде водились друзья. В кочегарке Дома пионеров. На почте, - в ящичном цехе. На карамельной фабрике. В цирке. Нам было где убить школьное время.
Кажется, именно в тот год пустили по городу и первые железные трамваи, - громоздкие как пригородные электрички. Вместо билетёрш, разных тетей Вер, Маш, Нюр установили тумбы с прорезью для монет. Устройство было гораздо примитивнее даже телефона-автомата. Само располагало к обману. Я не решался, а Вася смело бросал в пасть болвана какую-нибудь железку или пуговицу, главное, чтобы звякнуло внутри для слуха бдящих пассажиров,и, ничуть не смущаясь, отрывал билетик от ленточки.
Понемногу что-то менялось и в городе. Ещё привычные магазинчики, аптеки и столовые проплывали за окном трамвая, как и пять, десять лет назад. Но уже не один, а целых три светофора преграждали путь. И новенькая «Волга», тоже ожидающая «зелёного», рассматривалась нами из окна как диковинка. И приводили в изумление быстро вырастающие за окраинами трущоб первые панельные пятиэтажки.
Мы ехали в яхт-клуб помогать Васиному приятелю сдирать прошлогоднюю краску с корпуса яхты (шкрабить) за обещание покатать нас с открытием навигации.
Здесь, на набережной, от настывшей за зиму реки веяло холодом. Словно отогреваясь, на широченной веранде яхт-клуба лежали щверботы днищами вверх как стадо тюленей. И люди ублажали их поглаживанием и скоблением, стремясь достичь идеальной гладкости корпуса, полагая это залогом победы в гонках. Целый день кусками наждачной бумаги мы с Васей тёрли шершавые бока парусной посудины класса «М». Работали со скоростью шлифовальных машинок, и получили в итоге от «кэпа» по бутылке лимонада.
2. С МАГНИТОФОНОМ В ГОЛОВЕ
На обратном пути в трамвае Вася сфокусничал ещё круче, - оторвал сразу два билетика, будучи крайне заинтересованным в экономии моих средств (три копейки в ту пору имели немалую ценность). К тому же каждое утро мама оставляла мне немного мелочи, и когда набиралась кругленькая сумма, мы с Васей тратили её с размахом. Сегодня денег хватало на посиделки в баре Морского вокзала. Время было к подросткам снисходительное. Не требовалось никаких паспортов для покупки спиртного. А оба мы были к тому же рослые, вели себя свободно, и грузная барменша в ресторане, которую Вася из подхалимажа называл Еленой Викторовной, а за глаза Пеной Пинтовной, наливала нам жигулёвского охотно, хотя и не бескорыстно, - мы помогали ей выкатывать тяжёлые бочки из холодного подвала.
Мы сидели за стойкой бара.
Двина за окном на полной воде прилива стояла кисельно алая. На майском ветерке парусили занавеска в открытом окне. Все столики были заняты и, хотя навигация ещё только началась, но уже слышалась нерусская речь иностранных моряков.
После нескольких скучных наигрышей парни из оркестра решили порезвиться. Барабанщик, оповестил в микрофон:
- Следующая пьеса называется «Охота на моль». Собственная композиция!
И грянули напористо, вдруг вставая и прихлопывая в ладоши в местах «поимки моли». Трубач изливался без пауз, на едином вдохе, как в полёте шмеля. Мастерски работал медиатором гитарист. Взахлёб гудел контрабас. А ударник строчил узоры по этой звуковой канве, и сплющивал кружева джазовых фраз мерными ударами большого барабана – бочки. Выложились по полной, и после раскатистого брэка объявили антракт.
Микрофон остался включённым, - (едва слышно фонило). И какая-то сила, наверное, всё-таки, не без воздействия и силы алкогольной, вдруг сорвала меня с места. Я вскочил на эстраду, взял гитару (полуакустическую, не зависимую от усилителя) и без всякого объявления запел первое, что пришло на ум:
-Где мои семнадцать лет?
На Большом Каретном.
Где мои семнадцать бед?
На Большом Каретном…
Краем глаза я увидел, как из-за ширмы выглянул руководитель квартета – тот самый лихой барабанщик. Я отскочил от микрофона и хотел уже было снимать гитару, но услышал:
-Не суетись, чувак. Лабай дальше. Заполняй паузу…
Вид у меня был совсем не подобающий для артиста. Футболка с растянутым воротом, мешковатые брюки на тощих ногах и стоптанные полуботинки, никогда не знавшие сапожной щётки, но это ничуть не смущало меня.
Я продолжил с полуслова:
-Помнишь, товарищ, этот дом?
Нет, не забываешь ты о нём... 
Память у меня была магнитофонная. Без репетиций, без текста перед глазами, я пел, как дышал, и «Тихо лаяли собаки», и «Это было летом», и «Таганку». По окончании каждой песни хлопали непринуждённо. А после "Таганки" с мятым рублём в руке приблизился ко мне пьяный мужик с блатным шарфиком на шее. Он замахнулся для братского рукопожатия-шлепка. Я вытянул руку и к моей ладони припечатался скомканный «деревянный». А сзади, с тыла одновременно я был вознаграждён дружеским подзатыльником маэстро барабанщика, хорошо выпившим и закусившим для игры во втором отделении.
-Завтра тоже приходи, - сказал он. Уселся посреди своих «кастрюль», и дал счёт палочкой о палочку.
Все ребята в оркестре были довоенного рождения и смотрели на нас с Васей как на зелёную молодёжь. Они были укушены войной, - циничные, жёсткого нрава. А барабанщика Вовку Колбасина что-то уберегло от этой заразы. Может быть его врождённая хромота? Он был всегда заведённый, горящий изнутри. Могло показаться, даже свою увечность использовал он во благо, - такой танцующей была его вихляющаяся походка и такой сияющей улыбка. И мало сказать, что он был рыжий, вернее золотистый, так ещё и кудрявый.
Он когда-то учился у моей мамы. Как сыночку «училки» иной раз мне приходилось не сладко. Какой-нибудь двоечник, второгодник на мне отводил душу за свои обиды в классе. Но Вовку мама любила. Часто с восхищением рассказывала дома о его уме и находчивости. Сегодня, видимо, и мне перепало от их лада.
