Истребитель. Часть вторая

Истребитель
повесть

Часть вторая


«Когда похоронный патруль уйдет и коршуны улетят,
Приходит о мертвом взять отчет мудрых гиен отряд.
Гиены трусов и храбрецов сжирают без лишних затей.
Но они не пятнают имён мертвецов — это дела людей...»
Р.Киплинг «Гиены»


Весь путь: пока ехал в поезде — с начала до Минска, а затем до Москвы, после - в трамвае,  торопливо пересекал Арбат и взбегал через две ступени на второй этаж, я желал только одного: скорее увидеть маму, чтобы разделить с ней горе.

Но при этом отчетливо сознавал, что смогу взять тольку ту часть, которую она сама будет готова отдать.

Выйдя замуж за отца, следуя при этом скорее прагматичному женскому желанию найти в мужчине опору, чем чувству, она, вполне оценив хотя и непростой, но прямой, справедливый и бескорыстный отцовский характер, впоследствии полюбила его не той девичьей романтической влюбленностью, которая готова любить, не разбирая, а тем глубоким чувством, которое со временем только упрочивается, становясь частью собственного «я».
Теперь, со смертью отца эта часть должна была отмереть, как ампутированный член, отсутствие которого отзывается болезненной пустотой.
 
Как мне казалось, я был готов ко всему.
Однако, как выяснилось, моя уверенность не много стоила, мгновенно покинув меня при виде узкой бумажной полоски, косо накленой поперек  притворной планки дверей нашей квартиры.
 Узкая бумажная полоса с чернильными каракулями неразборчивой подписи и переломленным оттиском  печати.
Еще не вполне сознавая очевидность этого факта, я подергал дверную ручку и надавил на белую фарфоровую кнопку электрического звонка.
Звонок ответил за дверью  резко и преувеличенно громко.
Именно так лает собака, оставленная хозяевами в пустой квартире.
Но, где мама? И что с ней?
Первая пришедшая в голову мысль — она арестована. Не знаю почему, но именно так я и подумал.
Потом ухватился за воскресавшее надежду предположение, что ей могло стать плохо, и ее забрали в больницу.
Но разве при этом опечатывают двери?
Куда в подобных обстоятельствах обращается человек чтобы получить необходимые сведения?
Конечно, в милицию.
В жилконторе, наверное, тоже в курсе случившегося.
И хотя мой житейский опыт был весьма скуден, я догадывался, что, отправляясь в оба эти заведения, безусловно связанные между собой,  очень желательно иметь хотя бы в самых общих чертах представление о сути  произошедшего.
Кто мог оказать мне в этом помощь?
Подсказка — вот она. Домработница Дуся.
Но как ее найти?
Я помнил только, что она живет где-то на Рогожской, возле Курского вокзала.
Впрочем, я даже толком не успел  расстроиться.
Конечно! Она должна знать!
Я взбежал по лестнице на третий этаж и дважды позвонил в звонок.
И нетерпеливо еще раз.
«Ты ждешь Лизавета от друга привета…»
Сначала я услышал быстрые шаги, а потом дверь распахнулась.
На пороге, как в прошлый раз, стояла Лизавета.
Я с первого взгляда понял, что неожиданно пришедшие мне в голову слова известной песни не для этого случая.
Увидев меня, она вся смешалась и, отступив вглубь прихожей и повернувшись лицом к открытой двери столовой, беспомощно и громко позвала:
- Папа!...Папа! Пожалуйста, выйди на минуту.
Ее нескрываемая отчужденность, а главное — нотки растерянности и, даже — страха в  голосе заставили мое сердце сжаться от предчувствия беды.
В дверях столовой показался отец Лизаветы — Григорий Михайлович.
- Что случилось, Лиза?
А потом, сделав два шага вперед и всмотревшись.
- А-а! Александр. Приехал? Ну, проходи.
Я прошел мимо посторонившейся, для этого - прижавшейся спиной к стене  Лизаветы.
В столовой  мне бросился в глаза накрытый к завтраку стол. Тарелки с недоеденным супом.
- Мариетта Власьевна в летнем лагере — сообщил Лизаветин отец о своей жене, работавшей директором детского дома, женщине размашистой и громкоголосой — так мы с Лизой вдвоем хозяйничаем. Садись. Не завтракал? Лиза, подай еще тарелку...Ты, небось, удивляешься. Утром есть суп!  Я могу есть суп хоть три раза в день. Кому-то это покажется странным. Но как говорил Сократ  «Ем чтобы жить, а не живу чтобы есть». Суп -  это первое дело для желудка,  играющего исключительно важную роль в здоровье человека. Наш академик Павлов это решительно доказал.
Несмотря на охватившую меня тревогу, я взглянул на него с искрой интереса.

В школе на уроках биологии нам рассказывали об опытах Павлова.
Плакат с изображением бодро выглядевшей собаки с выведенной из ее желудка трубкой.
Перед собакой стоит миска. Не с супом ли?
Из трубки капает выделяемый при виде пищи желудочный сок.
Безусловные и условные рефлексы. Вивисекция.

Я попробовал представить отца, съедающего три тарелки супа в день, и не смог.
Наши семьи были соседями с момента заселения дома, но близких отношений так и не завели, только здороваясь при встречах во дворе или в подъезде.
Видимо, были тому причины.

Что же. Пожалуй, самый подходящий момент заняться вивисекцией.
- Григорий Михайлович, дверь нашей квартиры опечатана. Вам известно, что случилось с моей матерью?
Лизавета возле буфета громыхнула тарелками.
Лизаветин отец, повернувшись на стуле, положил мне на плечо большую и тяжелую, но мягкую ладонь.
- Ты уже взрослый, к тому же военный, будущий командир Красной Армии. Буду говорить с тобой без обиняков...Утешить мне тебя нечем. Твоей матери, Вероники Павловны, нет в живых.
Я услышал, как судорожно всхлипнула Лизавета, а затем выбежала из комнаты, не сдержав рыданий.
Я с трудом выговорил онемевшим языком:
- Как это случилось?
- Она погибла, выбросившись с балкона.
Распахнулась черная бездонная пропасть.
Страшно заглянуть в нее.
Заглянешь, и затянет  в безнадежную глубину.
Нет, сейчас не время. И я перелетаю на другой край.
Чувствуя, что могу не справиться со своим лицом, я только спросил:
- Почему?
- Существует правило — после смерти военоначальников ранга твоего отца изымать документы, находившиеся не только по месту их службы, но и в личном пользовании у них дома. Когда сотрудники, направленные с этим заданием, позвонили в вашу дверь, твоя мать отчего-то решила, что ее хотят арестовать. Вероятно, внезапная смерть твоего отца слишком сильно подействовала на ее сознание.
Всеми силами стараясь не лязгнуть зубами из-за колотившего меня внутреннего озноба, я спросил:
- Где она сейчас?
- Это мы сейчас узнаем.
Лизаветин отец легко, несмотря на внушительные размеры своего тела, поднялся из-за стола и, подойдя к стоявшему на высокой ноге столику с телефонным аппаратом, снял трубку.
- Пожалуйста, «ка два тридцать один двенадцать».......Это Богачев говорит. Здравствуйте, товарищ Ходкин. Мне нужны сведения о граждан...о Юхневич Веронике Павловне, скончавшейся седьмого июня сего года. Проживала по адресу Плотников переулок, дом номер двадцать два, квартира семь.
«Седьмого июня — это вчера. Может быть, когда я ехал в поезде из Белостока в Минск. Или когда сидел на вокзале в Минске, ожидая «московского» поезда» - пронеслось у меня в голове.
- Сейчас все узнаем — повторил Лизаветин отец.
Повторением расчетливо замедляя залихорадивший бег времени.
«Наверное, я бесчувственный и бессердечный человек» - с презрением к себе подумал я, потому что, воспользовавшись заминкой, спросил, будто не было прыжка через пропасть.
- Григорий Михайлович, перед отъездом мне сообщили только о смерти отца и о том, что его похороны должны состояться в воскресенье. То есть — сегодня. У кого можно уточнить — когда и где? 
Лизаветин отец снова взялся за телефон.
- Соедините меня с дежурным по наркомату обороны....Здравствуйте, товарищ майор. С вами говорит Богачев из ЦеКа. Я звоню по поводу похорон генерал-лейтенанта Юхневича. Меня интересует время и место их проведения...Хорошо...Так...Записывайте номер: дэ один тридцать один одиннадцать. Жду.
Пока Лизаветин отец говорил, я, глядя на его рослую и, что называется, "представительную» фигуру, слушая его спокойную и уверенную речь, не мог отделаться от мысли, что для него давно уже стало само собой разумеющимся, что все без исключения, услышав слова «Богачев» и «ЦеКа»,  должны бросить свои дела и заниматься его делами. Думаю, полученный отказ привел бы его в крайнее удивление и растерянность.
Он плавно положил трубку на рычаг и, повернувшись ко мне, хотел что-то сказать, но тут же снова вынужден был ее снять, поскольку телефон разразился нетерпеливой трелью.
- Слушаю...Так...Пришлось звонить Бродскому? И что он? Да говорите, не тяните вола за хвост...Ну-ну... Хорош гусь!...Молодец. Правильно ему ответили...Ничего. Как аукнется....Все же перезвонил? Понял, что себе дороже будет... Добре. Ну, пока.
И с полным удовлетворением от рапорта усердного  исполнителя сообщил мне:
- Твоя мать находится в Первой клинике на Калужской.
На какое-то мгновение я смутился, - сказано было так, будто мама была жива. Но тут же понял, что он просто оговорился.
Снова зазвонил телефон. Пароли «Богачев» и «ЦеКа» действовали безотказно.
- Я у телефона... Да...Говорите....Понятно. Спасибо.
Совсем повеселевший он сообщил мне.
- Ну, теперь  все выяснилось. Прощание с твоим отцом организовано в Доме культуры Первого автобусного парка на Бахметьевской.
Я не смог сдержаться, воскликнув:
- Почему в Доме культуры автопарка?!
Лизаветин отец посмотрел на меня с легким укором, словно сетуя на мою необоснованно завышенную требовательность.
- Если бы твой отец умер как-то иначе...Не понимаешь? Несчастный случай или…авиакатастрофа. Болезнь, в конце концов. Тогда, конечно, все как полагается — торжественная церемония прощания, гроб в фойе Театра Красной Армии, представители воинских частей, последние воинские почести. А поскольку он свел счеты с жизнью, застрелившись в своем служебном кабинете, уж - как есть. Как говорится, спасибо и на этом.
Ах, вот как дело было.
Теперь мне стали до конца понятными последние слова отца во время нашего прощания на Белорусском вокзале.
Видимо, тогда он уже все решил про себя, и, понимая, как будет расценен его поступок, пытался заранее оправдаться передо мной.
Бедный отец. Могу ли я судить тебя, даже зная страшные последствия твоего решения.
Я молчал, боясь только, что Лизаветин отец какими-то банальными словами нарушит наступившую тишину.
Минуту  молчания.
Но он проявил чуткость.
И даже более того — заботу.
Предложив мне после паузы:
- А вот что мы сделаем. Машина отвезет меня на службу, а я скажу  Аппелю, чтобы после он заехал за тобой и отвез на Бахметьевскую. Постой,  тебе не попасть в квартиру. Ну, это быстро.
И он в третий раз набрал номер.
Но теперь он говорил иначе.
Во-первых, он не поздоровался с тем, кто поднял трубку, только назвал свою фамилию. И фразы его были коротки, и произносились в тональности, не предполагавшей прения. На какую-то реплику он ответил даже с легким раздражением в голосе:
- Это вас не касается. Не берите на себя сверх положенного.
При этом сама его фигура неожиданно преобразилась, обретя барственную вальяжность. Вогнутость спины и выпуклость живота.
Говоря в трубку, он заложил левую руку глубоко в карман брюк, в интимную близость к паху и при этом  покачивался, словно детская игрушка  конь-качалка. С носка на пятку.
- И поторопитесь. Я не могу вас долго ждать.
Через пять минут изрядно сконфуженный заведующий жилконторы лично принес ключи от нашей квартиры.
Вместе мы спустились на площадку второго этажа, и он собственноручно отодрал бумажную пломбу.
В порыве загладить вину он взялся было открывать дверь, но я остановил его, сказав, что справлюсь без посторонней помощи.
Он ушел, бормоча себе под нос какие-то оправдания: «...а ты потом отвечай».
Зайдя в квартиру, я не сразу прошел в комнаты.
Пустота комнат не была пустой, а тишина — мертвой.
Скорее — настороженной.
Я почувствовал это потому, как натянулись до предела нервы, обострились слух и зрение.
Стараясь ступать как можно тише, словно боясь потревожить кого-то, я осторожно вошел в гостиную.
Все было на своих привычных местах.
Даже цветы в вазе на столе, поставленные туда мамой.
Вчера утром?
Двери в две другие комнаты были закрыты.
Дверь на балкон — тоже.
Так принято, если в доме покойник.
«Надо открыть балконную дверь. Не сидеть же в духоте» - подумал я.
Сдвинув шпингалеты, я открыл дверь и встал на порожек, глубоко и жадно вдыхая летний, наполненный ярким светом воздух.
Потом шагнул на балкон и, перегнувшись через перила, посмотрел вниз.
Вот там она лежала. Умирая.
Или может быть умерла до удара об асфальт?
Выпрямившись, я вернулся в комнату.
Вдруг легкий шорох долетел из кухни.
Я замер вначале, а затем с бешено бьющимся сердцем, готовый увидеть ...что?...кого?, метнулся на кухню.
Но она была, конечно, пуста.
Я повернулся, чтобы вернуться назад в гостиную, но опять тот же звук остановил меня.
Обернувшись, я обнаружил его источник.
Одна створка окна оказалась открытой, при этом легкая тюлевая гардина оказалась между створкой и рамой. И когда сквозняк пытался хлопнуть створкой, тюль скользил по подоконнику, шелестя при этом.
Видимо, мама, собираясь готовить что-то на плите, открыла окно.
Я посмотрел на плиту. Электрическая плита. Трехкомфорочная.  С  духовкой. Кстати, немецкая. Фирмы Allgemeine Electricitats-Gesellschaft.
Наш дом строился по экспериментальному проекту, призванному максимально облегчить быт ответственных работников и членов их семей, освобождая их для полной самоотдачи на благо государства.
Дом был оборудован всеми новейшими достижениями бытовой техники: электрическими плитами и водогрейными колонками, паровым отоплением, радиовещанием и внутренней телефонной связью с гастрономом, фабрикой-кухней и прачечной, расположенными в этом же здании, позволявшей делать заказы с доставкой продуктов, блюд, выстиранного и отглаженного белья прямо в квартиры.

