Красная луна
В древние времена явление Кровавой Луны вселяло страх и ужас, так как люди верили, что появление такого феномена ничто иное, как знамение о конце света. Считалось, что это время воистину священно, так как луна умирает и наливается кровью. Жителям в ночь Кровавой Луны не стоило покидать своих домов, а окна занавешивались плотной тканью, чтобы не впускать алый дьявольский свет. Чтобы задобрить разгневанных Богов и продлить жизнь человечеству, племена в ночь Кровавой Луны приносили жертву, отдавая Богам самое дорогое и ценное, что у них было: недавно рожденный младенец или молодая девушка, избранная стать наречённой Богов.
Редкое зрелище, которое не каждому удаётся увидеть и раз в жизни… А вот перед героиней романа кровавая луна, похожая на голову, с которой сняли скальп, закутанную в чёрную траурную шаль облаков, появляется вновь и вновь, предупреждая её об очередном драматическом витке судьбы: новой любви, семейной жизни с мужем, годящимся ей в отцы, объятии-танго с собственной матерью, автокатастрофе, игре в «беги или умри», появлении в её жизни сына и о его потере, о смене социального статуса и «казённом доме». Луна разливает тревогу, хлещущую, будто кровь из перебитого сосуда, но не всегда удаётся изменить жизнь, как хочется...
Галина Таланова
Красная луна
«Недаром красная луна
В тумане сумрачном всходила
И свет тревожный наводила
Сквозь стекла темного окна…»
Михал Кузмин
;
Часть первая
ТАНГО
1
Она лежала на спине и смотрела в потолок. Спина всё время затекала и болела. Боль порой была страшная. Она вгрызалась в тело неожиданно, когда Олеся пыталась повернуться. Иногда простреливало плечо, иногда поясницу, точно в неё пальнули солью, когда она пыталась набрать зелёных яблок в чужом саду, и ей казалось, что её точно кто-то протыкает острым штыком: бывало штык оставался в плече, а изредка его будто вытаскивали — и боль тогда разливалась по всей спине и груди, просачивалась, как горячий глинтвейн, во все закоулки её тела. Сегодня она лежала на спине — и у неё почти ничего не болело. Только саднил копчик, где серая старческая кожа истончилась так, что под ней стали видны красные вздувшиеся островки сосудов. У неё ещё не было настоящих пролежней, что она видела у своей соседки по комнате. У той было красное мясо в гнойной подливке, что выглядывало из страшной язвы с мохнатыми краями, напоминающее Олесе засохшие, свернувшиеся лепестки какого-то цветка… У неё ничего такого, слава богу, ещё не было. Она даже могла мазать свои ягодицы мазью, что лежала на тумбочке, вставать, опираясь на стул, приставленный к кровати, и везти его по полу, потихоньку передвигаясь на ведро. Соседка, что была ещё в силе, всегда морщилась, будто разжевала лимонную дольку, когда Олеся волокла со скрежетом по полу этот стул, и начинала ругаться на неё матом за это, но что Олеся могла поделать? Не под себя же ходить, санитарку не дозовёшься, да она знала сама, что надо вставать и ходить, пока ещё может. Она пыталась жаловаться заведующей приюта на соседку, что не желает купаться в матерных словах, но та даже выслушивать её не стала. Посмотрела, как сквозь стекло, развернулась — и ушла. Она думала, что у неё здесь отдельная комната будет, когда переезжала в этот пансионат. Но они оказались в комнате вчетвером… Сначала это было самое трудное: не иметь своего угла, а жить, как в казарме, у всех на виду. А когда она почти слегла, то её перевели в другую комнату, где их было уже девять. Три её соседки давно не разговаривали, иногда только шевелили запёкшимися губами, обмётанными белой слизью, похожей на размазанную манную кашу, будто читали про себя молитву… Впрочем, губы одной оставались всегда неподвижны, рот её был широко открыт и напоминал Олесе какую-то пещеру с остатками сталактитов. Эту соседку перевели сюда чуть раньше неё, а до этого они жили вместе в другой комнате. В эту хмурую палату отправляли всех тех, кто уже не вставал совсем. Она очень расстроилась, что её сюда перевели, ведь она-то передвигалась ещё. Санитарка как-то проговорилась ей, что сюда перемещают всех тех, кто уже «не жилец». Она опечалилась, хотя давно уже не хотела жить и ничто больше не задерживало её здесь, кроме воспоминаний.
Кровати тут были железные, на панцирной сетке, совсем такие, на какой она спала в детстве. Хотя почему тут? В той комнате, где она жила сначала, тоже были такие же кровати. Они были даже удобными. Можно было ухватиться за спинку кровати, когда встаёшь…
Больше всего её мучил в этой комнате запах… Комната будто пропиталась каким-то запахом тления и умирания… Интересно, а она сама — как пахнет? Она чувствовала тяжёлый дух в комнате — и почему-то не улавливала своего зловония. Неожиданно всплыло, как из мамы, когда она её отправляла в больницу, в путь, что оказался предпоследним в её жизни, но они не знали ещё тогда этого, полез кал, который она держала в себе почти месяц. Вся квартира тогда пропиталась запахом кала. Она задыхалась от этой вони, но не обращала на неё внимания, настолько сильно было потрясение от возможности потери мамы. Тогда ещё это было только предчувствие, которое она отгоняла, как разгребают прибившуюся ряску и тину на поверхности реки, разводя толщу воды осторожными брезгливыми движениями. Она не знала ещё тогда, что через восемь дней невосполнимая потеря станет реальностью. Мама сидела уже вымытая и одетая в кресле в комнате и вдруг проговорила, морщась: «Ну, и вонь!» Понимала ли она тогда, откуда этот аромат? Вряд ли… Голова была у неё светлая, как бывает у многих творческих натур, никакого склероза, просто отказывали почки — и начиналось отравление организма продуктами собственной жизнедеятельности.
Тогда вообще многое стало неважным. Она не удивилась тому, что у мамы не было никакого стеснения, когда Олесин бывший муж, тоже уже немолодой, помогал Олесе её держать, когда та стояла в тазу перед тем, как отправиться в больницу, — и Олеся из ковшика лила на маму тёплую воду. Мама тогда махнула рукой, вздохнув: «А, теперь уж всё равно… Помогите». Мылилась мама детским шампунем ещё сама, выдавливая его на руку из лимонного флакона с картинкой серого зайчонка. А вот перешагнуть через бортик ванны она уже не могла. Спустя месяц после её смерти Олеся найдёт, разбирая оставшиеся от неё бумаги, письмо ей своего бывшего с выражением восхищения и мамино ответное (черновик или не было послано?) — и тоже не придаст этому значения, пребывая в глубокой печали. Только через несколько лет Олеся задумается о том, не было ли у них когда-то, когда оба были моложе, каких-то более тонких и нежных отношений, чем простая симпатия и взаимопомощь.
Нет, она не пахнет. Ведь не воняла же её бабушка, хотя ей было 92, когда она умерла. И в квартире у неё не пахло. Только апельсиновыми корками, которые она раскладывала на всех полках от моли… Всегда пахло Новым годом, праздником! Бабочки моли совсем не пугались этого запаха Нового года… Летали по квартире, будто их собратья по саду… Грызли бабушкины одеяла, платья и кофточки. Вся любимая бабушкина зелёная кофточка была будто кислотой обрызгана… Наверное, личинки моли представляли, что едят сочную зелёную траву. Ещё бабушка отпугивала моль земляничным мылом, которое было распихано по всем шкафам. Мыло так сильно пахло земляникой, что бабочки, наоборот, слетались на него, представляя, что они не маленькие пыльные и бледные создания, а какая-нибудь настоящая Бархатница Цирцея. Ещё у бабушки в квартире жили маленькие коричневые жуки, похожие на лакированные бусины. Бабушка очень переживала, что у неё жуки в квартире, а Олеся тогда отмахивалась, говорила: «Жуки тебя пугают, а моли не видишь…» Только после смерти бабушки она потом узнает, что это были жуки кожееда. Станет разбирать её сундук со старыми шерстяными одеялами из настоящей верблюжьей шерсти, ветхими занавесками, застиранными до дыр, — но на даче они бы ещё повисели, и новым материалом, пролежавшим не один год, — и на пол посыпятся коричневые червячки… Она вспомнит, что видела этих червячков уже раньше, выползающих из щелей паркета. Соберёт их в баночку и понесёт в СЭС. Там ей и скажут, что это кожеед. Затем она будет ещё долго их травить: сначала сама, рассыпая по квартире испаряющиеся шарики антимоли, а затем вызовет из той же СЭС их сотрудников — и они будут опрыскивать пол аж семь раз («до результата») разными ядовитыми веществами. Будет это продолжаться почти полгода. В квартиру потом целый год не залетит ни одна муха, хотя окна приходилось держать открытыми почти всё лето. Все занавески, одеяла, ткани и рваные простынки, хранившиеся «на пелёнки», что должны были понадобиться перед концом, она безжалостно вынесет на помойку, а сундук оставит как память о той жизни, когда все родные были с ней и она была безоговорочно любима… Сундук был тяжёлый, зелёный, обитый золотистыми планками, с красивой щеколдой-язычком, насаживающейся на душку для замка. Она потом положит в этот сундук подушки и одеяла, перевезённые от мамы, новое постельное бельё ярких современных расцветок с цветами, бабочками и райскими птицами, а также кислородную подушку, оставшуюся после папы. Потом в него добавятся ещё памперсы, купленные для мамы: надо бы было их отдать кому-то нуждающемуся в них, но она не сделала этого не от жадности, а из суеверия, что так они долго ей ещё не понадобятся. Про кислородную подушку она забудет, конечно, и, когда начнёт задыхаться, даже не вспомнит о своём хранилище.
Она всегда поражалась тому, с какой лёгкостью родные выкидывают вещи умершего человека, как выжигают память о нём. Боятся, что будут каждый день наталкиваться на тот кусок жизни, что вызывает боль? Но ведь воспоминания бывают яркими и солнечными, как янтарный карамельный петушок на палочке, если посмотреть через него на просвет на солнце… Воспоминания, конечно, тоже тают, как этот петушок, растворяют свою сладость — и от них уже остаётся только деревянная ножка, которую можно облизывать, чувствуя вкус дерева, ощущая его шероховатость и грозя занозить язык.
Как-то директор интерната решил устроить праздник для своих постояльцев и попросил их родственников, из тех, кто иногда навещал своих родных, привезти фотографии молодых бабушек и дедушек. Почти никто не привёз. Их просто вычёркивали из своей жизни, выбросив даже их фотографии на помойку…
Когда она переехала в этот пансионат, то ей не разрешили взять никаких вещей из её прошлой жизни. Говорили, что это противоречит санитарным нормам пребывания здесь, что если каждый будет с собой тащить свои любимые предметы, то им негде будет жить и они все помрут от заразы. Они и без любимых вещей умирали здесь очень быстро. От тоски или оттого, что им помогали здесь освободить место? Она рвалась после недельного пребывания тут вернуться домой, попросить знакомых нанять человека, который бы присматривал за ней, но ей объяснили, что это невозможно: у неё больше нет жилья. Она уже слышала это, когда её сюда помещали, но никак не могла поверить. А её соседка по комнате Ирина, у которой из родственников остался только алкаш-племянник, подарила свою квартиру пансионату. Ей так посоветовала сделать женщина из социальной защиты, дескать, тогда они будут за тобой хорошо ухаживать, если квартира им отойдёт. Ира тоже хотела бы вернуться домой. Жалела, что сюда приехала: дома и стены помогают… Ирина была физически ещё не совсем немощная, да и вообще работала раньше уборщицей, а на это силы нужны: так ей было удобнее, чтобы день свободный был для творчества: она была художницей. Но нет, вернуться домой Ирина тоже не смогла: так же, как Олеся, утратила всякие права на свою квартиру. Когда она это поняла, то у неё началась страшная депрессия, она пыталась ночью, пока все спят, повеситься на спинке кровати, закрутив петлёй пояс от халата, но Олеся спала здесь плохо: ржавые пружины скрипели, как несмазанная телега, врезались в её бока, давили на рёбра, подушка казалась ей кулем, набитым опилками, — поэтому она проснулась и увидела, как в предрассветной мгле женщина налаживает петлю, перекидывая конец пояса через спинку кровати, облитую лунным светом и холодно поблёскивающую в темноте. Она вся изогнулась на постели, точно большая серебристая рыбина, взлетающая на гребень пенных волн. Или это сбитое в отчаянии бельё было? Олеся потянулась к выключателю над кроватью — и сороковаттная лампочка, моргнув конъюнктивитным глазом, осветила жёлтым светом, мутным, точно глинистая вода, всклокоченную старуху со сбившейся серой паклей волос и багровым лицом, почему-то напомнившим ей родильное пятно размером почти во всё лицо, что было у девочки из её группы в детском саду. Старуха лежала на смятой серой подушке, а фиолетовая ленточка пояса с рассыпанными на ситце пятипалыми цветками сирени перерезала её морщинистую шею, ставшую похожей на какой-то засохший ствол дерева: столько на ней было всяких родинок и бородавок, огромных, как слизняки, и маленьких, точно гречка…
Олеся нажала кнопку звонка над кроватью. В этой комнате была одна такая кнопочка как раз над её постелью. Почти сразу же пришла дежурная — Олеся очень удивилась, что так быстро, обычно они не торопились, — проворно сдёрнула петлю с побагровевшей шеи и начала зачем-то бить тётку по щекам. Набрала какой-то номер — и через несколько минут вокруг бабушки суетился дюжий молодец:
— Опять? Чёрт бы с ней…
— Что ты, из-за суицида разборок потом не оберёшься… — парировала ему врачиха.
Вскоре бабушка открыла мутные красные глаза, со свежим кровоподтёком в правом, и проговорила:
— Как будто закат… Зачем вы меня вернули? Там… Там я видела такие огненные круги света… Но это был не ад. Это было, как солнце взрывалось на закате… Ад здесь…
Старуха зыркнула на Олесю, будто молнией чиркнула, — и в глазах её плескалась такая ненависть… Ледяные упругие струи дождя хлестали Олесю по щекам, градины били, точно камушки, которыми когда-то в старину (да где-то и сейчас) закидывали неверную. На другой день здешние постояльцы ей расскажут, что это была вторая попытка Ирины свести счёты с жизнью. Прошлый раз Ирина выгрызала у себя кусок кожи на запястье, пытаясь вскрыть себе вены. Вставила зубной протез — и выкусывала куски кожи. Тоже ночью. Ей удалось перегрызть себе вену, но уже под утро, когда розовый рассвет пропитал тёплой кровью краешек серого безжизненного неба, видного из окна, будто в экране телевизора. Розовые солнечные лучи протекли на пододеяльник, расцветший маковым цветом, из-за которого выглядывало зеленоватой сморщенной тыквой лицо с безжизненно закрытыми глазами. Её тогда тоже увидела другая проснувшаяся соседка, что закричала на всю палату, зовя на помощь.
Поначалу Олесю угнетало здесь всё. Режим, когда в девять выключают свет и будят по звонку, обед по часам: невкусный, казённый, пахнущий больницей, который многие ели прямо на кровати, стуча металлическими ложками об эмалированное блюдо. Ходячие обедали в столовой за столиками. Тяготило и то, что здесь мало читали, хотя в интернате была библиотека. Некоторым читать было просто трудно, но большинство не держали в руках даже детективов и бульварных романов и в прошлой своей жизни. Книжки здесь были в основном «чтиво». Трудно было найти что-то стоящее, а взять книги из своей прошлой жизни не разрешалось якобы по причине той же антисанитарии. Хотя некоторым приносили книги из дома их родственники, на это смотрели сквозь пальцы и книги не отбирали. Большинство старух, что ходили, просто сидели на своих кроватях или на диванчике в гостиной и вспоминали свою жизнь. Иногда смотрели телевизор. То и дело какая-нибудь из них прибавляла громкость так сильно, что у Олеси закладывало уши. Тоска была глубинной, как вечная мерзлота. Вообще люди здесь были сложные… Только что тебе бабуля мило улыбалась и протягивала руки для объятий — и вот уже за обедом она хватает вилку и пытается проткнуть ей тебе руку, потому что померещилось, что ты стянула с её тарелки кусок… Да что руку, один дедушка вилку в живот соседу воткнул: показалось, что сосед недобрым глазом на него посмотрел, чёрным, будто ворон на погосте…
Особенно тяжело Олеся воспринимала тесноту: личного пространства здесь не имел никто. Кровати стояли впритык, даже если на них и сидели, а не лежали, то уткнувшись коленками друг в дружку. Ходячие могли выйти в туалет, а те, кто доковылять до него не мог, справляли нужду на глазах у всей комнаты. Поначалу это её шокировало, потом привыкла, они были будто и не люди уже, а животные, что совсем не стесняются друг друга.
Когда Олеся сюда попала, она ещё ходила, хотя у неё уже был инсульт, затронувший центр дыхания.
Через четыре месяца после того, как она очутилась здесь, она проснулась в ясное зимнее утро. Ей снился сон, будто любимый гладил её по лицу. Она не знала, кто это: Олег, Игорь, Антон или ещё кто-то… Но отчётливо ощущала тёплую мужскую ладонь на своём лице, ласково щекочущую глаза и греющую щёку, точно камушек гальки на берегу моря, к которому она прислонилась щекой… И она точно знала, что любит этого человека, но не безумной страстной любовью, а той, которой греет старый бабушкин пуховый платок, кое-где проеденный молью так, что в нём просвечивали мелкие дырки, похожие на отверстия от гвоздей в кровельном железе или доске, но от этого совсем не утративший свои пуховые свойства… Жизнь текла размеренной равнинной рекой, без порогов и водоворотов — и она плыла в этой воде, ощущая ласковые и надёжные мужские объятия. Ей было так хорошо…
Проснулась она внезапно, как от какого-то толчка в бок. Оглядела серый потолок, показавшийся ей большим облаком, заплёванным каплями дождя, надвинувшимся на неё. Но по стене, лишь чуть темнее потолка, и по зелёному пододеяльнику, будто по траве, скакали солнечные зайчики… Она вспомнила, что она в доме престарелых, хотела было встать и сходить до туалета, умыться и отправиться на завтрак, но с ужасом обнаружила, что у неё нет ног… Вернее, ноги были: она судорожно нащупала их рукой, но она их не чувствовала… По ним даже как будто пробежали мурашки, как от ознобного ветерка, когда она откинула одеяло… Она нажала чёрную пластмассовую кнопочку звонка над кроватью — и кнопка налилась кровью, будто глаз вампира.
Так для неё началась новая последняя полоса жизни, в которой ей остались от её прежней жизни одни воспоминания. Нижняя половина тела умерла — и дальше надо было жить без неё. Воспоминания растекались радужной нефтяной плёнкой, под которую больше не проникал воздух и свет… Под плёнкой гибли все её надежды, цели и смысл жизни. Жизнь обесценилась до капельки лекарства, стекающей из капельницы в посиневший локтевой сгиб, переливающийся радужными разводами…
За полгода в этом пансионате у неё случились третий инсульт и инфаркт. Как-то ей пришла в голову мысль, что живых всегда остаётся больше, чем умерших: геометрическая прогрессия. И тут уж ничего не поделаешь, законы точных наук…
Здесь было очень трудно жить человеку, который не утратил память… Большинство тутошних обитателей имели глубокую деменцию… Уходили в себя и возвращались нечасто. Вон сидит напротив неё Ольга: сидит неподвижной кучей целый день на кровати и сосёт собственный палец, а в обед набивает еду за щёку и жуёт её до ужина, интенсивно работая челюстями, как кухонный комбайн… Слюни текут по её подбородку на синий застиранный фланелевый халат, похожий на вечернее небо, когда солнце уже давно зашло, но тьма ещё не наступила… А по этому небу летят красные гвоздики, те самые, какие кладут в ноги покойнику.
Олеся не хотела жить среди тех, кто ничего не помнит и не понимает, но выбраться отсюда у неё не было никакой возможности… Всё, что ей оставалось, это переползать изо дня в день, что стали похожими на гнилые старые доски в заборе, которые иногда сгнивали настолько, что срывались с ржавого гвоздика — и падали на землю, пахнущую сыростью и тленом… Тогда вместо дня оставалась пустота… Чем дольше она здесь жила, тем больше было такой пустоты… Минуты сливались в часы, часы — в дни, дни — в недели, недели — в месяцы. Лежит она кулем и не знает, живая или уже умерла, смотрит выцветшими, будто трава под осень, глазами.
Умирают тут часто… Ходят слухи, что в подвале уже стоят заготовленные гробы… Конвейер…
Чужие равнодушные руки грубо переворачивали её, причиняя боль, чужие стеклянные глаза сердито смотрели, как она проливает суп, роняет изо рта куски каши, — ей казалось, что просвечивают её под увеличительным стеклом, пытаясь отыскать вшей. Чужой голос равнодушно отдавал приказы — будто она солдат, построенный на плацу, которому надо маршировать или отступать от противника. В чужой казенный халат было обернуто её немощное тело: её весёленький велюровый халат, голубой в белый горошек, по подолу которого грациозно бегали рыжие кошки, что она привезла из дома, был потерян при стирке или кем-то украден. Целыми днями она лежала лицом к стенке и пыталась заполнить пустоту, которая была огромна, как небо под крылом летящего самолёта, воспоминаниями. Только бы не думать о том, долго ли ещё…
2
Она вспоминала. Её прошлое вернулось и боролось за свою жизнь снова, хотя ей казалось, что она его заживо похоронила. Оно прибавляло в весе, обрастало кудрями и лохмами… Воспоминания достраивались снами — и она уже не могла иногда отличить свою выдумку от реальности… Прислушивалась к тиканью часов, пытаясь понять, как они забирают отпущенное ей время. Рылась в пластах листвы, которой время выстлало душу, заглядывала в непролазную чащу, где деревья сплетались ветвями и срастались стволами, но всё было искажено игрой солнца и тени в пятнашки, где надо было пробираться наугад и быть ослеплённой то нестерпимым светом, то сумерками, мешающимися с тьмой и затушёвывающими смысл прожитой жизни. Дни отслаиваются, отшелушиваются, как обожжённая на солнце кожа… Жизнь исчезает, как горящая бумага… Путаются даты, встречи, разговоры… будто под ногами мелькают тени и солнечные блики — и ты наступаешь на эти тени и блики, сливаясь собственной тенью с чужими тенями, каждую минуту меняется этот неуловимый рисунок листьев, колышимых ветром… Было ли так и как же было-то на самом деле?..
…Стояла щедрая осень, бабье лето, не очень тёплое, она ходила уже в своём любимом драповом пальто, синем с пелеринкой, отстроченной белыми толстыми нитками, напоминающими ей пунктирный след самолёта в лазури небес, и украшенной золотистой брошкой-якорем. На голове была синяя кепочка с ушками, связанная её тёткой из старой распущенной кофты. Они гуляли с бабушкой по парку, где из всех присутствующих в нём аттракционов она любила кататься только на одном: чёртовом колесе. Они шли по усыпанной цветными лоскутками аллее — листья шуршали под ногами, точно живые, и она боялась случайно поставить на них ногу в чёрных ботиночках со шнурочками: ей казалось, что она наступит на какую-то гигантскую экзотическую бабочку — и переломает ей крылья. Олеся осторожно собирала букет из золотистых, охряных и багровых листьев, впитавших в себя весь спектр летних закатов, боясь обломить уже подсохшую ткань листа, казавшуюся ей обожжённой, в пятнах марганцовки и струпьях, чтобы поставить их на зиму в вазу как напоминание о сгоревшем лете.
Она любила гулять по этому небольшому парку совсем недалеко от её дома. Бабушка всегда покупала ей и себе мороженое. Заговорщицки смотрела на неё и спрашивала:
— Двойную порцию?
Мама никогда не покупала ей двойную порцию мороженого даже в самое жаркое лето, говорила всегда, что у неё заболит горло.
Потом они с бабушкой сидели в кафе на открытом воздухе, вдыхая запах прелых листьев и отмирающей травы, влажноватый, пахнущий землёй, грибами и тленом… Олеся болтала ногами, свешивающимися с пластикового стула, и осторожно откусывала круглой металлической ложечкой бочок от розового мягкого шарика, а потом зачерпывала в неё густой вишнёвый сироп, настоянный на жарком июльском полдне.
Бабушка вообще ей позволяла очень много из того, что не разрешала делать мама. Весной в мартовские школьные каникулы они гуляли в этом же парке по ручьям с талой водой, надев резиновые сапоги. Вода весело огибала её красные сапожки, тёрлась о её ноги, точно домашний кот Дымок. Она складывала из листка в клеточку, вырванного из школьной тетрадки, бумажный кораблик, как научил её делать папа, и бежала за ним, разбрызгивая талую воду во все стороны и обливая ледяным фонтаном перекрученные колготки с отвисшими «коленками», спускающиеся, как галифе, на её непромокаемые сапожки. Она начинала ждать марта сразу после рождественских ёлок — так ей хотелось бежать за лёгкими, точно засушенный осиновый лист, корабликами по прозрачной весенней воде, ледяное дыхание которой она чувствовала через сапоги с тёплыми носками из верблюжьей шерсти ручной вязки, представляя, что это не ручей с талой водой, а горная река, — и душа её чувствовала такую лёгкость, словно её надули, как воздушный шарик.
3
В детстве она была толстая. Её не дразнили в школе, но она всё равно очень хотела похудеть. Отказывалась от эклеров, облитых шоколадной помадкой, тающей сладкой патокой на пальцах так, что потом она осторожно облизывала их кончиком языка, и пирожных, которые называли «устрица», хотя походили они на устрицу только раскрытыми створками, из которых выглядывал белый воздушный крем, совсем не похожий на склизкое тело моллюска; корзиночек, в которых росли будто живые грибы с коричневыми песочными шляпками; воздушных «безе», тающих во рту, точно рыхлый пушистый снег, зачерпанный горячей ладошкой, и булочек «шу», начинённых взбитым сметанным кремом, смешанным со смородиновым вареньем. Она откладывала всегда несколько ложек еды из своей тарелки взрослым — и это превратилось у неё в ритуал, независимо от величины положенной порции.
Она мучила себя гимнастикой не только из-за того, что хотела похудеть, но и потому, что не могла выполнить положенные упражнения на занятиях по физкультуре. Папа расстилал ей поролоновый мат — и она кувыркалась, делала стойку «берёзка» и пыталась сесть на шпагат. «Берёзку» она попробует воспроизвести спустя пятьдесят лет — и, что удивительно, легко будет держать на плечах своё туловище ногами вверх.
По-настоящему она похудеет, только когда сляжет отец — и ему отведут максимум пару лет.
В детстве она очень не любила подписывать свои тетради. Боялась, что испортит, с ужасом смотрела на свои сгорбившиеся, будто дети на пионерской линейке, буквы: одна из них обязательно сутулилась или прислонялась к соседскому плечу. Поэтому тетради ей частенько подписывал папа, в первом-втором классе им это разрешали. У папы буквы стояли ровными рядами, но с наклоном влево, будто трава на фотографии, качнувшаяся от порыва ветра.
Она хорошо училась. Но в первом классе у неё были две двойки. Первую свою двойку она получила, обронив на тетрадный лист в сиреневую линеечку с розовыми полями кляксу с автоматической перьевой ручки, заправляемой чернилами. Тогда бедным первоклассникам разрешалось писать только именно такой ручкой. Считалось, что выписывание закорючек этой ручкой позволяет «поставить» красивый почерк. Писать учили с «нажимом» по правой стороне букв, будто бы буквы объёмные — и сторона, на которую свет падает изнутри, должна видеться толще. Папа презентовал ей две своих ручки: их ему подарили на работе на День рождения: одна была чёрная с золотым пером, другая — синяя с маленькой золотой рыбкой с красным хвостом, что плавала в жёлтом масле, залитом в ручку… Вторая ручка ей нравилась больше. Ещё на конце этой ручки была большая кисточка из красных шёлковых нитей. Она очень любила играть этой ручкой, напоминающей о синем море и о том, что надо вовремя уметь попросить исполнить своё желание… Переворачивала её взад-вперёд — и рыбка, виляя хвостиком, меняла своё направление. Когда ей становилось на уроке скучно, то она забавлялась плаванием этой золотой рыбки. Она даже иногда просила у неё, как у настоящей «золотой рыбки», чтобы исполнилась её мечта. Если она не очень много у неё просила, а скажем, чтобы получить «пятёрку» или чтобы на праздники не задали уроков, желание иногда исполнялось… Она была отличницей, но когда её звали к доске, то почему-то всегда сутулилась, втягивала голову в плечи и всегда боялась что-то забыть. А чтобы учительница не спросила её про это забытое, она просто тараторила хоть что-то и старалась не останавливаться: а вдруг её спросят то, что она не знает… Эту свою привычку нести то, что вспомнишь из выученного, она сохранила все годы своего учения, когда приходилось очень много зубрить.
Почему она пошла на истфил? Ведь предупреждали же её родители, что у неё не будет работы или она будет сидеть где-нибудь в библиотеке на нищенскую зарплату... Ей легко давалась математика. Особенно она любила алгебру: лишнее выносить за скобки, делить целое, сокращать, возводить в степень и брать интегралы. От папиной сестры, математички, ушедшей на пенсию, ей остались в наследство такие книги, как «Занимательная алгебра» и «Живая математика» Перельмана, — и она щелкала задачки из них, как кедровые орешки — молочными и новыми, ещё не запломбированными зубами. Однажды, когда она была во втором классе и к ним пришли пионерские вожатые проводить математическую викторину, она поразила этих старшеклассников тем, с какой лёгкостью она всё решала. Они даже назвали её «вундеркиндом»… На уроках алгебры она откровенно скучала — и учительница частенько давала ей прорешивать примеры из домашнего задания.
Математикой и физикой занимался с ней папа, вернее, даже не занимался, а в старших классах, когда пошли задачки посложнее, он просто, если она не могла что-то решить, долго и упорно разбирался и, наконец, решал то, с чем иногда не могла справиться даже их учительница.
Русский язык и сочинения проверяла мама. Больше всего маленькая Олеся боялась, что её родители могут развестись, как это было у многих её одноклассников. Когда родители ругались, она стояла за дверцей шифоньера и плакала, кусая губы до крови, чтобы никто не слышал её всхлипов. Она специально открывала дверцу шкафа, утыкалась зарёванным лицом в свои немногочисленные платьица и ждала, когда же перебранка кончится. Мама потом мазала её кровоточащие губы сладким люголем, хотя трещинки всё равно заживали медленно, но она думала, что пусть лучше не заживают трещинки на губах, чем на сердце…
Мама у неё была не то чтобы легкомысленная женщина, нет, она как раз была очень серьёзная и строгая, но ей нравились умные и успешные мужчины, которых она без проблем добивалась, так как была яркая и утончённая женщина со своим неповторимым шармом и многим приходилась по сердцу. Она с лёгкостью заводила романы на курортах, работе, в гостях… Возможно, что это был только лёгкий флирт, когда двое лишь чуть-чуть соприкасаются и рукавами, и душами… Так… Заинтересованный взгляд, ласковое участие в делах другого, парение над землёй в гондоле, привязанной к воздушному шару…
4
Олеся влюбилась на третьем курсе в доцента, молодого доктора наук, который преподавал у них русскую литературу. Он был, по её понятиям, немолод, где-то около сорока, и вполне мог бы быть по возрасту ей отцом. Его дочь училась у них в институте на втором курсе. Высокий красивый мужчина с русской фамилией и еврейской наружностью. Чёрные, как смоль, локоны, почти до плеч, падали на его очки в роговой коричневой оправе, такой огромной, что закрывали пол-лица. Нос у доцента был греческий, с горбинкой…
В сущности лекции его были суховаты и скучны, точно листок, который положили в гербарий — и забыли, а когда вспомнили и открыли альбом, чтобы снова лицезреть его яркие краски, то вдруг обнаружили, что он побурел. Но было в этом доценте что-то демоническое. Карие глаза, увеличенные сквозь линзы очков, притягивали магнитом. И он удивительно преображался, когда начинал читать стихи: на лице появлялось какое-то отрешённое выражение, скользили тени, точно от первой листвы, облитой солнечным светом. Стихов он знал наизусть очень много и читал их на своих лекциях довольно часто. Видимо, ему самому просто доставляло удовольствие это декламирование с кафедры. Читал с надрывом, в очень своеобразной манере, завораживающей каким-то своим внутренним надломом. Даже голос его менялся. Будто сухие ветки начинали ломаться от налетевшего ветра, а листва грустно шептала им вслед… Поговаривали, что он и сам балуется стихами и даже публиковался в университетской газете. Стихи его были неплохие, средние, ровные и серые, как железобетонные плиты, но в Союз писателей он не лез, хотя был довольно амбициозен, но только по части научных изысканий. У неё никогда не возникало желания почитать его стихи. Видимо, боялась разрушить ту ауру, ту магию, которую он так легко создавал вокруг себя: ей облучилась половина студенток курса.
Как-то она передала по рядам в аудитории фотографии с какого-то университетского мероприятия: ни одна из фотографий, где был изображён он, — к ней не вернулась.
Экзамены сдавали ему обычно плохо, не сдавших всегда набиралось человек десять, а то и больше. Олег Борисович был преподавателем требовательным, и списать у него было нельзя, но можно было его заговорить, просто нести с восторженными глазами какую-нибудь околесицу про писателей. Молоть то, что знаешь… Главное, чтобы находил он в твоих глазах свечение, то, что шло из глубины сердца, выбивалось из сумрака серых будней, точно подснежник из-под корки льда.