Я спрыгнул с эстрады и сел за барную стойку к Васе.
3. ДЕВУШКА ИЗ РЕСТОРАНА
Только что спетые песни, и все те, что я мог бы ещё спеть, столбом стояли во мне. Распирали грудь. В этом удушье я смотрел на Васю и не слышал его. В раскосых цыганских глазах друга мерцали злые огоньки, он щурился и пристукивал пивной кружкой по стойке, говоря что-то мне. «Пробку» вышибло, и я услышал конец фразы:
-…хорошо, хоть гнилыми помидорами не закидали.
Меня давно уже не смущали его неприятие моего музицирования. При полном отсутствии слуха Вася всегда морщился и ворчал, когда я начинал играть и петь дома или во дворе за сараями. Сегодня в доказательство собственной состоятельности я сунул ему под нос заработанный рубль.
Он только хмыкнул. Разве это деньги!
Я добавил:
-Меня пригласили в программу!
-Не гони.
-Правда, правда. Сам Колбасин сказал.
Очередному скептическому выпаду Васи помешала подошедшая к нам молодая особа, слегка навеселе.
-Юноша, - обратилась она ко мне, глядя куда-то в сторону и наматывая волосы на палец. – Откуда вы знаете такие интересные песенки?
-С магнитофона, - ответил я вполне простодушно.
-Классно! У вас есть маг? - рассматривая ногти на своей руке, словно бы размышляя вслух сама с собой, произнесла девушка.
-В радиоле.
-Ах, как бы хотелось послушать!
Внимание девушки - этот дар казался уже бесценным. А Вася опять был недоволен. Он шипел мне на ухо:
-Ты чего, не видишь, что это шалава! Кабацкая подстилка!
Мне стало обидно за девушку. В ней не было ничего порочного, по крайней мере при своей невинности я не улавливал ни капли дурного ни в избытке макияжа, ни в длине юбки, ни в вырезе на груди. Она была прекрасна уже только потому, что приблизилась ко мне, и я не желал отказываться от такого подношения.
Безо всякого нечистого умысла я сказал:
-Приходите в гости. Послушаем вместе.
-А как же ваша мама, юноша?
Только теперь она коротко, с усмешкой глянула мне в глаза.
-Мама на даче, - сказал я.
(И в самом деле квартира пустовала. Мама сговорилась с тётей на совместное владение деревенским домом, и сегодня должна была уехать туда на вечернем поезде, выправлять документы).
-А папа?
-Он умер.
-Прости.
Сказано было уже безо всякого "юноша" и на "ты".
Вася толкнул меня локтем в бок. Я оглянулся. Он состроил мне зверскую рожу. В ответ я соответствующей гримасой послал ему сигнал полного несогласия. А когда повернул голову, девушка уже удалялась.
У меня достало смелости окликнуть её:
-А как вас зовут?
Она оборотилась. Правой рукой через голову убрала волосы с левой стороны лица и, улыбнувшись, сказала:
-Эля.
-А меня Гриша! – крикнул я, не ожидая от себя такой смелости и морщась от неблагозвучности своего имени.
Мы покинули пёстрый, сверкающий мирок ресторана. В свете белой ночи шагали по спящему блеклому городу. Одинаково мерцали в отражённом свете и трамвайные рельсы на проспекте, и доски тротуара на нашей Сенной улице. Всё было словно из металла отлито.
…-Она портниха у мамки в театре, - говорил Вася.
-Ну вот! А ты – подстилка!
-Одно другому не мешает, - настаивал Вася.
-Нормальная девушка, - перечил я.
-Ага! Подваливает к незнакомым парням, мол, то да сё…
-Она как поклонница подошла и ничего больше!
-Окстись, чувак! Вообще, на хрена ты на сцену полез? Одно позорище.
-Хлопали же!
-Поддатые чему угодно хлопают.
-И оркестру хлопали. Что, тоже лажу гнали по-твоему?
-Ха! Крутые джазмены. Ну, конечно…
Оба недовольные собой по домам разошлись мы всё-таки вполне мирно, с размаху ударив ладонь в ладонь.
Неспетые песни всё ещё звучали во мне, просились наружу. Я было взял гитару и мурлыкал некоторое время, сидя на кровати. Потом ходил по сумрачным комнатам, с улыбкой вспоминая девушку из ресторана. Представлял, как бы мы сейчас с ней сидели в гостиной на диване и слушали магнитофон.
Не спалось.
Кровать моя стояла у окна. Свету было достаточно, и я завалился с томиком Мопассана в руках, слюнявя палец и торопливо пролистывая всё, что происходило в романе до поездки Дюруа в карете с мадам Форестье. Вот оно! «Забившись в угол, она сидела неподвижно и тоже молчала. Он мог бы подумать, что она спит, если б не видел, как блестели у нее глаза, когда луч света проникал в экипаж. Вдруг он почувствовал, что она шевельнула ногой. Достаточно было этого чуть заметного движения, резкого, нервного, нетерпеливого, выражавшего досаду, а быть может, призыв, чтобы он весь затрепетал и, живо обернувшись, потянулся к ней, ища губами ее губы, а руками – ее тело. Она слабо вскрикнула, попыталась выпрямиться, высвободиться, оттолкнуть его – и наконец сдалась, как бы не в силах сопротивляться долее...»
Мне снилось в эту ночь, что какая-то девушка в ночнушке с распущенными волосами поливала клумбу под моим окном. Я подглядывал за ней из-за занавески. Она заметила и вдруг невесомо отделилась от земли и вплыла в мою комнату. Как будто всё происходило под водой, замедленно и сонно. Мы плавно кружились в глубине, взявшись за руки…
4. ДЕСЯТЬ ПЛЮС ОДИН – БУДЕТ ДЕСЯТЬ
Утро опять началось с появления Васи.
-Просыпайся, лабух кабацкий!
Я открыл глаза. Он держал в руках мою модель самолёта с резиновым мотором.
-Есть у тебя ещё такая резина? Дашь немного?- спросил он, пробуя мотор на вытяжку.
-А тебе зачем?
-Надо.
И ушёл курить в кабинет отца.
Сегодня был четверг, для нас чёрный день. Однажды на школьной линейке директор объявил:
-Теперь вы будете учиться не десять лет…
Вася успел тогда выкрикнуть из строя:
-А девять!