На одной из конфорок стояла сковорода с лужицей подсолнечного масла.
Я почувствовал, как сильно хочу есть, за сутки только выпив стакан чаю  в «московском» поезде.
Подойдя к буфету, я открыл центральную дверцу и взял фарфоровую хлебницу. Нагнувшись и открыв правую дверцу нижней части буфета, достал масленку и круглый судок из зеленого стекла, под крышкой которого лежал кусок сыру.
Наполнив из-под крана чайник, поставил его на плиту.
При этом я поймал себя на мысли, что впервые делаю эти нехитрые манипуляции самостоятельно.
Кажется, не было случая, чтобы нас с отцом не ждал уже накрытый стол.
Нетерпеливо отрезав и намазав маслом  овал румяной московской булки,  съел его, не дожидаясь чая. Тут же съел второй, накрыв сверху порядочным треугольником моего любимого угличского сыра.
Бодро засвистел чайник, призывая хозяйку поглядеть на молодецки выпускаемый им белый султан пара.
И разочаровано умолк, отразив в блестящем, полированном боку совсем другое лицо.
Вернувшись к буфету, я взял из него свою кружку.
Кружка была большая, на поллитра. И очень красивая.
На бело-голубом желтые ялики  с гребцами, красные байдарки со спортсменами, легкими штрихами намеченные яхты с развернутыми парусами.
Кружку мне подарила мамина старшая сестра — тетя Рита, проживающая в Воронеже.
Подарок был связан с моим десятилетием. Вместе с кружкой я получил модель-копию первого советского магистрального локомотива  ФД-1П - «Феликс Дзержинский — тип первый», на тот момент только-только запущенного в серию. Муж тети Риты был начальником службы связи на Воронежской железной дороге. (Служба «Ш» - «шнуровая»).
Отец пил чай из простого стакана, но в серебренном подстаканнике, перешедшем к нему по наследству от маминого отца — инженер-полковника царской армии.
Мамина чашка была из тончайшего китайского фарфора. Некогда она была частью сервиза, привезенного маминым отцом из Южной Манчжурии, куда он был откомандирован во время русско-японской войны в качестве инженера-фортификатора.
«Как я раньше об этом не подумал, — спохватился я — нужно немедленно послать телеграмму тете Рите».
Приезд тети Риты был необходим.
Кроме главной причины ее приезда она могла помочь разобраться с оставшимся имуществом, которое придется куда-то вывозить, как только потребуют освободить служебную квартиру.
В том, что это вопрос одного-двух дней, я не сомневался.
Наскоро прожевав третий бутерброд и, обжигаясь, запив его чаем, я поспешил в почтовое отделение, бывшее в нашем же доме, с входом со стороны Арбата.
Денег у меня было мало  (остатки маминой сотни) — только-только на самое лаконичное сообщение: «Мама умерла.  Нужна помощь. Александр».
Возвращаясь домой, я подошел к тому месту под нашим балконом, куда должна была упасть мама.
Асфальт был чист.
Дворник Мустафа, наверное, не один раз прошелся по нему шлангом. Но мне почему-то верилось, что люди не успели затоптать это место, стараясь, хотя бы первое время, обходить его стороной.
Присев на корточки, я приложил ладонь к теплому, шершавому асфальту, стараясь на всю жизнь запомнить это ощущение.
Вернувшись в квартиру, встретившую меня все также настороженно, я  решился заглянуть в отцовский кабинет.
Распахнув дверь, я остановился на пороге.
Огляделся.
Вначале мне показалось, что ничего не изменилось, но, взглянув на ряды книг, отметил, что они заметно поредели.
Причем оставшиеся были расставлены безо всякого порядка.
Я шагнул к небольшому платяному шкафу, в котором отец хранил свою парадную форму с двумя орденами Боевое Красное Знамя, орденом Красная Звезда и медалью «XX лет РККА».
Шкаф был пуст. Чьи-то руки похозяйничали и тут.
Больше я ничего не успел разглядеть, потому что услышал автомобильный сигнал.
У Дома культуры «Первого автобусного парка города Москвы», куда меня привез на образцово сверкавшей «эмке» шофер Аппель, было  немноголюдно.
Милиционер в белой летней гимнастерке и белом шлеме-панаме  одиноко мерил шагами длину фасада.
Да на верхней площадке лестницы в четыре ступени скучал некий субъект в кепке, при моем появлении развернувший газету, до этого за ненадобностью свернутую в трубку.
В глубине полутемного из-за задрапированных окон вестибюля стоял гроб с телом отца.
В ногах на небольшом столике — четыре плюшевых подушечки с наградами.
Лизаветин отец говорил со знанием дела, - почетный караул отсутствовал.
Только трое человек в форме с краповыми петлицами стояли чуть поодаль.
Вероятно, о моем приезде в Москву знали и к телу отца меня пропустили беспрепятственно.
Он лежал, задрапированный по грудь какой-то коричневой материей.
Лицо его не было повреждено.
Значит, он стрелял в сердце.
Я сунул руку под покрывало, нащупал его сложенные ладони.
Они были льдисто холодными.
Что он не досказал мне в наш последний, прерванный им разговор?
Он же — и первый, когда отец говорил со мной на равных.
Я поглядел на его спокойное и строгое лицо.
Бедный отец, у  тебя не осталось собеседников, кому без страха быть преданным можно высказать терзавшие мозг и душу мысли, кроме «желторотого» сержанта.
Нет. Твоего сына.
А по теперешним временам быть уверенным в своем сыне — не малое дело.
Теперь я мог бы многое рассказать ему.
Но уже ничто не могло удивить его.