Она сидела на его лекциях и умирала от любви. Мысли уносились, как не запряжённые лошади, на крупе которых она сидела, судорожно вцепившись в гриву, неслись в сторону от ровной наезженной дороги по кочкам и канавам, напролом через некошеные кусты и траву. Она даже переставала слышать, о чём он говорит. Смотрела на него восхищёнными глазами, блестевшими, как поверхность моря, на которой играл солнечный луч.
Выбирала на каждую его лекцию платья и кофточки поярче, с воланами, оборками, рюшами, вышивкой и аппликацией, ажурные жилеты и накидки, отороченные кружевной тесьмой. Свои наряды она тогда шила сама, купить в магазинах что-то приличное было нельзя. И она раскраивала старые бабушкины и мамины платья, делала из двух их нарядов один для себя. Ничего, что строчка кривая, простроченная на старенькой бабушкиной машинке «Zinger», зато такого наряда ни у кого нет — и он обращает на себя внимание.
На семинарах тянула руку, аж дрожала: «Спросите меня!» Готовилась тщательно, старалась выдать что-нибудь этакое оригинальное. Смотрела на него не отрываясь, впитывала его в себя, как лист воду.
В шумном коридоре разглядывала исподтишка его дочь. Ничего особенного. Обыкновенная девица в джинсах и невзрачных свитерах, с чёрной толстой косой, в больших очках в чёрной роговой оправе, на папу похожа, отличница, но это ещё вопрос: сама она отличница или это папина заслуга. Но Олеся и сама отличница. Почему-то не представляла его в роли своего отца, хотя его дочь была всего лишь на год её младше.
Влюблена была она в своего женатого преподавателя, конечно, совершенно платонически. С замирающим сердцем, точно стояла на краю пропасти, заглядывая в бездну, слушала заместителя завкафедрой, когда он зачитывал руководителей курсовых, затаённо мечтая о том, чтобы это оказался Олег Борисович. А когда поняла, что её желание сбывается, то сердце её забилось, как посаженная в клетку дикая птица… Значит, её он точно будет знать и ей придётся общаться с ним гораздо больше, чем только на лекциях и экзаменах… Руководитель курсовой — это к тому же и руководитель студенческой практики. Практика у них была не только в школе, но и фольклорная.
Когда писала курсовую, хотелось написать попричудливее, поумнее, чтобы выделиться. Выписывала цитаты из чужих умных критических статей, раскладывала из них пасьянс, тасовала по тексту, как колоду карт, — и так, и этак — всё не нравилось. Всё казалось сухим и скучным. Вообще-то так и нужно было: скрупулёзный литературоведческий разбор, но ей хотелось лёгкости, полёта на крыле над горными вершинами.
Замечала, когда обсуждали её курсовую, что он смотрит иногда на неё как-то странно. Его зелёные глаза с изумрудными прожилками, похожие на драгоценный камень, становились чёрными и, увеличенные сквозь очки, казалось, присасывались к ней пиявками. Она поспешно отводила взгляд, втягивала голову в плечи, съёживалась, закрывалась, точно лилия во время холодного дождя. Дождинки его взгляда висели на лепестках, она ощущала их тяжесть… Начинала теребить, перебирать, словно чётки, бусинки на шее; пальцами о стол барабанить; платочек в руках мять так, что не замечала, как он жёваный становился, словно его отжали в стиральной машинке при максимальных оборотах центрифуги.
А то вдруг однажды накрыл своей большой ладонью её пальчики, нервно выстукивающие на столе, будто на барабане, какой-то танец папуасов: будто капкан захлопнул. Попался зверёк! Погладил ладонь своими шершавыми, как наждачная бумага, пальцами. Она смутилась, поспешно выдернула руку, сознавая, что лёгкое пожатие кисти ей приятно. Было ощущение, что сердце сорвалось с места и мечется в огромной пустоте тела. Затем сердце вдруг расширилось, заполнив эту пустоту, и слышно было, что оно стучит, будто заведённые часы у взрывного устройства… Счёт пошёл… Жёсткая ладонь сжимала и отпускала сердце…
Вообще он часто уходил от темы, рассказывал различные байки из своей жизни, наблюдая за реакцией Олеси. Шутил, пытался рассмешить. А она язвила в ответ.
А на лекциях, наоборот, смотрел мимо, отводил глаза, поймать его взгляд было невозможно: он становился вертким, точно ящерица, которая боится того, что придётся оставить хвост в цепких руках. Заметила, что если она начинает смотреть тоже мимо, то он принимался повышать голос, теребить часы и шутить. А если она не реагировала, то сразу становился хмурым.
Как-то столкнулась с ним в узком коридоре — так он весь сжался, чтобы её не коснуться случайно… Подумала: «Зачем же он ловил мою ладонь в свою, будто задремавшую зверушку?»
Сердце замирало в предчувствии счастья, когда представляла, что целый месяц она пробудет с ним на фольклорной практике.
5
Тарахтел моторчик катера, мелькали по обе стороны реки ивы на берегу… Вода стояла такая большая, что кроны ив находились наполовину в воде, полоскали свои листья в реке, будто женщина, смывающая шампунь с распущенных волос… А дальше корабельные сосны устремлялись ввысь, качали своими мохнатыми кронами, словно головами в нутриевых шапках. Они плыли на закат, на роскошный малиновый занавес, который на глазах темнел, будто пропитывался кровью… На палубе гулял ветер. Он трепал волосы так, что от женских кудрей, старательно уложенных на бигуди, ничего не оставалось. Волосы стали напоминать мочалку, которой не один год тёрли спину… Мелкие брызги, подхваченные ветром, летели в лодку, и становилось очень холодно. Одна из девушек повязала по-деревенски платок до подбородка, закрывая лоб. Смеясь, за ней последовало ещё несколько. Остальные натянули поверх свитеров куртки. Олег Борисович вырядился в кепку, надвинул её почти на глаза, видимо, боясь, что её может унести ветер. Багровый солнечный шар, не достигнув горизонта, запал в сизую тучу, похожую на горный хребет. Начал накрапывать мелкий дождь. Олеся подумала о том, что она теперь понимает, что значит «дождь сеет, как из сита». Они все сидели теперь, прижимаясь друг к другу, а некоторые даже в обнимку… Она оказалась зажатой между подругой Светкой и Олегом Борисовичем. Её била видимая дрожь. Она прямо чувствовала, как по коже бежали мурашки, поднимая волосы. Негнущимися пальцами достала зеркальце, чтобы поправить по-идиотски повязанный платок. «Ну и рожа… Губы синие, точно только что ела чернику; нос — как у заправского алкоголика, красный, лоснящийся, облупившийся от ветра и воды; глаза — будто она полдня занималась подводным плаванием в хлорированной воде…»
— Хороша красотка!
Она посмотрела на Олега Борисовича — и увидела, что его нос такой же красный, да ещё с синими прожилками, пористый… Ей стало смешно… Она не выдержала и прыснула… Света толкнула её в бок локтем:
— Успокойся!
— Лодку перевернёшь! — предупредил Олег Борисович. И цепко взял её за рукав, точно маленькую девочку.
Сердце ушло куда-то вниз, как при спуске в самолёте…
6
Жить поселились в школе. Лето было в том году сырое и холодное, как говорят, гнилое, и оно плавно перетекло в такую же заплаканную и тоскливую осень. Спали на полу на матрасах из детского сада. В комнате пятнадцать человек. Готовили сами на кухне: назначали дежурных. Олег Борисович привозил продукты из районного центра или покупал у местных жителей. Всё было очень непривычно. Чего стоил один туалет на улице, в который страшно вечером ходить одной… Мылись в местном озере, несмотря на холода и студёную воду. Хотя некоторые ребята договаривались с местными жителями о бане, но Олесе в бане от духоты и жары становилось плохо — и она просто боялась туда идти. Олеся заходила неглубоко в воду, чуть выше колен, и намыливала шампунем голову, потом промывала волосы, нагибаясь и опуская голову в студёную непрозрачную воду, в которой плавали сине-зелёные водоросли. Завязывала после мытья голову платком, как на шоколадке «Алёнушка», чтобы не заболеть… Она даже не завивала пряди здесь на бигуди: бесполезно было, всё распрямлялось через полчаса… Ходила, как нимфа, с распущенными прямыми волосами: волосы были слишком короткие, чтобы собирать их в пучок, и подметали веником её плечи.
Перенасыщенные знаниями студенты, только что сдавшие свои нормы латинских выражений и основ языкознания, самозабвенно и весело ударялись в словообразование: «Что-то тут минилюдно, некого будет за-карпе-диэмить!..» Это от латинского «carpe diem» — «лови момент».
Ходили по домам, говорили, что записывают песни-сказки. Бабули смущённо отвечали: «Ох, да я уж ничего не помню... Ну, проходите...» Звали своих подруг, сморщившихся, точно оттаявшее прихваченное первым морозцем яблоко, затерявшееся в опавшей жёлтой листве, и начинались воспоминания, только успевай записывать.
Потом бабушки и дедушки уже и сами потянулись в школу, когда из недр памяти всплывала какая-то забавная песня или частушка… Будто пробурили скважину через спрессовавшиеся пласты жизни — и забил артезианский источник.
Попали однажды к старообрядцам. Они не общались с мирянами обычно: общение с мирянами — грех, поэтому старообрядцы не здороваются с ними за руку, не трапезничают вместе, а если и случается такое, то потом отмаливают этот грех, а осквернённую посуду выкидывают…
А тут Олег Борисович как-то сумел договориться с одним… Их усадили на некрашеные серые лавки у стола в большой комнате, пропитанной солнцем, с образами в углу… В комнате всё было светлое, как в больничной палате, в диссонанс с мрачной старообрядческой одеждой: грубая суконная белая скатерть, жёлтые бревенчатые стены, выскобленные до такой степени, что казалось, будто их покрыли лаком, дощатый пол, тоже некрашеный, но, скорее всего, чем-то пропитанный, чтобы не гнил, так как он был цвета свежеспиленной древесины…
К ним вышел мужичок с чёрной бородой-лопатой, вальяжно лежащей у него на груди, в серой засаленной рубахе, подпоясанной грязной толстой верёвкой. Его смоляные волосы, в которых запутались серебряные нити, были острижены «под горшок». У мужика были властные манеры хозяина и цепкий быстрый взгляд, который схватил Олесю, как щелчок фотоаппарата, и она почему-то съёжилась. Хозяин, погладив бороду, начал степенно рассказывать о жизни старообрядцев:
— Все болезни — от грехов людских. Тело человека живет недолго, а душа долго… Кто последует своему телу — тот быстро умирает, всего-то в 60-80 лет, кто последует душе — тот спасётся.
Она это запомнила…
— Старообрядцы строят свою жизнь по пути души, то есть проводят её в трудах и молитвах, сохраняя древние истинные тексты молитв. Пользоваться благами цивилизации — это непростительный грех, поэтому-то в общине нет ни телевизоров, ни радио, и даже книги отсутствуют, кроме как на старославянском языке. У нас нет паспортов, и мы никуда не отпускаем учиться своих детей, не пользуемся почтой и больницей…
А потом неожиданно для всех он пригласил их на старообрядческую свадьбу… Они в изумлении поинтересовались мотивами приглашения, но хозяин, пряча усмешку в усы, похожие на мох, покрытый инеем, ответил:
— Так мы там петь будем.
— А как же осквернённая посуда? — робко спросила Олеся.
Усмешка растянулась до ушей, приоткрыв жёлтые, будто кафель в налёте ржавчины, зубы хозяина:
— Выкинем!
— А общая трапеза как? — продолжила приставать к старообрядцу Олеся.
— Посадим вас за отдельный стол!
7
Мёрзла на этой практике очень. Если вечером не было дождя, сидели у костра и пели под гитару песни, но уж не фольклорные, а современные, задушевные, про любовь. На курсе было несколько певцов-гитаристов и участников клуба «авторская песня». Олеся петь не умела, Олег Борисович — тоже. Смотрели зачарованно, как пламя костра облизывает своими горячими языками отсыревшие сучья, которые тут же становились похожими на раскалённую спираль, исчезающую в его пасти. Блики пламени, словно отблески от ёлочной гирлянды на новогодних игрушках, играли на толстых стёклах очков Олега Борисовича. Казалось, что глаза Олега Борисовича становились всё больше и больше, зрачки-туннели, как андронный коллайдер, втягивали в себя Олесю, маленькую частицу этого мироздания, грозя закрутить, поглотить своей чёрной дырой, из которой уже не вернуться.
На той практике всё и закрутилось у неё с Олегом… Она сидела на спиленном берёзовом бревне рядом с Олегом Борисовичем и боялась пошевелиться, чтобы не коснуться любимого преподавателя. Он же, напротив, был очень разговорчив и подвигался всё ближе. Она чувствовала жар его бедра, греющего, будто печка, на расстоянии. Её лицо пылало от этой печки, точно она целый день подставляла его жаркому южному солнцу — и лицо облизывал своим солёным языком морской ветер. Она охлаждала горящие щёки ледяными ладонями, согревая кончики пальцев, в которые, напротив, казалось, совсем не поступала кровь — и они деревенели, превращаясь в барабанные палочки, выстукивающие дробь на бревне, на котором они сидели с преподавателем. Один раз Олег Борисович накрыл её одеревеневшую ладошку своей и под покровом ночи погладил шероховатыми подушечками пальцев её заледеневшие фаланги, нежно очерчивая ноготки. Она в испуге попыталась вытащить попавшую в капкан ладонь, но не смогла. Кисть притиснули к дереву — и корявый сучок больно впился в ладонь. Потом рука Олега Борисовича упорхнула восвояси — и Олеся почувствовала, что кончики её пальцев превращаются в сосульки…
Через пару дней Олег Борисович предложил студентам послушать вечером у костра частушки, что они насобирали. Костёр был яркий, горел без дыма, дышал в лицо, как разгорячённый страстью любовник. Днём в ближайшем перелеске сумели насобирать сухих веток и бересты… Теперь оставалось только подбрасывать их в ненасытную пасть огнедышащего чуда… Огонь весело бежал по сучьям, лаская их своим раздвоенным змеиным языком… Частушки, всем на удивленье быстро надоели — и Олег Борисович предложил просто почитать свои любимые стихи… Но, к их стыду, никто стихов на память не знал, хотя все они были филологами и поэзию любили. Тогда Олег Борисович, смеясь, дал им задание подготовиться к следующему вечеру и сказал, что у кого окажутся здесь, в деревне, с собой поэтические книги, то те получат зачёт по практике автоматом, а коль никто из них не помнит стихов, то сейчас он будет читать сам… У Олеси была с собой книжечка стихов современного поэта Юрия Кузнецова, которую она взяла почитать с собой на досуге, и Олеся радовалась, что завтра она уж точно будет «готова» и лёгкий зачёт ей обеспечен.
Олег Борисович читал очень артистично, становясь похожим на демона с картины Врубеля. Тёмные, как смоль, глаза блестели агатовыми камешками, прополощенными в горном ключе… Он помогал себе жестами. Олесе казалось, что это взлетают руки дирижёра, взвиваются, словно большие чёрные птицы, чтобы поймать какую-нибудь мошку, а затем с шумом складываемых крыльев опускаются поближе к земле, где в низкорослом кустарнике прячется гнёздышко. Она ломала хворост и подбрасывала его в костёр. Её рука случайно коснулась руки Олега Борисовича — и ей показалось, что её задела крылом пролетающая птица… Сладко ёкнуло сердце… Что-то томное было в его взгляде, на лекциях Олеся никогда такого взгляда у преподавателя не замечала… То, что она в него влюблена, её не пугало, он нравился половине девушек факультета, но большинство из них воспринимало его просто как интересного импозантного преподавателя, не помышляя даже о какой-то дружбе с ним… Молодой доктор наук, который кого-то любил, наверное, свою жену и дочь, а может быть, ещё кого-то, он нравился студенткам, но он был для них чем-то вроде артиста в телевизоре… Кучи поклонниц у сцены с охапками цветов… Красивая и, должно быть, вкусная ягода чужого поля, опрысканная от вредителей ядом. Их же сладкая ягода была под рукой: мальчишки-сокурсники, одноклассники, пацаны, встретившиеся на танцах и вечерах, — с ними они целовались в полутёмном подъезде, вздрагивая от хлопнувшей наверху двери, отскакивая друг от друга, как одноимённые полюса магнита, от открывшейся двери, ведущей из подъезда на улицу.
8
По средам Олег Борисович уезжал на своём УАЗике в областной центр за продуктами: в местный магазинчик даже хлеб завозили эпизодически и мало, его всегда не хватало на всех жителей. Да и мясо приходилось доставлять из райцентра: коров местные жители в это время не закалывали, и вообще было их немного. Олег Борисович брал с собой в помощь обычно кого-нибудь из студентов. В этот раз предложил поехать с ним Олесе. Олеся была страшно горда оказанной ей честью. Пока ехали по бездорожью, Олег Борисович почти не разговаривал, дорога была разбита, он сосредоточенно смотрел на дорогу, то и дело переключая скорости. Олесе нравилось сидеть рядом с молодым доцентом… Она влюблённо смотрела на его чёрные кудри, в которые вплеталась первая седина, похожая на серебристую паутину. Нос с горбинкой, как у коршуна… Глаз не видно: они под затемнёнными стёклами очков. Мясистые, нервно подрагивающие и извивающиеся губы, точно красная голая гусеница…
День был погожий, хотя и холодный. Последнее осеннее солнце бросало в глаза пригоршни света, от которого можно было ослепнуть, словно это и не солнце вовсе, а белая блестящая соль. Пёстрые, как цыганки, деревья роняли золотые монисты, шелестели широкими цветастыми юбками, жёлтыми и розовыми купюрами, бросали их на траву, ставшую похожей на старую мочалку. Рябина качала красными гроздьями ягод, пытаясь увернуться от острых клювов каких-то невзрачных сереньких птиц, названия которых Олеся не знала. Лес был уже наполовину прозрачный, а небо выгоревшим, выцветшим, точно через кружевную пёструю шаль проглядывало незагорелое тело…
Дорога была на редкость разбита, УАЗик подпрыгивал на ухабах, трясло и качало, гадко пахло бензином и выхлопными газами. Олеся не любила такую дорогу, поначалу она даже хотела отказаться ехать с Олегом Борисовичем, но соблазн провести несколько часов в его обществе был велик. Однако разговаривать в пути ей совсем не хотелось, так как она боялась, что укачается по дороге, несмотря на то что выпила таблетку. Выехали на трассу – Олег Борисович помчался быстро, и она теперь смотрела, как мелькают придорожные домики в посёлках, многие из которых курились дымком. Ветра не было — и над крышами поднимались эдакие размытые серые привидения, выпархивая облачком из труб.
В городе они довольно быстро купили мясо, курицу, крупы, макароны, сливочное и подсолнечное масло, сыр, печенье, конфеты, чай… Потом она стояла в магазине и сторожила купленные продукты, а Олег Борисович грузил их в машину. Делал он это очень долго. Она даже подумала, что ему надо было взять кого-нибудь ещё из мальчишек в помощь.
На обратном пути опять почти не разговаривали… Нагревшаяся от солнца машина запахла жжёной пылью, этот запах мешался с выхлопными газами и создавал отвратительный коктейль. Подъезжая к деревне, попали в пробку. Здесь дорожка шла по мосту через речку, который взялись ремонтировать — и перед мостом выстроился длинный хвост из машин. Их УАЗик притулился в конце хвоста… Машина теперь двигалась рывками, по метру, Олег Борисович то и дело выжимал сцепление… Он начал рассказывать ей о своей студенческой практике, осторожно, как бы случайно опуская горячую большую ладонь на её колено, туго обтянутое джинсами. Неожиданно вполоборота обернулся к ней и погладил бедро… Рука прожигала, как пролитый на брюки из термоса чай. Неожиданно провёл ладонью по её волосам, нежно, бережно, как гладил её когда-то дедушка, когда она была маленькая и устраивалась у него на коленях… Ей хотелось замурлыкать от счастья, прогнуться, как кошка, дугой… Её так давно не ласкали… Что-то совсем забытое, далёкое, из призрачного детства, всплыло со дна памяти, казалось, плотно подёрнутой ряской, которую, как выяснилось, без труда можно было развести размашистыми гребками.
— Какие у тебя волосы красивые, словно золотое руно… — осторожно, точно проскользнул лёгкий сквозняк из открытого окна, Олег Борисович отодвинул прядь с виска и поцеловал в щёчку около уха… Шепнул, боясь, что громкие слова выдадут его смятение и спугнут райскую птицу, опустившуюся рядом с ним на поляну… Она ощутила щекотку от его усов, какой-то пьянящий аромат дикого цветка от его духов, чувствуя, что кровь застучала в виске барабанной палочкой, будто проснувшийся под снегом ручей, и она вся пылает, как от чая с малиной… Потеребила горячую мочку уха, точно обожжённую, проверяя нет ли волдыря от ожога. Съёжилась вся, словно нахохлившийся воробушек, попавший под ледяной дождь, только щёки полыхали, будто солнце на закате в ветреный день. Отодвинулась к дверце, остужая висок о прохладу металла. Посмотрела в окно сквозь пряди своих развевающихся от сквозняка волос… Волосы дробили свет на мелкие осколки, летевшие солнечными брызгами ей в лицо. Она счастливо зажмурилась.
Очередь из автомобилей потянулась чуть быстрее. Олег Борисович теперь тормозил реже, но двигался по-прежнему рывками, отчего Олесе стало внезапно нехорошо. Тошнота подкатила под горло, перед глазами всё поплыло, точно она качалась на волнах: вверх-вниз… Она достала из карманов джинсов припасённую таблетку и больше не слушала Олега Борисовича: ей было всё равно, что он такое ей вещал. Закатное солнце на её лице запало в серую тучу над горизонтом — и больше не появлялось… Она сидела бледная и с трудом сдерживала рвоту, стараясь не поворачивать головы…
— Что-то мне нехорошо. Растрясло.
— Скоро, думаю, проедем эту пробку. Выйдем — пойдём грибы собирать. Воздухом подышишь.
Как только проехали мост через реку, Олег Борисович свернул в ближайший лесок. Вышел из машины, открыл со стороны Олеси дверь, подал ей руку. Подножка УАЗика была слишком приподнята для неё, Олеся не рассчитала высоту — и рухнула на землю, не дотянувшись ногой до ковра из разноцветных лоскутков. Но не упала: сильные мужские руки подхватили её — и она уткнулась лицом в чёрную вылинявшую футболку, пахнущую мужским потом, смешанным с лёгким запахом стирального порошка.
— Осторожно, воробушек! А то придётся скакать на одной ноге, — и погладил её по спине широким успокаивающим жестом, как гладят маленьких детей, захлёбывающихся плачем. — Подожди. У меня стул раскладной есть. Сейчас достану. Посиди.
Вытащил складной стульчик: алюминиевые трубки, на которые натянут брезент, — поставил его неподалёку от машины под огромной берёзой, уже осыпавшей половину своих листьев, так что крона её стала полупрозрачной и пропускала редкие солнечные лучи, играющие на охряных листьях и рождающие шевеленье теней...
Осторожно обнял её за плечи и повёл под дерево.
— Посиди тут. Подыши. Чуешь: воздух такой…
Воздух на самом деле был вкусный, настоянный на ароматах сухих трав: осоки, мяты, ромашки и зверобоя, в который вплетался отчётливый запах грибов… Пахло прелью, мхом, калиной и предчувствием любви… Да, да… Олеся почему-то отчётливо уловила этот запах предчувствия любви, который обычно кружит всем голову в марте, когда тают снега, снег на глазах чернеет и сугробы сдуваются, как воздушные шарики, проколотые иголкой, а ручьи весело журчат по тротуарам, огибая островки жёлтого льда, на которых сидят воробьи, по очереди купающиеся в журчащей воде.
Но была осень… Стояли последние дни бабьего лета — и воздух уже был пропитан запахом тления и ухода… Так, слегка, как ощущается в стариковских квартирах… Олеся вдруг остро, пожалуй, впервые в жизни, почувствовала вкус жизни… У неё немного кружилась голова… Корабельные сосны, убегающие своими вечнозелёными разлапистыми кронами ввысь, кружились в медленном танце… Она прикрыла на минуту глаза и прислонилась к берёзе, чувствуя щекой мягкий и нежный ствол дерева, на ощупь напомнивший ей кожу человека, продрогшего на ветру. Сдвинулась чуть влево — щеку оцарапал серый нарост коры… Вдыхала в себя древесный запах, думая о том, что жизнь её лежит в самом начале — и она пока тоже вся мягкая и нежная, а потом, наверное, ей предстоит покрыться капами от клювов дятлов и зарастать царапающей других корой. Её по-прежнему мутило.
Олег Борисович наклонился к ней, снова тяжёлая мужская ладонь удивительно легко скользнула по её волосам, отводя чёлку со лба и слегка её ероша, будто порывистый ветер.
— Ну как ты? Сиди, а я рядом похожу: грибы пособираю… Я недалеко, тут место грибное, вокруг тебя кругами буду ходить…
Пока сидела, замёрзла очень. Кожа покрылась мурашками, точно на неё насыпалась первая снежная крупа, а сама она была такая холодная, что снег даже и не таял…
Вернулся Олег Борисович к ней минут через сорок с полной корзинкой настоящих белых:
— Смотри, сколько насобирал! Знатный супец будет!
Плюхнулся рядом на серый пружинящий мох, пахнущий пенициллином, прижался плечом… Она вздрогнула, но не отодвинулась. Так и сидели, вдыхая пряный, чуть горьковатый запах опавших листьев. Листья краснотала казались издалека экзотическими цветами, и она подумала о том, что вот так мы, наверное, принимаем страсть критического возраста за любовь... Огненные кисти рябины наклонились к соседнему дереву — и казалось, вот-вот сейчас его подпалят… Какая-то серая птица в жёлтом фартуке забавно скакала по дороге, собирая первые облетевшие ягоды, видимо, поклёванные другими птицами, и оттого упавшие на землю. Голубое небо проглядывало сквозь ажурный узор листьев. Чудилось, что они заперты в каком-то шаманском пологе, где потолок расписан восточными узорами. Олег Борисович обнял её за плечи, нежно и осторожно, точно в бабушкин пуховый платок закутал. И ей вдруг стало так спокойно… Спазм прошёл. Она сидела, не шелохнувшись, точно серый мышонок, завидевший кота… Олег Борисович провел пальцами по её шее каким-то таким движением, словно смахивал крошки со стола, собирая их себе в ладонь, взял её кисть и поцеловал. Ей никогда ещё не целовали рук… А потом прижался шершавыми обветренными губами к синей жилке на виске, пульсирующей, точно ручей подо льдом, ищущий выхода…
С этого дня Олеся только и могла думать об Олеге Борисовиче… Это было странно, неразумно: мечтать о женатом преподавателе, значительно старше неё, но она ничего не могла с собой поделать… Откуда возникает любовь? Каким ветром забрасывает её в наше сердце, словно семечко лёгкого одуванчика, парящего на своём парашюте? Неизвестно… Но ей было ясно уже, что ярко-жёлтое солнышко цвело в её сердце и пчёлы кружились над ним, готовясь собирать нектар… И сама она светилась, словно ласковое июньское солнце, набирая жар. Майский цвет только что облетел и лежал папиросной бумагой на сочной зелёной траве, плавал в нагретых лужах и летел по улице, точно снег… Улыбка блуждала по её лицу, словно солнечные зайчики по стене… Иногда она представляла, что Олег Борисович разводится со своей грымзой-женой. Она почему-то была уверена, что та должна быть грымзой, иначе как же он уйдёт от неё? Сердце замирало от предчувствия счастья: «А что, если Олег Борисович опять её позовёт с собой куда-нибудь ехать ему помогать?» Видеть этого человека, слушать его ласковый и заботливый голос, в который она погружалась, словно в майское соловьиное пение, лёжа без сна и мучаясь от любви… Нет, не от неразделённой… Она уже каким-то своим женским чутьём знала, что нравится ему… Но думать серьёзно об этом семейном, в годах, человеке? Да и зачем он ей? И состарится он раньше неё… Нет, ей нужен ровесник, не женатый, у которого, как и у неё, всё впервые… Чтобы они детей могли завести двоих и жить счастливо до смерти душа в душу, бережно поддерживая друг друга под локоток и во всём помогая друг другу…
Смотрела на занятиях в глаза участливо, впитывала в себя, точно воду бутон, готовящийся распахнуть свои лепестки шмелю, каждое его слово, каждую шутку, блеск глаз, блики на стёклах очков, артистичный взмах руки, будто зажавшей дирижёрскую палочку… Словно жизнь её была упакована в старый застиранный целлофан, чтобы не поцарапать, а теперь этот целлофан сорвали — и она засияла…
9
Старообрядческую свадьбу играли в той же просторной горнице, где день тому назад местные бабушки сидели рядком и пели частушки, стыдливо укрываясь платочком. Молодые восседали под образами в просторных белых рубахах, почему-то напомнивших Олесе нижнее бельё из какого-то фильма про дореволюционные времена. Невеста красовалась без фаты. Вообще она была невзрачна, как воробей, на лице ни следа косметики, волосы заплетены в жиденькую, напоминающую колос, косу, уложенную на голове короной. Мужики за столом пили самогон, опустошая стакан за стаканом. Женщин за этим столом не было, они разносили угощенье гостям: всякие рыбные блюда, солёности, пироги и ароматный хлеб домашней выпечки с хрустящей корочкой, пахнущий так, что уже от его запаха текли слюнки…
Гости пили. И много. Гуляла вся деревня. Песни пели не только в избе, но и на улице: частушки и русские народные вперемежку с советскими… В какой-то момент Олеся осознала, что поёт хор, и, вслушиваясь, поняла, что это общинные религиозные пения… Голова пошла кругом, хотя она и отхлебнула всего лишь глоток местного зелья… Отказаться от самогона было нельзя. «Ты чего! Хозяева обидятся, мы и так для тебя выпросили рюмочку с напёрсток, посмотри, какая она красивая, а ведь они её выкинут!..» Но нет, как же она отхлебнёт эту гадость? Она же жжётся и горькая, противная… Поэтому Олеся набила рот мягким хлебом и начала цедить самогон через мякиш. Много позже она узнает, что это верный способ опьянеть от капли спиртного…
Она опять оказалась за столом с Олегом Борисовичем. Сидела ни жива ни мертва, обмирая от счастья, чувствуя его раскалённое бедро и плечо… Огнём от разгорающегося костра опалило лицо. Ощущала, что сама полыхает, как головешка, будто целый день пролежала на жарком южном солнце. Приложила ладонь к правой щеке, пытаясь её остудить. Тепло от щеки переливалось в кисть, рука будто налилась красным вином и, отяжелев, упала на стол. Потом Олеся взяла стеклянный стакан и приложила его к щеке… Стакан был холодный, точно наполнен квасом из погреба, а не местной брагой, но почему-то совсем не остужал её щеки.
Олег Борисович был оживлён, пил много, но совсем не пьянел, только его чёрные глаза, бездонные, похожие на глубокое небо в августовскую ночь, в котором пульсируют, точно сердце, звёзды, затягивало мутной дождевой пеленой… Несколько раз за вечер он хватал её руку мелко трясущимися пальцами: так дрожат ещё зелёные и упругие листья под сильным летним ливнем, разбивая крупные капли на веер брызг. Два раза поднёс её ладошку к влажным губам, налившимся кровью, будто насосавшиеся пиявки, и поцеловал нежно-нежно, будто пробовал белый снег на вкус… Она подумала тогда: «И не пиявки губы, а шелковица, сладкая и нежная на ощупь…»
Потом какая-то деревенская тётка в кокошнике подсела к Олегу Борисовичу и, заглядывая ему в глаза, запела русскую народную песню про любовь к чужому мужу… Олеся подумала тогда: «Надо же! И у староверов то же самое…» Вскоре женщина схватила Олега Борисовича за руку и потащила танцевать в центр избы… Олесе было немного смешно смотреть, как Олег Борисович переминается с ноги на ногу, пытаясь попасть в такт с музыкой и успеть за своей проворной партнёршей, будто всю жизнь ходившей в кружок обучения русским народным танцам… Впрочем, кто знает, может, и вправду ходила… Какой-то деревенский парень, уже изрядно набравшийся, улыбчивый, как Иванушка-дурачок, одетый в широкую зелёную рубаху, не заправленную в холщовые коричневые брюки, напомнившие Олесе шаровары, и торчащую из-под чёрного атласного жилета, застёгнутого на четыре пуговицы на груди, подлетел к ней и потащил плясать какой-то скомороший танец, то и дело развязно обнимая её в пляске: за плечи, за талию… Крутил её вокруг оси, точно юлу на тонкой ножке, — и ей казалось, что как только тот её отпустит, она непременно упадёт…
«Ни письма, ни вестиночки не прислал хороший мой. Говорят, его видели, говорят, уже с другой», — запела за столом женщина средних лет, одетая в тёмно-синий балахон, напомнивший Олесе халат чернорабочей…
В избе становилось душно, она еле стояла на ногах не только от своих головокружительных виражей, но и от спёртого воздуха, успевшего впитать в себя пот разгорячённых тел и браги. Комнату быстро заволакивала серая мутная пелена, возникшая внезапно, как дым при пожаре, хлынувший из обрушившейся двери… Среди дымного марева возник дразнивший всех язычок пламени… Она потащила своего кавалера на свежий воздух, взяв под локоть и буквально повиснув на нём…
В лицо ударил свежий ветер… Взгляд кавалера становился осмысленным. Тот провёл по лицу широкой, будто лопата, и заскорузлой ладонью с короткими пальцами, под ногтями которых виднелись траурные полоски от въевшейся в кожу земли и, вероятно, солярки или машинного масла, стирая пот и умываясь свежим ветром…
Она стояла посреди деревенской улицы, на которой медленно сгущались сумерки… Улица набирала синеву, точно баклажан под ярким солнцем.