-Нет, Михай! - ответил директор. - Мы позаботимся, чтобы лично ты учился не десять, а двенадцать лет! В то время как все остальные переходят на одиннадцатилетнее обучение. И закончат школу не только с аттестатом зрелости, но и с профессией рабочего человека!..
Нашему классу выпала честь влиться в славные ряды слесарей-сантехников. И некто Василий Спиридонович по четвергам стал посвящать нас в тайны водопровода и канализации, в тонкости устройства кранов и унитазов.
Это был невысокий мужчина в узком, в обжим, пиджаке и мешковатых брюках, совершенно лишённый преподавательского дара. Перед тем как начать объяснять, он долго, старательно рисовал на доске разные муфты и фитинги, фланцы и дроссели. Прикусывал губу, часто моргал, доводя рисунок до совершенства. То и дело тряпкой стирал неудачные штрихи, а когда тряпка высыхала, незаметно плевал на доску.
Такой метод преподавания оказался для нас невыносим. Сначала мы были снисходительны к его неопытности, потом стали насмешничать, и наконец, возненавидели. Тогда-то в дело войны и сгодились тонкие нити моей авиамодельной резины.
Рогаткой стали у Васи средний и указательный пальцы. Из бумаги он скрутил отличные пульки.
Обстрел начался.
Наш профессор так был увлечён своими художествами, что не обратил внимание на первые щелчки по доске.
-Пристрелка, - произнёс Вася и долго слюнявил, и разжёвывал следующий заряд.
Очередная пулька со шлепком припечаталась к доске внутри мелового круга. Эта точка на чертеже нарушила ход технической мысли нашего мастера, и заставила задуматься, откуда она появилась. Он на секунду замер, но потом, как вёл линию мелом, так и продолжил.
Второе попадание изумило его. Он опустил руки и уставился на лишнюю метку в чертеже.
А Вася той порой выстрелил ему в спину
Сантехник вздрогнул и застыл, не в силах поверить в кощунство детей, стоял в раздумье с опущенной головой, словно ожидая контрольного выстрела. И Вася «добил» его, попав точно в затылок.
Наш лектор повернулся, поглядел на нас с выражением Акакия Акакиевича: «Зачем вы меня обижаете?» и вышел из класса.
Что тут началось!
Мы с Васей сидели на задней парте и ребята только сейчас поняли, откуда вёлся огонь. Нас окружили девочки. Красавица Маринина в гневе вдруг стала страшной. Она попыталась схватить Васю за кудри и устроить выволочку. Вася отбивался, прикрыв голову ладонями, и Нина Скалкина успела содрать резинку с его пальцев. Девочки обзывали Васю дикарём, дураком, сволочью. А он кричал, что не желает быть сантехником, не желает возиться с чужим фекалиями. (У нас в доме на Сенной этим занимался закоренелый пьянчужка, от которого всегда пахло водкой и канализацией).
-И если вам хочется терять год своей жизни, - кричал Вася, - то на здоровье. Вам, девки, всё-равно, а меня сразу в армию загребут.
В классе ожидаемо появился директор Николай Иванович Тарелкин, с орденскими планками и нашивками за ранения на пиджаке.
Вошедший за ним наш мастер профтехобучения спрятался за его спину.
-Кто стрелял? Встать! – скомандовал директор.
Класс притих. Вася из листа бумаги хладнокровно складывал голубка.
-Считаю до трёх! – заявил директор.
На счёте два головы учеников стали поворачиваться в нашу сторону. А Вася выкрикнул:
-Почему только до трёх, Николай Иванович?
От такой наглости вознегодовал вовсе не директор, а ребята.
Со всех концов полетело: «Вставай, Михай!»
Вася нехотя поднялся с места, восстановив таким образом тишину в классе.
-Кто ещё? - потребовал директор.
Я не подпадал под его требование, и сидел себе спокойно, как вдруг почувствовал под партой пинок Васи и услышал его голос - громкий, на весь класс:
-Вставай!
Все смотрели на меня испытующе, как на труса.
И я тоже встал, решив, что виноват как поставщик резины для рогатки.
На пути в кабинет директора Вася поглядывал на меня с презрительной ухмылкой. Вовсе не храбрецом, не верным другом был я в его глазах, а безвольной амёбой. Я был раздавлен этим взглядом и в кабинете директора сидел жалкий, растерянный.
Директор озвучил стандартный набор нотаций – о заботе партии и правительства, о срыве учебного процесса, граничащем с диверсией военного времени, грозил нам исключением из школы. И потом вдруг обратился персонально ко мне:
-А ты, Орлов!? Ты-то как докатился до жизни такой. Мать - заслуженный учитель! Отец был орденоносец, почетный житель нашего города. С кем ты связался, Орлов!
Он вбивал клин между мной и Васей, не предполагая, что друг может быть важнее семьи.
-С кем хочу, с тем и связываюсь! – вырвалось у меня.
Я был так зол на директора, что будь у меня резинка, выстрелил бы сейчас в него не задумываясь, да хоть бы и в грудь, глаза в глаза...
(Потом в жизни я еще не раз обнаруживал в себе эту яростную ненависть ко всяким манипуляторам).
А Вася, выходя из кабинета директора, обронил:
-Всё! Пора сваливать в вечернюю!
-Зачем? – удивился я.
-Там десятилетка остаётся, лабух!..
4. СВОБОДА – КАК СОЛНЦЕ
Нас, проблемных, в школе не удерживали, и мы были счастливы в это лето. Я пропадал в ресторане, на подхвате у барменши, или с гитарой у микрофона в перерыве оркестра. Вася завязывал знакомства с моряками и приторговывал сигаретами. Мы валялись на пляже. Уходили на яхтах по рукавам Двину до моря. Даже съездили на неделю в деревню к маме. А первого сентября, когда город отцвёл белыми девичьими передниками, букетами гвоздик и гладиолусов, и к вечеру снова стал деревянным и серым, мы с Васей в здании родной школы на последнем этаже подошли к двери с табличкой «Вечернее обучение».
Вася взялся за ручку и рывком распахнул дверь в класс.
Мы оторопели.