Между тем время текло, но ничего не происходило.
Мне показалось, что люди, находившееся в вестибюле, кстати, субъект в кепке с газетой тоже был тут, ждали еще кого-то.
Так оно и оказалось.
Входные двери широко распахнулись, пропуская того, чье имя год назад заполнило одно из трех пустовавших с 1937 года, вакантных мест в списке Маршалов Советского Союза.
Маршала сопровождали капитан - адъютант и подполковник - порученец.
Все встали по стойке смирно.
Только мой отец, пользуясь особой привилегией покойников, продолжал лежать как ни в чем не бывало.
Я не успел заметить, куда исчез субъект в кепке. Но его будто и не было.
Маршал подошел к гробу.
Адъютант и порученец почтительно замерли в двух шагах позади.
Я впервые видел Маршала, хотя отец несколько раз за время службы был его сослуживцем, неоднократно имея с ним дело напрямую.
О чем думал Маршал, вглядываясь в мертвое лицо одного из немногих, уцелевших в Большой чистке 1937-1938 годов.
Уцелевшим вопреки всем объективным причинам быть причисленным  к разоблаченному, признавшемуся, осужденному и покаранному  Советской властью «троцкистско-фашистскому отребью».
При этом — редчайший случай — не замаравшего свое имя доносами на товарищей и сослуживцев.
Сам Маршал не смог избежать своей нравственной Голгофы, пройдя через унизительное участие в деятельности Особой Комиссии по разоблачению вредительской деятельности Тухачевского и его приспешников.
Наконец, подняв голову, он посмотрел на меня и сделал движение в мою сторону.
Заметив, как при этом напряглись лицами, впившись в меня глазами, адъютант и порученец, я, как полагается, сделал три четких шага вперед и, вскинув руку к пилотке, назвался.
Бледные губы Маршала дрогнули, изображая подобие улыбки.
Но глаза. В глазах читались только усталость и безысходность.
Он благосклонно протянул мне руку.
Ладонь была вялая и холодная.
Адъютант и порученец стояли за его спиной.
У адъютанта в руках появились блокнот и карандаш, вероятно, готовые действовать по обстоятельствам.
Маршал поинтересовался: где и в качестве кого я прохожу службу.
Я ответил.
Маршал, пожевав тяжелой нижней челюстью, негромко произнес, расставляя каждое слово в приготовленное для него место:
- Очень не вовремя. Нам будет не хватать вашего отца — и, не оборачиваясь, бросил через плечо — Мальчику надо помочь.
Скользнув взглядом по лицу отца, возможно, завидуя его спокойствию, он сделал некое движение головой, вероятно, означавшее конец беседы, повернулся и пошел к выходу.
Отъезд Маршала оказался давно ожидаемым знаком для распорядителей похорон.
Откуда-то появились люди, которые, не обращая на меня внимания, принялись закрывать гроб крышкой, собирать с подушечек награды, один из них собрал сами подушечки.
Затем, подхватив под  негромкую команду гроб на плечи, они понесли его через боковой  ход во двор, где уже стояли, фырча моторами, грузовик и «эмка».
Когда гроб был поставлен на грузовик, я запрыгнул в кузов.
Подняли борта, и мы тронулись в путь.
В пути нас два раза захватывал короткий дождь.
На Новодевичьем кладбище, куда завернули машины, было сухо.
Отца похоронили у дальней стены, среди растоптанных каблуками мясистых лопухов и остро пахнувшей, выдранной с конями крапивы.
Случайно или нет, место, выбранное под могилу, было сухим, песчаным.
Отца опустили в готовую могилу сразу, не спросив моего желания проститься с ним в последний раз.
Двое безликих с лопатами споро забросали яму землей, насыпав сверху песчаный холмик.
Этим все закончилось.
Не было даже фанерной пирамидки со звездой и именем похороненного.
Все ушли, не интересуясь мной.
Признаюсь, при этом я почувствовал облегчение, так как был готов   услышать приглашение проехать вместе.
Итак, я остался один.
Постояв над могилой, я решил, что надо отметить место, чтобы найти ее, когда надо будет.
Обошел ближайшие могилы, стараясь запомнить имена, выбитые на надгробиях и выписанные на фарфоровых табличках-медальонах старославянской вязью.
Это был очень старый уголок кладбища. Те, кто покоился на нем, понятия не имели о трех революциях и двух войнах, потрясших Россию в нынешнем веке.
Заметив  торчавшую из  разбитого надгробья ржавую металлическую спицу, я без зазрения совести выломал ее и, подойдя к стене рядом с отцовской могилой, выцарапал на старых, податливых красных кирпичах надпись «Генерал-лейт. Юхневич Р.П. 1897-1941».
И увенчал надпись звездой.
Потом, обдирая носы сапог, я забрался на ограду и с нее осмотрел прилегающую местность, запоминая наиболее заметные ориентиры.
Я вернулся домой усталый и голодный.
Стянув сапоги, сняв гимнастерку и бриджи, в одних трусах и майке я осмотрел кухню в поисках более существенного пропитания, чем булка, масло и сыр.
Нашел небольшие запасы круп, макарон, муки, сахара и соли, стеклянные банки с разными специями. И все.
Оно и понятно.
Лето.
Про запас не купишь ни мяса, ни рыбы, ни колбасы.
А консервы мы никогда не ели.
На всякий случай я заглянул в небольшой чуланчик, зимой охлаждаемый уличным воздухом, где на полках хранились банки с вареньями, соленьями и маринадами, приготовленной по особому рецепту бужениной, обязательная трехлитровая банка меда и бидончик с топленым сливочным маслом.
Увы! Сейчас на полках стояли только чисто вымытые банки.
Правда, мои поиски все же были не напрасными.
Я обнаружил корзинку с десятком крупных картофелин и поллитровую банку с маринованными белыми грибами.
Быстро очистил и нарезал картофель ломтиками.
Пюре вам подадут в любой столовой.
Жареный картофель - это пища гурманов. Только надо знать, как его правильно приготовить.
Я умел готовить яичницу и жареный картофель. Этому я научился у мамы.
Заглянув еще раз в чуланчик, я вернулся с бидоном, в котором мама  хранила не портившееся  летом топленое масло.
Положив на сковороду кусок масла, я поставил ее на самый большой блин плиты.
Дождавшись, когда масло, растопившись, закипело, вывалил  картофель, не закрывая его крышкой.
При таком методе жарки, необходимо регулярно перемешивать ломтики картофеля, зато они покрываются аппетитной, золотистой, хрустящей корочкой.
И солить нужно в самом конце.
Скоро картофель был готов.
Не торопясь я вывалил в глубокую суповую тарелку половину содержимого сковороды, открыл банку с грибами и сел за стол.
По русскому обычаю следовало бы помянуть отца, но я знал, что в доме нет ни капли спиртного.
Отец  не употреблял ни вина, ни водки, не делая исключения даже для новогоднего шампанского.
Поэтому у нас никогда не собирались шумные застолья.
При том, что мама была открытым и очень гостеприимным человеком.
Раньше я не задумывался над этой стороной маминой жизни, а сейчас подумал, что ей не хватало живого и душевного общения с друзьями, коллегами и многочисленными знакомыми артистами, которых она не могла запросто пригласить в наш дом.
Осоловевший от еды я уселся в гостиной на диван, откинувшись на ловко подставленную спинку.
Не хотелось шевелиться, не хотелось думать.
В открытую дверь балкона залетал  со двора  ветерок.
Он бесцеремонно теребил откинутую от двери штору, которая  спешно принималась охорашиваться, расправляя свои складки.
Но у ветерка она была не одна.
И напрасно она тянулась вослед, когда он улетал к другой подружке.
Где-то далеко приглушено погромыхивал гром.
Не помню, как я заснул.
Не знаю, сколько я спал.
Я проснулся от близкого удара грома.
И был рад пробуждению, так как сны мои были печальны и сумеречны.
Опять ударил раскат грома и ушел, рокоча и перекатываясь через крыши, в Замоскворечье.
Я вышел на балкон.
За время моего сна состояние неба изменилось.
Весь день парило.
Тепло и водяной пар давали рост тучам, под конец дня собравшимся в одно исполинское облако, грозной тенью накрывшее Москву.
За несколько часов Природа создала электростанцию по мощности раз в двести, а то и побольше, превосходившую гордость первой пятилетки - Днепрогэс, на которую было потрачено пять лет  колоссального труда.
Вопреки стрелкам часов, бесстрастно показывавшим всего лишь шесть часов пополудни, стало по-вечернему темно.
Неурочная темнота освещалась трепетным желто-голубым светом частых молний.
Удары грома следовали беспрестанно - то близко и резко, то отдаленно и глухо.
Порывы ветра налетали вихрями с разных сторон, заставляя деревья  беспокойно шуметь, а голубей - торопливо вспархивать и суматошно кружиться над начавшими погромыхивать железом крышами.
Только стрижи продолжали бесстрашно носиться с иступленным визгом под самым желто-серым подбоем грозовой тучи.
В произведениях  писателей-классиков я встречал восторженные описания грозы, но тогда они меня мало трогали по одной простой причине: для летчика гроза означает только одно — отмену полетов.
Но теперь, глядя на грозную красоту набиравшей силу стихии, я чувствовал ощущение холода, волнами пробегавшего по спине, от догадки    необъяснимой связи ее с  тем  странным, витающим в квартире с самого моего приезда.
Я прошел на кухню, чтобы закрыть окно.
Темнота, заполнившая все углы и закутки квартиры, тысячеглазо следила за мной.
Я зажег свет и поставил на плиту чайник, но это ровным счетом ничего не изменило. Я по-прежнему был под неусыпным наблюдением.
Вернувшись в гостиную, я включил свет и там.
Люстра, брызжа ломкими лучами света, отразилась в закрытой крышке рояля.
По босым ногам пробежала струя холода.
Оглянувшись, я увидел открытую дверь маминой комнаты.
Сердце забилось часто и гулко.
Первое желание — детское: поскорее закрыть дверь, не заглядывая в саму комнату.
Сейчас я уже не чувствовал в себе прежней силы, позволившей  один раз перелететь гибельную пропасть.
Едва взялся за дверную ручку, ослепительная голубая вспышка осветила сумеречную комнату, заставив поспешно захлопнуть дверь.
Отрывисто ударил обвальный раскат гром, отозвавшись в рояле органным гулом.
Боялся ли я в призрачном, мимолетном свете увидеть вернувшуюся ко мне маму?
Тут же, устыдившись самого себя, я рывком открыл дверь и зажег свет.
В комнате был привычный порядок. Постель была аккуратно  заправлена.
На туалетном столике с круглым зеркалом на подвижной, складной консоли стояли два флакона с духами и нарядная круглая пудреница.
Зеркало особенное — увеличительное, позволяющее рассмотреть лицо во всех подробностях.
В детстве, лет трех-пяти, сидя на маминых коленях, я с любопытством рассматривал в нем свое увеличенное отражение.
Я знал, где у себя в шкафу мама хранила мои гражданские брюки и рубашки, но сейчас открывать шкаф и рыться в нем мне показалось кощунством.
Захлопнув форточку и погасив свет, я вышел из комнаты, плотно прикрыв за собой дверь.
Давно обижено свистел забытый чайник.
Налил из заварника в кружку чай.
Долил кипяток.
Размешал сахар.
Отхлебнул и поставил на стол.
Я чувствовал себя очень одиноким.
Мои мысли сами собой потянулись к Лизавете.
Если бы сейчас она была со мной.
Я был готов позволить ей занять в своем сердце места тех, кого безвозвратно потерял.
Ведь не просто так она нравилась маме.
Но как быть с проявленным ею утром малодушием.... и с причудой есть по утрам суп?
Все во мне категорически восставало против этой странной привычки.
Конечно, все это ерунда. Но червь сомнения уже принялся за свою работу.
А тут еще память услужливо напомнила про хвостики оборванной вешалки, торчавшие из-под воротника ее зимнего пальто, когда мы целовались с ней в подъезде.
Тогда это смешило и умиляло меня одновременно. А теперь заставило задуматься.
И сравнивать.