Кавалер положил руку ей на плечо и попытался притянуть к себе. Она почувствовала тяжесть его руки, будто ремень от рюкзака, набитого пожитками… Инстинктивно вывернулась и в растерянности отскочила почти на метр, не зная, что предпринять… Кавалер пьяно покачивался на ногах, словно стоял на ходулях…
— Ты чё? Не нравлюсь, что ли?
Олеся замешкалась, не зная, что ответить и как поступить… Сгустившаяся тьма ласково лизала ей лицо, точно собака… Не по-осеннему влажный тёплый воздух был плотен и сгущался туманом в низине над рекой… Ей чудилось, будто снег лег на долину взбитыми, как пуховые подушки, сугробами, заслоняя собой луга…
Краска сползла с её разгорячённого лица, она поёжилась, передёрнула плечами…
— Жарко в избе было, да и устала я от праздника: не привыкла к танцам…
— А, ну так привыкай… У нас здесь не только работать умеют, но и гулять…— осклабился кавалер и потянулся к её руке…
Она отступила от него ещё на шаг в ночь, лихорадочно соображая, как бы от него отвязаться.
— А, молодые люди, о чём беседуете? — вырос как из-под земли Олег Борисович. — Позвольте украсть у вас девушку. Мне надо обсудить с ней детали вашего фольклорного праздника, а то боюсь, что она что-то не так запишет…
Взял её под локоток, легко, непринуждённо — и она не оттолкнула его. Бродили по вымершей деревне… «Неужели все на свадьбе?» — подумала она. Олеся была страшно горда, что прогуливается с Олегом Борисовичем.
На небе разливалась луна, похожая на обкусанный с одного боку каравай белого хлеба. Но её света было достаточно, чтобы увидеть блестящие чёрными камушками в прозрачной мелководной воде глаза Олега. Первые морщины разгладились в темноте — и лицо стало ещё больше похоже на врубелевского демона. Олег Борисович крепко держал Олесю под локоток, прижимая к себе её тонкую руку с детскими пальчиками и обгрызенными ногтями. Олеся была так близко к преподавателю, что слышала, как стучит его сердце, будто поезд, мотающийся на стыках рельс и крутых поворотах. Любимый голос ввинчивался в ночную тишину — и та рассыпалась на осколки. Вышли на окраину деревни… Олеся обернулась и посмотрела на посёлок. Тёмные, скособоченные, будто стоптанные ботинки, домишки притулились друг к другу, в окнах многих горел свет — окна казались яркими заплатками на чёрных лохмотьях садов…
Олег Борисович распахнул свои руки — и вот уже она лицом уткнулась ему в грудь и ощущает, как колется верблюжья шерсть на его свитере крупной домашней вязки… «Интересно, — подумала она, — а свитер этот вязала его жена или мама? Или у него нет мамы? Ведь он уже немолодой… Нет, я не хочу романа с женатым. Но я его люблю и не желаю думать, что будет дальше…» Словно мутный тёмный поток подхватил её… Сильный, сбивающий с ног. А в таком потоке, чтобы не утонуть, надо расслабиться и отдаться воле течения. Сопротивляться бесполезно. Только потеряешь силы. Не выплывешь… В таком потоке самое верное средство выжить — это ввериться стихии. Где-то там, за поворотом реки, тебя обязательно вынесет на берег, хоть ты и будешь лежать без сил, чувствуя, что тебя прополоскали и перекрутили, как в стиральной машинке, да ещё и выжали… Свитер Олега Борисовича задрался — и её щека заскользила по шёлковой болотной футболке, точно цветок на воде, вырванный из почвы шальным ветром и брошенный им на зыбь реки плыть в неизвестность…
Чужие губы пили её, как шмель нектар из цветка… И она крупно дрожала, словно цветок, под тяжестью насекомого.
Она была растеряна и инертна, будто в неё впрыснули какой-то яд, парализующий волю и мозг… Наплевать… Пусть бросают косые взгляды, секущие её, как летний мелкий дождь… Дождь прошёл — и глянуло солнце взгляда… Слёзы высохли, лужи испарились, а капли на листве — то лишь роса от утреннего тумана.
Кривая луна подмигивала ей из-за плеча Олега Борисовича своим подбитым глазом, звёзды мерцали, готовые упасть в руки, словно конфетти из новогодних хлопушек, голова кружилась от запаха палой листвы, которую ещё не успел тронуть тлен — и листва была сухая и лёгкая, готовая в любой момент сорваться с земли из-под дерева, которое её потеряло, и лететь дальше, не зная о том, что скоро мороз всё скуёт льдом. Ночной ветер махал длинными призрачными рукавами, стирая слезинки с лица и тушь, упавшую с ресниц чёрной пылью…
Любимый мужчина дышал ей в ухо — и она чувствовала, что её ухо горит то ли от его жаркого дыхания, то ли от стыда, то ли от сладкого предчувствия какой-то запретной радости. Губы таяли в его губах расплавленной шоколадкой.
Ей было уютно в его объятиях, как было когда-то уютно в объятиях папы, и она знала, что разомкнуть эти объятия может только смерть. Её не разлюбят ни за что и никогда не бросят; она была уверена, что почти любая в рамках возможного прихоть будет исполнена. Знала, что в отцовских объятиях можно спрятаться от многого: от порывистого ветра, пробирающегося скользкой холодной змеёй под лёгкий свитерок; от сумрачной комнаты, по углам которой притаились аморфными тенями разные злые духи и домовые, готовые утащить её в своё логово; от мальчишек, что начинают пуляться снежками, только завидев её красный помпон на шапочке, так похожий на махровый мак.
Происходящее между ними выходило за рамки, установленные её воспитанием. Она старалась не думать об этом и не обсуждать ни с кем… Назовёшь — спугнёшь, как стрекозу, севшую на твоё запястье…
С этого вечера у неё просто голова пошла кругом. Она только и думала об Олеге Борисовиче… Это было как наваждение… В душе нарастала какая-то бешеная радость, готовая всё смести на своём пути, точно горячий и пышущий зноем самум, всё превратить в пыль и заслонить весь белый свет жарким облаком, накрывшим её с головой. Ей открывалась великая и страшная тайна жизни.
10
Практика кончалась, и она с печалью думала о том, что будет видеть своего преподавателя теперь только издалека, с кафедры, смотреть на его профиль, в котором она находила что-то греческое, и вспоминать ту шальную осень, где любовь вышла из-за деревьев леса, полыхающего осенним огнём, расправила свой рыжий хвост, помахала им перед ней — и поминай как звали, пропала в густой чащобе, что становилась с каждым днём всё прозрачней, и оттого, наверное, она всё пронзительней впервые ощущала на этой практике своё сиротство, хотя были живы ещё мама и бабушка… Это чувство сиротства будет возвращаться к ней потом частенько, стыдливо стучаться в приоткрытую дверь и, не услышав ответа, проскальзывать бесплотной тенью в щель и разрастаться под жёлтым абажуром, льющим медовый свет…
Неделю она ходила как в тумане, ничего не видя вокруг, кроме Олега Борисовича. Олеся как чувствовала его приближение каким-то вторым зрением, способным буравить стены. Она вслушивалась в голоса на околице — и ей казалось, что она различает голос своего преподавателя даже через собачий лай. Она стала очень рассеянна, странная улыбка блуждала по её лицу, возникая так же неожиданно и неуловимо, как рябь на воде от лёгкого порыва ветерка. Она не слышала ни голосов подруг, ни орущего радио, ни стука молотков, забивающих гвозди совсем рядом с их хатой, где возводилось новое жильё. Она выискивала доцента взглядом в кучке сокурсников, искала его тёмный силуэт в горящем окошке, занавешенном зелёным шёлком, — и радовалась, когда видела его тень, что лежала, будто на траве в солнечный день. Олег же её словно и не замечал совсем, игнорировал… Это её страшно обижало — и она тоже проходила мимо него, неся на голове тщательно уложенную в корзинку косу, точно корону… Ей хотелось поделиться пережитым с соседками по комнате, ставшими почти подругами: случившееся распирало её, как забродившая капуста банку.
Через неделю Олег Борисович заглянул в их домик:
– Ну что, староста? Опять продукты пора покупать. Собирайся, завтра поедем в райцентр…
Она уже знала, что может быть… Почему не отказалась? Почему не придумала, что неважнецки себя чувствует? Была влюблена, и не пугала ни разница в возрасте, ни его семья? Разницу в возрасте она почувствует много лет спустя, когда Олег Борисович станет пожилым профессором… Уже тогда Олеся это предчувствовала и, хотя и боялась этой разницы в летах, но думала: «А это когда ещё будет…» Хотя она время от времени прокручивала мысли в своей голове, закружившейся под старообрядческие песнопения, о том, что ей нужен её ровесник или чуть постарше её и уж точно не женатый… Эта дума врывалась в её сознание, будто бряцанье трамвая по рельсам в комнату через раскрытое окно: к нему привыкаешь и почти не замечаешь, но стоит только прислушаться — и удивляешься тому, как в таком грохоте можно жить и даже спать, не просыпаясь…
Они действительно поехали в райцентр. Всю дорогу Олег вёл себя так, как будто не было у них той прогулки по ночной деревне, где весь её народ гуляет на свадьбе, как будто звёзды не падали им в руки и луна не улыбалась щербатым ртом, когда две тени сливались в одну… Ей было до слёз обидно, что Олег Борисович вёл себя с ней словно чужой, как взрослый солидный дядя с несмышлёной первокурсницей, годящейся ему в дочери, но она старалась ничем не выдать свою затаённую боль, которая мешает, как впившаяся в палец заноза, пока ещё палец не начал нарывать, пытаясь вытолкать её: чувствуешь лёгкий дискомфорт, а почему колет — никак не поймёшь…
11
На обратном пути Олег опять завёз её в лес… Стояли последние дни второго бабьего лета… Голубое небо било волной в окно УАЗика, подпрыгивающего на ухабах, будто катерок в море. Лес стал за десять дней почти прозрачным. Яркие лоскутки листьев висели на деревьях первомайскими флажками. Над полями растянулся чёрный клин птиц, издали похожий на облако саранчи… Она не знала, что это за птицы… Спросила об этом Олега Борисовича.
— Мне кажется, что это ласточки полетели… — ответил Олег.
Клин был какой-то неровный, полукругом, будто очерчивал поляну по периметру…
— Сколько птиц! — проговорила Олеся, — словно стая мошкары, издалека так кажется… Скольким из них не суждено долететь до тёплой зимовки?..
— Многим, детка… Люди тоже вот срываются за теплом с насиженного места… Кто-то погибает в пути.
Олег заехал на небольшую полянку среди осин, покрытую желтеющей, избитой затяжными холодными дождями и прижавшейся к земле травой, на которую под порывами ветра охряными и багряными бабочками слетала с деревьев листва, и заглушил мотор…
Олеся потянулась к ручке двери и хотела спрыгнуть на примятую траву, склонившую голову в ожидании снегов, но Олег перехватил её руку, сжал, будто наручником, обхватил за плечи другой рукой — и притянул к себе. Она уткнулась ему лицом в грудь — и услышала, как бухает его сердце. «Будто взрывное устройство…» — подумала она.
Олег Борисович погладил её по голове, точно маленькую девочку… Она зажмурилась, словно кошка, которую почёсывают за ушами, и улыбнулась блаженно. Олег нежно провёл по её щеке ладонью, будто стирал пыль со статуи. Неожиданно для неё чужая ладонь погладила её ягодицы, забравшись пронырливым зверьком под тугие старенькие джинсы, севшие от частых стирок… Её сердце поскользнулось на краю обледеневшей пропасти, с которой она глядела вниз, и у неё захватило дух… Было страшно, и она точно знала, что не надо подходить к самому краю… Но вывернулся камешек из-под стопы — и она пошатнулась, потеряла равновесие… Чужие ласковые руки парализовали её волю, шершавый кончик языка полз по её телу, точно перебирающий лапками шмель, которого она боялась прогнать: вдруг укусит, если она замашет руками? Гладил её как бы незряче и необдуманно, точно прощупывая её судьбу.
Она будто превратилась в пластмассовую куклу, которая может шевелиться только с помощью чужих рук, а внутри дрожь и обморок, в зажмуренных глазах кромешная тьма и ни одной звёздочки, чужое горячее дыхание прижимает её к земле, точно страх взрывной волны… И кажется, что всё это только тяжёлый сон, поскорее проснуться — и всё кончится: она лежит в мягкой постели, обнимая плюшевого мишку, прижимая его к своей груди, точно ребёнка… С мягкой игрушкой ей не так страшно засыпать, когда комната погружается в ночную тьму…
…Огненный шар взорвался у неё между ног, разбившись на мелкие осколки, больно впившиеся в её нежные внутренности. Олеся закусила губу, чтобы не закричать. Почувствовала солёный вкус крови на пересохшем и разбухшем языке… От обивки сиденья муторно пахло пылью и бензином. Ей показалось, что они несутся куда-то опять на большой скорости по ухабам — и у неё было единственное желание, чтобы эта дорога закончилась поскорее и она могла бы глотнуть свежего воздуха, которого ей здесь не хватало. Она чувствовала, что жар хлынул в её тело и добрался до головы, дышит ей в лицо, как Змей Горыныч, затягивая горло удушьем от шерстяного свитера… Она откинула голову вбок и смотрела на медленно покачивающийся потолок, который сейчас ей казался поверхностью воды… Она будто лежала под ее мутной толщей, придавленная тяжёлым грузом, и не имела никакой возможности всплыть и глотнуть воздуха… Последние мелкие пузырьки, срывавшиеся с её губ, поднимались вверх и представлялись ей теми же осколками от разорвавшегося внутри неё шара. Она закрыла глаза — и отдалась стихии, которая потащила её по острым камням, обдирая до крови тело и душу…
Внезапно её вынесло на берег. Она лежала почти бездыханная, не в силах пошевелиться… Рядом с ней валялось такое же безжизненное тело немолодого мужчины, в которого она была влюблена… Она больше не чувствовала любви к нему; любовь, потянувшая её камнем на дно, осталась где-то там, среди зыбких водорослей растерянности, стыда, страха и боли…
Она думала тогда, что камни не всплывают… Но оказалось, что реки мелеют и вода уходит…
Она потом решила, что, если бы не эта её первая любовь, ворвавшаяся с осенним промозглым ветром, её жизнь сложилась бы иначе… Она была неопытной, наивной и романтичной девочкой, которой хотелось встретить идеал, любимого человека, с которым можно будет счастливо прожить до конца дней, обзаведясь детками… Умного, заботливого, надёжного…
Чужие пальцы быстро перебирали её позвонки, точно кнопочки аккордеона…
— Ты моя малышка!
Аккордеон молчал… Ошеломление от случившегося парализовало её. Она лежала, будто птица, принявшая стекло за небо, которое в нём отражалось… А облака продолжали плыть по окну медленно и бесстрастно, не зная о том, что им суждено: развеяться или собраться в фиолетовые тучи, похожие на гематому.
«Как он мог, он же немолодой преподаватель, и у него есть жена? — подумала она. — Зачем?» Кожаное сиденье пахло бензином и пылью. К ней возвращались запахи и звуки внешнего мира. За окном раздражённо каркала ворона: «Дура! Дура! Беги скорей!»
Но она никуда не побежала. Лежала рядом с Олегом, пытаясь подавить в себе растущее чувство неловкости, и даже не пробовала привести себя в порядок. Так бывает у семейной пары, прожившей долгую жизнь… Олег бережно поправил на ней скомканную и задранную одежду, поцеловал в мокрый висок, откинув прядку с её лба:
— Прости меня, какое-то затмение нашло. Одну лишь тебя вижу. Только ты перед глазами. Околдовала, точно лесная нимфа…
Собрал её ещё тогда длинные волосы в кулак, а потом закинул себе на лицо и зарылся в них, будто умываясь родниковой водой. Он снова и снова опускал пряди на кожаное сиденье, которое, как казалось Олесе, прилипло к ней, и опять плескал ими в лицо…
12
После той поездки Олег Борисович сказал ей:
— Малыш! Ты же понимаешь, что не надо афишировать наши отношения...
Так у неё появилась тайна. Если раньше она всячески старалась обратить на себя внимание, то теперь она сидела на занятиях с непроницаемым лицом, напряжённая, как на экзамене, упорно отводя взгляд от своего преподавателя. Она перестала им восхищаться и старалась ничем не выдать свою любовь, хотя её просто распирало от желания поделиться с девочками. Иногда она наталкивалась на взгляд Олега, чёрный, будто глубокий колодец, в котором отражается луна, — и тогда мгновенно летела в темноту на дно, как ведро, привязанное на цепи, — и всё в ней звенело от счастья… Она почему-то была уверена, что это ещё не конец. Это только начало — и она ещё дождётся тех дней, когда будет под ручку шагать с красивым профессором, ни от кого не скрываясь…
До отъезда оставалось два дня. Вечером она вышла прогуляться напоследок до реки — и натолкнулась на пустынной околице на Олега. Выслеживал ли он её или она столкнулась с ним случайно, Олеся не поняла.
— Гуляешь? Возьмёшь в попутчики?
Пошли по просёлочной дороге, спускающейся к осенней реке, казалось, окрашенной кровью... Багряные листья, освещённые багровым солнцем, отражались в равнодушной воде — и мерещилось, что в реку падают капли крови, растворяясь в ней и меняя её оттенок. Уже холодное солнце смотрело в щёлочку затёкшим красным глазом, под которым расплывался здоровенный лиловый фингал…
Шли рядом, но каждый по своей колее. Резиновые сапоги засасывала развезённая дождями дорога — и идти было тяжело, ноги приходилось вытаскивать из месива с налипшими на них килограммами светло-коричневой глины. Она выбралась на обочину и пошла по траве, которую здесь не косили, путаясь в чертополохе, цепляющемся не только за брюки, но и за рукава её синего свитера, когда она разгребала колючий кустарник руками. Увидели яблоню, совсем не дикую, на которой висели огромные яблоки, сантиметров по десять-двенадцать в диаметре, — и оба, как по команде, кинулись их рвать в пакеты, которые случайно оказались в карманах.
— Интересно, откуда она здесь? Кто-то явно посадил… Для нас. Символично очень. — Олег достал из кармана ветровки носовой платок в синюю крупную клетку, вытер им яблоко и сочно захрустел. Два раза откусив с одной стороны, протянул ей:
— На, кусни с другого бочка, вкуснотища!
Она засмеялась и укусила яблоко прямо из его руки. Сладкий сок потёк по губам и закапал на ключицу, видневшуюся в растянутом вороте свитера. Олег наклонился и снова откусил от яблока. Их носы соприкоснулись — и сердце сладко заныло. Яблоко полетело на землю, точно маленький резиновый мячик, и закатилось в бурые колючки ежевичных кустов.
Проворная змейка чужого языка слизала каплю сока на её ключице и принялась облизывать её подборок, а потом перепорхнула к губам… Сумеречное осеннее небо, по которому катились шарики розового мороженого, оставляющие после себя натёкшую лужицу, опрокинулось на её лицо… Губы Олега пахли яблочным соком — и она становилась пчёлкой, учившейся собирать нектар. Заполнять им соты она так и не научилась за всю жизнь. Проворная змейка исследовала потайные складки её тела — и сладко ныло и вибрировало теперь не только её сердце…
Перед отъездом домой местные жители устроили для них прощальную вечеринку, где деревенские бабушки пели частушки:
«Глянь-ка, миленький, на небо,
После неба — на меня.
Как на небе тучи ходят,
Так на сердце у меня…»
Олеся слушала заливистые частушки, что пелись старческими дребезжащими голосами, и ей казалось, что горло этих бабулек — будто треснувший, но ещё не расколовшийся кувшин, льющий песню и омывающий ей не затянутые раны. Слёзы блестели на её глазах, точно дождевые капли, что спрятались в скукожившемся и свернувшемся в трубочку осеннем листе, что никак не отлетит от ветки. Как она будет жить дальше?.. Что скажет мама, если узнает? Она уж точно расстроится и будет против её любви, налетевшей, как осенний шквалистый ветер, срывающий одежду, холодным ужом заползающий под рубашку и пахнущий упавшими яблоками с коричневыми вмятинами и трещинами на боках, в которых копошатся муравьи.
Луна не светила в тот последний вечер. Бабье лето кончилось, от земли тянуло сыростью и холодом, и она чувствовала себя пылинкой, вроде семечка одуванчика, что случайно прицепилось к рукаву Олега.
13
У Олега Борисовича была квартира, оставшаяся ему от родителей, которую берегли для дочери и не спешили сдавать, так как успели сделать в ней плохонький ремонт…
В первые же дни после возвращения в город Олег привёз её туда — и она не сопротивлялась, снова попавшая под власть его голоса, певшего на лекциях кантаты о высоком. Она опять смотрела на него восторженными глазами, посылая ему своей серебряной авторучкой солнечные зайчики. Вновь находила его сходство с «Демоном» и думала с горечью о том, что, должно быть, это не только внешнее сходство… Сопротивляться его притяжению она не могла. Так, наверное, бывает у альпинистов, которые карабкаются по отвесной скале, неловко ставя носочек ноги в небольшие углубления в скале… Ради чего? Впереди перед глазами только серый холодный камень, а оглянуться и посмотреть назад с высоты птичьего полёта — рискуешь сорваться и полететь камнем вниз… Может быть, можно будет посмотреть вниз потом, если докарабкаешься до вершины? Только уже белый туман окутывает газовым облаком гору, навёртывает слой за слоем полупрозрачную ткань — и вот уже очертания мира, в котором ты недавно парил, можно разглядеть только в своих воспоминаниях. Но пока это лишь догадка, и нужно взбираться выше и выше, долбя себе маленькие и ненадёжные ступеньки в отвесной крути, уходящей в поднебесье.
Это был какой-то морок, розовый дым… Он позвал её первый раз на квартиру посмотреть старинные книги, оставшиеся от деда, но она знала точно, что зовут её не за этим… Но всё равно пошла… Она опять глядела на него на лекциях широко распахнутыми глазами, но кроме восхищения в них уже поблёскивал магнит собственника: притянуть и не отпускать от себя, стать с ним единым целым…
Встречи были недолгими, рваными и скомканными… Олег торопился домой, не стесняясь её, разговаривал с женой, хотя и очень лаконично, жестом призывая её помолчать… Тогда не было ещё мобильников и жена не очень им докучала: Олегу достаточно было не брать трубку в квартире… Мало ли в какой библиотеке он мог быть… Договариваться о встрече им было довольно трудно. На работе глаза и уши… Дома у неё ревнивая и бдительная мама, у него — жена и дочь… Она звонила иногда на кафедру из телефона-автомата, пробежав c полквартала в поисках работающего аппарата… В большинстве автоматов телефонные трубки были оборваны и телефонный провод болтался почерневшей виноградной лозой… В некоторых, вроде, всё было цело, но когда она с замиранием сердца набирала заветный номер, готовая бросить трубку, как вспыхнувшую в руках бумагу при розжиге костра, если услышит голос его жены или дочери, то натыкалась на глухое молчание, которое иногда нарушал шум, похожий на рокот волн… Звонить же из дома она опасалась вообще и делала это только в отсутствие мамы… Хотя иногда она выжидала момент, когда мама шла принимать душ, — и тогда она звонила своему любимому. Или же мама ложилась отдыхать — и она тянула длинный чёрный провод, весь перекрученный в запутанные петли так, что на всю длину его вытянуть было давно невозможно, через всю комнату и коридор в ванную, пускала воду, включала газовую колонку, чтобы она шумела, точно доменная печь, и только после этого звонила Олегу. Сам он не звонил ей никогда — и это её устраивало: не было маминых въедливых вопросов, на которые она совершенно не знала, как отвечать, ибо врать не умела: научилась только скрывать и умалчивать… Впрочем, вскорости Олегом была предложена такая схема: она берёт трубку и говорит: «Я вас внимательно слушаю», — и тогда он будет знать, что это действительно она, а не её мама… У них с мамой были удивительно похожие голоса, которые многие путали… Если же к телефону подходит мама и произносит другие слова, то он просто кладёт трубку… После нескольких таких кодированных звонков Олег научился отличать Олесю по какому-то одному ему ведомому тембру её голоса: больше их с мамой не различал никто… Но разговаривать им всё равно было неудобно. Олеся отвечала всегда очень односложно, прикрывая трубку рукой, точно голос Олега мог выпорхнуть из неё, словно птица из клетки, и полететь по комнате…
Через два месяца их близости Олеся уже не могла воспринимать свою любовь как случайную… Она всерьёз стала мечтать о том, чтобы Олег развёлся и стал её мужем, но никогда не говорила ему об этом… Иногда она думала о том, что такой брак будет не так уж хорош, когда Олег начнёт стареть. Однажды она увидела жену Олега. У Олега была на кафедре презентация какой-то его литературоведческой монографии, после которой он устраивал небольшой банкет, и, видимо, пригласил свою половину помочь. Олеся была очень удивлена, когда увидела его жену: выглядела та значительно старше Олега: располневшая седеющая женщина с подкрашенными в цвет пшеницы волосами, собранными в пучок сзади, из которого вылезали, точно гвозди из сгнивших половиц, чёрные шпильки… На висках натянулись струнами не прокрашенные седые прядки, похожие на паклю… Очки в роговой коричневой оправе с крупными стёклами, за которыми прятались какие-то бесцветные водянистые глаза (Олеся потом никак не могла вспомнить их цвет) в обильных лучиках морщин, расходившихся от век серой паутинкой матовых теней… Была она в брюках, хотя преподаватели-женщины в университете в брюках в те времена не ходили, и какой-то бордовой кофточке с чёрными разводами… Олеся увидела её, когда она тащила по коридору увесистые полиэтиленовые пакеты, нагруженные едой. Видно было, что женщине тяжело их нести, и она даже подумала, что Олег поступает нехорошо, заставляя жену таскать такие нагруженные сумки. «Бабушка прямо! — удивилась тогда Олеся… — И как он только с ней живёт?»
В тот период их отношений она не осмеливалась даже спросить его про жену и уж никак не решалась жаловаться на своё бесправное положение… Жила лишь призрачной надеждой, что однажды всё поменяется… Она слышала о том, что во многих творческих парах кто-то парит в облаках и пытается ухватить звезду с неба, а кто-то держит лестницу, чтобы партнёр не упал. Подумала тогда, что, может быть, его жена и является тем человеком, который держит лестницу… Ведь они столько лет живут — и лестница, если и шатается, но стоит…
И всё же, даже увидев супругу Олега, она была совсем не уверена, что ей удастся развести его… И разве она сможет удержать лестницу? Она маленькая для этого. А взбираться по лестнице — у неё кружится голова, и она сама ещё совсем не может жить без страховки… Лестница обязательно упадёт — и придавит её. Думала ли она тогда, что вся её жизнь сложится так, что её лестницу не будет держать никто и никогда… Она всегда сама будет ставить её в чавкающий глинистый грунт, осторожно проверять, не шатается ли стремянка, но, без страха перешагнув пару ступенек, начнёт понимать, что лестница проваливается одной ногой в мягкий грунт и уже сильно накренилась, так сильно, что она рискует упасть вместе с ней, хватаясь руками за воздух…
14
Когда у Олеси случилась задержка, то она страшно испугалась. Думала: «Что теперь будет? Как сказать маме, если она решится рожать? Как воспримет это её немолодой и семейный возлюбленный?» Шла по весенней улице — и слёзы наворачивались на глаза, словно капель стекала с крыш, обласканных мартовским солнцем. Было тревожно… Под ногами был скользкий лёд, в который превратился подтаявший под первым тёплым солнцем снег… Почти белое, как дневной электрический свет, солнце лизало сугробы, точно мороженое, по тротуарам текли первые ручьи, звенящие хрустальными колокольчиками. Жизнь перевернулась — и так неожиданно, словно песочные часы, поставленные с ног на голову. Она решила, что сначала всё точно узнает о своём состоянии, а потом уже скажет Олегу. Она даже не знала, где у них женская консультация. Нашла по телефонному справочнику адрес. В первый раз в жизни пошла к гинекологу и долго блуждала по закоулкам, пока отыскала серое обшарпанное здание поликлиники.
Со страхом вошла в это здание, поблёскивающее оконными стёклами, точно зеркалами, пытающимися тебя ослепить… В регистратуре на неё завели карточку, и она получила талончик, написанный от руки на газетной бумаге. Около нужной ей двери в самом конце коридора она увидела большую очередь. Притулилась в конец очереди к врачу, опасаясь встретить кого-нибудь из соседей. Хотелось прилипнуть к стенке — и стать тенью… На душе было пакостно…
Через два часа, прочитав все двенадцать страниц брошюры, которую она взяла в свободном доступе на столике около регистратуры, содержащей подробное описание разного рода контрацептивов, она наконец постучалась в кабинет врача и открыла дверь, не дождавшись его ответа, зажав под мышкой своё пальто.
— Здравствуйте, — еле слышно, замирая от неловкости и страха, поздоровалась Олеся с врачом, писавшим в чьей-то разбухшей карточке... Врач был мужчина лет пятидесяти с редкими седеющими волосами, среди которых блестел кратер лысины…
— Почему с одеждой? — спросил он. Вы что, не знаете, где находитесь?
— Простите, я не знала, где гардероб, — сжавшись от смущения, пролепетала Олеся, чувствуя, как кровь приливает к щекам, и они становятся горящими, как после пощечины.
Положила неловко скомканное пальто на стул рядом с кушеткой.
— На что жалуетесь?
Растерявшись и не зная, как сказать о своём подозрении, Олеся начала судорожно соображать, как правильно выразиться.
— Вы что, первый раз у гинеколога? — почти закричал врач, посмотрев на неё так, что ей захотелось провалиться сквозь землю. Сердце закололо от страха и жалости к самой себе.
— Первый. У меня беременность, наверное, — всхлипнула Олеся.
— Раздевайтесь ниже пояса, — раздражённо буркнул врач, щёлкнув шариковой ручкой, убирая в неё стержень, и отложил свои записи.
15
После посещения кабинета врача она позвонила Олегу… Будущее для неё теперь заволокло густым туманом — и она шла на ощупь, обшаривая растопыренными пальцами предметы… Она успокаивала себя, что большой и сильный Олег непременно разведёт этот туман рукой — и снова на землю хлынет яркое весеннее солнце, слизывающее своим горячим языком остатки снега… Она находилась будто внутри сферы с толстыми стенками, искажающими и размывающими весь мир.
Встретились они тогда в скверике у памятника Пушкину. Шёл сильный снегопад. Хлопья парили клочками ваты и пуха из разорванных одеял и подушек, засыпали уже осевшие и посеревшие сугробы, возвращали ту чистоту, что бывает в начале зимы.
Когда она подходила к памятнику, Олег расхаживал взад-вперёд, словно маятник, видимо, чтобы согреться. Его ссутулившуюся фигуру, напоминавшую знак вопроса, она увидела издалека — и почти побежала, перепрыгивая тёмные лужи, наполненные кашей тающего снега, перемешанного с песком. Брызги летели из-под её каблучков, но она не обращала на это внимания. Кинулась в распахнутые объятия: руки, как два крыла чёрной птицы, готовящейся взлететь… Уткнулась лицом в мягкую дутую куртку, будто кинулась навзничь на подушку, сдерживая и заглушая плач…
— Ты моя радость! Я так соскучился!
— Я беременна!
Олег от неожиданности разжал объятия. Она еле удержалась на ногах и стояла с бессильно опущенными по бокам руками, похожими на две плети.
— Ты уверена? Была у врача?
— Конечно была.
Олег замер, растерянный, глаза за толстыми стёклами очков больше не излучали свет, а казались жучками, ползающими между двойными рамами и не знающими, как выбраться из ловушки… Схватил её обеими руками за рукавчики пёстрой песочной шубки, пошитой из сурка. Шубка была старая и холодная, ещё мамина, но зато из настоящего меха: маленькие, жёлтые, в коричневых пятнышках шкурки отливали серебром под светом фонаря, который качал забинтованной головой, колеблемый ветром.
— Заяц, ты же понимаешь, что тебе надо закончить университет… А я могу лишиться работы — и тогда даже помочь тебе ничем не смогу. Если всё это выплывет наружу… Ты же у меня умная девочка — и не будешь портить себе жизнь! Эта проблема решается просто. Выход только один. Надеюсь, что твоя мама не знает об этом? Мне кажется, что не надо её расстраивать. Иди ко мне…
Олеся помнит, как она снова зарыла своё лицо в его куртке, будто спряталась от внешнего мира, а Олег нежно и успокаивающе гладил её вздрагивающие плечи.
— Ну что ты, девочка моя! Всё образуется. Это у всех женщин бывает. Это не страшно… У тебя вся жизнь впереди, и не надо её портить.