Сидящие перед нами люди вовсе не были похожи на школьников в привычном для нас виде. Это была публика, - пригоршня городской толпы, выхваченная с улицы и посаженная сюда за парты: плечистые мужики и тёти с шестимесячной завивкой; прошедшие армию великовозрастные парни; девушки с подкрашенными губами и тенями вокруг глаз. Узнаваемы были только несколько таких же как мы беглецов от годичной надбавки в дневных школах.
Васю шумно встречали на галёрке, он всюду был свой, а моё сердце сжималось от безысходности, я паниковал, не находя себе места. Лица были равнодушные. Но одна девушка улыбалась призывно и указывала на свободное место рядом с собой. Я пошёл. Сел. И услышал:
-Привет, Гриша.
Я даже отшатнулся от неожиданности. А когда вгляделся, узнал в соседке девушку из ресторана.
-Привет, - ответил я. – И неуверенно добавил, - Эля.
Мне удивительно приятно было ощутить, что время, прошедшее после нашей первой встречи у барной стойки, вовсе не прерывалось, что-то волшебным образом вырастало в эти три месяца как зерно под землёй, - и вот сейчас здесь за партой вдруг проклюнулось побегом, готовым к дальнейшему самостоятельному существованию.
На первом уроке я узнал от Эли, что здесь, в вечерней школе, удобнее всего иметь толстую тетрадь, одну на все предметы. Девушки носили её в сумочках, а парни в пришивных карманах внутри пиджаков. Домашние задания делать не обязательно. Главное, - не прогуливать, и хорошие оценки обеспечены.
Не без гордости переступил я через какую-то невидимую границу в своей жизни. Здание школы оставалось то же, строго детское, педагогическое. Те же были классы и парты в них. Даже учителя те же. А мир здесь окружил меня теперь свободный, взрослый.
После звонка мы с Элей прошли под пожарную лестницу, к месту для курения. (Теперь ещё и на чердаке не надо было прятаться!).
Сигареты остались у Васи, пачка на двоих. И минуты я не отсутствовал, а вернувшись уже обнаружил возле Эли рослого мужика. Он опередил меня, и простодушно предлагал ей беломорину. Эля смотрела на толстую папиросу словно на мышонка или паука, не зная, как лучше отказаться. Моя сигарета из сладкого виргинского была вне конкуренции.
-Познакомься, Гриша. Это Володя Порохин, - сказала Эля.
Очень сильная мужицкая ладонь-ковш поглотила мою хрупкую музыкальную пясть.
Мой новый великовозрастный одноклассник курил взахлёб. При выдохе из его нутра (пасти) исходил не только дым, но и кислый табачный перегар. Одет он был в костюм, чуждый его телесам. Пиджак коробило на груди. А брюки были коротки.
Оказалось, что у этого Порохина долги за девятый класс и во мне он мгновенно разглядел посланца из мира чистого знания, годного для репетиторства. Он буквально вцепился в меня. Взял меня под руку и повёл по коридору. Я оглянулся. Эля улыбалась. Она была рада, что с её подачи я обрёл товарища.
В конце коридора с неуклюжей, но милой вежливостью рабочего человека Порохин втянул меня в туалет и достал из одного кармана четвертушку водки, - вот отчего топорщился пиджак, - а из другого складной стаканчик.
-За знакомство, Гриша!
Порохин загораживал мне выход, - одной руке бутылка, в другой рюмка. Мне стало смешно. Я поднырнул и был таков.
Давно уже я не стремился к классу с таким желанием. Было понятно, что Эля чувствовала влюблённость «юноши», и можно было рассчитывать на продолжение возвышенных переживаний.
Однако в курилке меня ждало разочарование. Король Поморской улицы по кличке Диксон с манерами морячка-блатнячка стоял с Элей, обняв её за плечи. Такое обращение видимо было ей привычно, и ничуть не возмущало.
Немного погодя она всё-таки сняла руку парня с плеча и поправила кофту. Восстановила статус-кво. Но было поздно! Я уже страдал от ревности, злился на весь свет, и, если бы Порохин сейчас опять пригласил меня в туалет водку пить, я бы пошёл и выпил. Но Порохина зазвала в класс учительница математики и он появился в коридоре уже перед самым звонком, красный, какой-то ошалелый, и трясущимися руками стал торопливо закуривать.
На уроке я как можно незаметнее глядел на Элю, - пусть только боковым зрением, но со сладкой болью в сердце изучал её во всех подробностях словно какой-нибудь портретист, благо натурщица находилась в моём распоряжении целых сорок пять минут.
Я старался запомнить её лицо, цвет глаз, родинку на щеке, по сути уже совершив прыжок через первые этапы знакомства: прогулочно-разговорный, букетно-конфетный, сразу оказавшись в длительной близи, рука об руку, вот здесь за партой.
Низкое солнце било мне в глаза (в глаз), оплавляя силуэт девушки, окутывая маревом копну её волос и пушистые хвостики на шее. Серебрилась её гипюровая кофта, сверкали косточки её тонких пальцев, как-то странно, неправильно сжимающих авторучку.
Она была страшно желанна мне. А по тому, что она первая подошла ко мне тогда в ресторане, я предполагал и в ней основательное влечение.
На следующей перемене я постарался встать с ней так, чтобы спиной оградить от посторонних. Мы очень мило на пару курили и болтали о модных песенках, о Высоцком. Я был просто счастлив,
и потом на математике помог ей решить задачу, намеренно касаясь её плечом. Так увлёкся, что не догадался попросить разрешения проводить её домой, хотя она и медлила после звонка, ожидая этого предложения. Теперь-то я понимаю, что причина была вовсе не в её коварстве, а в моей неопытности, но тогда я был изумлён и раздавлен. Светло улыбнувшись и помахав мне на прощание, она ушла с Диксоном…
Я оглох. Спускаясь по лестницам, Вася что-то говорил мне, но его голос доносился будто из-за стены.
Утешительная мысль пришла лишь на улице, на обдуве прохладным ветром с Двины. Я даже улыбнулся. Как бы то ни было, но ведь теперь четыре раза в неделю я обязательно буду испытывать такое же чудесное потрясение хотя бы только и от одного сидения с этой девушкой за одной партой!..