Как повела бы себя в этой ситуации небрежно отвергнутая мной Валентина?
И должен был честно признать, что на Валентину можно было полностью положиться.
А ...Крыся?
И не смог дать однозначный ответ.

Шквал налетел на Печатников переулок, с треском хлопая поспешно  закрываемыми окнами.
Штора взлетела к потолку, подобно сорванному с реи парусу.
Вторя ударам грома, рояль гудел басовыми регистрами, как штормовой ревун на входе в гавань.
По перилам балкона застучали первые, крупные капли дождя.
Косо через двор, выше деревьев пролетел газетный лист и, подхваченный вихрем, метнулся под взлохмаченные края пригнувшегося к крышам облака.
Стоя на своем излюбленном месте, я отрешенно наблюдал, как по опустевшему переулку тряской рысью, не прямо, а как-то боком, на ходу мотая головой, бежит собака.
Ливень хлынул без предупреждения, в одно мгновение скрыв собаку и  затушевав дома на противоположной стороне переулка.

Мне ужасно хотелось курить, но свои последние папиросы я выкурил еще в поезде.
А денег на покупку новых у меня не было.
Оставалось надеяться, что у отца — заядлого курильщика сохранился запас папирос.
Оставив балконную дверь открытой, я зашел в комнату отца.
Я никогда прежде не касался ящиков отцовского стола — это было просто немыслимо.
И хотя до меня все в этой комнате было обшарено чужими руками, я выдвигал ящик за ящиком с чувством глубокой почтительности и живейшего интереса.
В тумбе справа два верхних ящика были девственно пусты. В третьем — нижнем я нашел то, что искал.
Четыре нетронутые пачки «Дюбека» - любимых папирос отца.
Странно, что их не забрали производившие обыск.
А вот и неожиданная находка —  портсигар.
По хромированной  крышке наискосок и выпукло красной эмалью — «X лет РККА». На нижней створке — писарская каллиграфия гравировки «Нач.штаба имени Московского пролетариата стрелковой дивизии тов. Юхневичу Р.П.»

Я никогда прежде не видел у отца этого портсигара. Сколько я его помню, он пользовался простым кожаным портсигаром на десять папирос, вставляемых в два ряда.
Теперь уже не узнаешь: пренебрегал им отец или наоборот — хранил как дорогую память.
Мне он был весьма кстати.
Главное - его вместительность. На два десятка папирос. Как раз две пачки «Дюбека».
Теперь хорошо бы найти спички.
Пожалуй стоит поискать в ящиках левой тумбы.
Я обнаружил в них готовальню, командирскую линейку, курвиметр, стянутый резинкой пучок красно-синих карандашей, совершенно новую автоматическую ручку в картонном, обклеенном красным коленкором футляре ленинградской артели «Красный кожевенник», перочинный нож, полевой бинокль с цейсовской оптикой, несколько чистых блокнотов, Справочник командира РККА, Полевой устав, фотографию молодых отца с мамой, судя по золоченому теснению названия фото-ателье «Пале-рояль», сделанную в годы НЭПа, и  другую, вставленную в паспорту — мамы со мной в пятилетнем возрасте, что подтверждалось соответствующей надписью на обороте, сделанной рукой отца.
1927 год.
В тот год отец ездил в двухмесячную командировку в Германию.
Наверное, эта фотография была сделана перед той поездкой.
Спичек в столе не нашлось.
Я вышел в прихожую и открыл дверцы платяного шкафа.
Отцовские шинель, плащ и походная форма висели на плечиках с вывернутыми наружу карманами.
Я уже собрался было закрыть шкаф, как увидел спичечный коробок, застрявший между парой хромовых сапог и форменных летних ботинок.
Я поднял его, встряхнул.
Веселой погремушкой отозвался он мне.

И вот, стоя в проеме балконной двери, я с удовольствием втягиваю ароматный дым.
В училище у нас в ходу были «Пушки» и «Бокс». На куривших «Казбек» смотрели как на пижонов. Эти папиросы курили училищное начальство и командиры-преподаватели. Инструкторы курили тоже, что и мы. Вернее — наоборот, это мы брали с них пример во всем, начиная с летного «почерка», манеры носить форму и говорить, пересыпая речь летными словечками, кончая поведением на танцах, куда они иной раз заглядывали во всей пилотской красе: в фуражке с «крабом», круто сдвинутой на затылок, с пристегнутым «ушами» к поясному ремню летным шлемом, с  болтающимся на длинном ремешке у колена планшетом и неизменной папиросой в углу рта, чем неизменно  вызывали заметное  оживление среди приглашенных девчат.

Чтобы чем-то занять себя, я выстирал гимнастерку и бриджи, решив, что они успеют высохнуть к утру, а я успею их отгладить к приезду тети Риты.
Делать было решительно нечего.
Спать не хотелось.
Выпив остывший чай, я вернулся в отцову комнату.
Нашел среди оставленных книг ту, что ровно неделю назад начал читать и не докончил.
Всего-то семь дней.
Мама тогда вернулась после концерта очень оживленная с большой охапкой сирени, которая сейчас уже на отходе.
Постой, с кем она тогда выступала?... Вспомнил — с Козловским.
И не было у нее никакого предчувствия.
Или она хорошо умела его скрывать?
Ведь, было же что-то, заставившее ее от звонка в дверь броситься вниз.
Выходит, она ждала этого, была готова к этому, жила с этим. Но не показывала вида.
Стоп.
А чего ждать мне?
Сыну застрелившегося, «сумасшедшего» генерала и покончившей с собой пианистки?
Ведь, то, что меня «не взяли» в клубе и на кладбище, ровно ничего не значит.
Они не торопятся.
Знают, что их жертва, нередко догадываясь о предстоящем аресте, обреченно ждет их прихода, даже не предпринимая попытки скрыться.
Они приходят ночью.
Был…и не стало человека.
А вслед за ним исчезают и другие, освобождая жилплощадь.
Такая вот мистика.
И тут я едва не подскочил в кресле.
Ох, какой же я дурак, что затеял эту неуместную стирку.
Хорош я буду в мокрых гимнастерке и бриджах.
Бросив книгу на стол, я поспешно отправился на кухню и включил на самый горячий режим все три конфорки.
Я распялил в руках над пышущей сухим жаром плитой мокрую гимнастерку.
Потом, спохватившись, что пребывать в мокрых штанах — гораздо хуже, принялся сушить бриджи .
Через час я разочаровался в способности плиты высушить вообще что-либо.
Гимнастерка и бриджи вернулись в ванную, а я — в отцовский кабинет.
Будь что будет.
Усевшись в отцовское кресло, я закурил и наугад открыл книгу.
«...- Как ужасно кто-то закричал — сказал в комнате наверху пастор Мерлен. Отчаянный вопль еще стоял у всех в ушах. Слуга Корнатон пояснил, что кричала служанка, ее убили.
- Они уже на лестнице, - сказал капитан Иоле — Но мы построим наверху заслон и дорого продадим свои жизни. - И он вышел к своим швейцарцам.
...Лицо господина адмирала казалось спокойным, присутствующие могли прочесть на нем лишь внутреннее спокойствие и бодрость духа перед лицом смерти.
...А его людям пора бежать отсюда, и как можно скорее.
Он отпустил их и решительно портребовал, чтобы они уходили от опасности:
- Швейцарцы удерживают лестницу. Вылезайте на крышу и бегите. Что до меня, то я давно уже приготовился, да вы ничего и не смогли бы для меня сделать. Предаю душу мою милосердию Божию, в коем я и не сомневаюсь.
И он отвернулся от них — безвозвратно; им оставалось лишь тихонько выскользнуть из комнаты.
...Вокруг него стоял гул и грохот, он доносился с улицы и из самого дома.
...Швейцарцы больше не удерживали лестницу: все пятеро были мертвы. Буйная толпа протопала наверх; они хотели высадить дверь, но она поддалась не сразу. Когда они наконец проникли в комнату, они поняли, что послужило им препятствием: на пороге лежал ничком человек. Они набросились на него и решили, что прикончили его.
...От толпы отделился некий Бэм, тоже швейцарец, но служивший д'Анжу. И видит Бэм: у камина стоит старик, из благородных, из тех, к кому Бэм обычно приближался так, словно на брюхе полз. Но сейчас он рявкнул:
- Ты, что ли, адмирал? - Однако вопреки ожиданию в обращении с этим стариком ему не удалась та бесцеремонность, которая необходима, чтобы убийца поднял руку на свою жертву, и ради которой он называет ее на «ты».
- Да, я, - прозвучал ответ старика, - Но мою жизнь ты сократить не в силах.
...И Бэм смутился; растерянно посмотрел он на свое оружие, которое презрительно разглядывал стоявший перед ним важный старик. А держал он в руках длинный заостренный на конце кол, каким высаживают ворота. Им он и хотел садануть в бок господина адмирала, и когда тот отворотил лицо, Бэм так и сделал. Колиньи упал.
...Колиньи, сраженный ударом, еще успел что-то пробормотать, но все были слишком возбуждены и не поняли что; а сказал он только:
- Добро бы еще человек, а то какая-то мразь.
Эти предсмертные слова были полны нетерпимости к людям».

Прочитанные строки странным образом успокоили меня и даже вселили уверенность.
Трагедия возвышает душу.
Я решил, что не буду спать всю ночь и, если «краповые» приедут за мной, то встречу их с таким же хладнокровием, как встретил своих убийц адмирал Колиньи.
Мне не сиделось на месте. Я вышел на балкон.
Гроза убралась за Москва-реку. И теперь ворочалась, ворчала, погромыхивала, вспыхивала огнями вдалеке, словно там работала гигантская фабрика.
Дождь прекратился. 
В разрывах облаков уже показались первые звезды.
Воздух сделался чистым и прохладным.
От стояния босым, в одних трусах и майке стало зябко.