Они ещё с полчаса побродили по вечернему городу, освещённому цветными огнями вывесок и реклам. Олег заверил её, что постарается помочь деньгами, если надо будет при операции, но настаивал, чтобы она шла в государственную больницу, а не к частнику…
Снег сыпал и сыпал, словно пытался завалить их следы на белом покрове: один поменьше, раздвоенный, с печатью от каблучка; другой большой, рифлёный, на полшага опережающий маленький… Она не поспевала за его размашистыми шагами.
— Мало ли что… Ты направление бери прямо завтра, не тяни, Леся. Чем раньше, тем лучше… Если у меня не будет лекции, я тебя подвезу до больницы.
Её тогда очень обидело это его «Если не будет»… До сих пор глаза Олега в тот момент не уходят из её памяти. В них бегут, бегут, снуют туда-сюда муравьи, которые ожгут тебя кислотой, если задеть.
16
Маме она сказала, что идёт на занятия в университет, и очень боялась, что что-то может пойти не так и она не вернётся в этот день домой.
…Лекции не было — и Олег Борисович подвёз Олесю на такси до больницы, но в больницу с ней не пошёл, обнял за скособоченные плечи, точно у девяностолетней старушки, и, поцеловав её на прощанье сначала в щёку, а потом в лоб, как покойника, остался в такси. Прощание было какое-то наспех, чувствовалось, что он торопится и боится «засветиться», и от этого Олесе хотелось плакать… Где та большая и надёжная спина взрослого, о которой она так мечтала?.. С горечью подумала о том, что её отец так бы не поступил…
— Ты приедешь за мной?
— Конечно, малыш. Не трусь. Всё будет хорошо.
Она помнит тот день, как будто это только что произошло… Отчётливо, словно на киноэкране, видит, как она зашла в просторное помещение с белыми стенами, выкрашенными масляной краской, которая начала желтеть как-то неровно, неопрятными пятнами, напоминающими потёки на туалетной бумаге… Она хранит в памяти длинный прямой коридор, в глубине которого терялись очертания предметов — и всё было размыто, как сквозь слёзы или дождевые капли на стекле. В кабинете слева от неё стояли и разговаривали врачи — их лица она забыла, да и не разглядела тогда: все казались одинаковыми, как в детстве солдаты. На них на всех были напялены белые халаты и такие же белые шапочки-беретики на резиночке, очень похожие на те, что продаются для душа, только эти из какого-то другого материала, не из полиэтилена, но натянуты они так же низко, почти по самые брови, отчего врачи кажутся ей насупившимися. Говорили они очень громко, внятно и почему-то слишком резко, даже иногда на повышенных тонах, не приглушая своего голоса, но о чём они беседовали, до неё не доходило: она была вся в себе и слышала только свой страх…
— Чего трясёшься? — спрашивает ослепительно белокурая пергидрольная блондинка, из-под шапочки которой выползли погреться под лампами дневного света змейки локонов. — Рожать надо, раз трясёшься, а если не можешь рожать — так сделаем всё, и делу конец.
— Мне надо сегодня будет вернуться домой! — чуть слышно выдавила из себя Олеся.
— А уж это сколько надо, столько и продержим…
Эта же врачиха проводила тогда Олесю в палату, где её начала бить дрожь, настолько сильная, что с ней невозможно было справиться: крупные судороги, которые прокатывались по поверхности её ног и которые ничем нельзя было успокоить, — так бывало, когда у неё при заплывах резко сводило икры, и она тогда, с трудом доплыв до берега, с силой вставала на носок, стараясь снять спазм икроножных мышц, — спазм проходил, но начинались мелкие судороги. Олесе стало казаться, что у неё жар, но всё дело было лишь в температуре помещения, в котором топили на полную катушку — и о батареи можно было обжечь руки. Сквозь окно она увидела невзрачные, неумытые дома и небо, напомнившее ей обезжиренное молоко, сделанное из сухого порошка. Всё было очень серое, тусклое и как будто утратившее свой цвет, обескровленное, выгоревшее, истлевшее, точно одежда на мумии… В палате стояли рядком очень близко друг к другу четыре узкие железные кровати с панцирными сетками. Ей сказали, что нужно раздеться догола. Она стащила с себя старенькие сапоги без каблуков и вязаное зелёное платье с жёлтым орнаментном из миниатюрных шашечек на груди, потом, помявшись, сняла с себя нижнее бельё, тут же закрыв одной рукой грудь, а ладонью другой руки — лобок. Её кожа мгновенно покрылась пупырышками гусиной кожи, и она начала дрожать ещё сильнее, так, что слышала, как клацает зубами, словно старушка со вставными челюстями. Было очень холодно. Она стояла будто на свежем ветру. Затем ей нужно было надеть на себя полупрозрачную голубую накидку, напоминающую дождевой плащ, сквозь который просвечивало её прекрасно сложенное тело, отражающееся в небольшом зеркале над раковиной, и одноразовые голубые бахилы на голые ноги. Потом медсестра велела ей лечь. Она чувствовала животный страх, который вязким рвотным комком поднимался к самому горлу. Ей казалось, что от страха она вся одеревенела, но руки её ещё двигались — и она закрыла лицо ладонями, чтобы хоть не видеть яркий белый свет на потолке, режущий глаза, будто ланцет. Она зажмурилась, чтобы спрятаться от этого взрослого мира, точно маленькая девочка в мамину юбку.
Рядом с ней лежала темноволосая женщина, вероятно, армянка — она едва говорила по-русски, которая смотрела на Олесю испуганными и затравленными, как у загнанного в капкан кролика, полными сочувствия чёрными глазами, в которых раскинулась дождливая осенняя ночь: они выглядели неестественно огромными из-за отчётливых синяков под веками, как у очковой змеи.
— Почему? — задала вопрос армянка. — У тебя нет мужа?
— Нет, — ответила Олеся и добавила: — Мне так страшно. А тебе?
Армянка кивнула головой в ответ, прикрывая глаза, отчего казалось, что чёрные ресницы углубляют синяки под веками, и ещё что-то стала говорить, и тараторила долго, быстро и сбивчиво на своём непонятном для Олеси языке, вставляя русские слова «ужас», «кошмар», «жуть» и «кобель».
Холодный пот полз ящерицей по спине Олеси, а капли солёной росы дрожали на верхней губе, раскрывшейся, как увядающий лиловый цветок. Она чувствовала, что пряди волос стали мокрыми и приклеились ко лбу, точно она попала под изморось.
Со скрипом, таким, что Олесе померещилось, что провели пилой по кости, открылась дверь в палату.
— Кого возьмём? Эту? — услышала она равнодушный голос врача.
Они увели соседку Олеси, но потом очень быстро, спустя пару минут, возвратили ту в палату, потому что перед наркозом нельзя было есть, и теперь ей нужно было ждать в палате целый час. Люди в белых халатах пристально смотрели на Олесю, точно их глаза — это были рентгеновские лучи, что просвечивали её насквозь… Олеся вся сжалась в комок мёрзлого грунта и прилипла к кровати. Ей очень хотелось распластаться на постели, будто на снегу белому зайцу, дрожащему под прозрачным кустом, листья с которого давно погребены под снегом...
— Иди тогда ты, — бросил ей врач.
Олеся встала и медленно пошла, точно запрограммированный робот, не видя практически ничего, кроме врача и ещё двух пациенток, со страхом провожающих её глазами со своих кроватей.
Ей нужно было преодолеть коридор: он был очень небольшой, но ей хотелось думать, что он длинный, а белый цвет зрительно увеличивал пространство. Однако они практически тут же дошли до комнаты, куда её завели врачи. Но это была не операционная. Она с облегчением вздохнула с призрачной надеждой отсрочки.
— Вставай на весы, — велела ей немолодая обитательница этого помещения в белом халате.
Они были маленькие, эти весы. Она едва на них помещалась и думала: «А как же здесь стоят большие и толстые тётки?» От её нервного топтания на весах стрелка судорожно металась между отметками «50» и «60»… Олеся не могла разобрать точно, сколько же она весит, — неловко оступилась, покачнулась, словно пьяная, и сошла с весов.
Побрела по коридору, будто ослепшая от его снежного сияния. Коридор с белыми стенами казался тогда ей тем туннелем, из которого не бывает возврата.
Неуверенно вступила в операционную. Комната была вся белая в тон стен, белесых от хлорки. Нужно было сесть на кресло, рядом с которым стояла тумба цилиндрической формы со шлангом, прикреплённым к ней. Олеся залезла на кресло, и женщина-врач начала двигать её к себе. Олесе было так страшно, что хотелось кричать, даже завыть в голос, будто ребёнок, расшибший колено. «Зачем я только сюда пришла?» — думала Олеся. Она видела напротив себя большое окно, за которым разлилось, как туман, мутное небо, и снова белую стену, покрытую старой мелкой пожелтевшей плиткой, выложенной очень неровно. Ей бросилось в глаза, что плитка вся в потёках дезраствора. Потом она повернула голову от окна и заметила сосредоточенное, измученное лицо немолодой врачихи, которая набирала в шприц лекарство. Она видела это лицо очень резко, точно в фокусе фотоаппарата: у неё был курносый нос с красными, как у августовской лебеды, прожилками, который явно был заложен от насморка, и глубоко посаженные глаза какого-то бурого оттенка болотной воды, — и ей очень хотелось поймать в этой воде хоть каплю сочувствия, выловить, как зелёную ряску, но её не было, вода оказалась холодна и мутна — и слёзы покатились из Олесиных глаз, блестящие в освещении операционной, точно шарики ртути. Она плакала и не могла остановиться. Так плачет прохудившаяся крыша, принимая удары грозы. Кап-кап-кап — и вот уже струйка воды образовала большую лужицу… Она не издавала ни звука, всё в ней сжалось, как пластилин на морозе, — и она заглушала готовые вырваться из горла всхлипы, кусая свои губы, словно детское колечко, которое дают ребёнку, когда у него начинают резаться зубы. Она и плакала так, как когда-то в детстве — беспомощно и тихо. Врач перевязала ей обе ноги резиновым жгутом, а потом то же самое сделала и с её рукой. Она казалась себе пленницей из какого-то фильма ужасов, где жертву собирались жестоко пытать…
— Сжимай и разжимай кулак. У тебя очень тоненькая ручка, и вен вообще не видно. Трудно будет попасть иголкой.
Она сжала кулак как можно крепче, будто для удара, но вдруг поняла, что сил даже для этого у неё недостаточно. Кулак разжался — и рука безжизненно легла на подлокотник кресла.
— Если ты будешь плакать, то тебя не возьмёт наркоз.
Врачиха поднесла шприц — и игла послала ей худенький солнечный зайчик от лампы дневного света. Голова врача зависла между Олесиных ног — и она услышала слова:
— Укол пошёл.
Врач достала какой-то довольно длинный металлический инструмент, пускающий солнечного зайчика побольше первого. Олеся зажмурилась — и снова открыла глаза. Она успела открыть глаза только два раза и подумать о том, что она пока в сознании.
Почувствовала ледяной холод и вибрацию, которая шла от шеи к голове, медленно ползла сначала к ушам, потом… Ей казалось, что она в самолёте, который взлетает и катится по взлётной полосе, подпрыгивая на неровном асфальте, — и никак не взлетит…
…Вдруг она услышала свой собственный крик. Она кричала несколько раз, пронзительно, надрывно — и от этого же воя и открыла глаза.
— Мне больно!
Она очнулась в палате, накрытая пледом в коричнево-чёрную клетку, и первое, что заметила, это то, что на её ногах были одеты серые носки. Олесю обожгла очень сильная, неиспытанная ранее боль внизу живота, и она, догадавшись о её происхождении, спросила у соседки:
— Мне уже всё сделали? Мне действительно всё сделали?
— Да, да, — ответила та. — Тебя на каталке привезли. Скоро поведут меня. Ты полежи немного.
Олеся очень медленно, словно сомнамбула, через силу натянула бельё, платье, часики. В палату зашла врачиха и сделала ей укол, от которого ей полегчало, и она почувствовала себя пустой и лёгкой, словно надувной мяч.
Через некоторое время её повели на УЗИ. Во время УЗИ она успела посмотреть на экран и увидеть, что чёрного пятна, внутри которого лежал, свернувшись, маленький человечек, больше нет. «Ещё совсем недавно оно было. А теперь его нет. Его не будет… — думала она с внезапно накатившей горечью. — Человек остался в комнате с белоснежными стенами, содержимое насоса скоро выльют — и не будет этого человечка, которому она была матерью, вообще…»
— А кто это был? Девочка? Да? — спросила она врача…
— Девочка, девочка… Была, да нету уже… В помойке валяется…
Когда шла назад в палату, то случайно увидела, как санитарка выносила чёрный полиэтиленовый мешок из операционной: мешок прорвался — и из него посыпались зародыши в сгустках крови и потекла кровавая жижа. Это были маленькие голые человечки… Она тогда, увидев это, упала в обморок, успев почувствовать, как тьма, которую перерезают летящие, точно от газовой сварки, искры, крепко обнимает её и прижимает к своей груди, заслоняя от этого жестокого и страшного мира. Очнулась она в кресле около медсестры…
— Ненавижу тех мамаш, которые дотягивают до четвёртого-пятого месяца. Плод уже сформировывается, и аборт становится тогда больше похож на расчленёнку, чем на операцию. Когда видишь на своей ладони оттяпанную щипцами ручонку, хочется прирезать ту стерву, которая вынуждает нас это делать! А некоторые ещё и спросят потом: «Кто там был: мальчик или девочка?» — раздражённо поделилась с ней медсестра. — Мы все хотели бы, чтобы плод был бесформенным, но это не так… Это уже маленький человечек… Будь моя воля, я бы вообще всем до абортов такие мешки показывала!
А потом у неё наступило состояние размягчённого мозга и притупленного сознания, почти удовлетворения, равнодушия ко всему, что с ней случилось и произойдёт дальше. Она ехала с Олегом в машине. Сидела на заднем сиденье и сквозь рукава видела свои руки, как будто изнутри подсвеченные, и тонкие синие вены, бегущие ручейками, как реки на карте, в которых пульсирует её холодная кровь. Её душа стала будто отделена от неё, она только смотрела на свои заледеневшие пальцы, лежащие на коленях и выбивающие от холода мелкую дробь, точно барабанные палочки, — она видела их, но совсем не чувствовала: это были просто предметы, у которых не было никакого отношения к её телу, просто белые обломленные с крыши подъезда стеклянные сосульки… Ей хотелось улыбаться оттого, что она теперь совсем ничегошеньки не ощущала — никакой боли, никакого страха и никакого счастья. Счастья больше не было. Будет ли оно? Она была тогда как мёртвая, как душа, отстранённо взирающая на своё тело, лежащее на столе…
17
Первые два месяца после аборта Олеся ходила как зомби, потом начала осознавать, что наделала. Как она себя ненавидела тогда, как презирала его! А Олег был счастлив, что всё обошлось…
Однажды ей приснилось, как она отправляет своей дочке посылкой розовую тёплую кофточку, чтобы ей ТАМ было не холодно!.. Если случайно видела в магазинах детскую одежду, то тут же представляла свою девочку.
С каждым днём становилось больней и невыносимей от того, что она сотворила. Она убила того, кто был ближе всех на свете, свою кровиночку. Внутриутробная фотография девочки до сих пор стоит у неё перед глазами: головка, маленькие ручки и ножки…
У неё началась депрессия. Ей всё стало неинтересно. Она ходила в университет, но на лекциях у неё закрывались глаза, как у Вия: нижние веки будто примагничивали верхние. Проваливалась в минутный сон. Красное месиво, где из сгустков крови торчали маленькие ручки и ножки, заполняло её забытьё… Один раз возникло лицо младенца, который ей сказал: «Мама, мне тут холодно. Пришли мне тёплое одеяло и грелку…» Через минуту она вздрагивала, разбуженная тычком соседки в бок… Она радовалась, что красные пузыри исчезали… Но тут же вспоминала, что это не только сон, — и ей хотелось снова провалиться в дрёму… Жаждала всё забыть, а не могла… Ночью же спала плохо. Сны были рваные, будто рана, и такие же кровавые… Снились какие-то трубы, через которые высасывают все её внутренности вместе с младенцем — и она остаётся полая, как новогодний шарик на ёлке… Один раз приснилась девочка, которой она хотела дать имя Марина. «Нет, — сказала кроха кровавым ртом, — Арина без «м», я без мамы».
Сама же она была с мамой и под её бдительным оком. Мама заподозрила, что с ней происходит что-то неладное, по её сбившемуся циклу. Спросила встревоженно:
— У тебя всё нормально?
Олеся заверила её, что всё…
Олег пытался несколько раз дозвониться до неё, но она клала трубку. Как-то поймал за рукав после лекции, на улице, уже за территорией университета, когда она торопилась домой…
— Стой! Ты что от меня бегаешь? Поехали ко мне?
— Нет, не бегаю я. Я просто плохо себя чувствую и у меня ничего не зажило… Пусти! — вырвалась и гордо пошла прочь, покачивая бёдрами на тонких каблучках, на которых она ходить не любила и не умела.
Как же она его презирала и ненавидела тогда!.. Такой большой и сильный, а на поверку оказался слабак, слизняк, который утратил свой домик, но не совсем, а выползает из него на охоту, оставив раковину неподалёку.
Постепенно ненависть рассосалась, как гематома… Сначала был красный цвет, потом стал синий, как не отмытые до конца следы от шариковой авторучки, затем иссиня-чёрный, словно некрозное пятно, а потом появился цвет: жёлтый, лиловый, голубой… Всё проходит, особенно когда тебе двадцать лет, подруги втягивают тебя в хоровод студенческой жизни, то и дело взрывающейся заразительным смехом, услышав который в конце своей жизни, она будет вздрагивать, как от фальшивой ноты в гармоничной мелодии. Но тогда пока жизнь была ещё белый снежный лист, на котором хоть и остались глубокие и кровавые следы, но новый снег мягко припорошил их чистым снежком, а порывистый ветер занёс все следы, ровняя поверхность…
Она всё ещё любила его. Когда он поехал с двумя студентками-старшекурсницами на конференцию, потому что те помогали ему с презентацией, а их собственные курсовые заняли на конкурсе студенческих работ призовые места, она места себе не находила… Одна из девушек, Даша, была дочерью начальника железной дороги города — и ей казалось, что эту девушку он пригласил с собой специально, чтобы что-то поиметь от её отца. Избавиться от этой мысли она никак не могла… Представляла, что он эту девочку тоже обворожил, как и её, и та так же запуталась, словно бабочка в паутине, в ажуре его красивых, сладких и липких слов, как совсем недавно она… Трепещет шёлковыми крыльями, пока он не высосет весь нектар её молодого тела. Впрочем, она услышала от второй студентки, что Даша познакомилась на конференции с каким-то парнем из Риги и ночевала у него в номере… У неё отлегло от сердца, словно сдвинули неподъёмный камень… Но оказалось, что этот булыжник удерживал горный поток любви и ревности, которые снова окатили и захлестнули её с головой… Она, она должна была быть с ним в этой поездке, а не какие-то там девочки с обеспеченными предками! Такую бы уж он не заставил избавиться от своего ребёнка, побоялся бы, поджал бы хвост, женился бы, оставил свою тётку, ибо больше не надо было бы никому держать лестницу: она была бы из белого мрамора и покрыта зелёной дорожкой, в которой мягко утопали бы ноги, словно в лесном мхе… Не получилось! Рижанин помешал… Молодой и бесшабашный…
Она тогда после долгих колебаний позвонила ему домой, просто так, чтобы услышать его голос… в надежде, что он поймёт по её притихшему дыханию, кто это обрывает ему телефон… Долго ждала, что возьмут трубку, слушая протяжные и надрывные гудки, точно у поезда на переезде, когда машинист боится кого-нибудь задавить. Но услышала голос его жены. «Алё… Кто говорит?» — спросила та. И Олеся бросила трубку на рычаг, как мокрую и грязную половую тряпку на кафель в ванной, поближе к батарее.
Через два часа позвонил Олег Борисович и предложил встретиться: сходить на Тарковского… Сердце у неё опять поскакало мячиком по кривым и качающимся ступенькам… Покатилось, покатилось... Не догнать… Она полетела вслед за своим сердцем, словно птица, возвращающаяся в родные края.
Олеся сидела, прижимаясь к нему в тёмном кинозале, чувствуя тепло его бедра, греющего, как домашняя резиновая грелка. Олег закинул руку ей на плечо, запустив ладонь под её жакет… С ним было тепло и уютно, так, как ей было когда-то хорошо с папой…
Потом она сидела у него на коленях в его квартире, превратившись в маленькую девочку, и плакала. Нет, она не собиралась устраивать такого концерта. Это было как неожиданный ливень сквозь лучи солнечного света, играющий на струнах дождя, словно на арфе, превращая каждую каплю в алмаз, каждую ноту в симфонию, когда поникшие от зноя и пыли цветы поднимают свои головы, раскрывают бутоны, будто губы, для поцелуя дождя и начинают одурманивающе пахнуть…
Он сказал ей, что ушёл из дома... Нет, он не развёлся ещё… Но две недели живёт уже один и возвращаться не думает…
Слёзы были слизаны нежным языком и стёрты горячими ладонями, высушены, как феном, горячим дыханием, срывающимся с губ, раскрывшихся, будто по осени цветок шиповника.
18
…Олеся опять стала частенько бывать у Олега в жилище. Созваниваться стало проще, так как теперь он жил один… Дома врала, что уходит заниматься в библиотеку. Ей верили и считали её «книжной девочкой». А книжница взбегала по лестнице на третий этаж в чужом подъезде, пропахшем кошками, с блаженной улыбкой на лице, будто и не было того времени, когда ей снились младенчики в кровавом желе и аппарат, высасывающий все её внутренности, даже сердце, — и она оставалась пустой, как выпотрошенная консервная банка, о края которой можно израниться, если взять её в руки.
Олег открывал дверь — и она падала в его объятия, ныряла, как в омут, уплывала, увлекаемая пенными волнами отлива, не думая сопротивляться: только потеряешь все силы… Постепенно привыкала к нему — и уже не могла без его душных объятий, без его губ, жующих мочку её уха, точно козёл поросль молодых деревьев, взметнувшихся к небу из упавшего в неподходящем месте семечка. Сладкий морок, когда продвигаешься на ощупь, узнавая знакомые впадины и рытвины тела…
После она удобно устраивалась у него на коленях, прижимаясь к его груди, как ребёнок, — и никуда не желала уходить… Его большие ласковые руки гладили её по голове и щекотали за ушком — и ей хотелось замурлыкать, точно кошке… Она забывала тогда о разнице в возрасте, об его оставленной семье, ей хотелось быть с ним всегда…
Она смотрела на неумолимую стрелку циферблата больших настенных часов-картины, где над морем, купаясь в лучах заходящего солнца, катящегося розовым воздушным шариком к горизонту, кружились белые чайки, а стрелки тоже были крыльями чайки, то взмахивающей крыльями, то опускающей их… Когда правое крыло чайки оказывалось направленным к розовому облаку, похожему на сбитую белковую пену на торте, а левое начинало тянуться к правому, чтобы взметнуть чайку высоко в небо, она вздрагивала и говорила:
— Ой, мне надо бежать… Мама будет волноваться…
Олег всегда провожал её до автобусной остановки, целовал на прощание легко, как бы в рассеянности, то ли страшась людских глаз, полных любопытства, зависти и злобы, то ли просто от усталости… Будто палый лист касался её щеки, словно метёлка травы щекотала её губы — и тогда она чувствовала запах увядания, печаль окутывала её с ног до головы, точно облако пыли от пронёсшегося мимо внедорожника.
Её мучила необходимость постоянно изворачиваться дома, надо было как-то объяснять своё отсутствие, ей давно уже надоели эти конспиративные уловки со звонками, она устала от маминой опеки, которая считала её маленькой девочкой, и от её заботливого диктата, когда дочери надо было выкладывать свою судьбу по траектории, заведомо проведённой её твёрдой рукой… Шаг вправо, шаг влево — расстрел укором, что она не оправдывает её надежд и ожиданий. Олесе так хотелось быть взрослой и свободной… Надоела и конспирация в университете… Девочки делились своими романами, она же вынуждена была делать вид, что не встретила ещё свою любовь… Она думала иногда, что действительно ещё не повстречала свою судьбу, что главная любовь её жизни, конечно, впереди. Это будет человек, с которым она встретит старость на равных… Но глупое и неразумное сердце скакало на одной ноге, как девочка, играющая в классики. Бессмысленное скакание, странные клетки, что сотрутся от шагов прохожих, которым наплевать на расчерченный асфальт… Колокольчики звенели у неё внутри от любого прикосновения Олега, точно пустая жестяная баночка, летящая по кривым клеткам, нарисованным на асфальте…
Начались первые студенческие свадьбы… И она втайне завидовала… А одна пара из их группы даже успела родить карапуза, молодые родители ходили теперь на лекции по очереди: девушка не брала академического отпуска — так им было удобнее: учиться вместе… У Олеси тоже уже могла быть девочка, которая научилась бы ходить и, может быть, даже немножко уже говорила бы… Это была её затаённая боль, о которой она иногда забывала, но которая всегда теперь давала о себе знать, как только она видела маленьких детей.
Мама начала подозревать, что у неё появился мальчик. Наивная мама даже несколько раз намекала на то, что неплохо было бы пригласить его в гости. Олеся отнекивалась, уверяла маму, что она выдумывает невесть что… И ещё больше хотела теперь свободы от родительского ока…
Когда мама сказала, что ей на работе предложили профсоюзную путёвку в санаторий, то сердце Олеси перестало играть в «классики», а подпрыгнуло с шестом, перелетая через недосягаемую планку. Целый месяц она будет свободна от бдительного родительского ока и сможет жить у Олега! Или нет? Мама будет звонить… Часто и настойчиво, проверяя, как она живёт…
«Может быть, предложить Олегу ночевать у меня, пока нет мамы?» — размышляла Олеся.
Провожать её в аэропорт мама запретила: «Как ты возвращаться будешь? Не надо. Я на такси доберусь».
Олег пришёл в этот же вечер…Так у них началась семейная жизнь. В мамину комнату она его не пускала… Старалась приготовить всё время что-нибудь вкусненькое: испечь сладкий кекс или шарлотку, сварганить какой-нибудь салат, накрутить голубцы или нафаршировать перец. Накрывая на стол, стелила салфетки из бамбуковой соломки. Олег покупал вино, получалось, что, в основном, для себя, так как она не пила почти совсем… Могла немного пригубить… Они просто устраивали себе каждый вечер праздник, наслаждаясь тайной свободой и общением друг с другом… Кидалась в его объятия, словно прыгала с вышки в волнующееся зелёное море, раскинув руки для полёта, как птица…
В выходные выбирались на природу, не на дачу: на дачу к себе Олег не хотел приглашать из-за своей семьи, ехать же на свою она боялась, опасаясь, что их могут увидеть соседи… Стояла почти летняя жара. Купались на песчаных берегах Волги, хватая изнеженным белым телом щедрые лучи майского солнца… Олег ловил рыбу. Она смотрела, как он забрасывает спиннинг, любуясь его подтянутой, поджарой фигурой, только начинающей обрастать жирком… Съездили посмотреть заброшенную старую церковь в лесу, за 100 км от города, сделанную из дерева, чем-то похожую на те, что увидела через несколько лет в Кижах… Побывали в Суздале и во Владимире. Она замирала от красоты и величия соборов и думала, что жизнь удивительна…
Она не помнит ничего про быт этого первого совместного медового месяца, кроме праздничных ужинов при свечах, когда пляшущие огоньки отражались в толстых стёклах очков, а взгляд прятался за дрожанием язычков пламени. Она снимала с Олега очки и целовала его в глаза, которые тотчас закрывались, как у куклы Наташи, когда она их трогала пальцами. Она проводила по веку языком — и смеялась оттого, что он неожиданно морщился, будто младенец, готовящийся заплакать…
Даже те вечера, что они проводили, смотря телевизор, были сладким временем умиротворения и гармонии, когда думаешь: «Неужели чудо возможно?» Сидели рядышком, обнявшись, точно две половинки грецкого ореха: в домике, который казался вполне надёжным, чтобы не падать на землю. Иногда Олег клал голову ей на колени — и тогда она гладила его по чёрной шевелюре, в которую вплелись первые метельные нити, отливающие, как серебристый дождик на ёлке…
Бывало, что Олег изредка даже готовил. Оказалось, что он мастер запекать вкусное мясо и курочку, умеет мыть посуду и пол… Бельё он стирал у себя дома — и Олеся почти не видела каких-то рутинных домашних забот…
Месяц пролетел как в тумане… В университет они приходили поодиночке, и хотя их завтрак был наспех, но вполне мог бы сойти за семейный. На его занятиях она сидела с каменным лицом, боясь, что кто-то догадается, что она наполнена любовью, будто воздушный шарик воздухом, и готова взлететь под облака в любую минуту. Она и домой отправлялась одна, но вечером, почти каждый день, он приходил… Ключей у него не было: она не дала… Олеся бросалась ему на шею, повисала, оторванная от пола, смешно дрыгая ногами и удивляясь тому, как внезапно в её жизни всё расцвело… Она была со своей скучной жизнью, где ей надлежало ходить по линиям, вычерченным заботливой и уверенной маминой рукой, будто тюльпан, долго лежащий в холодильнике, который наконец вытащили и поставили в тёплую воду поближе к батарее… Она не забыла, но простила Олегу свой аборт, кружилась в волнах его любви, точно щепка в водовороте: крутилась быстро и медленно отплывала от воронки по течению вниз…
Он получил развод и сказал ей про это как-то мимоходом за ужином, медленно разжёвывая резиновую сардельку.
До приезда мамы оставалась неделя — и от мыслей о том, что ей придётся жить без него, сердце ныло так же, как когда умирали папа, бабушка и дедушка. Она сказала ему об этом.
— Ничего малыш. Мы что-нибудь придумаем.
— Но я хочу быть с тобой всегда. Просыпаться утром от прикосновения твоих рук… Потом, меня не научили врать, я могу сидеть с мраморным лицом на твоих занятиях, но не могу ничего скрыть дома… Я боюсь, что мама начнёт догадываться… Мы могли бы переехать к тебе, только тогда нам придётся пожениться… Почему ты мне это не предлагаешь? Ты же развёлся уже…
Олег замер, точно зверь, увидевший опасность… Минуты две сидел неподвижно, будто спал с открытыми глазами. Взгляд растерянный, словно у студента, которого вызвали на семинаре, а он ничего не учил и собирается с мыслями, что ему ответить… Только пальцы, барабанящие по колену, выдавали его волнение…
— Зачем я тебе такой старый?
— Ты же уже есть… Мы же не можем всё время прятаться… Я должна познакомить тебя с мамой… Ты должен просить у неё моей руки… Но я могу сначала попытаться с ней поговорить. Только боюсь, что она будет против. Она на следующей неделе прилетает. Может быть, нам лучше без неё подать заявление в ЗАГС? Давай подадим, а потом ей скажем…
— Ну, ты стратег… Я как-то не готов к этому…
Она обиженно отошла от него, уселась с ногами в кресло, выставив острые локотки. Губы подрагивали, как цветок психотрии под крупными каплями дождя… В глазах блестели слёзы… Она уже шмыгала носом. Психотрия опустила свои лепестки вниз… Прозрачная солёная капля сбежала по ресницам Олеси — и повисла, собираясь прыгнуть с трамплина.
— Ты… Ты… — голос её предательски задрожал… Она не знала, что бы такое выкрикнуть ему пообиднее, и глотала воздух, как рыба, выброшенная на берег…
Смахнула пальцем слезу, смотря в сторону от него на бело-розовые тюльпаны на стене, проступающие сквозь голубой туман…
— Ну что ты, малыш! Хорошо, давай поженимся… Но жить тебе придётся у меня… Мне будет трудно жить с тёщей. Я привык работать по ночам, создавать художественный беспорядок — и вообще не ходить по струночке. Я готов познакомиться с твоей мамой, но жить с ней вместе, нет, увольте…
— Давай подадим заявление, пока она не приехала. Тогда она поймёт, что у меня всё серьёзно, и не будет сопротивляться моему замужеству… Ну, давай, я узнавала: в ЗАГСе заявления по четвергам принимают. Давай завтра подадим. У нас лекции будут до 12 часов, можно сразу из университета пойти…
На другой день они выстояли довольно длинную очередь в ЗАГС… Все пары были очень молодые. На них посматривали с любопытством… Перешёптывались. Олесе стало немножко не по себе, будто она стояла в дачной одежде среди собравшихся на праздничную вечеринку. Олег притянул её к себе и обнял за плечи — и ей стало сразу спокойно. Пусть смотрят: она сделала свой выбор. «В конце концов, можно ведь и развестись…» Стояла, прижимаясь к нему, как к печке, будто и вправду замёрзла, вбирая в себя по каплям его уверенность в завтрашнем «далёко», словно тепло от кирпичной печной стены… У неё будет счастливая семейная жизнь, и они ещё родят пару ребятишек…
Заполнили анкеты, что дала им работница ЗАГСа, немолодая женщина в очках, крашеная блондинка, похожая на кудрявого пуделя: она, видимо, совсем не укладывалась после химической завивки. Дама долго и пристально изучала написанное, словно не могла разобрать их почерк и понять содержание. Потом сняла золотистые очки и внимательно, очень по-доброму, как-то по-матерински, посмотрела на неё:
— Девушка, вы хорошо подумали?
— Да, — бодро сказала Олеся.