Дома в своей комнате на этот раз вместо томика Мопассана я выволок из-за печки контрабас и стал тихонько, чтобы не разбудить маму, проходить партию «Sammer time».
Контрабасист в ресторане заболел, и завтра, в среду (выходной в вечерней школе) мне надо было выступать не только в перерыве с песенками, но и в составе квартета, как настоящему «музыканту», - о чём свидетельствовала первая запись в моей трудовой книжке...
5.ЛЁГКАЯ МУЗЫКА ВЫСОКИХ СФЕР
Назавтра с утра до полудня я учился играть на контрабасе, чувствуя себя как в танце с капризной дамой.
Ёмкая коробка инструмента тоже крутилась, юлила на костыле, требовала поддержки, готовая вспылить и отказать в близости. Но по мере того, как у меня переставали потеть руки, и я не столь нервно рвал струны, дама успокаивалась и начинала отвечать мне красивыми звуками. У неё даже стало заходиться дыхание при движении моих пальцев вверх по грифу, а ходы вниз заканчивались у моей обожаемой Viola лёгким стоном блаженства.
Сначала я играл одним пальцем и долго слушал каждый звук, особенно нравились мне длительное, благодарное трепетание открытых струн. Это была чистая лирика, прелюдия наших отношений. Волнение нарастало, когда я поднимал музыкальную волну, скользя по струнам согласно предписаниям блюзовых аккордов: До, Соль…До-Ля…Ре-Соль…И обратно - в До. Тогда моя толстушка становилась словно невесомой, и мы кружились в вихре импровизации. При этом я забывался настолько, что «наступал даме на ноги», то есть, не точно брал ноту. В такие моменты моя партнёрша словно бы издавала стон страдания. Впадала в транс. Впрочем, быстро снова вдохновлялась и мы опять устремлялись в свободный полёт.
Наш танец длился и час, и второй. Я делал всё меньше ошибок. Играл упоённо. И от этой неумеренной пылкости проморгал большое несчастье для контрабасиста, подстерегающее всякого новичка. Немятое тело попало в дело, и - подушечки на пальцах быстро стёрлись до крови. В захвате игры я не заметил этого, а за обедом даже ложку не смог держать в правой руке. Кажется, ничего страшного. Зажило бы. Но впереди были и репетиция, и выступление.
В наших старинных родовых часах жестяной гонг пробил три раза. Я уже опаздывал, в спешке забинтовал пальцы ( сверху ещё изолентой для надёжности), и со своей Viola за спиной, как с рюкзаком, вышел на улицу. Человек с таким огромным инструментом был для прохожих в диковинку. Люди оглядывались. Минуя музучилище, я попал под прицел студентов на крыльце.
-Эй, басист! – крикнули мне вдогонку. - У тебя колки неправильно поставлены. Надо, чтобы они все были параллельно!
Приходилось терпеть и такие намёки на примитивность моего инструмента и на бездарность его обладателя, - своими израненными пальцами я как бы оправдывал столь не лестное мнение.
На репетиции я пробовал играть смычком, но в грохоте барабанов и гитарном визге вовсе не слыхать было нежного напева моей Viola.
Выход нашёлся.
И уже вечером на сцене мой контрабас звучал в полную силу. Правда для этого мне пришлось прятаться за роялем. Иначе и здесь было бы не избежать насмешки, - ведь я нажимал на струны черенком ложки. Не знаю, что при этом чувствовала «дама» в моём охвате, но мне звук нравился, он приобрёл звонкий металлический оттенок. «Бцзынь…Бцзынь…Бцзынь…»
Взлохмаченный, с лицом наперекосяк, весь сосредоточенный на этой ложечной игре, - со стороны вид я имел, конечно, весьма впечатляющий, и если бы играл пальцами, то наверное заслужил бы одобрения у парней, ибо почти без ошибок укладывался и в такт, и в гармонию. Но ложка…
Я весь был обращён в слух и не замечал, как корчился от смеха Колбасин (его колбасило) за барабанами при взгляде на меня. Стоя ко мне спиной, трубач тоже трясся от смеха, и его серебряная Amati при этом издавала какие-то лающие звуки. Только гитарист с братским пониманием вслушивался в мою партию, поощрительно кивал в особо удачных моих ходах и глиссадах, тоже, как бы в классовой солидарности, нажимая струны отнюдь не пальцами, а лепестком медиатора, хоть и маленькой, но тоже ложечкой.
Импровизировали мы на тему русских народных песен, в угоду каким-то «шишкам», сидящим за столиком у окна, как сказал перед началом Колбасин. Это была очередная «русская» волна в стране и мы держали нос по ветру.
Во второй и третьей вариации «Песни о ямщике» я ещё отчётливо слышал знакомые интервалы, особенно кварту на словах «Вот мчится…», но в дальнейшем выделялись уже только опорные ноты основных аккордов. Приходилось внимательно считать такты, улавливать начала фрагментов, чтобы попадать в тон. Не до красот, не до мелизмов было. Политический заказ выполнялся. (Кстати, в то лето 1963 года тоже модно было ходить в национальных косоворотках. В обиход пошли и мужицкие сапоги, и брюки с напуском)...
Чтобы не потеряться в замысловатой импровизации, я напевал: «О чём задумался, детина? – седок спросил у ямщика. – Какая на сердце кручина, какая ест тебя тоска…» И так далее.
Моё самозабвенное чувственное пение, гримаса страдания на лице, отчаянно старательные переборы алюминиевой ложкой по струнам снова вызвали у Колбасина приступ смеха, и такой сильный, что, бросив палочки и скрестив руки в знак окончания номера, он убежал за ширмы, от публики с глаз долой, чтобы отсмеяться вволю.
За ним – трубач.
-Чего это они? – удивился гитарист.
Я пожал плечами и занялся настройкой своей обожаемой Viola.
Когда беглецы вернулись, я поглядел на них испытующе. Вкрадывалось подозрение, уж не я ли стал причиной столь безудержного веселья.
-Всё хорошо, Гриня, - успокоил меня Колбасин. – Только поменьше страсти. Страсти поменьше!..
И они с трубачом опять затряслись в конвульсиях...