Чтобы согреться, я натянул сапоги, накинул на плечи взятый из шкафа отцовский китель.
От него приятно пахло табаком.
Я вернулся за стол и, угревшись, принялся было опять читать, но строчки начали расплываться перед глазами.
Что я ни делал, чтобы не заснуть, но победить навалившуюся сонливость оказался не в силах.
Сам не помню, как провалился в глубокий сон.
Будто меня выключили.
Так, сидя в отцовском кресле, и заснул.
Но как ни крепко спал, проснулся от хлопанья дверцы автомобиля.
Еще не совсем очнувшись, поглядел на часы. Было половина первого ночи.
Стряхнув остатки сна, я прислушался.
И не утерпев, прошел сквозь насторожившуюся тишину квартиры в прихожую, к двери на площадку.
В тот самый момент, когда я подошел к двери, раздался резкий и требовательный звонок, заставивший меня – готового к этой встрече – вздрогнуть и услышать биение собственного сердца.
За дверьми ждали, прислушиваясь.
И тогда я, как был — в сапогах, трусах и накинутом поверх майки генеральском кителе, раздельно и звучно повернул в замке ключ и решительно распахнул дверь.
И словно остановился на всем ходу.
Передо мной, подняв правую руку к кнопке звонка, явно собираясь еще раз задать ему работу, левой - прижимая к груди два бумажных пакета, стоял Лизаветин отец.
Не знаю, кто из нас был удивлен больше.
Во всяком случае, случилась пауза прежде чем он смог справиться и, обведя меня свободной рукой от генеральских звезд до трусов, произнести:
- Ты что? Спал...или уже...?
Он не договорил, что подразумевал под «уже», потому что я поспешно объяснил:
- Я, Григорий Михайлович, форму постирал.
Взгляд его смягчился и, мне показалось, сверкнул искоркой усмешки.
- Тогда наряжай свою нижнюю половину и поднимайся к нам...Помянем, как полагается.
Войдя через не запертую дверь, я услышал шум бьющей из крана воды и довольное фырканье, доносившиеся из ванны.
Столовая была ярко освещена.
Лизавета в том самом халатике и наброшенном на плечи сером домашней вязки жакете, стоя у стола, нарезала извлеченные из свертков копченую колбасу и сыр.
На вощеном квадрате развернутого кулька антрацитно поблескивала горка паюсной икры.
В центре стола возвышалась бутылка дорогой и потому не очень-то раскупаемой  народом «Столичной».
Лизавета, бросив свое занятие, уставилась на меня с испуганным выражением  глаз.
Насладившись произведенным эффектом, я, не скрывая иронии, успокоил ее:
- Не бойся. Я не сошел с ума. Не рассчитывал быть в  гостях и выстирал свою форму.
Тут в комнату вошел Лизаветин отец, энергично растирая махровым полотенцем широкую, но мягкую и белую как молоко, безволосую грудь. С родимым пятном под левым соском. Как подсохшая сукровица.
- Ну, как, Лиза? Готово?...Кто ж так режет? Тут на зуб нечего положить. Ну-ка, Александр, бери дело в мужские руки. Режь потолще. А ты, Лиза, неси масло и батон. Да прихвати там из  банки под окном соленых огурцов — обернувшись ко мне, он  с гордостью сказал — Последняя банка осталась. До лета достояла, а огурцы как свежего засола — лицо Лизаветиного отца светилось вдохновением первооткрывателя  новой формы материи или скоростного метода выполнения сложного технического процесса: — Хочешь знать — в чем секрет?  Тебе, так и быть, скажу. Я их кипятком заливаю и хрен, и дубовые листья кладу. Запомни — не холодной водой, а крутым кипятком. В этом все дело.
Гордый собой он скрылся в соседней комнате.
 
Мы с Лизаветой в четыре руки намазывали на хлеб масло, сверху укладывая слой икры.
Иногда наши руки в движении сталкивались, но, вот что странно, теперь эти прикосновения не вызывали у меня прежнего волнения, желания новых и новых прикосновений.
Вообще она держалась скованно, и пока мы были с ней вдвоем в комнате, не произнесла ни слова.
Лизаветин отец вернулся в надетой прямо на тело свежей рубашке.
Оглядев стол, он довольно хмыкнул и, подмигнув мне, шутливо поинтересовался у Лизаветы:
- А что, Лиза? По-моему, Александру к лицу генеральская форма. Ты не находишь?
Но Лизавета ответила лишь неуверенной улыбкой.
Не дождавшись ответа, Лизаветин отец достал из буфета четыре граненых рюмки и, сняв с бутылки «Столичной»  шапку-бескозырку, три налил  «под край», а четвертую — наполовину.
Одну — полную, накрыв бутербродом с икрой, отставил к пустому торцу стола.
- Ну, берите...По русскому обычаю, помянем твоего отца.  Пусть земля ему будет пухом. Чокаться не будем — предупредил он и махом опрокинул содержимое рюмки в раскрывшийся розовым гротом рот.
Я выпил вслед за ним.
Лизавета пила свою неполную рюмку медленно, гримасничая лицом, а выпив, передернула плечами и закашлялась.
- Не умеешь ты водку пить, Лиза — с доброй усмешкой попенял ей отец: - Давай, быстренько закусывай.
- Я не хочу. Я лучше на диван пойду — устало сказала Лизавета и забралась с ногами на кожаный диван с кожаными валиками по бокам вместо подушек.
- Заставлять не будем. Нам больше останется — проводив ее внимательным взглядом, сказал Лизаветин отец и, словно куда-то спеша, снова наполнил  рюмки.
- Где похоронили? - беря недрогнувшей рукой свою налитую «всклянь» рюмку и кивком подбородка понуждая меня взять мою, поинтересовался он.
- На Новодевичьем.
- На Новодевичьем? - прерывая на  пути безошибочное движение рюмки по дуге от стола ко рту, недоверчиво переспрашивает он.
Не обращая внимания на капли, стекающие с пальцев на скатерть, он некоторое время сосредоточенно молчит, а потом глубокомысленно произносит: - Значит, все же Он простил его...Хм...Странно...На него не похоже — и, уже не обращая на меня внимания, выпивает водку, берет бутерброд с икрой и жадно начинает есть,  вперемешку хрустя пережившим зиму огурцом.
Выпитая водка придает мне задора, и в свою очередь я спрашиваю у него:
- Чем же мой отец так провинился?
Глянув на меня с усмешливой лукавинкой в глазах, он не спешит отвечать, снова наполняя рюмки.
- Ты скажи, чего такой взъерошенный дверь мне открыл. Я было подумал — чего доброго, кинешься на меня.
Чувствуя хмельную, веселую отчаянность, честно отвечаю:
- А я подумал, что приехали за мной.
Он усмехается помягчевшими губами.
- Драться бы стал?
Мне не нравится его снисходительный тон, поэтому говорю жестко:
- Драться было бы глупо. Но и на коленях ползать бы не стал.
Он молча взвешивает мои слова на весах своего опыта, и потом говорит:
- Ты пей...А то — не поймешь. У нас разговор не простой будет.
Встав из-за стола, он ровной  походкой направляется к дивану с задремавшей Лизаветой и некоторое время смотрит на нее, затем выходит из комнаты, но скоро возвращается с лоскутным одеялом, которым заботливо укрывает дочь.
Вернувшись к столу, он наваливается на него большим телом, так что тот робко скрипит, и тянется ко мне рюмкой, глядя в упор неподвижным, потяжелевшим взглядом.
Мне не хочется пить водку, и все же выпиваю ее.
Исполняя негласное условие продолжения разговора.
Я понимаю, что надо поесть, но закуски, разложенные на тарелках, не привлекают меня, словно они бутафорские.
Равнодушно беру с тарелки кружочек сырокопченой колбасы и медленно жую, чувствуя во рту вкус воблы.
Вот чего бы мне хотелось сейчас. Твердый и янтарный лоскут со спинки.
Водка начинает забирать меня.
Тем временем Лизаветин отец снова наполняет рюмки.
Но теперь и он не спешит.
Еще больше наваливаясь на стол, тянется губами с приставшей родинкой икорного зерна.
- Ты спрашивал, чем провинился твой отец... Хотя… Может, и не стоило бы говорить. Но ты, я вижу, - человек надежный...Болтать не будешь.
Взгляд его буравит меня, пытаясь добраться до моих мыслей.
Но вместо того, чтобы начать объяснение случившегося с моим отцом, он соскребает ножом икру с двух бутербродов на один и принимается есть с сосредоточенным видом, ни мало не озабочиваясь моим мнением о нем.
С неожиданно вспыхнувшим чувством неприязни я смотрю на него.
«Я раскусил вас, Григорий Михайлович Богачев. Вы лицемер и чревоугодник. Ваши супы по утрам — только маскировка этого факта. Своим лицемерием вы губите Лизавету».
Так я думаю, открыто разглядывая его.
И он чувствует это.
Слизнув с пальцев несколько приставших икринок, спрашивает с неожиданной нетерпимостью в голосе:
- А знаешь, из-за чего застрелился твой  отец? Из-за амбиций и самомнения. Вот - де я какой! Один знаю: что, когда и как нужно делать! Вообразил, что может давать советы — оглянувшись на спящую на диване Лизавету и понизив ярь голоса до заговорщицкого полушепота: —  Кому?! Товарищу Сталину.
Он откидывается на спинку стула, оставив на столе согнутые в локтях, со сжатыми кулаками руки, становясь от этого еще более массивным и тяжелым...и настороженным.
Мы все ощущали непоколебимые волю и твердость этого имени.
Но промолчать — значит согласиться с незаслуженным опорочиванием отца.
И я дерзко спрашиваю:
- А если окажется, что мой отец был прав?
Он смотрит на меня с насмешливой снисходительностью, как взрослый на ребенка, обнаружившего простительную из-за его возраста наивность.
- В чем прав? В скором начале войны с Германией? Так это ни для кого не секрет.
- Тогда почему мы не объявляем по армии боевую готовность прямо сейчас? Почему нет приказа сбивать немецкие самолеты, выполняющие разведовательные полеты над нашей территорией?
Снисходительная улыбка не сходит с его лоснящихся жиром губ.
- Вот и ты, как твой отец. Не понимаешь главного...Не даром наши бдящие органы уверяют, что яблочко от яблоньки не далеко падает...Ну-ну. Не сердись. Тебе это простительно. А уж он-то мог быть сообразительнее...Товарищ Сталин на приеме выпускников академий не зря сказал, что подготовка к войне — это не только боевая подготовка Красной Армии и всей промышленности. Это еще и политическая подготовка, которая заключается в завязывании прочных отношений с возможными союзниками и нейтральными странами...Вот с этим у нас сейчас проблема. «Финская» нам в этом вопросе сильно подгадила. Кто у нас сейчас в союзниках ходит? Одна Монголия...Помощи от нее, как от козла молока. Поэтому товарищ Сталин требует: ни под каким предлогом не поддаваться ни на какие провокации, чтобы немцы не смогли выставить нас зачинщиками войны. Это его категорический приказ. Нам сейчас главное — проявить выдержку и не дать повода объявить нашу страну агрессором, и тем самым заложить фундамент для создания широкой антигерманской коалиции. А твой отец не нашел ничего лучше, чем  предложить провести в приграничных округах мобилизацию и привести войска в боевую готовность. Вот был бы подарок немцам.
- А как же люди?
- Люди? Какие люди?
- Обыкновенные. Которые живут и служат рядом с границей.
Он кивает головой и говорит, с трудом усмиряя патетический запал слов:
- Лиза мне говорила, что ты получил назначение на западную границу. Так вот. С вас никто боевую задачу не снимает.  Встать железным заслоном и не пустить врага вглубь страны! (Бьет самурайским приемом – ребром ладони по столу) Как в песне поется: «Там врагу заслон поставлен прочный. Там стоит отважен и силен»… Товарищ Сталин дал четкое указание: вначале — оборона, затем — наступление.  Вооружение приграничным округам дано самое современное. Лучше немецкого. Так что ваша задача — держать порох сухим и ждать приказа.
Он обводит горящим взором стол, вскользь задержавшись  на бутерброде с икрой, накрывавшем отставленную в сторону рюмку, и, высмотрев кружок колбасы потолще, пальцами отправляет его в рот.
Сказать, что я поражен услышанным, значит - ничего не сказать. Вопросы, которые я по понятным причинам не мог задать своему собеседнику, встревоженным роем носились в хмельной голове.
Он решает, что причина моего молчания другая.
- Да ты не  принимай близко к сердцу. Справимся. Армия сейчас не та, что была три-четыре года назад. Вычистили ее от  троцкистского и морально разложившегося элемента основательно. Открыли дорогу молодым, проверенным, беззаветно преданным делу Ленина-Сталина кадрам. Насытили войска новой, самой передовой техникой...Но помощь тоже не помешает...На днях принято решение восстановить дипломатические отношения с «пшеками», что сбежали в Лондон. А из военнопленных, что у нас оказались, решено сформировать две дивизии, а в последствие – развернуть целый корпус.
Тут же вспоминаю наш разговор с Крысей и ее слова о том, что с началом войны Сталин выпустит пленных поляков для совместной борьбы против немцев. Откуда она это знала?
Но говорю совсем другое.
- Между прочим, мой отец не сомневался, что мы справимся с немцами…Я - тоже...Ик.. И какая нам помощь от двух польских дивизий?
- Придет время - поймешь.
Разлиты по рюмкам остатки водки.
Вышло по полной.
От одного вида полной рюмки меня передергивает.
Мышцы живота сводит позыв.
А Лизаветин  отец ничего: выпил и, как ни в чем не бывало, бодро захрустел огурчиком.
Чувствуя на себе его пристальный, физически давящий взгляд, из-под которого хочется выскользнуть, я маюсь, не находя в себе  силы протянуть руку и взять рюмку за тонкую талию.
Такую же твердую и утянутую, как у Крыси.
Я вдруг ясно представил ее всю: в нарядном платье, выходных туфельках, восхитительно красивую и волнующе кокетливую. И, как оказалось, далеко не простушку.
Не знаю — это ли воспоминание придает мне решимости, но одним резким движением, неловко гремя стулом, я поднимаюсь.
И на предостерегающе вскинутый взгляд, постаравшись придать голосу убедительность, на какую только был способен, коротко отвечаю:
- Мне нужно покурить. Папиросы в квартире остались.
Лизаветин отец глядит на меня проницательным взглядом и медленно говорит:
-Ну, иди. Покури...Только запомни. То, что здесь было сказано,  (для пущей убедительности он несколько раз тычет указательным пальцем в стол) должно здесь и остаться.
Я согласно киваю головой - «само собой разумеется» и ухожу, чувствуя между лопаток его испытующий взгляд.