— Точно хорошо? Подумайте ещё… — участливо сказала она, заглянув Олесе в глаза… Олеся обратила тогда внимание, что у неё вылезли почти все ресницы, отчего взгляд без очков стал беззащитный, как у стариков, стоящих у последнего порога. Длинные и тонкие лучики бежали от век, как от солнца на детском рисунке…
Перед приездом мамы Олег собрал свои вещи, помог ей прибраться, чтобы и следа в квартире от него не осталось, и уехал… Поцелуй на прощание был долог и нежен. Они тёрлись друг о дружку холодными носами, мягкими губами, сладкими и нежными, как ягода шелковицы.
19
…Мама приехала загоревшая, посвежевшая, пропитанная солнечным ветром и морскими брызгами от волн, вскипавших при ударе о гальку, будто шампанское… В первый день её приезда Олеся побоялась ей сказать, что она собралась замуж… Оставила разговор до следующего дня…
Мама лежала на диване и читала. Она даже не шелохнулась, когда дочь зашла в комнату. Олеся села в кресло и сказала очень тихим и неуверенным голосом, будто пробовавшим зыбь на болоте…
— Мама, мне тут один наш преподаватель замуж предложил… Мы уже подали заявление в ЗАГС.
Книжка упала на пол с глухим стуком, перелистнув на лету несколько страниц, и осталась лежать раскрытой. Мама села, спустила ноги на пол, не думая поднимать книгу.
— Ты могла бы всё-таки сначала меня познакомить с ним. И рано ещё, доучиться надо… Или ты об этом уже не думаешь?
— Я же сказала, что это наш преподаватель… И я его люблю и жить без него не могу. Он мне и с учёбой поможет. Ты же не хочешь, чтобы твоя дочь была несчастной?
— Делай что хочешь. Только не жалуйся потом. Но ты всё-таки должна меня с ним познакомить. Свадьбу, как я понимаю, вы делать не будете? Или он будет всё оплачивать?
— Да мы не собирались делать какое-то большое торжество. Только для своих: свидетели и ты. Но у него хорошая зарплата.
— А его родители?
— Они умерли…
— Пригласи его в выходные к нам… Откуда у преподавателя хорошая зарплата?
— Он доктор, профессор, кажется, уже… Недавно, говорят, присвоили.
— Что? Сколько ему лет?
— Да, он старше меня. Ну и что? Мы любим друг друга, и он сможет меня обеспечить, с карьерой поможет. Потом нам же просто нужны в семье мужские руки. Он хороший, вот увидишь.
— Ну ты даёшь! Зачем тебе это надо? Ты думаешь, что разница в возрасте — это пустяк? Ошибаешься. Я не знаю, как тебя остановить!
— Но, мама, я хочу за него замуж, я хочу жить с ним, ну неужели непонятно? — со слезами в голосе сказала Олеся. Голос поскользнулся на обрыве — и его владелица изо всех сил старалась его удержать…
Олеся позвонила Олегу, что в выходные мама его ждёт. «Как он ей покажется?» — мучилась Олеся все три дня.
Олег пришёл в субботу. Олеся выбежала в прихожую, наконец, дождавшись, что звонок прокуковал. Открыла дверь. Олег протянул ей торт и пакет с виноградом. Букет роз он положил на тумбочку, сказав, что отдаст маме сам…
Она прошла с ним в гостиную, где сидела мама в ожидании будущего зятя. Мама встала с дивана, вскинула глаза на Олега — и синее крыло птицы счастья, пролетевшей мимо неё, отбросило тень на её лицо. Лицо мгновенно потемнело, морщины стали резче, словно впитали в себя угольную пыль, губы сложились гузкой и дрогнули, словно лепесток, на который опустился тяжёлый шмель. Она точно хотела защититься от пыли, что принёс сильный порыв ветра, — прикрыла лицо рукой, ссутулила плечи, пригибаясь к земле.
Потом резко выпрямилась, будто в ней распрямилась сжатая пружина, обернулась к Олесе:
— С ума сошла! Он тебе в отцы годится! Нет, я против…
Олеся растерянно посмотрела на своего женишка. Тот стоял, тоже ссутулившись, будто пытался втянуть голову в плечи. Букет роз был опущен, и он нервно бил им по коленке, точно веником в бане…
— Нет, ты меня слышишь? — безапелляционно сказала мама. — Покиньте наш дом! — продолжила она, обернувшись к Олегу Борисовичу.
Тот был растерян. На лице был написан почти испуг… Положил цветы на журнальный столик, развернулся и вышел в прихожую. Положил очень неловко, на краю, так что, выходя из комнаты, задел рукавом шапки цветов, парящие в воздухе. Букет полетел на пол, теряя при ударе лепестки. Они остались лежать на полу нежными розовыми лоскутками, колышимыми тонкой струйкой сквозняка, скользнувшего в дом из приоткрытой форточки…
Олеся бросилась за своим суженым. Успела увидеть, как тот сдёрнул с вешалки плащ, судорожно надел его, не с первого раза попав в рукав, и, не застёгиваясь, выскочил из квартиры, будто там начинался пожар и удушье затягивало петлёй горло…
— Детка, потом обсудим… Твоя мама, наверное, права…
Дальше она помнит всё, как в тумане… Она бросала маме что-то обидное, мама безобразно кричала на неё. Двери хлопали, как мухобойки; чашки с глухим стуком летели на пол и разбивались на мелкие кусочки, взрывая тишину печальным звоном; ткань рвалась с сухим треском; тапки, подкинутые в воздух и подхваченные ловкой рукой жонглёра, давили комара на заднице; из косяка сыпалась штукатурка — и пол становился словно усеян мукой; щипки на руке расцветали лиловыми флоксами; волосы выдирались, как сорняк, заглушивший морковку… Она помнит, что хотела выскочить в подъезд, но мама стояла у двери, прислонившись к ней спиной, — оттащить её у Олеси не было никаких сил и поэтому она лихорадочно соображала, что со второго этажа можно спрыгнуть с балкона на крышу сараев…
Потом она всё же осталась ночевать дома, как хотела того мама, но не спала, а красными от слёз глазами, в которые будто насыпали песок, изучала рисунок теней на стене… В жёлтом квадрате стены, образовавшемся от уличного фонаря, заглядывающего мутной головой в окошко, тени от ветвей казались ей заломленными руками, то сжимающимися в кулак, то грозящими ей пальцем, то нервно комкающими носовой платок… Луна лила свой безжизненный ртутный свет и представлялась ей надраенной алюминиевой сковородкой, висевшей на гвоздике где-то на кухне у бога… Надорванное горло, саднило, точно у неё начиналась ангина. И сна не было ни в одном глазу. Она слышала мамины шаги за стеной, позвякивание графина, похожее на то, что бывает, когда чокаются гранёными стаканами, и звук льющейся в чашку воды. Подумала, что мама, наверное, пьёт таблетку… Она знала, что спит в этой постели последний раз и завтра будет ночевать в другом месте… Постель была ухабиста, вся в кочках, как разбитая просёлочная дорога, на которую выпал первый лёгкий и рыхлый снег.
Она будет ещё не раз возвращаться в эту комнату, но уже как гостья, и думать: «Ну вот, наконец-то я дома… Тут всё как прежде, так же уютно и спокойно».
После смерти мамы она найдёт в нижнем ящике письменного стола в кремовой коробке из-под конфет «Красный мак», перевязанной розовой ленточкой, стопку пожелтевших писем, исписанных чёрными выцветшими чернилами тем мелким убористым почерком, что так хорошо был ей знаком: так, что ей покажется, что это и не буквы вовсе, а вереницы муравьёв, бегущих по цепочке в свой большой муравейник… И вздрогнет, узнав почерк, почувствует, как сквознячок электрической струйкой пробежал по спине, поднимая золотистый пушок. Она сядет прямо на холодный деревянный пол, выкрашенный светло-коричневой масляной краской и облупившийся по щелям так, что с высоты казалось, что он в запёкшейся крови, и начнёт читать, боясь, что буквы осыплются на сгибах пожелтевших листов, словно блёстки с ткани. Уже через несколько минут удивление и боль перекосят её постаревшее лицо, всё больше становящееся похожим на мамино, той, какой она была, когда стояла у двери, заслоняя выход из дома своим телом, словно ложась на амбразуру вражеского дота… Глаза, полные ненависти, ставшие из серых, словно река на горизонте, вдруг похожими на сушёный чернослив, снова вынырнут укором из того вечера, переменившего её уютную и беззаботную жизнь, отглаженную, утеплённую, подоткнутую, словно одеяло со всех сторон, чтобы она чувствовала себя в тёплом коконе. Но это произойдёт ещё очень нескоро.
А пока она станет мужней женой, мама смирится и придёт на их первое семейное торжество, которое и «свадьбой» назвать было нельзя, игнорируя церемонию бракосочетания дочери в ЗАГСе, и будет принимать поздравления от немногочисленных гостей, улыбаясь резиновыми губами, которые растягиваются так сильно, что отскакивают гузкой…
У мамы будут ровные и прохладные отношения с зятем, которого она сразу начнёт называть на «ты», но Олеся будет чувствовать себя так, словно её руки привязали к двум верблюдам, которые никак не желают идти рядом, хоть и идут караваном…
Иногда ей будет казаться, что она мешает этим двоим сблизиться, попав между ними так, что чувствовала порой электрические разряды, проскальзывающие от случайного соприкосновения их шерстяных шкур…
Она перечитывала тогда эти письма несколько раз, пытаясь прочитать свою жизнь заново и сожалея, что ничего нельзя переписать…
20
Самое удивительное для неё было то, что мама с Олегом легко нашли общий язык. Мама будто смирилась с тем, что произошло. Когда Олеся приходила с мужем к маме, они сидели на диване, как давние приятели, и вели умные разговоры. Мама была очень оживлена, смеялась, кокетничала, немного разрумянившись, словно, придя с мороза, попала в жарко натопленную комнату, и услужливо кормила, пододвигая тарелку поближе к Олегу, накладывая ему побольше. У них в семье готовили просто, да и пенсия у мамы была очень небольшая… Поэтому это бывало чаще всего картофельное пюре с курицей или сосиской, жареные пельмени из магазина или блины, которые мама пекла к приходу дочки довольно часто. Блины были фаршированы сыром или яичком и завёрнуты конвертом. Иногда просто ели блинчики со сгущёнкой или вареньем… Мама сидела и разговаривала с зятем, а Олесе даже слова не давали вставить. Она молчала, вглядываясь в лица самых близких ей людей и вслушиваясь в их интеллектуальные беседы. Потом шла на кухню мыть посуду или делала что-то по хозяйству, о чём просила мама… Впрочем, она и Олега иногда просила помочь…
Они даже жили летом вместе с мамой и Олегом на даче… Там царила почти идиллия. Олег косил заржавевшей в подвале косой траву, вымахавшую почти по пояс; обрезал кусты шиповника и выпиливал сухие яблони — и они радовались открывающемуся простору и тому, что воздух становился суше и пах сеном… Муж ловил на мормышку рыбу, попадались лишь мелкие окуньки и ерши, которые жарили на манке до хрустящей корочки, а потом ели вместе с плавниками. Ночи стояли душные, висели, как перезревшие лопнувшие чёрные виноградины с серебристым налётом лунного света… Сладкий и липкий сок тёк по губам, капал ей на ключицы, стекал по груди всё ниже и ниже…
Днём муж сидел на открытой веранде за печатной машинкой, соревнуясь с дятлом. Дятел выстукивал свою дробь на вековой корабельной сосне, уходящей разлапистыми ветвями елей в поднебесье. Олег отбивал своё, показывал маме напечатанное… С ней не делились… Ей было немного обидно… Мама что-то ему советовала, а Олеся злилась, что её мнение не принимают в расчёт…
В сущности, мама управляла и ей, и Олегом. Она была благодарна мужу за то, что он нашёл с мамой общий язык и совсем ей не прекословил, делал всё, что она просила, но ощущение, что её юность пролетела мимо, даже к ней не заглянув, усиливалось с каждым днём… Студенческая жизнь кончилась на той самой первой практике, её нерождённый ребёнок, о котором она так и не решилась рассказать маме, стоял перед глазами…
Тогда же в их доме поселилась ревность… Олеся не могла понять, откуда она взялась… Думала, что мама просто ревнует к молодости, к своим упущенным возможностям, к надежде реализоваться и попробовать жить в полную меру отпущенных природой способностей… Зависть одолевает даже богов — по крайней мере, так гласит легенда. И если небожители насылают болезни и испытания в «награду» за простые людские радости, чего ждать от земных обитателей?.. Она с печалью размышляла о том, что зависть и ревность — это чувства беспомощных… Чтобы как-то самоутвердиться, такие родители пытаются продлить зависимость своего ребёнка. Но мама была реализовавшимся человеком, а вот всё равно… Вечная бесплодная попытка удержать время, бегущее струйкой в песочных часах, утекающее сквозь пальцы… Неуклюжая попытка осознать себя птицей Феникс: пусть я сгораю, но в дочери восстану из пепла… Но, увы, мачеха-завистница рано или поздно обрывала Фениксу крылья.
Иногда ей казалось, что мама ревнует Олега к ней… Тогда она улавливала, словно радарами, плохо скрываемое раздражение, в поле которого она попадала, и металась, как бильярдный шарик, который пытаются загнать в лузу. Мамины глаза превращались в буравчики, готовые просверлить её насквозь… Потом ревность, точно маятник, отклонялась в другую сторону — и мама уже ревновала её к Олегу… Впрочем, иногда ей казалось, что она для мамы не дочь, а мать: от неё желали именно материнской любви и заботы. Она точно знала, что мама очень хотела бы, чтобы дочь была с ней, а не с Олегом… Олеся приходила к маме часто, даже если ей было некогда и не очень хотелось это делать… Если она не была у мамы в выходной, то непонятное чувство вины сжирало её, выедало в её душе пустоту, точно гусеница дырки в зелёном листе.
Ревность временами была настолько сильная, что Олеся старалась иногда даже не надевать красивые платья и не рассказывать о своих вылазках в театр или на выставку… Она точно попадала в какое-то едкое поле, где разлилась химия… Дышать было тяжело, ноги делались свинцовыми…
Как-то Олег сидел в кресле и притянул её к себе — посадил на колено… Стал гладить, щекоча ухо мягкими губами. Она ерошила его седеющую голову, замечая первую седину, запутавшуюся в волосах пепельными нитями паутины. Внезапно она явственно услышала мамины шаги, застывшие в дверях, потом шаги стали удаляться и затихли в глубине комнаты. Эти шаги были почти неслышны… Мама не вышла из соседней комнаты, пока Олег не разжал свои объятия, но Олеся точно знала, что она прислушивается к их шёпоту… В соседней комнате было так тихо, что казалось, что там никого нет…
В их отношениях с мамой были привязанность друг к другу и одновременно Олесин бунт, пронзительная потребность во внимании и ужас перед силой этой потребности… Первый опыт подчинения власти и первый же опыт своей власти над другим человеком. Невысказанные и зло выкрикнутые обиды, после которых они обе не спали всю ночь, наблюдая, как ветки на стене сцепляются в постоянном поединке: то расходятся, открывая медовые квадраты стены, то сплетаются в нелепой борьбе, обдирая друг о друга листья… Конкуренция, страх, неизбежное сходство, когда даже их голоса постоянно путали по телефону, и яростное отрицание этой похожести, опыт «быть вместе», который она впитала с первыми каплями материнского молока, и постоянная попытка быть отдельно, отгородиться стеной, дверь в которой заперта на кодовый замок без замочной скважины… Мужчина как-то так органично встроился в их любовь дочки и матери, что их отношения медленно, но неотвратимо становились токсичными, как волшебное косметическое средство, от которого кожа сначала зудит, потом краснеет и шелушится, а затем и вовсе начинается астма — и ты глотаешь воздух, точно рыба, брошенная в садок на дно лодки, из которой вычерпали воду, накопившуюся в ней после дождя…
С её замужеством их разговоры всё чаще напоминали то, когда двое, стоя на разных платформах, увидев другого в просвете между вагонами, пытаются крикнуть что-то важное. Олег же спокойно сидел в купе, размешивал ложечкой сахар в стакане с чаем и совсем не глядел в окно на перрон. Поезд уносил его в неизвестном направлении.
Они останутся после его исчезновения по разные стороны провала, в котором серыми шпалами уложена череда дней… Теперь можно договорить то, что не успели… Но если и протянешь руки, то до другого не дотянешься всё равно, хотя и увидишь ладони, взметнувшиеся птицами тебе навстречу… Этот провал между железнодорожными платформами, в который страшно спуститься, чтобы перейти на другую сторону, ещё очень долго останется между ними… Почти до конца… Только в конце одной из жизней руки сомкнутся: «Ты мой кисёнок, я люблю тебя…»
Пальцы, как слепые, будут ощупывать любимое бескровное лицо, сливающееся с белизной подушки, пытаясь впитать подушечками пальцев уходящее мгновение, чтобы запрятать его подальше от чужих глаз в память, поближе к сердцу… Талая вода под глазами, впитавшая в себя синеву мартовского неба, промытые синевой очи цвета увядших незабудок, выглядывающие из проруби в озере последнего предсмертного бреда.
21
Разочарование в Олеге пришло в первое лето после её замужества. Нет, туман ещё не рассеялся, но морок отступил — и стали видны очертания, пока ещё размытые и белесые, но уже было видно, что это не сказочный воздушный замок скрывался в розовом тумане, а вполне современное строение из панельных плит, серых и запылившихся в городе, открытом всем ветрам.
У Олега была кошка Алиса. Он оставил её жене и дочери, но так как жена уехала на курорт зализывать рану после разрыва, а дочь с компанией путешествовать по Карелии, то они попросили позаботиться о любимице на время их отсутствия. Кошка была беспородная, обычная серая кошечка с тёмными полосками, белыми носочками на лапках, с белой манишкой, по которой её частенько поглаживали, — и она счастливо жмурилась и мурлыкала. Кошка эта была беременна. Они забрали Алису с собой на дачу, и та две недели нежилась на стареньком выгоревшем диване с пурпурными маками, выглядывающими из сизых листьев, имевшем откидывающиеся, жёсткие валики и деревянные ножки, напоминающие ей большие шахматные фигуры. Иногда кошка лежала на боку на траве около крыльца, совсем не реагируя ни на пробегающую неподалёку мышь, ни на скачущую по веткам вишни серую птицу, просто равнодушно и лениво наблюдая за ними из-под полуприкрытых век.
Через две недели Алиса стала очень беспокойной, мяукала, крутилась около Олеси или около Олега, тёрлась о ноги, запрыгивала на колени, постоянно мешая делать им дела. Потом забилась в приоткрытую дверь этажерки, где лежали старые тряпки, и ни в какую не хотела вылезать оттуда.
Олеся соорудила ей на веранде гнездо из старого фанерного ящика, утеплила его куском рваного ватного одеяла, укоротила одну стенку «домика», соорудив «дверь» для Алисы, и перенесла кошку в её новое жилище.
Через три дня Алиса родила пятерых котят.
Первый родившийся котёнок был серым с белыми пятнами. Алиса вылизала его, а потом Олеся осторожно перенесла его в другую картонную коробку, опасаясь, что кошка может его задушить или даже съесть. Алиса немного недовольно поурчала, но у неё уже рождался следующий детёныш, и она через несколько минут уже не вспоминала о первом. Олеся так же отобрала у кошки второго, как и первого, сама его перевернула, чтобы его лёгкие расправились и он задышал… Кошка рожала довольно долго: часов шесть… К вечеру все пять слепых комочков лежали в старой шапке из искусственной цигейки, что она положила в картонную коробку. Олеся перенесла шапку в домик кошки… Та тут же принялась деловито их вылизывать.
Олег подошёл к коробке, брезгливо посмотрел на процесс и сказал:
— Топить нужно, лучше пока не слышат и слепые…
— Это зачем топить?
— Ты что, собираешься всё это семейство в городскую квартиру привезти? Или выпустить на вольные хлеба на растерзание бродячим собакам? Жене и дочери они тоже не нужны.
— Раздадим… Возьмёт кто-нибудь… Жалко же…
— Ну, как знаешь, раздавай…
Алиса злобно шипела, когда Олег подходил к коробке, оберегая от врага своё потомство, и почему-то совсем не реагировала на Олесю… Чувствовала, от кого исходит опасность?
Олеся кормила кошку, меняла котятам подстилки и даже брала котят на руки, чтобы погладить… Кошка замирала сразу же и тревожно на неё смотрела, готовая ринуться на защиту своих детёнышей… Но молчала, не царапалась, когда Олеся забирала из коробки котёнка на руки. Чтобы её успокоить, Олеся опускала котёнка в коробку и начинала гладить кошку, чесать ей белую грудку и за ушками… Алиса тут же успокаивалась, начинала блаженно мурлыкать, забывая про свои материнские обязанности. Котята целыми днями или спали, или сосали у Алисы молоко. На одиннадцатый день первый котёнок приоткрыл свои глазки-щёлочки, ещё через два дня все котята смотрели на Олесю своими голубыми, слегка мутными глазами, точно вода в бассейне, освещённая вечером боковой подсветкой. Пожелтевший склизкий кафель с пятнами ржавчины проглядывал на дне… Шёрстка котят уже становилась пушистой, и у них появился подшёрсток, а окрас стал более ярким, насыщенным, и на нём явственно проступали тёмные полоски.
К концу отпуска котята и вовсе подросли, начали играть друг с другом, вылезать из коробки, медленно, но уже уверенно ходили, хотя их и заносило на поворотах, принялись исследовать предметы в комнате, тычась во всё подряд, что попадалось им на пути. Олеся привязала на верёвочку яркую шуршащую фольгу и пробовала с ними играть. Котята следовали за шуршащей бумажкой, отталкивая друг друга, самые смелые и ловкие пытались зацепить её лапой и при этом удержаться на ногах… Олеся словно вернулась в детство… Котята принесли столько восторженной радости!
Отпуск подходил к концу…
— Ну и что ты собираешься делать с котятами? Ты же понимаешь, что мы не сможем везти котят в город. Ты бы попробовала их раздать здесь…
— Но они пока маленькие. Рано ещё…
— Ничего, их уже можно прикармливать. Проживут без мамки. Спроси соседей, может, нужны кому… А нет, то самое гуманное — их утопить… Иначе если оставим здесь, то их просто загрызут собаки. Ты же понимаешь, что Алиса приносит котят каждый год, а стерилизовать кошку — это издевательство над ней… Котята, с которыми ты носишься, всего лишь очередной приплод. Алиса — кошка не породистая совсем, котят её пристроить будет трудно. Ну, ты же у меня взрослая девочка, возьми себя в руки и подумай об этом серьёзно. Пора повзрослеть, а не в игрушки играть. Они будут дома драть мебель, обои, гадить… В квартире будет пахнуть кошачьей мочой. Дурочка, котят все топят…
«Ну уж нет. Она ни за что на такое не пойдёт… Хотя Олег, конечно, прав, что девать их некуда. Но можно ведь в городе дать объявление: «Подарю котёнка» или «Отдам в хорошие руки»… Но для этого котят надо перевезти в город. Хотя, может, и здесь их кто-то возьмёт?» — переживала про себя Олеся.
Олеся положила котят в корзинку, постелив в неё старый байковый халат, и пошла по дачам искать им хозяина. Алиса злобно зашипела на неё и заурчала, больно царапнула кисть её руки, когда Олеся забирала котят из коробки. Олеся погладила кошку, не зная, как её успокоить. Котята забавно копошились в корзинке, толкая друг друга лапками при покачивании лукошка. Ну как можно расстаться с таким чудом!
Олеся ходила от дачи к даче, везде котятам умилялись, но никто не отважился их забрать себе. Ей удалось пристроить только одного малыша, в семью, где бабушка с внучкой жили до октября — и бабушка решила, что присутствие кошки будет отпугивать мышей в доме, а внучке будет, с кем играть… Девочка была очень рада живому подарку. Выбрала рыжего с чёрными пятнышками и сказала, что назовёт его «Рыжиком». Олеся поцеловала в носик пушистого малыша, который не понимал, что сейчас решается его судьба: жить ему или пойти камнем на дно их равнодушной августовской речки, где вода ещё цветёт, но уже так сильно остывает за холодные ночи, что даже днём не успевает впитать тепло солнечных лучей.
Олеся вернулась домой расстроенная… Через два дня им предстояло уезжать. Почти все вещи были сложены в многочисленные сумки и пакеты, что выстроились на веранде на всеобщее обозрение, напоминая о том, что отпуск миновал и ещё одно лето прошло.
Алиса при виде возвращения детёнышей выпрыгнула из домика, где она лежала, свернувшись клубочком, и, казалось, дремала. Олеся осторожно поместила котят в их жилище. Нежность переполняла её… Такие потешные! Надо уговорить Олега взять хоть одного… И Алисе будет веселей…
— Ну как? — на веранду зашёл муж. Пристроила? Нет? Я так и думал…
— Возьмём в город, там пристроим…
— Куда ты их возьмёшь? Они вон бегают уже, а к горшку не приучены… Надо кончать с этим развлечением… Слышишь?
Встав утром, Олеся обнаружила отсутствие коробки. Алиса лежала на полу и била хвостом. После того как Алиса увидела хозяйку, хвост замер и перестал биться в конвульсиях. Алиса жалобно мяукнула и посмотрела на Олесю глазами, в которых стояла ночь… Изумруды кошачьих глаз покрылись угольной пылью.
Сердце замерло перед прыжком с откоса — и сорвалось… Быстрее! Нужно успеть! Куда он их потащил? Олеся летела с горы, к реке, не разбирая дороги… Мокрая от росы трава хлестала её по ногам, расщеперившиеся, будто морские ежи, шишки выворачивались из-под каблуков — и она несколько раз подвёртывала ногу, рискуя получить вывих, туфли скользили по глине, пропитавшейся затяжными дождями и отсыревшей в обильной августовской росе, она два раза села на горке на задницу, больно ударив копчик и распоров лодыжку сухой веткой.
Издали она увидела долговязую фигуру Олега на берегу. Подбежав ближе, Олеся заметила, что руки его пусты, а на середине реки медленно плывёт подмокший кошачий домик, который становился всё ниже и ниже, точно врастал в толщу воды. Стенки коробки намокли почти до самого верха, и только по её кромке тянулась светлая полоса, похожая на бордюр. Домик качался на волнах от пролетевшего по реке катера. Из коробки раздавался отчаянный писк. В ней явно происходило какое-то шевеление. Вдруг она увидела беленькую в чёрных пятнышках мордашку котёнка, что показался над бортиком коробки. Котёнок положил лапки на бортик и с ужасом поглядел в мутную глубокую воду, в которой были взвешены частички глины, делавшей воду бурой, будто окрашенной запёкшейся кровью. За ним возникла серенькая мордочка и две серые лапки, похожие на маленькие варежки. Коробка накренилась, зачерпнула воду от набежавшей волны — и стремительно начала погружаться в воду… Через минуту от неё осталась еле заметная воронка.
Олеся в ярости подлетела к Олегу и начала колошматить его кулачками, которые только что были мягкой глиной — и вот закалились до вполне твёрдого изделия, которым можно было даже изувечить человека.
С того дня Олег Борисович перестал быть для неё богом. Словно тяжёлым мячом запустили в давно не мытое окно, на котором расплывались радужные разводы… Вдруг окно треснуло — и в него хлынула шумная улица: шуршанье шин, скрежет тормозов, звон трамвая. Вместо радужных разводов — чёрные трубы завода, из которых, как из кувшина факира, выползали чёрные змеи… Серый жилой дом напротив с облупившейся штукатуркой и трещиной во всю стену дома… Вот и её дом дал первую трещину, хотя, казалось, ничто не предвещало разочарования…
— Ну что ты, дурочка. Это всего лишь животные, которые ещё плохо понимают, что с ними происходит… Надо вообще было сразу это сделать, как только родились… Но ты так трогательно за ними ухаживала, что я решил дать тебе возможность поиграть…
Она до сих пор помнит ту коробку с котятами, плывущую по остывающей воде, на которой висит лёгкая дымка утреннего тумана, и на глазах уходящую всё глубже.
Это была их первая серьёзная размолвка, после которой всё очарование этим человеком растворилось, как накипь в лимонной кислоте… Остался мутный осадок, который надо было слить в унитаз…
Она не разговаривала с ним три дня, вернее, разговаривала сквозь зубы… Он пытался её обнять, но она вырывалась, шипела, как кошка, увидевшая собаку: шерсть столбом, спина выгнулась, глаза вспыхивают от ненависти, точно газосварочный аппарат… Тронь только — полетят искры, замкнёт, ударит током, повалит наземь…
Потом отошла, обмякла в его ласковых руках, точно кусок замёрзшего пластилина, но очарование им исчезло без следа. Праздник кончился. Начались тоскливые и унылые будни, когда дождь, который день подряд скрежещет по стеклу, а тебе больше не хочется спрятаться от осенней непогоды под мягкий шерстяной плед в обнимку со своим суженым.
22
Она стала замечать его недостатки, которые, словно пылинка в глазу, мешали жить и закрывали свет… Даже внешне это стал совершенно другой для неё человек… Она видела уже не поджарого красавца средних лет, а усталого человека, пожившего, с запылившимся от ветров жизни лицом, в барханах морщин которого затаились глубокие горькие складки… Замечала его наметившееся брюшко, пока ещё чуть заметное, точно на небольшом сроке беременности… С горечью видела, что его губы всё чаще превращаются в жёсткую складку, свисающую уголками книзу, будто подкова, повешенная на стенку у входа в дом «на счастье»...
Она поняла, что он лжив… И с грустью думала о том, что он ей врёт так же, как врал, наверно, жене раньше, когда он был с ней… Нет, она совсем не была уверена в том, что у него есть где-то любовь на стороне. Он уходил в библиотеки, в архивы, на какие-то совещания, но ей всё время казалось, что он был где-то в другом месте… Замечала это по тому, как он был оживлён и предупредителен, и рвался ей помогать: помыть посуду, приготовить еду, починить кран, нудно и долго долбящий нержавейку, точно дятел, так громко, что мешал спать. Видела это по зажёгшемуся огню в глазах, который напоминал ей о новогоднем ожидании чуда, по слабому запаху забродившего винограда, что срывался с его губ…
Оказалось, что у него есть друзья и он любит посиделки в их компании, что случались довольно часто…
Она почувствовала разницу в возрасте, когда он приходил домой с серым лицом, похожим на хмурый день, затянутый облаками, из которых вот-вот начнётся дождь… Дождь всё не начинался, но облака не развеивались… Ложился на диван, говорил, что очень устал… И проваливался в сон... Ей приходилось тихонько ходить в мягких тапочках на войлочной подошве, ступать осторожно, телевизор не включать и по телефону не разговаривать… Впрочем, иногда он сам смотрел телевизор или читал… Надо отдать ему должное, смотрел он только глубокие и серьёзные фильмы, от которых Олесе поначалу хотелось спать, а потом она втянулась — и уже всю жизнь смотрела только такое кино, понемногу открывая для себя мир, где люди балансируют на краю обрыва, пытаясь не сорваться… Это — как насекомые ходят по стенам да потолку — и не падают… Так и она потом на многое в жизни научилась смотреть философски и пытаться в любых ситуациях карабкаться вверх…
На её упрёки он, казалось, вовсе не обращал внимания… Отмахивался от неё, как от назойливой мухи, что садилась ему на лицо. И тогда она зависала над ним, точно стрекоза, машущая своими четырьмя крыльями в разных направлениях. С наслаждением водила глазами по его фигуре, по его лицу, находя что-то незамеченное раньше. Как-то она увидела, что его нос имеет горбинку и похож на клюв. В другой раз заметила, что волосы, выглядывающие в расстёгнутый ворот его рубашки, похожи на сизый мох, курчавящийся пепельными завитками. Однажды в зимний вечер, когда за окном уже сгустилась тьма, но окна были разрисованы таким плотным инеем, что было ощущение, что за окном ещё предвечерний сиреневатый сумрак, он начал целовать её — и она впервые заметила его морщинистую шею с огромным кадыком, который ей захотелось укусить, как сухофрукт. Она осторожно лизнула его, держась за плечи мужа руками, как уставшая пловчиха цепляется за борт лодки.
В то же время её замужество как бы отрывало её от друзей, которые все ещё были дети, жили всё той же весёлой студенческой жизнью: вечеринки, вылазки на природу, походы на дискотеку и в кино. Её же уже просто не звали в этот их круг.
Все дела по дому как-то незаметно перекочевали к ней, и она всё больше серчала на мужа, что тот свалил всё на неё.
Она обижалась на его бегство в столицу, где он рылся в архивах, хотя и понимала, что ревновать бессмысленно. Когда он отправлялся на конференции, она просила взять её с собой, но он очень резко пресекал эти её попытки путешествовать вместе, говоря, что едет работать, а не ходить с ней по театрам и экскурсиям. Сам он спокойно отпустил её с подружками в Ленинград, и она целую неделю чувствовала себя так, как будто её жизнь только начиналась. Словно впереди её ждал большой мешок подарков и сюрпризы, билеты на которые можно было вытащить в лотерейном барабане…
Однажды, когда Олега не было дома, позвонила его бывшая супруга. Сообщила о несчастье с их друзьями: разбились на машине, приятель погиб, а его жена находилась в тяжёлом состоянии в больнице. Женщина просила Олесю передать мужу печальные новости. Потом сглотнула воздух — Олеся услышала, как булькнуло в её горле, — и сказала:
— Девушка, вы хоть понимаете, что вам ухаживать за ним придётся? Старость — страшная штука. Постареете быстро вместе с ним… Он у меня болезненный. Вас ждут больницы, бессонные ночи, что вы будете проводить около старого мужа, которого разбил паралич, который забыл, как вас зовут, и принимает вас за медсестру, присланную из поликлиники. Это чаевые санитаркам, помогающим вам поставить ему утку и вытащить простынь, испачканную мочой и калом. Вы на самом деле молоды и многого просто не понимаете, так как ничего не видели в этой жизни. Рано или поздно вы возненавидите его и будете жалеть о своей влюблённости. В жизни всё возвращается бумерангом. Вся боль, что вы причинили нашей семье, ещё вернётся к вам.