6. «ЕЁ, КОНЕЧНО, Я ПРОСТИЛ…»
Далее в программе шёл очаровательный фокстротик из феллиниевской «Сладкой жизни». Он игрался на трубе чередой восходящих гамм. На самой вершине звучала пронзительная «Ля». Нота летела через раскрытое окно ресторана над рекой, будила корабли на рейде, вынуждала их откликаться басами на зов.
Танцующие на пятачке двигались в обнимку и объятия становились всё теснее. Я тоже легонько прижимался к своей деревянной подруге и, не затрудняя её никакими музыкальными украшательствами, играл нежными «картошками»...
По ресторану разливались минуты всеобщего благорастворения в музыке, в живом звуке. И вдруг будто бы люстра сорвалась и грохнула об пол - так на меня подействовало появление в зале Диксона. Он входил неспешно, по-хозяйски, в морской фуражке и с шёлковым шарфиком по плечам. И девушка за ним. Я не мог, не желал сразу признать в ней мою соседку по парте. Я сопротивлялся. Но пальцы сами по себе вдруг перестали попадать по струнам, - словно моя Viola уже почувствовала измену и отказывала мне во взаимности. А Эля, это была несомненно она, ещё и рукой мне помахала. Я возликовал. Нахлынуло вдохновение. Пришлось применить силу к моей строптивой партнёрше. Всё было кончено между нами, всякие нежности. Ложка полетела прочь. И я, не чуя боли в пальцах, «погнал соляк».
Мой контрабас бубнил не переводя дыхания, замирал на верхах и обрушивался в немоту низов. В нём вдруг не осталось ничего от женственности Viola. Он заявлял о себе напористо и агрессивно.
Усаживаясь за столик, Эля не спускала с меня лучистого взгляда, словно бы вслушивалась в череду глубоких, мягких звуков моего инструмента, как в морзянку, понимая всё то, что я хотел сказать ей сейчас. Опять, как в школьном классе, солнце искрилось в пухе её высокой причёски. И книжечку меню листала она прозрачными пальчиками. И переворачивая листки, мило касалась языка, не торопясь вчитываться и отвечать Диксону.
А я самозабвенно метался по извилистым дорожкам импровизации, вполне властвуя над инструментом, окончательно подавив его природную дамскую своевольность, готов был играть сколько угодно, но любое соло когда-нибудь заканчивается. Рявкнула над ухом труба. Запустил свои брэки барабанщик. Мы вместе отработали общую концовку и «закочумали».
-Не хилый прогончик выдал, чувак, - сказал Колбасин. – Возьми вот! Струны протри. В кровищи всё.
И он подал мне салфетку.
-Струны пивом лучше всего протирать. Вместо канифоли, – сказал гитарист поучительно. - Опять ведь тебе смычком пилить придётся.
-А ложка на что? - весело ответил я и, слизывая кровь с пальцев, направился к аптечке Пены Пинтовны за стойкой бара.
Добрая мамка, отрывая полосу от старой скатерти, выговаривала:
-Что же ты, Гришка, снова до кровавых мозолей! Инвалидом станешь со своей музыкой!
Но врачевала умело с ухватками фронтовой медсестры.
Свежие бинты на пальцах словно бы придали мне мужества, и я отважно подошёл к своим одноклассникам. Без Элиной подсказки Диксон наверное бы и не узнал меня, - какой такой Гриша Орлов? Салабон изнеженный, хиляк учёный. Однако он не только кивнул мне, но и пододвинул свободный стул.
Я сел. Мы пожали руки (он мою левую).
-Говорят, ты тут ещё и поёшь?- сказал он.
-Немного, в перерывчиках.
-Такой заказ будет, брат. «Их было восемь». Смогёшь?
-Щас сделаем.
Я сорвался с места, бодренько подскочил к эстраде и включил микрофон. Гитариста не пришлось долго уговаривать, он любил «бацать под шансон», и без раздумий начал с забористого цыганского проигрыша.
Я ещё не знал, что в этой песенке, полной кровавой уголовной романтики, завяжется моя судьба, первая взрослая любовь, - (это будет ясно уже через несколько часов, ночью, в доме у этого самого Диксона). Пока что просто хотелось услужить городской знаменитости, и я у микрофона старательно выпевал печальную историю о том, как один благородный хулиган вступился за девушку, но превысил меры обороны и финкой порезал обидчика. Отсидел своё, вышел, а девушка его не дождалась…
Я лишь слегка скримил (хрипел) на сомкнутых связках только в самых пафосных местах песни, но и этого было достаточно, звучало вполне по-уркагански.
…-А тот, кто раньше с нею был, -
Он эту кашу заварил
Вполне серьезно.
(Далее сиплым голосом отчаянного пропойцы):
Мне кто-то на плечи повис, -
Валюха крикнул: "Берегись!" -
Но было поздно…
Занятый выпеванием надсадных вокализов, я поздно заметил угрозу моему номеру. А в это время не какой-нибудь кореш Валюха, а сам Валентин Васильевич Челпанов - директор ресторана, в жилетке и бабочке, собственной персоной подскочил к эстраде и вырвал из разъёма микрофонный шнур.
-За блатняки вылетишь у меня! Чтобы я больше этого не слышал, - потребовал он.
Я видел, как Диксон поднялся с места и догнал директора. Они о чём-то поговорили как хорошие знакомые и разошлись. Директор к себе в кабинет, а Диксон – ко мне.
-У него комиссия сегодня. Борзеет дядя, - пояснил Диксон, нервно поводя губами. - Вечером поедем ко мне. Устроим междусобойчик. Гитара у меня есть.
Не смотря на разбитые пальцы, я согласился, подумав: «Одним большим управлюсь как-нибудь».
А потом они танцевали. И пусть Эля то и дело поглядывала на меня из-за плеча Диксона, это не спасало моего самолюбия. Хорошо было гитаристу, - он играл сидя и мог спрятаться за роялем. А я, будто на показ выставленный, столбом торчащий посреди эстрады со своей Viola, чтобы не умереть от ревности, мог только всячески отводить взгляд, глядеть в пол. До своего обзора я допускал только ножки Эли. Вожделенно следил за ловкими переборами её туфелек, и круто отворачивался, скрипел зубами от сердечной боли, когда эту картинку закрывали белые штаны Диксона. Доставалось в такие моменты и струнам моей «виолетты». Они диссонировали и щёлкали по грифу от яростных рывков.