Сначала мне было просто плохо.
Я несколько раз бегал в уборную.
Я пил противную, теплую, безвкусную воду и тут же извергал ее обратно.
Вконец обессиленный я заснул под утро на диване, накрывшись отцовской шинелью.
Мне снился адмирал Колиньи, с бесстрастным лицом ожившего мертвеца ведший нас в конную атаку на изготовившиеся, сомкнутые ряды противника, подкрепленные батареями убийственной артиллерии.
Картечь со звоном прошла над нашими головами.
Мы гнали коней вперед, пытаясь врезаться в ряды вражеской пехоты раньше, чем артиллеристы  успеют изготовиться ко второму залпу.
Но не успели.
Картечь со звоном прошла по нашим рядам, вырывая в них целые прорехи.
Грозный адмирал уже не скакал впереди разодранных губительной сталью рядов.
Тут же грянул третий залп. Звон  летящей прямо в меня картечи стал нестерпимым.
И тут я...проснулся.
В дверь звонили. Уже долго и настойчиво.
Было утро.
Через открытую дверь балкона слышался упругий плеск воды, рвущейся из шланга.
Это дворник Мустафа, игнорируя последствия вчерашней стихии, невозмутимо совершал утреннее омовение двора.
В накинутой на плечи шинели я пошел открывать человеку, потерявшему терпение и теперь колотившему в дверь кулаком.
Этим человеком оказалась тетя Рита.
Очевидно, мой вид был настолько неприглядный, что по ее лицу пробежала целая гамма эмоций, завершенная трагическим фортиссимо.
Переступив порог и не выпуская из рук чемодан, она воскликнула:
- Саня, что случилось?!
Чувствуя, как на глаза неожиданно навертываются детские слезы, я растеряно молчал, не в силах повторить текст своей телеграммы.

Положение усугублялось тем, что мама и тетя Рита были очень дружны.
Будучи старше моей мамы на три года, тетя Рита любила ее «покровительственной» любовью.
Я даже не знаю, кого она любила больше — мою маму или своих дочерей Ольгу и Татьяну.
Мама была частью прежней, безвозвратно ушедшей жизни.
Нет, не жизни, - мира.
С новой, престранной эпохой она — потомственная дворянка мирилась только благодаря комфортным условиям жизни с мужем —  железнодорожным начальником и собственному положению директора образцовой школы для детей работников железнодорожного транспорта им. Лазаря Когановича.

С глухим стуком ударился об пол чемодан и повалился на тесненный под крокодила кожаный бок.
 Короткая судорога рыдания сломала безукоризненную, неподвластную возрасту стать, вымуштрованную бонной - шведкой Густав Анной Броншельд при помощи «шведской» стенки и шведской гимнастики.
Но она справилась быстро благодаря крепко усвоенному наставлению фреккен Анны, что «давать волю эмоциям, а тем более проявлять их на людях свойственно людям малодушным и невежественным», и безукоризненно белому, отглаженному, узнаваемо пахнущему духами «Белая сирень» носовому платку, появившемуся из правого рукава строгого серого жакета с черным бархатным воротником и такой же оторочкой планки нагрудного карманчика.
- Так что же случилось, Саня? — еще не своим — энергичным и чуть ироничным, а глухим и прерывистым от недавних слез голосом опять спросила она, глядя на меня,  как две капли воды похожими на мамины, глазами.
- Тетя Рита, спасибо, что вы приехали — сказал я, вложив в голос всю свою благодарность, преданность и готовность повиноваться в предстоящих нам скорбных трудах.
Подняв с пола старого и неизменного спутника всех тёти Ритиных путешествий, я отнес чемодан в гостиную, бережно прислонив к  дивану, на котором  расположилась его хозяйка.
Заняв стул напротив, неловко запахнувшись в шинель, я поведал о происшедшем с отцом и мамой.
Тетя Рита выслушала мой рассказ, не прерывая, с бесстрастным выражением лица.
Настоящие чувства остаются в сердце и не нуждаются в показной демонстрации.
Ровным голосом тетя Рита объявила, что первым делом она намерена умыться с дороги и выпить чаю, после чего мы вместе отправимся на такси на Калужскую, в морг Первой градской клиники.
- Надеюсь, к тому времени ты приведешь себя в порядок — заключила она.
Подхватив чемодан, она пошла в мамину комнату и, немного повозившись там, - мне был слышен стук выдвигаемых ящиков шкафа, вернулась в гостиную, держа в руках довольно увесистую пачку денег.
- Слава Богу, их не нашли. Это ваши деньги. Вера показала мне, где  их хранит. Думаю, что этого нам должно хватить на все. Антон Васильевич не успел снять необходимую сумму из-за моего срочного отъезда — сочла необходимым пояснить тетя Рита.
Через час  с небольшим таксомотор привез  нас к воротам клиники.
По асфальтовым дорожкам, покрытым лужами и листвой, сорванной со старых лип вчерашним ливнем, пустым из-за раннего часа, мы прошли к малозаметному из-за разросшихся кустов успевшей отцвести сирени одноэтажному каменному зданию морга.
Перед анонимной серой дверью тетя Рита забрала у меня собранный ей самой узел с маминой одеждой и приказала тоном, не терпящим возражений:
- Ты останешься ждать меня здесь.
- Но, тетя Рита...
- Никаких «но»! Есть вещи, которых мужчины не должны видеть.
Ее не было долго.
Я больше часа бродил, беспрерывно куря,  вокруг морга, порой слыша голоса людей, но никто не появлялся в прямой видимости, очевидно, избегая дорожек, ведущих к зданию с пугающей репутацией.
Я был на дальнем конце дорожки, когда услышал резкий стук двери, брошенной назад стальной пружиной.
Подбежав ко входу, я увидел стоящую возле двери тетю Риту, глубоко и часто вдыхавшую воздух.
Узла в ее руках не было.
Она была бледной и, как мне показалось, постаревшей.
Она отрешенно, не обращая внимания на мое присутствие, о чем-то сосредоточенно думала.
Наконец она обратила свой взгляд на меня.
Не вдаваясь ни в какие объяснения, она сказала:
- Саня, найди, пожалуйста, такси.
- Тетя Рита...
- Потом, Саня. Не сейчас.
- Вас проводить к выходу? - заботливо поинтересовался я.
- Дойду сама. Не теряй время.
Мне повезло: едва выйдя из ворот на Калужскую, я увидел стоящую неподалеку  «эмку» с шашечками на бортах.
Шофер — белобрысый, веснушчатый малый с плутоватыми глазами, поинтересовавшись куда мне нужно, —  я назвал Плотников переулок, думая, что тетя Рита хочет вернуться домой, — охотно согласился  отвезти.
- Садись, сержант. У меня для военных спецтакса. За пятерку свезу.
Ничего себе! Да за такие деньги можно доехать до Сокольников.
Но тетя Рита, сев в машину, обратилась к шоферу со странным вопросом:
- Скажите, голубчик, на каком кладбище имеется действующий храм,  в котором ведется служба?
Шофер, обернувшись, бесцеремонно окинул ее оценивающим взглядом.
- Папаша мой до революции извозом кормился. Буржуев возил. Так, те тоже — «голубчиком» его называли — и, осклабив губастый рот в дерзкой улыбке, язвительно поинтересовался: — Видать, дамочка, вы из тех буржуев недорезанных будете.
И пока я лихорадочно искал слова, которые должны были поставить на место зарвавшегося  наглеца, тетя Рита совершенно спокойно ответила:
- Из них самых. Все никак не дорежут. Ты, голубчик, вези, если знаешь. Получишь «на чай».
Шофер, озадаченный столь смелым ответом, принужденно хохотнув: «Во, какие пассажиры бывают», враз посерьезнел лицом и, уставившись в ветровое стекло с прилипшим листом, совсем другим голосом сказал:
- Это вам на Пресню, на Ваганьковское надо...Но только меньше, чем за двойную оплату  не поеду. Я – комсомолец и сознательный атеист.
- Вези, голубчик, да поскорей.
На Ваганьковском кладбище она побеседовала о чем-то со старушками, сидевшими возле довольно запущенной церкви с обшарпанным ликом какого-то «святого» над давно некрашенной дверью, и вскоре к ней вышел невысокого роста, но широкий в плечах священик в холщовом, неопределенного цвета, выцветшем подряснике.
Густые, мелко вьющиеся, седые волосы его были откинуты с крутого и смуглого лба назад и стояли львиной гривой.  Совершенно ассирийская борода его была полностью седой.
Поймав брошенный в мою сторону взгляд, я успел заметить глубоко посаженные серые глаза, смотревшие твердо и остро.
Он молча слушал, что ему говорила тетя Рита.
Спросив о чем-то, опять замолчал. Молчанием возносясь над собеседником.
Тетя Рита начала было что-то горячо говорить, но он остановил ее, решительным движением тронув ее руку.
После нескольких слов и царственного кивка львиной головой он ушел.