Через десять лет, когда они уже расстанутся, и он будет жить с другой, новой женщиной, ему удалят опасную родинку на щеке — и у него после химиотерапии начнётся череда инфарктов, а затем случится инсульт… Она узнает это от своей приятельницы. Он будет ещё довольно долго работать до инсульта профессором-консультантом, но она уже совсем перестанет им интересоваться.
Однажды у них заболел преподаватель — их отпустили погулять на полтора часа, и они решили посидеть в кафе. Каково же было её удивление, когда она увидела в тёмном полумраке зала, стилизованного в средневековом стиле, Олега с довольно молодой и яркой брюнеткой, чьи волосы стекали по плечам шёлковым водопадом в лунной ночи. Олеся с приятельницей пристроились в дальнем полутёмном углу за спиной Олега. Олеся видела его лицо вполоборота. Оно было очень подвижно, на губах играла улыбка, отчего издалека казалось, что кто-то невидимый подёргивает уголки губ за невидимые ниточки. Она попыталась загасить вспыхнувшую в ней ревность мыслью: «Ну он же по работе с кем-то встречаться может, ну сидят в кафе, обедают, что тут такого…»
В этот момент Олег наклонился к кисти женщины — и его губы опустились на её ладонь, точно бабочка на раскрывшийся цветок. Он бережно, словно хрупкую фарфоровую вещицу, поднял эту женскую ладонь к своему лицу и провёл по нему.
Олеся лихорадочно соображала, как ей поступить… Сделать вид, что не заметила? Или спросить дома про эту женщину? Наверняка скажет, что встречался с дамой по работе. Неожиданно для себя она вдруг поднялась из-за столика и пошла к мужу, стараясь не попасть в лучи света. Олег не выпускал ладонь женщины из своей пятерни… Она хорошо видела из темноты, будто кошка, у которой открывается ночное видение, как он, улыбаясь, поглаживал пальцы женщины, издалека казавшиеся ей мраморными… Она подошла к столику со спины мужа и закрыла ему глаза своими ладонями, с торжеством чувствуя, как тот дёрнулся от неожиданности — и оправа его очков больно царапнула ей ладонь… Женщина, сидевшая напротив мужа, выдернула руку из его ладоней, точно ошпаренную, и со спокойным любопытством уставилась на неё без тени смущения или страха. Равнодушное серое море в её глазах лениво перекатывало такие же серые отшлифованные голыши… Олег схватил Олесю за запястья, сжав их будто клещами. Затем клещи немного ослабли — и он стал ощупывать её ладони, потом правой рукой провёл по её свитеру, задерживаясь на груди, скользнул по шее, зачерпнул в ладонь её волосы — и выплеснул обратно, словно мутную холодную воду, добрался до губ жены, сложившихся в злую верёвочку, и глаз, в которых штормовой ветер раскачивал ночное море, на горбах которого качались отражения береговых огней…
— Это ты? Что ты здесь делаешь? И почему ты позволяешь себе так себя вести? — Олеся так и слышала, как в его голосе скрещиваются мечи и звенит металл…
Олег с силой оторвал её ладони от лица и отбросил от себя, точно ненужный предмет… Её руки теперь повисли выжатыми тряпками и безвольно стекали вдоль сгорбившегося Олесиного тела. Она больше не чувствовала себя победительницей… Олег был взбешен: на неё будто вырвался жаркий воздух из горящего дома — и сразу стало тяжело дышать, хотелось заслониться от нестерпимо яркого пламени, пожирающего построенный с любовью мир у неё на глазах, скрывшись за гипсокартонным перекрытием в форме арки.
Ни тени смущения не было на его лице, он даже не предложил ей пересесть к ним.
— Я вот тут со своей старой приятельницей доклад для конференции обсуждаю. Она музейный работник, а ты явилась мешаться по своей детской глупости. Ты почему не на занятиях? — Олег входил в роль строгого наставника.
— У нас лекцию отменили. Гуляем.
— Ну-ну… Ты уж следующую, пожалуйста, не прогуливай и меня не подставляй.
Приступ бешенства у него прошёл, но видно было, что Олег зол на неё по-прежнему и ничуть не растерян. Натянут, как лук, готовый выпустить стрелу.
Он редко бывал таким… Похоже, что он с трудом сдерживался…
И Олеся неожиданно для себя стушевалась, обмякла вся, втянула голову в плечи, ссутулилась, точно старалась стать маленькой и незаметной, и больше всего ей захотелось открутить время на полчаса назад.
— Хочешь, попей с нами кофейку, я сейчас закажу. Пирожное или десерт будешь? И иди.
Она, закусив губу, лихорадочно думала, уйти ли ей демонстративно или всё же остаться. Решила остаться, но чувствовала себя явно не в своей тарелке… Сидела на краешке стула, размазывая десерт по тарелке, будто ребёнок манную кашу. Говорил в основном Олег. Что-то рассказывал о том, что он нарыл в архивах. Она не слушала. Вернее, слушала, но не слышала… Слёзы обиды душили её. Горячие и солёные они подступали к глазам — и она часто моргала, надеясь, что они впитаются обратно, как в губку, на которую перестали давить, и радуясь про себя полумраку зала…
Женщина была совершенно спокойна, бросала Олегу короткие реплики и улыбалась, показывая зубы, похожие на конфеты «Арахис в белой глазури». Вообще она вела себя очень развязно: клала ладонь с длинными ногтями, покрытыми вишнёвой эмалью, Олегу на грудь и гладила его, точно ребёнка или кошку… Олесе хотелось крикнуть: «Руки прочь от моего мужа!» — но она исподлобья смотрела, подавляя в себе желание запустить в наглую дамочку куском шоколадного торта.
Минут через пятнадцать Олег посмотрел на часы и постучал по ним, показывая, что ей пора в университет…
— А ты?
— Мне ещё обсудить много чего надо… Давай, иди.
Олеся шла назад в университет, и обида росла в ней, как раковая опухоль, давая метастазы.
Дома прорвалось, она захлёбывалась слезами, выкрикивала обидные слова и говорила, что видела, как он целовал женщину и как на неё смотрел, и что она ему не верит, так как сама знает, какой он бабник… Олег сначала пытался её успокоить и всё перевести в шутку, а затем вспылил… Психанул резко и страшно. Она его таким ещё никогда не видела… Волчий оскал, шерсть на сером домашнем свитере дыбом, глаза налились кровью, стали красными прищуренными щёлочками, похожими на рыбьи жабры, так что казалось, что вот-вот в глазном яблоке лопнет сосуд. Хлопнул дверью, будто выстрел прогремел… Услышала второй выстрел в подъезде — и муж растворился в ночной тьме…
Она вышла на балкон… В воздухе пахло осенней сыростью и начавшимся тленом… Фонарь во дворе со своим круглым плафоном был так похож на полную луну и лил тусклый, как от гнилушек, свет… Луны видно не было. Звёзд тоже. Одно чёрное бездонное небо смотрело на неё осуждающе, подмигивая красной звёздочкой самолёта, затерявшегося в темноте.
Где он был эту ночь, она не знает… Ночевать он не пришёл. Она была так зла на него, что совершенно не беспокоилась, что с ним что-то случилось… Впрочем, лёгкая тревога была, но она решила, что он просто её испытывает, в конце концов, она тоже может показать характер и уйти к маме. Потом подумала, что маму не стоит посвящать в эту историю, а то скажет: «Я тебе говорила». «Что он себе вообще позволяет? Думает, что я не найду никого лучше и моложе его? Это же смешно! Вместо того чтобы успокоить её, показывает свой характер… А ещё взрослый!» — переживала Олеся.
Расстаться с ним она было ещё не готова… Лежала без сна, думая о своём не рождённом ребёнке… Если бы у неё был сейчас малыш, то Олег, наверное, не стал бы показывать свой дурацкий характер. Лежала, перебирая мгновения их жизни, как ребёнок, играющий по очереди с каждой из игрушек, что подарили на день рождения. За окном начался дождь. Капли барабанили крепкими кулачками в окно, небо выбивало свою морзянку, вызывая у неё тоску и уныние… Неужели она ошиблась? И настоящая любовь ждёт её где-то там за поворотом… Она ворочалась на постели, одеяло сбилось комом, и ватин в атласном одеяле тоже собрался в островки, между которыми был только двойной атлас… Она замерзала… Свернулась калачиком на подушке и смотрела на окно, снаружи подсвеченное уличными фонарями, за которым текла улица, похожая на отражение в грязной луже, а сквозь дробь дождя раздавалось редкое шуршание шин… Подумала о том, что ткань их отношений становится точно трикотаж купальника, теряющий эластин в хлорированной воде бассейна: ткань ещё не рвется, но становится полупрозрачной и теряет форму…
На другой день позвонила мама и спросила: «Что у вас происходит с Олегом?..»
Олеся хотела всё рассказать, но в последний момент поняла, что пар выкипел и чайник надо спасать… Потом она очень удивилась, что мама откуда-то узнала об их ссоре… «Олег рассказал? Жаловался на неё?»
Они помирились на следующий же вечер… Он просто сграбастал её в свои объятия и сказал, что никуда не отпустит… Она целовала не разглаживающееся лицо, становящееся похожим на ткань «жатку», замечая углубившиеся морщины, расправляла сеточку морщин на веках, будто складку на лёгком газовой шарфике, образовавшуюся от лежания в шифоньере, — прежде чем повязать на горло; гладила его грудь, отмечая про себя, что у него всё больше возникает родинок, похожих на гречку… Появились и родинки с изюмину. Она сказала ему об этом и получила ответ, что он счастливый… Его зрачки были влажны и казались ей скользкими камушками на дне моря, но на берег возвращаться не хотелось. Самым страшным теперь было вылезти из-под одеяла в холодную ночь — и разъехаться по разным адресам навсегда.
23
Спустя два года семейной жизни она поняла, что она не единственная. Олегу постоянно звонили какие-то девушки — и вначале это совсем не трогало Олесю… Муж часто уезжал на конференции и работать в столичные архивы. Она предполагала, что там он может быть не один. Это её задевало, конечно, но ведь она ему в дочки годилась: стоит ли ревновать? Он довольно часто звонил из дома каким-то женщинам, совершенно не обращая на неё внимания. Она слышала его изменившийся голос, который из монотонно-убаюкивающего, будто стук колёс, начинал звучать, словно целый орган, — и она диву давалась, откуда в нём столько тонов и полутонов! Усмехалась тому, что сама очаровалась его голосом. А сейчас он чаще всего молчит, и она его раздражает своими глупостями, мешает работать… Если она начинала ему что-то рассказывать, слушал чаще всего вполуха, ничто не задерживалось, не доходило ни до сердца, ни до мозга. В то же время с ним она чувствовала себя защищённой, как некогда с папой. Он был добрый и довольно мягкий человек, но совершенно самодостаточный… Иногда она думала о том, что ему вообще никто не нужен, что он бы прожил прекрасно один.
Они просуществовали вместе вполне благополучно четыре года, Олеся закончила университет и устроилась работать в редакцию в отдел культуры, но решила, что будет через год поступать в аспирантуру.
Редакционная жизнь закрутила её. Всё было новым и интересным. Командировки по области, посиделки в редакциях, где много говорили и много пили, вылазки на выставки, просмотры спектаклей и кинофильмов, фестивали и праздники. Коллектив в редакции был молодёжный, амбициозный, царила сильная конкуренция, но Олеся в него вписалась... Строчила первые статьи запойно, с воодушевлением, но давалось это трудно, привычки писать быстро не было, вымучивала из себя сочинение, шлифовала фразы, оттачивала перо. Приходила домой поздно, частенько что-то дописывала вечером дома… Готовила на неделю, Олег порой не дожидался её на ужин, разогревал еду или готовил сам… Оттого, что была сильно занята, от усталости и веера новых впечатлений она перестала обращать внимание на всякие мелочи, что раньше её раздражали в муже. Говорили теперь мало — и оказалось, что это тоже неплохо, меньше соприкасались — меньше было конфликтов. Разговоров ей хватало в редакции: брала интервью, беседовала с героями своих материалов. Работа в редакции казалась ей интереснее работы мужа, который должен был каждый день выстаивать перед аудиторией и читать лекцию. Одно и то же каждый год… Она радовалась, что муж даёт ей свободу: свои поздние приходы объясняла редакторским заданием и частенько это была правда. Многие культурные мероприятия города проводились именно вечером или в выходные. Яркие заплатки в памяти — таким и был весь этот год. Целое лоскутное одеяло! Нет, какое одеяло? Ковёр на стену из лоскутков, целая картина, сшитая с любовью и вкусом, кропотливый труд, в который она вплетала частичку своей души. Выдёргивала из неё цветную нитку, вставляла в игольное ушко — и обшивала лоскуток в виде крыльев возвратившейся с севера птицы или первого подснежника, тянущего голову навстречу солнцу, пробивая блестящий и твёрдый наст апрельского снега.
Она так и осталась в редакции на всю жизнь… После разрыва с Олегом идти в аспирантуру или преподавать уже не хотелось.
Они жили весьма размеренно и благополучно, не стесняя личного пространства друг друга… Она старалась быть хорошей хозяйкой, но без культа быта. Всё как-то делалось между работой и культурными мероприятиями. И она, и Олег спокойно относились к пыли в квартире, скопившейся под книжными шкафами и ставшей похожей на серый кроличий пух, которого было так много, что хотелось его собрать, скрутить в нити и связать варежки; была совершенно равнодушна к стопкам черновиков и папок, что лежали прямо на полу настолько высоким сооружением, что иногда какая-нибудь стопка съезжала на ковёр — и он становился весь усыпан листками исписанной бумаги, которую приходилось собирать, то и дело перепутывая страницы.
Иногда они даже выбирались вместе в театр или в кино, и она чувствовала, что Олег гордится своей спутницей. Он сам будто молодел: плечи его распрямлялись, обнимал её одной рукой за талию и вёл по фойе, словно всем показывая… Однажды встретил своего одноклассника, толстого, низкорослого и очень улыбчивого.
— Дочь? — спросил тот.
— Нет, жена… Моя студентка, — и Олеся увидела, что он ей хвастается… — Но дочь такая же тоже имеется. Молодеем.
— Ну ты даёшь…
И Олег весь засиял, будто внутри него включили электрическую лампочку.
Ругались они редко. Олег умел уходить от её девичьих вспышек. Сводил всё в шутку. Мог сграбастать её в объятия и закрыть рот поцелуем — и она сразу обмякала в его руках, будто разряжал её, как вода аккумулятор… Относился к её выходкам, как к капризам ребёнка. А ребёнку что надо? Чтобы взяли на ручки, посадили на колени, убаюкали на своей груди под стук сердца, стучащего, как поезд по шпалам, и увозящего в сказочные города, где ещё не бывал…
Обижаться теперь за его частое отсутствие дома она не могла: сама носилась по мероприятиям, забывая о муже и вспоминая лишь, когда оказывалась дома и встречала его взгляд, подёрнутый льдом, словно лужица поутру… Растопить лёд было легко… Кинуться на шею, сказать, что соскучилась, что он у неё самый лучший, поцеловать и крепко прижаться к груди, слушая натруженный стук сердца.
Тело её остро реагировало на его тело. Ныряла в его объятия и стремительно погружалась всё ниже на дно, боковым зрением отмечая колыхание водорослей, шевелящихся от проплывающих придонных обитателей. Полноводную реку сотрясали взрывы. А потом сама всплывала на поверхность, как оглушённая рыба кверху брюхом.
24
Расталкивала свои воспоминания, что навалились на неё, будто пассажиры в набитом автобусе, расчищая себе дорогу к выходу…
В какой момент она научилась перекатывать слова на языке? Когда слушала лекции Олега и думала, как это у него так складно выходит? Она катала слова, словно прозрачные камушки ландрина, надеясь сложить что-нибудь стоящее, но слова таяли, оставляя приятное послевкусие только у неё одной… Хотелось попробовать снова и снова…
Она не любила писать сочинения в школе. Она просто не могла уложиться в отведённое время урока, и хотя ей частенько разрешали дописать дома, гнетущее чувство, что за полчаса надо успеть объять необъятное, просто вгоняли её в ступор. Она мусолила и грызла шариковую авторучку, оставляя на ней белесые царапины от зубов, и пыталась выстроить муравьиную вереницу букв в линеечку, но цепочка получалась неровной: отдельные муравьи, нагруженные былинками и опилками, норовили свернуть с дороги в поисках крылатой самки… Другие нормальные дети писали свои сочинения без черновиков… Она успевала переписать с черновика в глянцевую тетрадь в линеечку, перечёркнутую ближе к краю красной чертой, за которой позволялось писать только учителю, всего один абзац, как звенел звонок, казавшийся ей паровозом, сигналящим о том, чтобы её мысли ушли с его дороги…
Когда она стала работать в редакции, у неё продолжилось это состояние примерной ученицы, которой хочется раскрыть всю необъятность темы, но она должна вписаться в отведённые сантиметры газетной полосы и отмеренный отрезок времени. Она нанизывала слова, словно бисер на нитку, пытаясь закрепить нитку на ткани статьи, и вышить узор поизящнее… Это был удивительный процесс! Она захлёбывалась от восторга, наблюдая, в какую причудливую вязь складываются строчки. Она не успевала к выходу газеты и сидела ночами дома, пытаясь вместить в овчинку небо, раскинувшееся над головой синим морем с белыми барашками, плещущим в лицо мокрым ветром… Небо в овчинку никак не помещалось… Она пугалась, что не успеет к выходу номера, — и комкала статью… Сначала она просто сминала в руках кусок исписанной бумаги в комок, но комок, как живой, раскручивался, будто брошенный в огонь, и тогда она разглаживала его руками и вычёркивала написанные куски чёрным фломастером, прокладывая полосу на тексте, похожую на траурную. Статья успевала в набор, оставляя у Олеси горький осадок недосказанности и незавершённости. Постепенно она привыкла к тому, что всегда остаётся эта недосказанность, и научилась писать рублеными фразами, похожими на обрезанные цветные ленточки… Она даже набила руку вышивать целые картины из обрезанных пёстрых ленточек: в стиле модерн, где гармония была видна только с расстояния, а вблизи царил настоящий хаос из маленьких лоскутков.
Она пробовала писать стихи… Стихи ей будто диктовал чужой голос, а она только успевала их записывать… Она даже положила тетрадку под подушку и прятала её от Олега и мамы, но однажды тетрадка была извлечена на свет божий, и она начала писать в открытую, решив, что стыдиться тут нечего, ведь Олег любит стихи… Олег не поддерживал её начинаний, но и не препятствовал… Просто не замечал, как не замечают иногда роман на стороне, благоразумно решая «ничего не видеть», думая, что всё отомрёт само собой, как отмирают и отваливаются от дерева листья с приходом осенних холодов.
Стихи она потом перепечатывала на машинке, когда Олега не было дома, и складывала в папку с тесёмками, запрятанную внизу шкафа среди своих журналистских бумаг. Время от времени она пыталась их посылать в различные редакции газет и журналов, не зная ещё о том, что «самотёк» никто там всерьёз не рассматривает… Эта папка в конце её жизни стала очень пухлой, в журналах же стихи её так никто, наверное, никогда и не открыл. Время от времени она публиковала стихи в своей газете среди других местных поэтов: главный редактор относился к стихоплётам снисходительно. Иногда удавалось через знакомых журналистов что-то пропихнуть в другие региональные газетки, но выхода на столицу не было никакого. Вообще она была не тусовочный человек, сторонилась сцены, не посещала литобъединения, редко ходила на презентации местных авторов, в основном только, если это было задание по работе. Писала для себя, рано поняв, что «пробиться» всё равно с её характером никуда не сможет…
В журналистской среде царила сильная конкуренция — и она решила, что если ей удастся сохранить своё лицо и быть востребованным журналистом «на плаву» со своим стильным пером, то это уже победа… Но однажды услышанный ею голос не отпускал её от себя и время от времени приходил в гости, пытаясь надиктовать неведомое её сердцу… Иногда, перечитывая написанное, она думала: «Неужели это я так смогла написать?» Денег на издание книги за свой счёт почти никогда не было, а если они и появлялись, то всегда находилось что-то более реалистичное, на что средства были совершенно необходимы, чем надиктованное призраком. Она решила, что стихи будут просто её хобби… Ведь вышивают же крестиком или лентами, плетут салфетки и коврики, делают мягкие игрушки… Просто так, для души… Она будет вышивать буквами и плести кружево из слов, потому что ей это нравится… В глубине её души, точно в тёмной чаще родник, конечно, журчала надежда, что когда-нибудь всё чудесным образом изменится, но родник так и не зазвенел на отрытом пространстве, затерявшись средь мхов и болотных трав…
25
Как она смогла не заметить начавшийся у Олега новый роман? Была уверена, что раз молодая, то лучше её никого быть не может? Почему-то самодовольное сердце не предвидело разрыв…
Она приехала тогда из командировки с Пушкинского праздника в Михайловском. Устала очень, приняла душ и в предвкушении отсыпных выходных растянулась на диване с книгой, включив ещё и телевизор. В комнату пришёл Олег. Он присел к ней на диван, но не обнял, как она ожидала, а сидел, сгорбившись, рядом, уставившись в телевизор, но видно было, что он не смотрит на экран, а думает о чём-то своём.
— Что ты, молодец, не весел, что ты голову повесил?
— Нам надо поговорить, — муж встал и убрал звук в телевизоре. — Я хотел тебе сказать, что у меня другая женщина и через три месяца у неё родится от меня сын. У ребёнка должен быть отец, и мы любим друг друга. Я должен её поддержать, и я всегда хотел иметь сына. Она немного старше тебя, и мне с ней комфортнее, а с тобой я чувствую себя папой. Ну подумай сама: через несколько лет я стану старым дедушкой, а ты останешься молодой цветущей женщиной. Кстати, дедушкой я тоже стану через полгодика. Зачем тебе муж, из которого сыпется песок? Ты найдешь ещё себе ровесника, ты ещё совсем у меня юная девочка. Прости меня, я так решил — и это будет правильно.
Он зачем-то снял очки, вытащил из кармана носовой платок и протёр их:
— Я очень тебе благодарен за эти четыре года, что мы прожили с тобой, и в моём сердце остаётся огромная нежность и симпатия к тебе. Тебе надо вернуться к маме. Я не могу больше красться на цыпочках, стараясь не разбудить чувства, которые уже проснулись.
Олеся посмотрела в его незащищённые светоотражающим стеклом глаза. Они были словно искрящаяся зеленоватая рябь, качающая ряску на озере, где совсем не бывает течения…
И всё. Он захлопнулся, словно сейф, кодовый замок которого не успела ни запомнить, ни записать. Она села на диване и начала взбивать подушку, пытаясь совладать с собой. Слёзы подступили к глазам — и они наполнились влагой, словно колокольчики утренней росой. Слёзы подступили к горлу — и она не могла вымолвить ни слова. Взбивала подушку, пытаясь вогнать в неё вспыхнувшую ярость и обиду. Она отдала ему свою девственность, она убила их ребёнка, так как он этого захотел, и вот теперь он говорит ей о своём сыне…
Её лицо вдруг утратило свою юность. Перед ним сидела уставшая от семейной жизни женщина, она облокотилась на боковую стенку дивана и горестно подпирала щёку, словно боялась, что её голова может упасть:
— Хорошо. В выходные перееду. Не сейчас же в ночь ехать… Мне вещи собрать надо. Поможешь перевезти мои вещи? — наконец собралась она с силами и выговорила то, что от неё ждали. Встала и пошла в ванную, включила воду в надежде, что сильная струя заглушит её плач, который она больше не могла держать в себе. Он выпорхнул, как птица, которой приоткрыли клетку… Она размазывала по щекам слёзы, сидя на краешке ванной, и думала о том, что случилось то, чего она совсем не ожидала.
И вся её замужняя жизнь захлопнулась, словно папка, которую завязали на тесёмки и отправили пылиться на антресоли, чтобы никогда больше не открыть.
Неделю она ходила как оглушённая, пытаясь смириться. Олег ночевать не пришёл, но от этого ей не было легче. Дом, который она считала своим, вдруг стал чужим, как гостиница: уютная, но хорошо знаешь, что здесь ты ненадолго и всё это временно… Никак не могла заставить себя начать собирать вещи, понимая, что сделать это придётся. Хотела рассказать маме всё по телефону, но не решилась, боясь нарваться на её безапелляционное: «А я тебе говорила, я тебя предупреждала!»
На другой день поехала ночевать к ней… Мама обрадовалась, сразу принялась её кормить, а она всё не решалась рассказать, пока не съела первое, второе и не попила чаю…
— Мама, я, наверное, вернусь домой, к тебе.
Увидела, как полыхнуло радостью мамино лицо, словно в комнате включили свет… Глаза вспыхнули, словно лампочки в новогодней гирлянде, излучая волшебное изумрудное свечение.
Мама ничего не стала спрашивать, подошла, обняла и прижала к своей груди. Гладила её по спине, по голове, точно маленькую, и Олеся обнимала её за шею и тоже её гладила по короткой мальчишеской стрижке, натыкаясь на огромную родинку на затылке, похожую на вишенку, по седым вискам, отсвечивающим пеплом отгоревших костров, и пугаясь, что эти объятия разомкнутся когда-нибудь навсегда.
Сначала она очень хотела, чтобы любовь выросла снова, как отрезанные волосы. Старые не отрастут, но новые могут быть ещё гуще и длиннее, надо только набраться немного терпения и подождать... Ведь волосы отрастают даже после химиотерапии, лишь бы человек был жив... Потом с горечью поняла, что бывший её супруг с головой окунулся в новую жизнь и своё позднее второе отцовство, а всё, что было до этого, словно ушло под воду и осталось лежать где-то там, на дне…
26
И она вернулась назад домой в их тесную «хрущёвку»… У Олеси началась очень длинная полоса, длиною во всю свою молодость, с которой совсем она сойдёт только после смерти мамы. В тот относительно благополучный период своей жизни она проживала жизнь, придуманную для неё мамой… Третий был лишний в маминой любви… Иногда Олеся думала о том, понимала ли мама, что её дочь ожидает в старости? Мама облепила её, как шёлковая нить облепляет личинку, превращая её в неподвижную куколку и делая невозможным её собственный облик.
Мать обращалась с Олесей, как с маленькой девочкой: «Я же говорила тебе, что не надо так было делать! Я так и знала, что добром это не кончится! А ты, как всегда, меня не слушала!» Сколько раз ей это повторяли? Подчёркивали свою значимость… Опекали её и пытались остановить время. «Свет мой зеркальце, скажи, да всю правду доложи. Я ль на свете всех милее, всех румяней и белее? Я ли лучшая мамаша и жую ребёнку кашу?..» Но зеркало давно треснуло, проросло оспинами сколов, а амальгама покрылась чёрными пятнами и разводами, искажая изображение, словно рябь на воде… Она снова была в маминых железных объятиях, в которых ей было уютно, как младенцу, завязанному в пелёнки, чтобы не сучил ножками, вот только мамины жёсткие волосы, крашенные из-за седины в цвет охры осенних листьев, щекотали ей подбородок, и смотрела она потому не в глаза, полные мук и страха одиночества, а вдаль. Потом Олеся часто думала: «Что это было?..» Боязнь того, что, почувствовав себя самостоятельной, дочь уйдёт? Чувство ненужности и покинутости, страх старости и смерти? Желание оставаться молодой? Ведь у молодой не может быть взрослой дочери… Вечная одинокая девочка — это плата за свой долг: «Мама, я никогда тебя не брошу и не расстанусь с тобой!»
Любила ли её мама? Конечно, но это была любовь собственника, эгоистичная, больная, страстная, замешанная на соперничестве и ревности… Олеся и в молодости уже понимала, что её мама была не готова отпустить «поводья» не только из-за опасения за свою кровиночку, но и из-за страха остаться одной, она считала себя вправе управлять жизнью дочери, потому что видела в ней своё продолжение. У Олеси не должно было быть ничего, что могло бы «разгерметизировать» их отношения симбиоза… Никаких подруг, никаких мужчин... Иногда ей думалось, что мама ищет в ней заместителя мужа или даже собственной матери… После смерти отца, бывшего хорошим супругом, Олеся заменила маме его даже в бытовом отношении. На неё как-то незаметно перекочевали и не совсем женские дела: она чинила выключатели и меняла розетки, переставшие поставлять электрический ток, прочищала канализацию, подтёсывала осевшие рамы и двери, вешала люстры, чинила настольные лампы и делала ещё много чего. Денег на вызов мастера катастрофически не хватало. Иногда она чувствовала себя любимой игрушкой, которая работает по заложенной мамой программе. Её замужество было отчасти бегством от маминого диктата. Ей казалось, что так она обретёт свободу, которой ей очень не хватало, расправит крылья… Впрочем, Олеся и вуз выбрала не тот, о котором мечтала для неё мама, считавшая, что профессия филолога — это безденежье и безработица. Мама хотела, чтобы из неё получился хороший инженер, а она выбрала журналистику… Но мама не препятствовала её выбору всерьёз, а лишь выражала своё сомнение. Приходилось парить в облаках, изучать шедевры мировой литературы и чинить сломанные утюги — и это всё как-то так очень органично сочеталось в мамином прожекте об идеальной дочери…
Если бы она была не единственным ребёнком, ей, наверное, было бы легче… В детстве она очень хотела сестричку, даже просила маму родить ей малышку, чтобы Олеся о ней заботилась. Мама ей ответила, что родить она не сможет: она тогда умрёт. Олесе было так грустно и обидно, когда у её одноклассников появлялись маленькие сестрёнки или братишки. Однажды она даже, когда у неё действительно родилась сестра, но только двоюродная, сказала подружке в школе, что у неё появилась сестра… То, что сестра не родная и живёт в другом городе, далеко от них, она умолчала… Мечтала о том, что, может быть, малышку привезут на дачу, и там она с ней тогда будет играть…
В детстве Олеся очень хотела быть похожей на маму, такой же возвышенной и загадочной… В молодости пришло отрицание многого, что было в мамином характере. Олеся терпела и никогда не делала ничего ей наперекор… Подлаживалась и подстраивалась, забывая о том, что молода и симпатична… Гадким утёнком ей было быть спокойнее... Она всегда помнила конец сказки и надеялась, что будет ещё лебедем… Не сбылось… Прекрасным лебедем она не стала… Стала обычной серой кряквой, провожающей печальным взглядом из поросшей тиной и ряской заводи двух белых птиц, что никак не наглядятся друг на друга.
«Ты у меня всё отняла!» — она до сих пор хранит в памяти этот всплеск, который прорывается пульсирующей болью, как горячий гейзер среди корки льда… Что она отняла? Молодость? Надежду на симбиоз вдвоём, в котором третий лишний? Она часто думала о том, что если бы не эта мамина привязанность к ней и не это постоянное желание опекать её, то жизнь её сложилась бы иначе…
Клубок обид и боли, из которых по кирпичику возводилась стена.
Она хорошо помнит свою ещё нестарую и влюбчивую маму… Вот она одевается в нарядное платье и нервно ходит по комнате, оставляя за собой цветочный шлейф, так что Олесе кажется, что она попала в дивный сад, где голова сладко кружится от запаха жасмина… Мама ждёт звонка, время от времени подходит к телефону, который предательски молчит, поднимает трубку и, услышав длинный гудок, осторожно кладёт её обратно, будто это и не телефонная трубка вовсе, а какой-то хрупкий стеклянный сосуд… Наконец телефон звонит — и мама, как сторожевая собака, прыжком бросается к нему… Олеся делает вид, что она ничего не замечает… Слушает мамин голос, дрожащий от нежности, вкрадчивый и мелодичный, и думает о том, что, когда мама уйдёт, можно будет взять её печатную машинку и напечатать свои стихи, которые она сочиняет, старательно пряча тетради под матрасом… Набирала на её печатной машинке, подаренной ей отцом, когда мамы не было дома… Потом купила свою портативную машинку, которую хотела демонстративно выставить и печатать на ней, не скрываясь, а вместо этого не один год прятала её в коробке на шифоньере, думая о том, что мама на него не полезет и никогда не найдёт. Когда у неё появится первый компьютер, то она подарит эту машинку маме на День её рождения. Это случится, когда она уже будет жить одна, не рискуя быть пойманной за занятием, которое раньше скрывала, боясь вызвать ревность.
Всю жизнь была какая-то жестокая, временами прямо звериная борьба за сходство и несходство… Странное это было соперничество… И в этом симбиозе Олесе всегда отводилась роль второго плана. Солистом должна была быть не она… Иногда Олеся думала о том, что её творческая судьба была бы иной, если бы не росла она в тени большого дерева… Она хорошо помнит, как ходила на даче по пустынному берегу реки и распевала мамины песни… Нет, она лишь в детстве хотела быть похожей на маму, потом стремилась быть совсем другой, но это получилось плохо. С возрастом она стала всё больше узнавать у себя мамины черты, даже те, что вызывали у неё отторжение… И именно мама сделала из неё книжницу… Она помнит, с каким запоем писала первые свои материалы, набирая их одним пальцем на машинке. В каком возрасте она поняла, что образованнее в литературном мире, чем мама, и, возможно, даже талантливей?