7. БРАТ - МОЙ, А УМ СВОЙ
Я укладывал контрабас в футляр, незаметно примечая, как Диксон расплачивался с официантом. Наши с Элей взгляды встретились, и она помахала мне рукой в напоминание о продолжении вечера у неё дома.
На пути к выходу Диксон дружески ударил меня по плечу.
На крыльце негромко свистнул, и такси тотчас подъехало.
Он распахнул перед нами заднюю дверцу, а сам плюхнулся рядом с водителем, - лидерство что ли в нём сработало, великодушие, или избыток выпитого.
И Эля тоже приготовилась нырнуть в машину, уже и подол платья подобрала, когда у меня сорвалось с языка:
-Как за партой будем!
-Ой! Тогда ведь я должна сидеть справа!
Рассмеявшись, она крутнулась на носках, пропуская меня вперёд, а я отступил.
Так и нам с ней довелось станцевать в этот вечер.
В машине Эля принялась ещё как-то половчей усаживаться, вот именно что, - устраиваться возле меня, - словно бы для обстоятельного общения в долгой дороге. Она всё время смотрела на меня, и вовсе не как в вечерней школе за партой, а с какой-то особой улыбкой, что немного смущало. Я, конечно, уже и в свои семнадцать лет подозревал, что девушкам нравятся музыканты, но ещё даже и не помышлял пользоваться этим. К тому же, мне казалось, Диксон был настороже. Под лаковым козырьком его фуражки мерцал мутный глаз с розовыми ресницами, маячило лицо с веснушками на впалых щеках. Он только повернулся к шофёру, назвал адрес и опять стал смотреть в никуда.
Не похоже было, чтобы он очень дорожил близостью с Элей, скорее всего отношения были в прохладце, а, может быть, вообще она отшила его, коли он усадил нас рядом, - думал я.
Одного слова Эли стало достаточно для прояснения ситуации.
-Братик, заедем в магазин. У нас хлеб кончился.
«Так, значит, она ему – сестра?»
Думаю, что она намеренно обозначила своё родство с ним, - видя моё замешательство. Сделала это, чтобы включить во мне программу действий, освобождающую живое, пульсирующее нутро юного существа. Сразу определила в семью, на законное место кавалера, ухажёра, поклонника.
-Какие тебе магазины в полночь! Обойдёмся! - буркнул «братик»
Эля тронула меня одним пальчиком. Она глядела так, словно спрашивала, всё ли она делает мне во благо.
Мне предлагалось больше, чем я мог осилить. Разбег для прыжка, для преодоления зияющей новизны жизни, казалось мне, был недостаточен для моей отроческой квалификации. Я боялся провала. Всё это, конечно, легко считывалось Элей с моей ребячьей улыбки.
Я уверенно чувствовал себя на сцене, овладевая множеством душ, в том числе женских, сладострастно тискал свою Viola на эстраде ресторана, но сейчас выход меня ожидал в совершенно новой роли, и безо всяких репетиций...
Под колёсами такси сначала шуршал асфальт проспекта, потом тарахтели булыжники мощёной улицы, хлюпала дощатая стлань одноэтажной окраины, - а остановилась машина уже в колеях «шанхая». Забор был подпёрт кольями. Ворота, закрываясь, неожиданно грохнули по наклону, так что я вздрогнул, а Эля оглянулась. Она шла впереди, и её глаза в темноте при каждом обороте ко мне зажигались словно проблесковые маячки.
Толстая дверь распахнулась, и я попал в жилые покои, иначе не скажешь: так чиста, и с таким тщанием была обставлена избушка.
Диван в свете торшера.
Низенький столик из стекла.
Полированный сервант.
Пианино в чехле.
Диксон вручил мне гитару с бантом. Это была старинная семиструнка с бархатным, жужжащим звучанием. Я принялся перестраивать её на классику. Эля собирала на стол, а Диксон развалился в кресле, готовый внимать юному гастролёру.
Мне захотелось подольститься к мрачному королю Поморы. Всякому было известно о его отсидке. Я чувствовал необходимость (ложную), хоть как-то соответствовать его героическому образу, и сказал, вернее «брякнул»:
-На прошлой неделе мы с Васькой попали в капэзе (камера предварительного заключения. Авт.). С пятницы до понедельника просидели на нарах. Такая круть! Хлеб и чай. На хлебе горка сахара. Но весело было. Там ещё, кроме нас, парни парились Такие хохмачи.
Диксон напрягся, пристально посмотрел на меня и спросил:
-За что?
-В Соломбале Васька ножом местных припугнул, -сказал я. - Они ментам стукнули. Ну, нас и загребли. Хорошо, что Васька нож выбросить успел.
У Эли при этих моих словах опустились плечи, вся она как-то сжалась, померкла. А Диксон глухо вымолвил:
-Ничего там хорошего нет, Гриша.
И я понял, что он говорит о тюрьме вообще. Так весомо и так ко времени было сказано, что я до сих пор слышу его глухой голос, вижу лицо с выражением тяжёлой, мрачной убеждённости, и мысленно благодарю, - навек запало в душу.
А тогда я снимал с гитары седьмую, ненужную мне струну и думал: «Если там всё так плохо, то почему тогда такие классные песни в тюрьме и про тюрьму сочиняются?»
И благо, что я не озвучил, не ввязался в спор. Каким бы наивным мажором предстал я перед Элей!
Большой палец сам по себе прошёлся по арпеджио, а потом ногтем снизу: унц – унц - унц… И понеслось:
-Стою я раз на стрёме, держуся за карманы. И вдруг ко мне подходит незнакомый мне граждАнин. Он говорит мне тихо: «Куда бы нам пойти, где можно было лихо нам время провести? Где девочки танцуют голые, где дамы в соболях. Лакеи носят вина, а воры носят фрак…»
Песенка задела Диксона. Он снял, наконец, фуражку. Налил водки нам обоим и выпил махом.
А мне уже было не до вина. Я продолжал ломаться под блатного:
-А я говорю, в Марселе такие кабаки! Такие там девчонки! Такие бардаки! Там девочки танцуют голые, там дамы в соболях. Лакеи носят вина, а воры носят фрак!..