- Совершенно не умею врать — подойдя ко мне, смущенно пожаловалась тетя Рита: - У меня всегда на лице написано...Но, слава Богу, он согласился отпеть Верочку.

Я давно привык, что тетя Рита называет маму не Вероникой, а Верой.
Так повелось у них еще с детства.
Придавая их отношениям чувство особенной близости.

- Похороны состоятся завтра — с облегчением в голосе сообщила она, словно свалила тяжелую ношу, и вдруг огорченно воскликнула: - Ах, как же я могла забыть! 
И не успел я слова сказать, тетя Рита уже направилась торопливыми шагами к старушкам-«христарадницам», все это время зорко глядевшим в нашу сторону.
Поочередно привставая, при этом мелко и часто крестясь и кланяясь, они были похожими на поплавки, поднимаемые и опускаемые речной волной.
- «Не та беда, что кричит, а та – что молчит» – сдержано вздохнув, в ответ на какие-то свои мысли произнесла тетя Рита, вернувшись ко мне.
Некоторое время мы шли молча.
- Саня, ты, наверное, хочешь есть? – совершенно будничным тоном спросила тетя Рита.

Есть мне хотелось зверски.
Мой организм, привыкший к питанию по норме «три», установленной приказом наркома для летно-подъемного состава ВВС Красной Армии, решительно требовал положенных ему четырех тысяч калорий в сутки.

Я еще не успел ответить, как она снова спросила:
- Скажи Саня: нижним чинам разрешается посещать рестораны?
- Тетя Рита, в Красной Армии нет нижних чинов. Все: от рядового красноармейца до генерала пользуются равными правами.
- Ну, положим, генералу выпишут литеру в «мягком» вагоне, а простой солдатик поедет третьим классом.
- Как раз не обязательно.  Например, я к месту службы ехал в одном купе с подполковником  и майором – возразил я,  не собираясь вдаваться в подробности, что литера в тот раз была заказана для меня отцом. И, тем более,  умолчав о воришке, составившем нам компанию.
Догадливая тетя Рита взглянула на меня точь-в-точь маминым взглядом, от чего у меня защемило сердце, и решительно прекратила дискуссию.
- Ну, если так, то не поесть ли нам в ресторане? Извини, но сегодня заниматься стряпней я не в силах.
Мы остановили такси и попросили подвезти нас к какому-нибудь ресторану.
Шофер, очевидно, приняв во внимание «буржуйскую» внешность тети Риты, привез нас к «Праге».
Честно говоря, сам я со своими скромными сержантскими петличками не отважился бы на посещение этого шикарного ресторана, бывшего, по слухам, излюбленным местом досуга приезжих иностранцев и дипломатов.
Но тетя Рита чувствовала себя уверенно среди мраморных колонн, итальянских зеркал, тропических пальм, сверкавших целомудренной белизной скатертей и салфеток, серебра сервировки столов.
И со щегольски одетыми в безупречно белые, короткие – по бедра тужурки, подтянутыми и тщательно причесанными официантами держала себя естественно и свободно.
Что не замедлило сказаться на их отношении к нам – явно случайным посетителям.
Это как в случае с собакой: на неуверенного человека она рычит и лает, а тому, кто ее не боится, даже повиляет хвостом.
Тетя Рита себе заказала говяжий бульон со слойкой и чашку кофе с молоком, а мне, по совету официанта, с аристократической корректностью выслушавшего пожелания тети Риты накормить меня вкусно и сытно, при этом дав почувствовать разницу между армейской кухней и кухней первоклассного ресторана, – гуляшовый суп, охотничьи колбаски с отварными картофелем, запеченной в сметане цветной капустой и спаржей. А чтобы справиться с отменно питательной и обильной едой – поллитра темного лагера в высокой керамической кружке.
Когда официант величественной поступью отправился передавать на кухню наш заказ, тетя Рита без всяких церемоний и околичностей спросила напрямик:
- Саня, у тебя есть девушка?
В тот момент мне показалось, что это - не простое любопытство.
Я решил, будто она вообразила, что после смерти мамы ей полагается  взять на себя ответственность  за меня, не осознавая, что я уже не нуждаюсь ни в чьей опеке.
Но как бы то ни было, ее вопрос невольно смутил меня.
Где-то на самом краю моего сознания мелькнул образ Валентины, затем возникла Лизавета, но вышло это у нее так нерешительно и неловко, что она сама была рада поспешно исчезнуть, уступив место обольстительной Крысе.
Это-то неожиданное появление Крыси и смутило меня.
Так, что я поспешил ответить самым, что ни на есть безразличным тоном:
- Пока не обзавелся. Да и не к чему. Ведь мне еще два года предстоит жить на казарменном положении.
Но, как оказалось, для тети Риты мой ответ был не так уж и важен.
- Твоя будущая невеста должна знать, что мужчину необходимо накормить, несмотря ни на какие обстоятельства.
И тогда я подумал, что профессия все же наложила на тетю Риту свою печать.

Они вошли, когда я, расправившись с первым блюдом, прикидывал, сколько места в желудке осталось для второго.
Их было четверо.
Униформа сидела на них великолепно, подчеркивая спортивную (или армейскую?) подтянутость тел.
Их худощавые, европейские лица с глазами прозрачной голубизны дышали энергией и уверенностью, а за спокойными движениями рук и ног угадывались скрытые быстрота, ловкость и сила.

Глядя на них,  я внезапно вспомнил леопарда, увиденного мной в детстве в зоопарке.
Разомлевший на солнце зверь лежал под деревом, росшим в вольере, и лениво вылизывал лапу.
Тени от листьев сливались с пятнами его шкуры.
Но за обманчивой ленью и плавной легкостью движений угадывалась взрывная мощь не знающих пощады мускулов.

- Птенчик питается под крылышком своей мамочки – услышал я насмешливый голос, когда они проходили мимо нашего стола.
Подняв глаза от тарелки, я встретил жесткий взгляд почти бесцветных глаз в окаймлении таких же бесцветных, поросячьих ресниц. Брови тоже были бесцветные и почти не различимые на лице.
- Успокойся, Карл. Разве родители не навещали тебя, когда ты учился в летной школе?
- Навещали. Но, черт возьми, они не вели меня в лучший в городе ресторан. Мы отправлялись в «Веселый Густав», где могли себе позволить только по порции сосисок, сделанных из чего угодно, но только не из настоящего мяса.
- Вот видишь, насколько высоко ты взлетел!
- Выходит - не выше этого русского сопляка.
- Оставь его в покое, Карл. Он славный паренек. И в будущем наш коллега.
- Вот-вот, Людвиг. Ты сам такой же. Первые шаги делал на паркете. А я на досках с дырами от крысиных зубов… А ему я с удовольствием всажу очередь, если он подвернется под мои пулеметы.
- Прекрати, Карл. Похоже, они понимают, о чем мы говорим.
- Ну и черт с ними. Скоро они узнают..
- Стоп, Карл. Ты переходишь границу.
- Ладно, Людвиг…Смотри, один из официантов, кажется, еврей. Сейчас я заставлю его попотеть.

Тетя Рита слышала все не хуже меня.
Непроизвольно поворачивая голову вслед немецким летчикам, она даже не пыталась скрыть свое возмущение.
- Какая наглость! Что они себе позволяют! Колбасники!
Я натянуто улыбнулся старомодному патриотическому запалу тети Риты.
- Тетя Рита, колбасниками они были раньше. Теперь это – фашисты.
- Фу, какая гадость. И мы еще им помогаем! – оглянувшись и разделив картой меню, как ширмой,  лицо пополам, она, заговорщицки понизив голос, под большим секретом сообщила: - Антон Васильевич говорит, что в Германию гонят эшелон за эшелоном: пшеницу, уголь, нефть…А эти смеют так по хамски себя вести.

Я поглядел на немецких летчиков, расположившихся через два стола от нас.
Возле них в почтительном поклоне и с приветливой улыбкой на лицах склонились двое официантов.
Один из них, в самом деле, был с восточными чертами лица.
Немец, которого другой - с «поросячьими» глазками,  назвал Людвигом, сидевший ко мне лицом, заметил мой взгляд и дружески улыбнулся, и шутливо подмигнул в ответ.

- Саня. Ты, наверное, лучше знаешь. Будет война?
- Будет, тетя Рита.
- Скоро?
- Скоро.
- Тогда дайте им как следует. Да посильней, чем в прошлый раз.

 Отпевали маму в открытом гробу, с прикрытым черной вуалью лицом.
Священник с львиной гривой в траурной черной рясе, похаживая вокруг гроба, освящал его сладким дымом ладана и нараспев читал молитвы.
Присутствовавшие, коих набралось не более десятка, и большая часть из них, как мне показалось, были люди случайные – просто любопытствующие зеваки, – на возгласы священника часто крестились.
Прочитав последнюю молитву и посыпав поверх покрывала песок: «Господня земля, и исполнение ея, вселенная и вси живущий на ней», священник окончил службу.
Тетя Рита, скомкав в левой ладони мокрый от слез платок, перегнулась через край гроба, легла лицом на мамину грудь, шепча что-то ломкими губами, гладя через вуаль ее лицо и голову.
А я не мог заставить себя поверить, что все происходящее относится к моей маме.
Всегда такой  молодой, жизнерадостной, внимательной, мудрой и очень красивой.
Вероятно, я не мог до конца поверить в ее смерть, потому что видел только знакомое концертное платье и сложенные под грудью руки со вставленным в утончившиеся белые пальцы маленьким желтым крестиком.
Но лица-то я не видел.
И это мешало смириться с неизбежностью.

Подошли  трое с лицами хронических пьяниц, с проступающей во всей их наружности беспокойной суетливостью.
Встали  молча.
Своим присутствием торопя закончить прощание.
Тетя Рита поднялась.
Отвернувшись, махнула рукой.
Гроб закрыли крышкой.