…В детстве мы любим родителей и зависим от них во всём, подчиняясь их авторитету; в юности ненавидим: нам хочется свободы, хочется найти свой путь, а не идти по дороге, заботливо проложенной «предками», как мы их пренебрежительно называем, огороженной забором-зеброй из их ожиданий, предупреждающим, что можно вылететь с откоса… В зрелом возрасте мы становимся ими и пугаемся, узнав в зеркале черты их лиц, что не стёрла детская память, а в себе вдруг черты и поступки, за которые осуждали своих родителей; в старости начинаем понимать и прощаем, иногда слишком поздно, когда они уходят совсем. Отыскиваем на задворках памяти только хорошее, обтираем от многолетней пыли носовым платочком, пропитанным слезами, и любуемся вспыхнувшим сиянием…
«Мама, обними меня!», «Мама, отпусти меня!», «Мама, отстань от меня!», «Мама, ты меня слышишь из своего поднебесья, я тебя люблю и всё ещё прошу твоего совета, я знаю, ты вчера говорила мне: Надень шапку! — но почему ты не скажешь мне сейчас, как мне быть… Никто лучше тебя меня не поймёт…» Четыре стадии их отношений, которые уже никогда не поправить…
Или это ей только казалось, что «мама не отпускала»? Что она от себя скрывала, объясняя все проблемы своей жизни маминым давлением, перегрузки от которого она испытывала такие, будто бы находилась глубоко под водой — и солнечный свет доходил до неё лишь сквозь ее толщу, тусклый и зелёный, как бутылочное стекло, через которое жизнь ей казалась прекрасной, как у волшебника из «Изумрудного города», надевавшего на всех зелёные очки… Оправдывая свои неудачи маминым влиянием на свой характер, ее безапелляционным вмешательством во всё, и своей необходимостью заботиться о маме, Олеся не раз спрашивала себя о том, не заполняет ли она свою эмоциональную пустоту игрой в борьбу за независимость? Думала с печалью о том, что, возможно, мир за её спиной пугал настолько, что ей проще было оставаться в странном состоянии вечного поединка, объятии-танго с собственной матерью, когда глаз не оторвать и рук не расцепить, а хочется то оттолкнуть как можно дальше, то притянуть к себе и прижать так, чтобы слышать глухие удары чужого сердца, бьющегося с твоим почему-то не в такт, хотя когда-то это сердце качало кровь, бегущую по твоим сосудам...
Аккорд — удар сердца — будто птица налетела на стекло — быстрый поворот головы — щека к щеке — почти касаются разгорячённой кожей — длинный скользящий шаг в сторону. Ещё аккорд — и будто проскочила искра от замыкания — сердца двоих учащенно бьются в ритме танго, давая перебои и грозя сорваться в пропасть, — пальцы рук сцепились: их не разжать вовек, срослись и переплелись, точно корни дерева. Вихрь вращения, словно торнадо, взметнул лёгкую ткань — бедро к бедру, глаза в глаза, в которых полыхает огонь, готовый спалить всю построенную с таким трудом жизнь дотла…
На что мама надеялась, продолжая ссориться и мириться, делая вид, что ничего не произошло, преданно заглядывая в глаза и говоря заискивающим тоном, и снова упрекать, а потом же баловать, ублажая? Их несло всю жизнь, как в горной речке, отрывая друг от друга разными потоками воды, и крутило постоянно, как в водовороте, — и только в этом водовороте они неизменно оказывались вместе, и только вместе можно было выплыть, поддерживая друг друга, и не уйти на дно… Что прятала Олеся за необходимостью заботиться о той, другой, самой близкой, подарившем ей жизнь? Возможно, в глубине души она всегда верила, что удастся что-то доказать и объяснить — и мама согласится и одобрит — и переведёт через шумную улицу жизни, на которой машины мчатся со страшной скоростью и никак не получается рассчитать, когда перебегать дорогу на другую строну: светофор сломался и мигает ночной жёлтый свет…
Она так и не сумела разорвать материнскую пуповину, та обвила её так крепко — и душила при любом Олесином повороте… Чувство вины всегда удерживало её от желания сделать резкий взмах рукой с зажатым в ней скальпелем, пускающим солнечные зайчики.
Это желание, чтобы её «перевели через дорогу», возникало у неё не раз и после ухода мамы… Как бы она хотела, чтобы её перевели за руку и через эту последнюю дорогу, на которую она со страхом глядит, понимая, что зелёный свет зажжётся ещё не скоро… Всё жёлтый и жёлтый… Будто в длинной ночи…
27
Мама ушла неожиданно, когда этого никто ещё не ждал… Обычный респираторный вирус, вызывающий простуду, который прицепляется ежегодно к миллионам людей и от которого даже и не особо лечатся-то… Hу потекут немного сопли, покашляешь, поплаваешь заморённой рыбой, которой не хватает воздуха, с красными, налившимися кровью глазами и насыпанным в них песком… Ходишь по земле поролоновыми ногами, а в голове гудит рой комаров-толкунцов, всё ноет, будто тебя отколошматили, — это знакомо всем…. Но рано или поздно всё подобное проходит…
К тому времени Олеся уже переехала в квартиру, оставшуюся от бабушки. Грипп в том году был ужасный, болели все… Олеся потеряла голос — и могла разговаривать только шёпотом, точно в комнате, где она обитала, кто-то забылся сном, непрочным, эфемерным, как полёт стрекозы над водой в ласковый июльский день. Так плохо она себя давно не чувствовала: тело крутило, словно она целый день занималась гимнастикой после десятилетнего перерыва. В горле першило, как от едкого дыма костра, в который бросили пластмассовую утварь, нос покраснел и опух: казалось, что он был зажат бельевой прищепкой. Хотелось только лежать, но она, как всегда, не могла себе позволить не ходить на работу. Приходить к себе мама ей строго настрого запретила: боялась заразиться и не выкарабкаться. Да Олеся и сама была не очень-то в состоянии это сделать. Разговаривали по телефону. Мама просила Олесю не звонить, так как она может спать — и её, пока она болеет, будить не надо, а вставать ей трудно: она позвонит сама. Она действительно почти всегда звонила сама, гораздо чаще, чем это нужно было для нормальной, спокойной жизни: трезвонила, как говорила Олеся. Очень нервничала, если дочь задерживалась и её к семи часам не было дома, или даже если телефон был просто долго занят. Не раз было такое, что Олеся слышала звонок в квартире, поднимаясь ещё по лестнице. И, прыгая через ступеньки и задыхаясь от бега, она летела на зов, судорожно всовывала ключ в замок, отпирала дверь, закрывала её на задвижку — и тут же кидалась к телефону, точно это и не телефон вовсе, а поднявшееся в кастрюльке молоко на плите, грозящее убежать и испортить плиту, которую потом надо будет долго скрести металлической мочалкой, похожей на шерсть пуделя, а запах пригоревшего молока будет стоять в квартире сутки. Даже на большом расстоянии Олеся всегда чувствовала, что находится в фокусе матушкиного бинокля.
В тот холодный зимний вечер Олеся с трудом добралась до дома. Был сильный гололёд. Снег на дорогах подтаял — и схватился мёртвой блестящей коркой, на которой разъезжались ноги — и люди шли по нему осторожными шажками, будто по дощечке над речкой, смешно балансируя руками, пытаясь удержать равновесие. Машины и автобусы вело по накатанной наледи, их колёса прокручивались на месте, словно круглая клетка, в которой белка перебирает лапками спицы, транспорт разворачивало поперёк шоссе — и то тут, то там образовывались длинные пробки. Она пришла поздно — и была как выжатый лимон. Весь её трикотажный свитерок промок от пота так, что на спине темнело влажное пятно. Волосы под меховой шапкой приклеились к голове и походили на мокрые верёвочки с размочалившимися концами. Она взобралась на свой третий этаж, чувствуя, как сердце бьётся точно било раскачиваемого колокола — и его частые тревожные удары отдаются в ушах.
Тут же, не раздеваясь и не разбирая постели, легла в надежде, что сердце замедлит свой непривычный для него темп — и она больше не будет разевать рот, как рыба подо льдом, которая не может насытиться кислородом и выглядывает из проруби.
В этот вечер мама позвонила поздно, часов в десять вечера. Попросила её утром приехать, хотя Олеся и работала. Сказала, что у неё выбило кусок трубы, но уже всё ликвидировано, приходили сантехники из жилуправления — их вызвала соседка снизу, на которую пролилась вода…
Олеся тут же взяла такси и поехала к маме. Мама была очень расстроена и растеряна. Никаких повреждений от потопа у соседки не произошло, потолок был из новомодных пластиковых плит, но, как поняла Олеся, у соседки начался сильный психоз: она долго и истошно орала, заставила маму помогать двигать ей холодильник, набитый под завязку продуктами, испугавшись, что его замкнёт от капающей воды.
У них в доме был вообще очень плохой напор воды, и примерно месяц назад поменяли заросшие трубы — после чего вода побежала из труб, как из брандспойта пожарника.
— Ниагара! Прямо Ниагара! Ужас! Эти сантехники ещё ответят за то, что такой напор воды дали…
Мама всю жизнь боялась, что набрызганная из душа вода может накопиться под плиткой на полу и протечь на соседей снизу. Уходя из дома, она вечно проверяла по нескольку раз все краны и вентили: не капают ли, подкладывала везде сухие тряпочки, смотрела не один раз, перекрыт ли газ и не остался ли включённым свет. Повторялось это каждый день и иногда даже напоминало навязчивое состояние. И то, что именно у неё, такой аккуратной в этом отношении, сорвало трубу, вызвало стресс, справиться с которым ей оказалось не под силу. Соседка из квартиры снизу окатила её фонтаном возмущения, по силе ничуть не меньше, чем хлещущая вода из сорванной трубы. Мама безропотно всё это выслушала, молча переживая обжигающие струи негодования соседки, ведь у той на самом деле с потолка капала вода… Мама жалела тоже уже немолодую истеричку-соседку, от которой ушёл муж и которая тянула двоих внуков: первого из них дочь Катя родила в шестнадцать лет, а через пять лет «принесла в подоле» и второго мальчика. Своих отцов эти дети не знали, мама Катя навещала их редко, при этом она нигде не работала и не могла помочь бабушке даже материально. Зато к комплекту двух внуков передала на иждивение матери двух собак, овчарку и пуделя, и три кошки.
Пока соседка была на работе, а работа у неё была по графику «сутки через двое», то с детьми оставалась её подруга из соседнего дома. Собак выгуливали только поздно вечером — и в квартире стоял стойкий запах псины, точно в питомнике. Мама не была в обиде на соседку за истерику, но истошные крики, от которых сердце сжималось в комочек и переставало качать кровь, а давление поднималось, словно ртуть градусника, принесённого с зимней улицы и брошенного под горячую воду, совершенно выбили её из колеи.
Мама только и говорила о том, что сорвало трубу. Болезнь отступила, чтобы вернуться и добить… Она сунула деньги сантехнику, купюра была в несколько раз больше, чем того обычно требовали рабочие, — сантехник, как ни странно, их ей вернул, сказав, что его работа столько не стоит. Посоветовал ей не запираться в квартире… Снова и снова как заведённая, она прокручивала то, что случилось. Её явно зациклило на этом… Её уже не волновали собственные руки, внезапно покрасневшие, как после стирки в горячей воде… Она стала заговариваться — и Олеся поняла, что идёт какая-то сильная интоксикация, остановить которую она не в силах… Маме мерещилось что-то страшное… Будто она тонула на корабле — и вода била через пробоину фонтаном, постепенно заполняя каюту… За окном было синее море, которое медленно раскачивал шторм. Волны качали их корабль, точно люльку ребёнка, но она не успокаивалась и не засыпала, и у неё поднималась тошнота, которую она силилась задавить, вжимаясь в подушку и боясь резко повернуть голову. Вода прибывала и подступала к кровати, на которой она лежала, как на плоту. Она знала, что, если встать, то вода даже не дойдёт ей до пояса и дальше можно даже немного проплыть, особенно если заткнуть течь, ведь фонтан уже не такой сильный. Можно положить в пробоину подушку — и она немного впитает в себя воду, а если на подушку сверху кинуть ещё и клеёнку, да ещё покрепче приклеить её скотчем… Идея! Она справится и выплывет…
Брызги воды висели хрустальными каплями на люстре, мир сквозь них расплывался и дрожал, будто твоё отражение на поверхности воды в ветреный день…
С того дня всё понеслось, как сель, сошедший с горы после грозы…
Мамино сознание туманилось — в один миг, будто белые облака саваном опускаются на поверхность утренней реки, скрывая её так, что кажется, будто это вершины гор насадили облака… А потом облака так же быстро рассеивались, открывая встающее на горизонте оранжевое солнце, похожее на большую дыню… — и тогда мама говорила вполне разумные вещи. Просила пересчитать деньги «на чёрный день» — и удовлетворённо кивала…
Олеся нашла все аккуратно сложенные счета за квартиру и документы на стуле рядом со своей кроватью.
В последний месяц своей жизни мама почему-то перекочевала в Олесину постель… Услышав, что пришла Олеся, она тут же мгновенно встала и проследовала в свою комнату, ничего ей не сказав… Правда, когда Олеся останется ночевать в следующий раз, мама скажет, чтобы та сменила бельё на своей постели, так как она там спала… А потом добавит: «Хотя я не такая уж грязная, можешь и не менять…» У них в семье не было заведено спать в чужих постелях… Родители никогда не брали её к себе в кровать… Что заставило маму перебраться в постель дочери? Телефон, стоящий на стуле рядом с кроватью, провод к которому Олеся провела когда-то в юности сама, просверлив стену, чтобы ей не мешали разговаривать? Но это тогда не спасло: на параллельном аппарате трубку снимали тоже, это чувствовалось мгновенно по характерному щелчку и снижению слышимости; Олеся бесилась, бежала в комнату к маме и орала: «Положи трубку!» Или, может быть, когда болезнь открыла свой прожорливый рот и задышала гнилостным запахом в лицо, пытаясь обнять, это было желание стать ближе к дочери, чувствовать запах и тепло её тела, которые впитали старенькие простыни? А может статься, маме казалось, что это наиболее безопасная комната — и здесь её не достанет ни вода, хлынувшая через пробоину; ни голоса c улицы, которые, как ей чудилось, надвигались на неё, будто шайка шпаны; ни костлявая тётка в белом платке с лицом, похожим на вырубленное из каолиновой глины, с косой наперевес, чтобы косить траву, слишком высоко потянувшуюся в небо?
Олеся не раз думала потом, что если бы не этот злополучный кусок трубы, вырванный сильным напором воды, и не скандал соседки с нижнего этажа, то мама бы выкарабкалась. Отлежалась бы, как было уже не раз, и встала.
Собирая её в больницу, Олеся долго перебирала своих знакомых, с грустью думая о том, что у неё почти нет друзей, которых она может позвать помочь отправить маму в больницу… После короткого перебора имён остановилась на Олеге, понимая, что он тоже уже не молод… Но не должен же отказать…
Олег приехал и был очень расстроен. Он постарел, лицо его было помято, как после суточного сна в поезде на грубом желтоватом белье, оставляющем на щеке отпечатки от складок… Волосы стали все как стальная пружинка для мойки посуды… Ей захотелось их потрогать, она протянула руку — взъерошила его чёлку… Жёсткие, но будто щётка из лески… По лбу протянулись две глубокие борозды, застывшие, точно колея от трёхтонки на грунтовой глинистой дороге под сильным и жарким ветром. Он притянул её к себе, чмокнул где-то между щекой и губами, захватив уголок губ:
— Ну, здравствуй! Я думал, что уже не увидимся…
— Как семья? Сын?
— Растёт… Умник!
— А у нас уже могла бы дочка вырасти…— не удержалась она…
Он промолчал, но погладил её по спине, успокаивая, как когда-то, когда она была совсем юной…
Он не стал заходить в комнату, где лежала мама, сказав, чтобы Олеся его позвала, когда понадобится. Сел в кресло, оглядывая знакомый дом воспалёнными, блестящими и покрасневшими, словно от ветра, глазами. Она заметила, что под очками один его глаз совсем красный… Точно зародыш в курином яйце…
Собраться в больницу оказалось не так просто… Содержимое маминого кишечника, копившееся там две недели, стало выходить наружу в постель на белые простыни, под которыми даже не была постелена клеёнка. Олеся одна не могла этого сделать. Теперь же маму надо было отмыть, надеть всё чистое — и только тогда вызывать перевозку.
Она поставила прямо в комнате пластмассовый тазик, так как мама наотрез отказалась идти в ванную, сказав, что перешагнуть через бортик всё равно не сможет… Принесла в ковшике воды, нагретой на плите, так как колонка не зажигалась. Поставила на плиту ещё ведро воды — и попросила Олега принести воду и помочь ей подержать маму… Мама сама, к счастью, хорошо понимала, что дочке нужна помощь.
— Ты не справишься одна, я могу упасть… — Брось моё трикотажное платье на пол, а то холодно и скользко.
— Платье? Зачем? Тряпку какую-нибудь найду.
— Оно мне всё равно больше не понадобится, я его не буду больше носить. У тебя там что за друг?
— Это не друг. Это Олег.
— Это хорошо, что Олег, зови его, пусть поможет, чего уж теперь…
Мама кивнула Олегу как давнему приятелю, ничуть не стесняясь своей старческой наготы, сморщенной кожи, покрытой коричневыми родинками так густо, что казалось, что это налипли камешки и грязь с земли… Они вдвоём с Олегом мыли маму, и Олеся давилась слезами.
Она поливала маму из ковшика, оглушённая происходящим… Олег поддерживал маму за руки. Олеся настолько была подавлена нехорошим предчувствием, что не придала никакого значения тому, что мама не испытывала ни капли смущения. Действительно, чего уж тут… Остаться бы живой… И Олеся была благодарна ей за это.
А Олегу она была признательна не только за помощь, но и за то, что он помог уговорить маму ехать в больницу. Хотя с вечера та настроилась на это: они уже три дня ждали, когда лучшая городская больница будет дежурной, но утром мама упёрлась и наотрез отказывалась ехать. Олеся совершенно не знала, что делать, понимая, что без врачей маму не вытащить… И только Олега мама послушалась, когда тот на неё накричал, что она эгоистка и совсем не думает о дочери, как та будет с этим жить дальше, и вообще ведёт себя как на сцене.
— Извини, ничего, что я так резко? Иначе как её уговоришь… — сказал он Олесе.
Через полчаса мама сидела в кресле вымытая, одетая и повязанная по-старушечьи в платочек. Ждали «скорую».
– Ну и вонь… — проворчала мама.
Олеся промолчала: форточку она давно открыла…
— Постели газету на пол около балкона и рассыпь картошку из пакета.
— Зачем? — спросил Олег.
Олеся с удивлением подумала, что в этом был определённый смысл. Если картошка начнёт гнить в тепле, а дома долго никого не будет, то лучше её рассыпать…
Приехала перевозка.
— Ну что, бабуля, сейчас потихоньку поедем в больницу…
«Бабуля? Какая она бабуля?» Слышать это было странно, никто так маму не называл никогда…
Мама промямлила, что она боится, что не сможет спуститься с лестницы, но выхода не было: главная градская больница просто не приняла бы её, доставь её туда частная платная перевозка…
Если бы не Олег, Олеся бы не справилась и в приёмном покое. Сначала маму просто не хотели брать в хирургическое отделение, куда её привезли… Врач дала направление в это отделение — только так можно было экстренно отправить пожилого человека в медучреждение. Но там у неё не нашли ничего острого и операбельного, а поэтому собирались просто отправить её назад на такси. Олеся понимала, что мама может не доехать до дома, и была в растерянности, не зная, что предпринять. Впереди было воскресенье. Олег как-то сумел договориться с дежурным врачом в приёмной, пообещав той деньги, чтобы маму взяли в терапевтическое отделение.
После Олеся не давала врачу никаких взяток… Хотя врач осторожно поинтересовалась, кем приходится ей мужчина, с которым она разговаривала вечером. Олеся ответила, что просто знакомый, которого она попросила помочь, так как больше некого было просить… Врач явно была разочарована… Да и за что давать деньги, если ей сказали, что это конец и сделать ничего уже нельзя? Отказывали почки. Она не поверила, но с Олегом приговором врачей поделилась.
Олег приходил в больницу ещё один раз. Они собирались пойти туда пораньше, но в маминой квартире надо было убраться, мало ли что… Утром она привезла туда новую кровать из своей квартиры, а старую они с Олегом выкинули, чтобы, когда мама вернётся, ни что не напоминало о том эксцессе, что был перед её отъездом в больницу. В прогноз врачей Олесе никак не верилось… Олег сам вымыл в комнате пол, но был так рассеян, что повторилась история, которая случилась у мамы с колонкой. Он её перегрел — и снова сорвало трубу. Они подбирали воду в четыре руки, и Олеся с досадой думала о том, что весь день в больнице провести не удастся: надо срочно вызывать слесаря, без воды оставаться с больным нельзя. Починили всё быстро, она в слезах объяснила ситуацию диспетчеру. Пока Олег ездил к себе домой обедать, всё было уже отремонтировано.
Этот вечер стал для мамы последним. Она была ещё в сознании, но мысли её путались, глаза были мутные и бесцветные, как весенние льдинки; лицо сливалось с подушкой и снегом, что валил за окном. Уже не говорила, но её узнала. Олег помог Олесе перевернуть её, чтобы та могла обтереть маму и смазать кожу на спине и ягодицах, которая уже была изъедена фиолетово-кровавыми пролежнями, похожими на следы от раздавленной ежевики, полученными на ухабистой, точно просёлочная дорога, постели.
— Ты мой зайчик, моя самая любимая… Ты мой самый хороший!
Поцеловала в валившуюся щёку… Погладила по слипшимся, точно напомаженным волосам, отливавшим сталью у корней, оказавшимися мягкими, будто кроличий пух.
Мама кивнула, услышав её. И провалилась в забытьё, перебирая скомкавшуюся пелёнку, будто любимую детскую игрушку.
Они шли с Олегом по ночному городу, укутанному в последний мартовский снег, точно в саван… Снег сыпал крупными хлопьями. Ноги утопали, как в зыбучем песке, и идти было тяжело. Олег подхватил Олесю под руку. Сказочные деревья покорно и бессильно опускали ветки под налипшим на них снегом… Тусклый фонарь с забинтованным лбом лил гнойный свет в переулок. Шли молча, говорить просто не хотелось… Усмехнулась своим воспоминаниям о тех днях, когда слова из уст Олега лились рекой… Река пересохла за долгую жизнь… И никого уже не напоить… Они всё сказали друг другу в той прошлой жизни… И она была ему благодарна за это молчание… По дороге зашли в аптеку за памперсами.
Придя домой, вдохнула мамин запах, зарываясь лицом в её коричневое выходное платье, — и слёзы побежали по щекам, как талая вода по стеклу от поплывшего карниза. Забросила мамино платье в стиральную машину, чтобы не пахло её духами и помадой там, в деревянном ящике…
В шесть часов утра Олесе позвонили, что примерно в два часа ночи мама умерла. И опять она первому сообщила об этом Олегу — и тот ездил с ней на кладбище, где они пытались вдвоём в заснеженном поле отыскать макушку чёрного витиеватого креста на бабушкиной могиле, проваливаясь по пояс в весенние рыхлые сугробы. Олеся собиралась как в тумане, даже тёплые брюки не догадалась надеть, и хлопчатобумажные колготки промокли насквозь, будто она поскользнулась и упала в ледяной ручей. В сапогах хлюпал подтаявший снег… Она умудрилась потерять один сапог: его засосало сугробом, как болотной жижей, — и ей пришлось прыгать на одной ноге, стараясь не касаться снежного покрова тоненьким носочком… А потом она собрала последнюю одежду для мамы, и Олег передал её в морг. Забрали из палаты все её вещи. Кровать, на которой ещё вчера лежала мама, была не застелена. Оранжевая клеёнка ничем не напоминала о человеке, который метался здесь несколько часов назад.
Вчерашний снегопад кончился, солнце лило свой беспощадный свет, отражавшийся от блестящего наста с такой силой, что можно было не стесняться набегающих слёз.
28
Она держала в руках пачку писем, перевязанных розовой ленточкой… Письма были пожелтевшие, словно засохшие цветы в гербарии, которые утратили краску. Она развернула. Чернила из когда-то фиолетовых или ярко-синих стали бледно-голубыми… Строчки просвечивали на бумаге, будто вены… Воздух, кислород, которым дышали когда-то, он был теперь в эритроцитах-буквах, сложившихся в эти кривые строчки…
«Милая моя, я так по тебе скучаю. С тех пор, как я встретил тебя, жизнь преломилась надвое. Я всё время думаю о нас с тобой и о том, почему мы не встретились раньше…
Когда мы с тобой встретились, в жизнь вернулся свет, тот солнечный, льющийся сквозь листву, чтобы не обжечь… Я всё время о тебе думаю… И мне очень горько, что мы не встретились с тобой раньше. Можно было бы легко всё переписать... Теперь, когда родились дети, это сделать нелегко. Думаю, что ни ты, ни я не решимся на это… Я когда-то не понимал своего отца и осуждал его, теперь понимаю… Есть земля, трава, и есть воздух… Без земли жить нельзя, без воздуха тоже… Мы живём на земле и для этого нам необходим воздух, но как хочется иногда от неё оторваться — и парить, как птица… Но ведь и птица не может жить без земли… Она ищет на ней корм, она вьёт на деревьях гнёзда, которые берут из земли соки, и выводит потомство… Ты для меня воздух, без которого я задыхаюсь… Командировка моя, оторвавшая меня от дома, ровным счётом ничего не расставила по местам. Этот узел, наверное, развяжет или разрубит только время. Я хожу по выставкам и театрам, но всё равно скучаю по тебе. Нехорошо так говорить, но гораздо больше, чем по дому… Хотя по дочери тоже скучаю. Надеюсь, ты меня поймёшь… Было бы замечательно, если бы ты смогла вырваться ко мне… Здесь бы нам никто не мешал… Прожили бы яркий лоскут жизни, который наверняка останется в памяти…»
Она в растерянности держала в руках это сильно пожелтевшее, словно осенний лист, упавший с ветки, письмо… Значит, у мамы с Олегом была любовь задолго до её романа… Как же они умело скрывали свои отношения! Или всё уже было в прошлом, когда она вышла за него замуж? Кто знает?.. Эта тайна ушла вместе с мамой… И каково же было маме хранить эту тайну, заботясь о счастье дочери? Значит, не померещилось ей тогда, когда они жили вместе на даче и она пребывала словно в ауре чужой любви… Эти долгие разговоры за чашкой чая, в которых она была лишняя: сидела тихонечко, как мышь, перебирая отравленные зёрнышки и надеясь сделать из них запасы на зиму… Да-да… Она хорошо помнит, как попробовала потравить мышей, насыпав им отравленных зёрен. Кто-то из них погиб сразу от коагуляции крови… На своей подушке она обнаружила кучку отравленного зерна… Мыши готовились к продолжительной зимовке…
Её память хранит кокетливый голос мамы, из которой сочилась нежность, точно молоко из женской груди, и свою радость, что та ладит с её мужем… Их склонённые друг к другу головы память услужливо вынесла, словно лодку из-за поворота реки… Прыгай — и плыви, пытаясь разгадать то, что было не понято в её недолгом замужестве… Будто кто-то щёлкнул выключателем — и в полутёмной комнате вспыхнул свет, расставляя по местам вещи, в темноте прикинувшиеся монстрами… А может, их физические отношения уже давно сошли на нет, и они сидели просто как добрые старые друзья?
Наша память постепенно наводит порядок в нашем прошлом: она смягчает болезненные воспоминания, оттеняя самые светлые, тёплых и радужных оттенков, делает примочки и кладёт ментоловые мази… И холодок от ментола не холодит, а только растворяет боль…
Она часто потом обвиняла свою мать в своей не сложившейся жизни, обвиняла не вслух, про себя. Когда начались нападки мамы на Олега, она её почти возненавидела. Она зажигалась о неё, будто спичка о коробок, но гасла, не догорев… Только не спала потом всю ночь, не зная, как разорвать канаты… Она-то думала, что это то, что бывает почти у каждой матери: «Мой ребёнок достоин лучшего…» или просто нежелание отпустить дочь от себя, так как слишком её любит и боится её потерять, остаться одной на пустыре, продуваемом ветрами и заросшем чертополохом… Оказалось, всё сложнее…
29
После смерти мамы они виделись с Олегом ещё несколько раз. Олег помог ей вытащить технические книги, оставшиеся от отца, и кое-какие вещи. Постоянно ей звонил, проверяя, как она… Отношения у них были лишь дружеские. Она была благодарна ему за эти звонки, так как ей было очень одиноко. Иногда ей мерещилась сквозь звон воды в раковине или трезвон трамвая трель телефона. Она вздрагивала и бежала к аппарату, но там был только один длинный гудок, который всегда теперь напоминал тот, которым провожают шофёра в последний путь. Олег стал человеком, которому она могла рассказать прожитый день вместо мамы… Но, если бы он предложил ей всё начать заново, она бы сказала: «Нет»… Память хранила первую любовь, как первое серебряное колечко, изящное и крепко сидевшее на пальце. Колечко потускнело, стало чёрным, неблестящим и совсем не налезало на палец… Но воспоминания о том, что она когда-то летала как на крыльях, готовая рвануться на звонок Олега, и жила в каком-то наркотическом дурмане, остались… И они были ярче и сильнее тех, где был не родившийся ребёнок, измены и непонимание… Память очень мудро отфильтровала только хорошее, что легко всплывало со дна… То, что она старалась забыть, пряталось под старой корягой, давно переломившейся пополам и ушедшей под воду.
Потом звонки стали реже: поздравить с праздником или с Днём рождения. Иногда она сама звонила ему, помудрев и думая о том, что может кончиться и это… Но эти разговоры постепенно пересыхали, точно ручеёк, выбежавший из леса на солнечную поляну… Вода уходила в землю. Их разговоры тоже скоро уйдут в землю — ничего не останется. Потом он надолго исчез — и она не могла ему дозвониться, а когда, наконец, дозвонилась, то услышала, что он перенёс инсульт: ушёл с кафедры, сидит дома и даже иногда выходит на улицу, но только в сопровождении жены… Она это уже знала от подруги…
Она подумала с облегчением, что это хорошо, что они расстались. Одна знакомая рассказала, что его жена, насколько хватает у неё сил и нервов, ухаживает за ним и за своей престарелой матерью, но он ей в обузу, хотя она делает всё возможное, чтобы вернуть его к полноценной жизни: нанимает сиделок, психолога, преподавателя, развивающего речь. Ещё держится, как бамбук на ураганном ветру, гнётся, но бамбук растёт обычно вверх и очень быстро, иногда до двух метров в сутки… На востоке был такой вид казни… Человека привязывали над участком с заранее посеянными семенами бамбука или затачивали росток молодого бамбука ножом… Быстро растущие стебли бамбука через некоторое время буквально пронзали, как копья, всё его тело — и затем следовала долгая, болезненная смерть… Олеся представила, как упрямая и сильная, как бамбук, жена поддерживает Олега Борисовича — и подумала о том, что, не дай бог, пережить кому-нибудь инсульт… А он очень вероятен, и она тоже не составляет исключение.
Она ему тогда позвонила. Олег Борисович обрадовался её звонку, запинаясь и будто пережёвывая кашу во рту, говорил, что он ей очень благодарен и сожалеет, что так мало для неё сделал. Помнил, значит… Потом рассказал, что пытается читать, в основном классику, но это для него совсем утратило интерес. Он читает, не чувствуя вкуса текста, как будто инструкцию по приёму лекарств. Посетовал, что попытался читать поэзию Бодлера, Цветаевой, Бродского, но рифмованные тексты показались ему очень странными, он из них вообще ничего не понял, не дошло даже, о чём это… Олесю такое известие расстроило почему-то даже больше, чем замедленная речь Олега Борисовича, точно он говорил в полусне, и то, что многое из когда-то счастливых месяцев их жизни он не помнил вообще… Поэзия и музыка – это, наверное, всё же состояния немного над обыденным миром и повседневностью, умение разглядеть невидимое, как рентгеновские лучи или ультразвук проявляют наши внутренности. То, что тонкий, образованный, литературно одарённый человек оказался неспособным понимать и получать наслаждение от того, что считалось высшей формой человеческого духа, показалось Олесе по-настоящему страшным… Мы не понимаем языка птиц, но наслаждаемся пением, скажем, соловьёв, так как чувствуем необычную мелодичность и гармонию, ласкающую наш слух. Олег же просто перестал слышать, улавливать ту звуковую волну, на которой творили поэты и музыканты… Он, к счастью, не стал ещё «овощем», но его разум отказывался воспринимать то, что было за границей первых человеческих потребностей, — и это ей показалось ужасным. Она всё простила ему, хоть у неё и не было амнезии, слёзы застыли на ресницах, как капли на венчике цветка, а комок в горле не давал выдохнуть и сказать слова ободрения… Смотрела теперь на всё произошедшее через увеличительное стекло времени, удивляясь всплывающим и раньше не замеченным подробностям.