Диксон топал ногой в такт, бил кулаком в подлокотник, даже подпевал. Я радовался, что оправдал его ожидания. Но, как оказалось, этот бурлеск был сродни просветлению перед кончиной. На последнем куплете мой кумир сник и уснул, свесив голову на грудь.
Эля как будто только этого и ждала.
-Алик! Алик! Пойдём баиньки!
Она подхватила его за подмышки. Грузный лагерник покорно подчинился хрупкой девушке, утвердился на ногах и при помощи Эли стал подниматься к себе в мезонин.
Долго скрипела лестница. Потом над моей головой взвизгнула панцирная сетка железной кровати и тотчас после этого в дверях появилась счастливая Эля, так быстро, словно на крыльях слетела.
-А теперь про что-нибудь хорошее! Ну, пожалуйста, Гриня!
Эта просьба привела меня в замешательство. Я мог часами петь в компании уличных парней. Для захмелевших посетителей ресторана. На яхте под парусами. Везде имелся запрос и гарантировался отклик. Но ничего не находилось подходящего в моей памяти, чтобы петь в полумраке на диване в свете торшера для единственной девушки. Не знал я ни одного романса. Да и не думаю, чтобы какой-нибудь романс оказался созвучен этой минуте. Как фальшиво бы звучало что-то вроде: «Я встретил вас, и всё былое…» Модные песенки типа сладеньких «Ландышей», может быть, и пришлись бы Эле по душе, но претили мне. В комнате стояло пианино, и я озвучил бы, конечно, какой-нибудь ноктюрн или просто побродил по клавишам в романтических тонах, нащупал нужное состояние духа, но что сыграешь забинтованными пальцами?
Я уже решился было спеть какую-нибудь костровую-туристическую, припомнил первые строчки: «Милая моя, солнышко лесное…Где, в каких краях встретимся с тобою…» Но тоже не смог удержаться от гримасы: не то, не то!
Мою маету Эля разрешила просто. Опять одним пальчиком легонько дотронулась до моих забинтованных пальцев, как простительной причины заминки, и озорно подскочив на диване, сказала:
-А давай, ты будешь учить меня играть на гитаре!
Она, конечно, не знала, отчего я вдруг стал смел и весел. А дело было в том, что от касания Эли, во мне словно включилось воспоминание о моей соседке по дому, актрисе тёте Азе. Об её уроках игры на гитаре. О моих детских потрясениях от прикосновений к её мягкой груди. Эти уроки озаряли тогда мои печальные школьные будни и дворовую тоску, да что там стесняться и говорить недомолвками, - первая детская любовь озаряла мою жизнь. В глазах Эли я увидел отражение себя, того мальчика, тянущегося к знаменитой артистке. Элю так же влекло ко мне, только с поправкой на величину моей значимости, как довольно жалкого ресторанного музыкантишка, которого она превозносила в своих представлениях, к которому тянулась, и с которым готова были на всё.
Гитара-сводница сделала наше с Элей сближение невинным, да и просто необходимым. Я обнял её сзади. Никуда было не деться нам и от соединения рук, что требовалось для правильной постановки пальцев.
Мы разучили аккорд ля-минор. Названия струн по высоте звучания. После чего посредническая роль гитары оказалась изжитой. Инструмент упал на пол и долго, затухая, гудел всеми струнами, аккомпанируя нам в деле слияния губ, срывания одежд и полного соединения наших молодых сущностей...
Я лежал в блаженном расслаблении, в полудрёме, когда услышал возле уха сердитый голос Эли:
-Мама, ты что! Тебе обязательно было сейчас! Мама!..
Я повернулся и увидел стоящую в проёме дверей пожилую женщину в халате. Она любовалась нами, в восхищении сжав кулачки на груди, с такой силой чувства, с какой женщины любуются новорожденными.
Отмахиваясь от упрёков Эли она быстрыми шагами прошла за печку, а обратно с каким-то свёртком - на цыпочках, всё так же прижимая руки к груди, но уже строго глядя в пол перед собой.
Эля обняла меня, благодарная за достойное поведение в такой сложной ситуации. Это её движение опять получило развитие, естественное для двух юных тел.
Говоря музыкальным языком, далее мы с Элей как бы разыгрывали пьесу в сонатной форме. После бурного и короткого вступления-экспозиции, была озвучена нами главная партия, полная восторженного движения к кульминации. Вслед за небольшой паузой мы прошли побочную лирическую тему.
Поговорив и выкурив сигарету одну на двоих, приступили к разработке темы параллельной, украшая её трелями и форшлагами, приберегая для темы №3 – группето и арпеджио.
И наконец, уже полусонные, вскинувшись словно по будильнику, исполнили несколько каденций продолжительного финала.
Кажется, Элю немного даже озадачила моя прыть. Видимо, она ожидала чего-то другого согласно моему образу – избалованного мальчика из приличной семьи. Я и сам удивлялся себе такому, имея тайные причины для сомнений в собственной мужественности после прочтения воспитательных брошюрок, подкидываемых мне мамой, как бы невзначай. Всё, что в них было написано, оказалось неправдой. Опровержение было получено в эту первую ночь с первой моей девушкой, и подтверждалось всю оставшуюся жизнь.
Мы дремали, когда над нашими головами раздался металлический скрежет кроватной сетки и донёсся голос «братика» из мезонина:
-Элька! Воды!
Пока Эля ходила наверх и ухаживала за болезным разбойником, я оделся и встретил её уже в сенях.
Ну, конечно, мы обнялись.
-Тебе было хорошо? - спросила она.
Откуда я мог знать, хорошо или плохо было мне, коли всё познаётся в сравнении.
Я задумался. Улыбался смущённо. И Элю, кажется, удовлетворил вид «юноши», свидетельствующий о его блаженном состоянии.
Спустившись по ступенькам крыльца, я окунулся в липкий маслянистый дождь, поднял ворот пиджака и пошагал на свет далёкого фонаря. Под ногами прогибались доски мостовой. Подстерегали проломы.
Я чувствовал опустошение. Двигался словно бесплотный, как привидение. Вполне себе мертвец, смутно понимая, что сегодня ещё одна смерть настигла нашу семью, смерть с лицом милой девушки, смерть-кончина моего детства…


Рецензии