Похоронили маму неподалеку от храма, на боковой аллейке, прямо рядом с дорожкой, насыпав горку из чистого песка, увенчанную деревянным крестом.
Когда гроб опускали в могилу, позади раздался, взлетев под нависший зеленый березовый купол, высокий голос, запевший с трогательной, душевной печалью «Со святыми упокой, Христе, души раб твоих..».
Голос был очень знакомым.
Бывало - я передразнивал его, затягивая «Обидели юродивого. Подайте копе-е-ечку», вызывая у мамы укоризненную улыбку.
Я оглянулся вместе со всеми.
Ошибки быть не могло.
С обнаженной головой стоял народный артист страны Иван Семенович Козловский.
Пожалуй,  его появление отвлекло и взволновало тетю Риту, ни как не ожидавшую увидеть воочию здесь и сейчас всесоюзную знаменитость.
После окончания похорон, когда все стали расходиться, и она, волнуясь как провинциалка, стала благодарить его, Козловский, взяв одной рукой ее за пальцы, другой - мягко  поглаживая рукав жакета, грустно произнес:
- Мне будет очень не хватать Веронички. Она была – мой задушевный дружок. Понимала меня без слов. Какая жалость.
Мне показалось, что для тети Риты эти слова были самым большим утешением.

Следующий день пролетел в бурных хлопотах.
Не представляю, как бы сумел я управиться без тети Риты.
Мне никогда не понять, как ей удалось все устроить быстро и наилучшим образом.
Мамин рояль с помощью Козловского, организовавшего перевозку и наотрез отказавшегося взять деньги, был пристроен в музыкальную школу при консерватории.
Посуда и кухонная утварь были подарены Дусе, обалдевшей от неожиданно свалившегося на нее добра.
Мамины вещи тетя Рита перебрала и увязала в несколько узлов.
Потом она куда-то несколько раз звонила.
И вскоре пришли несколько странных, пустолицых и бедно одетых женщин. Быстро и молча они похватали узлы и торопливо сбежали по лестнице.
Я заметил, что на тетю Риту их визит произвел неприятное впечатление.
Она ходила недовольная собой из комнат в кухню и обратно, бормоча себе под нос: «Даже чай вскипятить не в чем».
Я решил не отставать от нее и, найдя в отцовском телефонном справочнике номер, позвонил во Второе пехотное училище, предложив забрать книги из библиотеки отца.
Почему не в Первое, а во Второе?
Я решил, что вторые всегда обделённее первых.
Но и там долго и недоверчиво выспрашивали, почему я хочу передать им книги, что это за книги, и после бесконечных и утомительных расспросов выходило, что я уговариваю их оказать мне услугу сомнительного свойства.
Кляня себя и злясь на них, я бросил трубку.
Но нежелание бросать книги отца на произвол судьбы было сильнее уязвленной гордости.
Полистав еще отцовский  справочник, я позвонил в Артспецшколу № 1, как выяснилось, располагавшуюся не так уж и далеко - в Шмитовском проезде.
К моему облегчению, там сразу и охотно приняли мое предложение, и уже через час я помогал четырем приехавшим «спецам» выносить и укладывать книги в открытый артиллерийский «газик».
Я отдал им все, оставив себе только фотографии и книгу про молодого, отважного, веселого и легкомысленного короля.
И так, квартира перестала быть домом.
Остались стены. Но ушла душа.
Тетя Рита уезжала вечерним поездом.
Билетов в кассах не было. Но тетя Рита дозвонилась по «межгороду» до Антона Васильевича, и тот добыл для нее из неприкосновенной, «правительственной» брони место в «спальном» вагоне.
Я отложил свой отъезд на завтра.
Перед отъездом тетя Рита принесла и поставила передо мной китайскую лакированную шкатулку, в которой мама хранила свои немногочисленные украшения.
Мне они были ни к чему.
О чем я сразу и сказал тете Рите, предложив ей забрать шкатулку с ее содержимым себе – в память о маме.
Тетя Рита не стала «ломать комедию», отказываясь и заставляя себя упрашивать.
Подняв крышку, она предложила мне взять что-нибудь для моей будущей невесты.
Сказано это было так просто и по-хорошему, что я, не говоря лишних слов, выбрал тоненькое золотое колечко с бриллиантиком.
В потаенных закоулках души я знал кому хотел бы подарить его.
Тетя Рита в знак одобрения качнула головой … и закрыла ладонью глаза.
Справившись с подступившими слезами, она сказала, что это колечко было подарено маме по случаю окончания гимназии.
Перед тем как сесть в такси, тетя Рита вынула из сумочки и сунула мне в руку небольшую пачку сложенных вместе червонцев, пятерок и рублевок.
- Извини, Саня, это все, что осталось. Бери. Тебе они пригодятся.
Я не стал отказываться, понимая бесполезность и неуместность этого.
На прощание мы крепко обнялись и расцеловались.
Тетя Рита звала приехать к ним в первый же отпуск.
Я, конечно, обещал, вполне понимая, что это будет очень не скоро.
Проводив тетю Риту, я поднялся в гулкую пустоту квартиры и принялся за собственные сборы.
Я уложил в отцовский «походный» чемодан две пары выстиранного и отглаженного мамой отцовского белья, отцовскую бритву, привезенную им из Германии.
Бритва была особенная – механическая, с пружинным механизмом, заводимым, как часы.
Туда же уложил обе фотографии, книгу про короля Генриха-четвертого и карманный томик стихов Гете, по которому с мамой «подтягивал» знания по немецкому, и единственную, оставшуюся «про запас» пачку папирос.
Свободного места оставалось еще  много.
Поразмыслив, я принес из кухни отцовский подстаканник и свою кружку и, завернув в два чистых, накрахмаленных и отглаженных полотенца, сунул в чемодан.
Кстати сказать, мамины чашку и блюдце увезла с собой тетя Рита, тщательно завернув их в салфетки.
И все равно чемодан казался по-сиротски пустым.
Я вышел в прихожую и вернулся с отцовскими хромовыми сапогами.
Стащив свои, я надел отцовские сапоги. Они пришлись мне в пору.
Что говорить! В хромовых генеральских сапогах ногам было куда комфортнее, чем яловых солдатских.
Но перспектива быть задержанным за нарушение порядка ношения формы первым же встреченным патрулем и провести сутки в московской комендатуре меня никак не соблазняла.
Завернув сапоги в чистые байковые портянки, я тоже сунул их  чемодан и закрыл крышку.
Все.
Я мог отправляться на вокзал хоть сейчас, но на утро у меня было запланировано одно дело.

Ночью я не спал, простояв на балконе в накинутой на плечи отцовской шинели со споротыми генеральскими петлицами и шевронами.
О чем я думал, глядя на спящую Москву? Обо всем.
Я возвращался мыслями в беззаботное прошлое, воскрешая живые образы мамы и отца, и тут же – на смену приходили мысли о своих новых, полковых товарищах,  о немецких летчиках, повстречавшихся в ресторане «Прага», и от этого хотелось скорее вернуться в полк. И, не скрою, еще меня интриговала фраза, брошенная Маршалом: «Надо помочь мальчику». Интересно, что она означала? Думал ли я о предстоящей войне? Конечно. Она была фоном всех остальных мыслей. Но при этом она уже  стала привычной и потому утратила свою остроту, сделавшись элементом, на который необходимо делать поправку, планируя свое ближайшее будущее. К тому же, слова, сказанные Лизаветиным отцом, в какой-то мере приободрили меня. Если товарищ Сталин в курсе всего, что происходит, и знает что надо делать, то стоит ли такому человеку, как я, беспокоиться. Мог же мой отец чего-то не знать, видя ситуацию только со своей «колокольни», не представляя общей картины, и поэтому, что называется, «сгущать краски»…И еще одна мысль занимала меня… О предстоящей встрече с Крысей. Как я ни старался не замечать ее, она, против моей воли, возникала снова и снова, отвлекая от более серьезных мыслей.

За ночь я полностью опустошил портсигар, и поэтому утром, перед уходом мне пришлось достать из чемодана последнюю коробку папирос.
С чемоданом в руке я в последний раз прошел по комнатам и, нигде не задерживаясь, вышел из квартиры.
Захлопнув за собой дверь.
Будто разом отсек часть своего прошлого.
Сбежал по ступеням вниз.
Выйдя из подъезда, не удержавшись, задрал голову и взглянул на балкон третьего этажа.
Он был пуст, и дверь была наглухо закрыта.
Вот и отлично.
Ни что больше не удерживало меня.
Сдав ключи от квартиры в жилконтору, я прошел по Арбату до ближайшей трамвайной остановки.
Спустя двадцать минут я вышел на кольце «пятнадцатого» номера и еще через пять минут уже был на Новодевичьем кладбище.
Я не сразу нашел тот участок, где был похоронен отец.
А затем, ища то самое место, я несколько раз проходил мимо, не узнавая его: настолько не совпадали запомненные мною в прошлый раз приметы с тем, что я сейчас видел. Меня постоянно сбивала с толку небольшая деревянная сараюшка, приткнувшаяся к кирпичной ограде. В таких, обыкновенно, держат нехитрый подсобный инвентарь: метлы, грабли, лопаты. Было той сараюшке, как говорится, «сто лет в обед». Я не мог ее не заметить. Признаться, я совсем потерял голову. Оставалось последнее средство  – лезть на ограду и ориентироваться по местности. Что я и сделал.
Результат осмотра обескуражил меня: выходило, что сараюшка стояла на том самом месте, где два дня назад была могила моего отца. Спрыгнув с ограды, я подошел к сараюшке и, повернувшись к ней спиной, огляделся, ища и тут же находя запомненные приметы. Все совпадало.
Растерянный, я опустился на чемодан. Сараюшка стояла точно на могиле отца, скрыв ее под собою.
Спрашивать: «Кто это сделал?» – было глупо. Это и так понятно. Оставался вопрос. Нет! Два вопроса – «Зачем?» и «Кому это было нужно?».
Тут мне припомнилась фраза, брошенная Лизаветиным отцом: «Неужели простил? На него не похоже». Значит – не простил.
Я обошел сараюшку с трех сторон и в одном месте приметил втоптанную в землю полоску чистого песка. Присев, я собрал горсточку и, ссыпав в носовой платок, завязал небольшим узелком. Постоял, прощаясь.
И тут меня будто хлестнуло по лицу. Волна злости захлестнула меня.
Я решительно шагнул к ближайшей ограде и после нескольких минут яростной работы выломал из нее железный прут. Затем, оставляя на кирпичной стене глубокие борозды, повторил свою прежнюю надпись. Но на этот раз мне этого показалось мало. Выше первой надписи я нацарапал вторую: «Слава Красной Армии!!!».
Бросив прут под стену, обдернув под ремнем гимнастерку и поправив на голове пилотку, я отдал честь и, подхватив чемодан, зашагал прочь. Полностью удовлетворенный проделанным.

Продолжение следует.
 


Рецензии