Она стала ему тогда снова регулярно звонить из жалости и какого-то чувства долга к человеку, подарившему ей яркий кусок жизни… Так люди перебирают конфетные фантики из своей детской коллекции, вспоминая сладкий вкус конфет из подарка, полученного когда-то на новогодней ёлке.
У Олега Борисовича был поражён участок мозга, ответственный за память, повреждён, видимо, не так уж сильно, но он многое не помнил из своей жизни и из событий в стране… Сидел часами перед телевизором, как медитирующий Будда, и силился понять, в каком мире он живёт… Но он хорошо помнил лица близких людей и то, что когда-то с ними происходило…
Несмотря на все свои обиды и размолвки с бывшим мужем, Олеся жалела не только своего бывшего возлюбленного, но и его жену, понимая, какую нелёгкую ношу та взваливает на свои плечи. Она ей сочувствовала, обида и горечь растаяли, как дымок от докуренной сигареты, оставив лёгкий запах никотина, запутавшийся в волосах. На её месте она бы быть не хотела… Иногда думала, но без злорадства: «Это плата за мои слёзы». Никто не знает, что его ожидает завтра, но все знают, что конец у всех будет один и он редко бывает быстрый и безболезненный.
Как река, раздвоившаяся на два русла, вдруг снова соединилась в одно перед тем, как раствориться в бескрайнем море, где уже не видно берегов, а горизонт сливается с небом, и только по западающему огненному шару солнца, плавающему где-то далеко, как рыжий буёк, ограничивающий линию заплыва, можно понять, что и море где-то кончается — и наступает другая жизнь…
Однажды, когда она позвонила ему, на том конце провода, взяв трубку, долго молчали, видимо, силясь припомнить что-то…
— Если бы ты знала, что со мной случилось…
— Что с тобой случилось?
— Нас никто не подслушивает? Ты одна?
— Одна.
— У тебя дома кто-то есть?
— Нет, никого.
— А что это за звук?
— Это с улицы. У меня форточка открыта.
— А… Мои работы опубликовали в иностранном журнале под чужим именем.
— В каком журнале и под чьим именем?
— Не помню в каком. Какой-то татарин. И фамилии не помню. Я многие вещи теперь не помню. У меня что-то с памятью. И статьи моей жены тоже под чужим именем опубликовали.
— У тебя что, жена статьи стала писать?
— Да, она пишет хорошие статьи, она всегда писала, но под моим именем.
— А где сейчас твоя жена?
— Она в бассейн пошла. Она нашла себе кого-то другого и говорит, что меня бросит.
—Ты помнишь мою маму?
—Твоя мама? Нет, я не помню твою маму совсем… Я разве знал её? Была в моей жизни ещё одна женщина, которую я очень сильно любил, но где она сейчас, я не знаю… Я потерял её, когда женился в третий раз… Я и твоё лицо совсем забыл… Ничего не помню… Какое-то белое пятно, как у некоторых анонимов на сайте знакомств… А вот голос твой помню…
— У меня был мамин голос… Ты помнишь, что была ещё женщина с таким голосом?
— У меня многое сейчас двоится… Я пытаюсь вспомнить, но не могу… Смотрю телевизор — и не понимаю, где я живу… Ты не представляешь, как это страшно… Я хотел тебе позвонить как-то, но не нашёл твоего номера… А ты родила нашу девочку?
— Ты же не захотел, чтобы у нас девочка была…
— Как не захотел, если она была?
Она подумала тогда, что иногда ей хочется тоже потерять память… А может быть, он прав: и та девочка ещё где-то тоже ждёт её, если она так часто приходит к ней во сне и протягивает свои ручки… Она никогда их не берёт в свои ладони… Они ледяные… Просыпается в холодном поту — и вспоминает, что всё это было так давно… И после этого она убила ещё двоих детей… Совсем уже больших…
— Ты где живёшь сейчас?
— Пока у жены, с бабушкой, но меня хотят выселить. У неё такие приятели! Что ты!
— С тёщей, что ли?
— Нет, не с тёщей, с бабушкой. Ой, за мной идут. Сейчас меня заберут.
— Кто?
— Есть тут люди…
Олеся испуганно положила трубку, с печалью думая о том, что время, старость и болезнь делают с нами страшные вещи. Она была очень расстроена. Время стирает и обиды, хотя иногда нам кажется, что никогда не забудешь, ан нет… Перед глазами вырос ещё не старый Олег Борисович, полный сил, с обворожительной улыбкой, умными речами и вкрадчивым голосом демона: «Мне скучно, бес…»
Спустя ещё полгода она узнала от общего знакомого, что жена бросила Олега Борисовича, он живёт в маленькой каморке у какой-то своей престарелой родственницы, но которая ещё в силе, но близкие той норовят его выгнать и из этого его жилья… Олеся не была уверена в том, что всё это так на самом деле, а не продукт его больного воображения… И у Олега была не только жена, но и двое детей… Она пыталась тогда дозвониться до него, но Олег просто не брал трубку… Он больше не отвечал на её звонки никогда.
Позднее до неё дошли слухи, что у него был повторный удар — и он совсем потерял память. Он прожил ещё несколько лет, но разум его больше не помнил Олесю, не помнил той студенческой практики, где он влюбился, как мальчишка, в свою студентку и ушёл из семьи…
Потом Олег Борисович надолго исчез из зоны её видимости. Как-то под Новый год она набрала его имя в Интернете, надеясь найти его старую статью о Брюсове, но вместо этого наткнулась на объявление волонтёров: «Ушёл из дома. 85 лет. Одет в чёрную куртку, синий свитер и голубые джинсы. На ногах серые кроссовки. Располагающих информацией просьба звонить по телефону…» На объявлении было две его фотографии. На одной он сидел на диване, лицо его было запрокинуто, он почти лежал, откинувшись на спинку дивана, широко раскинув руки… Лицо старика, изъеденное временем. Время, словно моль, сжевало некогда любимые ею черты лица... Кожа в пигментных пятнах и в мелких родинках, словно прорехи от моли на помятой, полинявшей и выгоревшей ткани… На другой фотографии он был изображён на фоне цветущего яблоневого сада: в синем свитере и белой кепочке… Узнавала его с трудом… Неужели это некогда родное лицо, которого касались её губы и гладили её пальцы, пытаясь запомнить, спрятать на донышке памяти, как тайное сокровище?..
Ниже следовало сообщение: «Найден. Погиб. Приносим соболезнования родным и близким».
Вот и всё… Был человек и нет его… Остались одни воспоминания, обрастающие илом и погружающиеся на дно памяти всё глубже и глубже. Так глубоко, что уже боишься завязнуть, если начать раскапывать.
* * *
Неужели в безликую темень
Уходить так легко, не спеша?
Потянулись под горку ступени.
И идёшь ты по ним, не дыша.
Покачнулась под весом дощечка.
Хлипко скрипнула — и замерла.
И дрожишь догорающей свечкой.
Дышит темень в лицо из угла.
Часть вторая
ГЛУХОЙ УДАР
30
Весь июнь были холода, температура не поднималась выше 15 градусов, а так была даже ниже десяти. Купальный сезон был отменён, люди кутались в плащи и пальто, костеря холодное лето. Тепло пришло только в середине июля. У Олеси уже весь отпуск прошёл. Река была полноводна, как весной после разлива. Откоса почти не было. Разлив доходил до дороги. Кусты показывали из воды свои бурые макушки. Она спустилась к краю воды и потрогала её. Вода, как ни странно, была не холодная, и по ней плыла трава. Трава была не бурая, как листья, показавшиеся из воды, а зелёная, сочная, и её надо было разгребать руками, точно тину. Она вступила в эту по-апрельски полноводную реку и поплыла, шалея от странного чувства нереального, сказочного мира… Плыла точно по чужому сказочному озеру, чувствуя себя нимфой, в какой-то эйфории от необычной картины, мимо водяных лилий, неизвестно откуда взявшихся в их краях, ослепительно белых и нежных, качающихся в отражении плывущих облаков. Казалось, что лилии будто воткнуты в снежные сугробы, и капли воды замёрзли и серебрятся на их лепестках, как алмазы. Чарующий запах лилий кружил голову, и она думала о том, как жизнь всё же прекрасна и удивительна…
Тот день разделил её жизнь на «до» и «после». Вечером она ехала с дачи домой. Утром прошёл сильный ливень, и выезжать рано не хотелось. Ждала, чтобы проветрило дорогу. Грунт был глинистый, можно было легко сесть или даже скатиться вниз к реке по откосу, размытому мутными потоками воды. Она водила машину четвёртый год, но никак не могла привыкнуть и по-прежнему не только не испытывала какого-то кайфа от вождения, а сидела за рулём напряжённая, как на экзамене на сдачу прав. Вела машину всегда очень осторожно, хотя давно уже, не задумываясь, «на автомате» переключала скорости и не боялась перепутать педали «газ» и «тормоз», как было у неё в самом начале её водительского пути. За руль она села, чтобы добираться до дачи, когда они расстались с Олегом. Копить на машину начала, когда ещё жила с ним…
Она вполне успешно проехала по всем колеям, в которых стояла рыжая глубокая вода… Поднялась по насыпанному щебню в крутую гору, вид с которой напоминал обзор с «кукурузника», и с облегчением выехала на асфальт.
Темнело на глазах. Над лесом стояла луна. Луна была огромная и багровая, будто заходящее солнце. Кровавая луна, похожая на расколовшийся череп или голову, с которой сняли скальп. Она вздрогнула от неожиданности. Над тёмной, похожей на траурную бахрому кромкой леса словно полыхал пожар. Чёрный дым облаков окутывал горизонт, точно траурная ажурная шаль… Она остановила машину и вышла. Застыла в изумлении, впитывая в себя редкое зрелище, которое не каждому удаётся увидеть.
Пахло сыростью. Она поёжилась и застегнула кофту. Было на удивление тихо. Только какой-то заплутавшийся в траве кузнечик стрекотал на своих надкрыльях, призывая самку к любви под такой экзотической, будто умирающей от травм луной.
Светило медленно исчезало под чёрной вуалью, точно лицо под паранджой, — и вот, наконец, остался только тоненький краешек, похожий на глубокую рану.
Она вспомнила, что в древние времена явление Кровавой Луны вселяло страх и ужас, так как люди верили, что появление такого феномена ничто иное, как знамение о конце света. Например, в древних Индейских племенах считали, что это время воистину священно, так как луна умирает и наливается кровью. Чтобы задобрить разгневанных богов и продлить жизнь человечеству, племена в ночь Кровавой Луны приносили жертву, отдавая богам самое дорогое и ценное, что у них было. Таковым подношением становился недавно рождённый младенец или молодая девушка, избранная стать жертвой, наречённой богов. Жителям в ночь Кровавой Луны не стоило покидать своих домов, а окна занавешивались плотной тканью, чтобы не впускать алый дьявольский свет.
Олеся посмотрела на шоссе. Оно напоминало кровавую реку… Ей почему-то показалось, что это не машины едут по ней, а медленно плывут кони… Будто бы она видела чёрные лошадиные головы, торчащие из воды, блестевшие багровой рябью… Олесе стало не по себе, и она подумала, что больше никогда не будет ездить ночью. Тревога разливалась в воздухе, пропитывала её, будто хлынувшая кровь из перебитого сосуда… Ей показалось, что она слабеет, как человек, из которого быстро уходит кровь, и вот-вот потеряет сознание. Она будто оглохла и уже не слышала призывного любовного стрекотания кузнечиков… Тишина давила на голову, чудилось, что она глубоко нырнула и никак не может выбраться на поверхность воды.
Потом неожиданно вспомнила, что она видела этот красный свет в детстве, когда они с папой проявляли фотографии. Такой же красный зловещий свет освещал папино лицо, склонённое над ванночкой с проявителем… Но папа мирно вылавливал широким пинцетом из ванночки фотографии. Сосредоточенно смотрел на них, потом опускал обратно в раствор проявителя. И ей стало сразу спокойнее.
Оглянулась назад, на лес. Листья на берёзе висели обуглившимися лоскутками кожи. Опять стало не по себе…
Потом луна начала медленно открывать своё круглое лицо. Словно вдовий платок сдвигала на затылок, лик её светлел — и вскоре засиял каким-то голубоватым светом, будто мерцающий экран электронно-лучевого телевизора, по которому кончили показывать все передачи, а изображение сетки не поставили. Листья на деревьях теперь казались серебристой плотвой, сбившейся в стаю в мелкой прибрежной воде.
Олеся почувствовала, что холод пробирается под её тоненькую куртку, заползает холодной ящеркой, руки деревенеют и пальцы становятся похожими на барабанные палочки. Пора ехать… Тревога по-прежнему была разлита в ночном воздухе, хоть всё вокруг теперь было освещено зеленоватым светом, напоминающим свечение гнилушек после дождя. Пахло мхом и грибами…
Она села в машину и поехала по шоссе, похожему на спокойную тихую реку… Машин было очень мало… Так и доехала почти до окраины города… Здесь по бокам дороги находились частные белые каменные домики, опрятные, с выложенным на фасаде орнаментом из красного кирпича. У многих домов в палисадниках блестели своими лакированными боками машины. Дорога была освещена плохо.
Как всё произошло, она не поняла. Почувствовала глухой удар о бампер — и увидела какой-то тёмный мешок, перелетающий через капот. Дальше мешок, пробивая лобовое стекло в левом верхнем углу, кажется, зацепил стойку — и улетел с капота влево… Увидела, что жёлтые, гнойные, как сигналы маяка сквозь туман, фары на «встречке» светят не прямо, как должны, а куда-то влево и вверх… Помнит, как судорожно давила на тормоза…
Потом увидела на шоссе ребёнка лет десяти, лежащего в странной позе. Под головой его блестела тёмная лужа… С ужасом, цепенея, подумала: «Откуда он вывернулся? Здесь же перехода нет…»
Выскочила из машины, чувствуя, что всё внутри парализовало и ноги отнимаются. Водители беззаботно мчались по шоссе мимо, и было такое ощущение, что наезд на человека никто и не заметил. С облегчением увидела, что ребёнок пошевелил правой рукой. Он лежал на боку, скрючившись, с голыми ногами, без ботинок и без брюк… «Неужели и брюки от удара слетели?» — почему-то подумала Олеся. Это был мальчик. Кинулась назад к машине. Схватила свою куртку — и накрыла ребёнка. Всё его лицо было мокрым и блестело — Олеся подумала, что от крови. Глаза его были закрыты, волосы слиплись и в темноте напоминали щетку, намазанную гуталином… У неё потемнело в глазах, спасительная мутная пелена заслонила мальчика, в ушах сначала пискливо зазвенел комарик, потом она услышала шум от поднявшегося ветра, какой бывает от винтов турбин взлетающего самолёта, — и у неё заложило уши. Мелькнула мысль, что она сейчас потеряет сознание и надо бы выпить таблетку, снимающую спазмы. Опрометью бросилась в машину на сиденье, чтобы не рухнуть рядом с мальчиком на асфальт, но до сиденья добежать не успела — осела на землю, уткнувшись лицом в коврик на полу машины. Молнией мелькнула мысль: «Ну вот и всё. Жизнь прошла. И это сейчас лучшее. Уйти совсем». Очнулась, нащупала рукой сумку на сиденье, на ощупь открыла её среднее отделение — и вытащила пакет с таблетками, пытаясь разглядеть название на блистере. Ногтем разорвала фольгу и с трудом проглотила, таблетка оцарапала пересохшее горло. Подумала о том, что мальчик жив и его надо срочно везти в больницу, а у неё всё плывёт, руки дрожат и сидеть за рулём она не может… Под горло подкатила тошнота, в висках гулко стучало, вся она была мокрая, как мышь, упавшая в лужу. Мысли метались, как мошки и ночные бабочки перед плафоном на дачной веранде: кучей и бестолково…
Она не знает, сколько она так просидела, наверное, недолго, когда к ней подошёл мужчина средних лет и спросил, что случилось… Назвался Игорем. Вышла с ним к мальчику, увидела, что лужа крови стала раза в три больше, и у неё опять мир поехал перед глазами, затягиваясь плотной пеленой серого тумана, впитавшего угольную пыль и выхлопные газы крупного промышленного города, выпускающего кокс. Почувствовала сильные руки мужчины, затащившие её обратно в машину.
Пришла в себя, когда приехали два сотрудника дорожно-патрульной службы и «скорая помощь». Её новый знакомый попросил какого-то проезжающего мимо парня сообщить о ДТП и вызвать «скорую».
«Скорая помощь» диагностировала у мальчика черепно-мозговую травму, переломы рук, рёбер, костей таза, бёдер, ключицы, плеч, внутренние кровотечения и шок первой степени. Пока гаишники что-то измеряли и рисовали схему, Олесе удалось несколько минут поговорить с Игорем. Оказалось, что Игорь ехал сзади, но довольно далёко, и видел, как на повороте, очень некрутом, что-то метнулось чёрной тенью, похожей на лохмотья нищенки, под колёса машины. Он даже решил, что это собака или лиса перебегает дорогу… Он крутанул руль вправо и затормозил на обочине задолго до того, как поравнялся с Олесиной «Нивой».
Гаишники оформили ДТП и попросили Игоря быть свидетелем и помочь им в дальнейшем в разборе ситуации. Тот согласился, но сказал, что почти ничего не видел… После чего Игоря отпустили, а Олеся осталась одна.
Гаишники предложили Олесе сесть в их машину на заднее сиденье. В машине ей выписали временные права и отдали копии оформленного протокола и схемы ДТП. Оба инспектора сидели на передних сиденьях. Тот, который был за рулем, оформлял все бумаги, у него было больше звёзд на погонах, и он был старше по возрасту, около полтинника, наверное. Этакий упитанный русоволосый крепыш. Второй был высокий прыщавый молодой парень, стриженный под бокс. Тот, что постарше, повернувшись в сторону Олеси, начал ей рассказывать:
— Сейчас ситуация такова: ты сбила пешехода и автоматически виновата, но поскольку сбила вне пешеходного перехода, то это будет смягчающий фактор. Если мальчик умрёт в больнице, то однозначно будет суд — и тебе тогда светит минимум год-два условно. С другой стороны, твой автомобиль находился в правой полосе, и это позволит тебе побороться за себя, упирая на внезапное появление пацана на проезжей части. Со своей стороны, мы сделали всё возможное, чтобы тебе в этом помочь: составили максимально качественную и подробную схему ДТП, в протоколе описали состояние автомобиля: тормоза исправны, работают все фары и т.д. Сейчас твоя задача одна: мальчишка должен выжить. Сейчас ещё с тобой поедем на экспертизу. Мы должны отвезти тебя в наркологию и взять анализ на алкоголь. Можешь сказать близким, чтобы отогнали машину, сейчас доедем — сообщишь. Олеся хотела сказать, что у неё нет близких, которых она может попросить пригнать машину, но побоялась.
В наркологии Олеся сорок минут сидела и ждала, когда же придёт врач. С грустью думала о том, что ей даже позвонить некому, чтобы выручили. Или хотя бы поддержали морально… Маме звонить нельзя: она расстроится, будет переживать и психовать. И её не только не успокоит, а заведёт ещё сильнее. Но как же хочется иногда на ручки!
Позвонила Игорю, что вызвался побыть у неё свидетелем. Говорила заикаясь, перекатывая камешки на языке:
— Игорь! Это Олеся. Не спите ещё? Сижу, жду экспертизы. Мне сказали, что мои близкие могут отогнать машину домой… Только вот у меня нет таких близких… Вы бы не могли мне помочь доставить автомобиль в гараж? Вы же знаете, где он. За плату, разумеется. Я бы отдала вам ключи. Могу поехать с вами… Вот только самой за руль садиться… Руки дрожат…
Слова застревали в горле, словно неспелая хурма… Обрадовалась очень, что Игорь помялся — и согласился.
— Сколько вы хотите?
Игорь назвал сумму. Олесе она показалась завышенной, но торговаться, конечно, она не стала, понимая, что никто ночью её машину отгонять не будет. Подумала, что одной возникшей проблемой стало меньше… Хоть и казалась эта проблема мелкой и несерьёзной по сравнению с тем, что она наделала…
Прокручивала последние три часа своей жизни, леденея от предчувствия, что ребёнок не выживет.
Наконец пришёл врач. Олесе вручили баночку и в сопровождении женщины-инспектора отправили в туалет. Инспектор сказала, чтобы она не закрывала дверь в кабинку, и осталась на входе её караулить… От всех переживаний баночка никак не наполнялась.
— Ну, ты чего там, заснула? — спросила инспекторша, заглянув в кабинку.
Олеся виновато улыбнулась и ответила пересохшими губами, что у неё ничего не получается.
— Иди воды из-под крана попей! Надо!
Выйдя в коридор, увидела гаишника, несущего в руках два пластиковых стаканчика. В коридоре запахло кофе. Гаишник поинтересовался у сопровождающей её женщины, как обстоят дела. Узнав как, выругался:
— Херово! Время-то идёт! — протянул один стаканчик второму инспектору, а из другого отхлебнул сам.
Олеся подумала, что кофе ей было бы сейчас самое то.
— Иди воду пей в туалете из крана! Давай по-быстрому! — приказал инспектор.
Олеся снова пошла к крану, сложила ковшиком ладошки и начала пить.
Вернувшись, получила указание посидеть минут десять — а потом попытаться наполнить баночку. Затем гаишники ушли курить, по пути заглянув в кабинет врача и попросив медсестру приглядеть за ней. Тут же из кабинета вышла симпатичная черноволосая девушка и с улыбкой спросила:
— Никак? Ты меня слышишь?
Олеся пожала плечами, развела руками, возвращаясь в обшарпанный коридор милиции… Распростёртый на шоссе мальчик плыл перед глазами, крепко ухватившись безжизненной окоченевшей рукой за подол её памяти — и не отпускал…
Несколько минут сидели молча.
— Иди, попробуй снова, — сказала медсестра. Надави несколько раз на область мочевого пузыря. Авось поможет!
Олеся смогла выдавить из себя только несколько миллилитров жидкости, вся она была напряжена и сжата, но медсестра успокоила, сказав, что этого на анализ хватит.
Минут через двадцать выглянул врач и пригласил Олесю с инспектором в кабинет. Врач заключил, что девушка «чистая», и Олесе дали подписать какие-то бумаги. Она подписывала их машинально. Хотя и пыталась прочитать текст, но была не здесь, в кабинете врача, а там, на трассе, где лежал мальчик с изрезанным стеклом лицом и вытекшим глазом… Она только сейчас поняла, что у него вытек глаз… Память подставила подножку — и она ткнулась носом в асфальт там, где у неё перед капотом неожиданно возник мальчик, будто птица, налетевшая на стекло. Нет, не в сам асфальт она уткнулась, а в тёплую мокрую ладонь мальчика, что выглядывала раздробленным куском мяса из его болоньевой курточки.
Затем оба инспектора сказали Олесе, что всё — и ей надо молить бога, чтобы мальчик выжил, а пока она свободна:
— Ситуация в принципе ясна: ребёнок перебегал дорогу в неположенном месте, вылетел на трассу неожиданно, темно, поворот, спуск с горки, поток машин. Имей в виду, что даже если следствие докажет, что ты не виновата, то тебе придётся оплачивать лечение пострадавшего.
31
На часах было десять минут первого. Олеся позвонила Игорю и сообщила, что освободилась. Просила взять такси, которое должно было довезти их до места аварии. Всё было как в тумане, который не рассеивался, а наоборот, к ночи сгущался всё сильнее: скоро не будет ничего видно даже на расстоянии вытянутой руки… Только маленькая скрючившаяся фигурка, лежавшая на асфальте в луже тёмной жидкости, ночью так похожей на нефть, стояла у неё перед глазами, вынырнув из тумана.
Игорь приехал на своей машине. Она села на заднее сиденье. Ехали, почти не разговаривая: она была не в состоянии, чувствовала себя, словно апельсин, пропущенный через соковыжималку. Осталась одна кожура. Она даже откинулась на спинку заднего сиденья — и попыталась отключиться. Кажется, она на самом деле провалилась в сон, как в яму для ловли медведя…
Ей снилось, что она едет по горной дороге — и никак не может въехать на какую-то горку, машина неминуемо откатывается назад… Она пробует въехать раз, пробует другой, наконец, взбирается на вершину перевала, смотрит в окно — и пугается той высоты, на которую она забралась. Внизу пропасть, в глубине которой по бархатному зелёному ковру течёт серый и блестящий, как сталь, ручеёк. Она знает, что это не ручеёк. Река. С высоты всё кажется ничтожным и мелким. Воздуха не хватает. На этой высоте вообще мало воздуха. Она крепко вцепилась в руль и думает: «Только бы не заснуть…» Трясёт головой — и видит, что впереди на дороге стоит горный козёл. Козёл жуёт веточку кизила, медленно ворочая челюстями и равнодушно выставив рога навстречу своей гибели. Она с ужасом констатирует, что свернуть с дороги можно только в пропасть, снеся полосатое заграждение вдоль дороги…
И тут она проснулась. Фары встречного автомобиля облизывали ей лицо своим жёлтым языком. Она была вся в холодном поту. Пот крупными каплями стекал по вискам, капельки влаги щекотали губы. Футболка прилипла к спине — и ей казалось, что она вымокла под мелким осенним дождём, решив пройтись до соседнего магазина без зонта, чтобы не занимать руки.
Попыталась прийти в себя. Достала из сумочки носовой платок, промокнула им лицо. Вспомнила, что случилось, и её начал бить озноб, точно она мокрая вышла на пронизывающий ветер, хотя в машине было тепло и даже душно.
Теперь она смотрела за окно — но видела лишь траурную кайму леса, спящие домики с потухшими глазницами окон, будто потемневшие от горя, — ей казалось, что мимо пробегают выжженные посёлки, где остались стоять лишь закопченные остовы домов…
Минут через пятнадцать они приехали. Вышли из машины. Она старалась не смотреть на то место, где лежал мальчик… Так она обычно не смотрела на чужого покойника на похоронах или на крышку гроба в подъезде. Отводила глаза и упиралась в пространство или уходила в себя. Она так же боялась вида крови. Падала в обморок, когда брали кровь из пальца. Потом долго приходила в себя. У неё кружилась голова, её тошнило, предательские мушки прыгали перед глазами, точно стая ночных насекомых, прилетевших на яркий свет… Олеся подумала, что она даже не знает, как мальчика зовут… Мальчик и мальчик…
Ей показалось, что она всё ещё спит, что её сон продолжается… Как же всё это произошло? Ведь дорога была пустая, а она всегда была очень осторожным водителем, особенно в темноте.
— Как же так получилось? Откуда этот пацан взялся? — спросила она своего нового знакомого.
— Да кто же его знает? Убегал от кого-то или играл… Ты не должна быть виновата. Тут перехода нет… Только бы шкет выжил, и с родственниками надо договариваться по-хорошему. Деньги предложить сразу. Родственников-то не видела ещё?
— Нет…
Игорь прикрепил жесткой сцепкой покалеченную машину к своей:
— Поехали!
Ночная трасса была пустынна. Только редкие огни от фар встречных машин пронизывали тьму издалека, будто сигнальные огни в небе пошедшего на посадку реактивного самолёта. И тут же очень быстро огни приближались, становились похожими на луну в полнолуние, спустившуюся поближе к земле… Несколько лун, упавших в зеркальный лабиринт… Олесе почудилось, что она в каком-то зазеркалье…
Поймала себя на том, что с Игорем ей очень спокойно и уютно.
Игорь благополучно загнал машину в гараж, но очень долго возился с замком и сказал, что он у неё заржавел. Предложил прийти и смазать… Она расплатилась и поблагодарила. Игорь проводил её до подъезда, посоветовал отдыхать и выпить какое-нибудь успокоительное, а то завтра у неё будет тяжёлый день.
Олеся зашла в квартиру, включила свет — и разрыдалась. Сцена на шоссе, где голый от пояса мальчик лежал на асфальте, стояла перед глазами. Она повалилась на диван, чувствуя, что не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой… Слёзы катились неостановимым потоком, будто внутри у неё что-то прохудилось; солёные капли срывались с подбородка на грудь, как вода с крыши после дождя; глаза нестерпимо жгло, точно она нарезала целую кастрюлю лука, в горле першило так, что она закашлялась и никак не могла протолкнуть прилипший комок слизи.
Дрожащими руками нашла блистер с валерьянкой и выпила пару таблеток, подавляя в себе желание заглотнуть всё содержимое блистера, чтобы никогда не просыпаться… По-прежнему всхлипывая и шмыгая носом, залезла под душ, смывая дачную грязь и холодный пот. Сил стоять под душем у неё не было – и она уселась в грязную ванну, поливая себя из шланга. Горячие упругие струи воды вместе с грязью уносили с собой усталость, осознание непоправимости случившегося и отчаяние… Она не то чтобы успокоилась и пришла в себя, но плакать перестала, вытерлась, выключила колонку и легла, оставив яркий свет в голубом бра в форме подсвечника со свечками-лампочками, висевшем прямо у неё над головой. Свет, точно солнце на горнолыжном курорте, бил в воспалённые глаза, она повернулась к стене, закрыла их — и провалилась в сон, но через десять минут проснулась… На часах было половина пятого утра, и холодный серый рассвет, нахмурившись, заглядывал в окна. Слышно было, что дворник начал мести тротуар, шкрябая метлой так, что ей почему-то всё время казалось, что это шины тормозят на шоссе… Ей стало очень душно. Открывать окно не хотелось, так как скоро должны были начать ходить трамваи, звеня по рельсам, словно ложечка в стакане с чаем, поставленном в купе поезда, спотыкающегося о стыки рельс… Перед глазами ползли будто в замедленной съёмке кадры… Вот мальчик выбегает на дорогу, словно за ним гонится стая шпаны. Вот от удара его опрокидывает на капот, и тот больно ударяет ребёнка по сердцу. Вот его голова, пробивая лобовое стекло, цепляет стойку, забрызгивая переднюю панель машины кровью из рассечённого виска. Она слышит звон разбитого стекла, словно играющие во дворе дети запульнули мячом в окно, и почему-то думает, что у неё стекло было удароустойчивое… Затем пацан переворачивается несколько раз в воздухе, точно акробат, подпрыгнувший на батуте, зацепляется одеждой за кузов машины — и его джинсы остаются висеть на капоте, словно флаг. Фары со встречной полосы светят почему-то не прямо ей в лицо, а откуда-то сбоку, как огни маяка при качке катера в штормящем море… Она тащит мальчика несколько метров по асфальту — и за ним тянется кровавый шлейф… Вот его тело в странной позе остаётся лежать, скрючившись на асфальте, как какое-то старое пальто, выброшенное на свалку.
Она то проваливалась в короткий поверхностный и тревожный сон, то просыпалась и смотрела, как выцветает за окном ночь, точно старые спортивные штаны, брошенные в качестве половой тряпки в ведро с монохлорамином. Сон был рваный и искорёженный, будто легковушка в ДТП. Лицо мальчика распадалось на куски каких-то окровавленных пазлов, которые она никак не могла собрать воедино. Такую картинку она видела у фильмов плохого качества, записанных кинокамерой неважного разрешения. Тело мальчика было плоским, словно расплющенным и укатанным катком, точно это и не человечек вовсе, а какой-то спортивный комбинезон, не имеющий объёма, из штанин которого торчали вполне объёмные голые ноги. Комбинезон извивался отутюженными руками, будто это и не руки были, а два оставшиеся после аварии щупальца осьминога, и она очень боялась, что он обовьёт её этими щупальцами — и задушит. Потом осьминог вдруг, словно магнит, притянулся к ней, выпустил присоски и прилип к неё груди… Был он холодный и скользкий — и она чувствовала себя от его близости очень странно: ей было зябко и душно одновременно. Очень хотелось скинуть его обратно на землю, но она, цепенея от ужаса, поняла, что не может этого сделать. Он приклеился к ней намертво, его сосуды проросли в её ткани, точно грибница оплетает корни деревьев… Ей стало страшно — и она проснулась.
За окном маячил серый мутный рассвет. Такой рассвет бывает, когда солнце надёжно завернулось в серое ватное одеяло облаков, на которое не раз проливали разные жидкости, но никогда не стирали, и даже не собирается выглядывать из него, не то чтобы вставать над городом. Олеся минуту лежала в постели, приходя в себя и думая о том, как хорошо, что всё это оказалось сном… Но потом очнулась от ночного кошмара и с ужасом поняла, что это ей только очень хочется, чтобы её вчерашний день оказался сном. Она будто смотрела на покрытую льдом реку — и внезапно увидела, что льдины расходятся друг от друга, а в чёрной воде между ними всплывает утопленник. Вот показалась его разбухшая синяя рука, потом лиловый затылок без волос…
32
На следующий день Олеся попыталась дозвониться до больницы, но ей там не ответили. Просто сняли трубку — и бросили, услышав её вопрос. Тогда она взяла такси и поехала в больницу. В реанимацию её пускать не хотели, но после того, как Олеся сказала, что сбила мальчика и желает максимально помочь, сжалились и провели в реанимацию. Там её встретил молодой врач. Он обрисовал Олесе состояние покалеченного ею ребёнка: открытая черепно-мозговая травма, перелом рёбер, открытый перелом большой берцовой кости. Потом врач показал ей рентгеновские снимки головы, сломанных рёбер и ноги.
Врач сказал, что мальчика готовят к операции и от неё требуется только две вещи: лекарства и деньги:
— Лекарств у нас таких просто нет. А за деньги медсестра будет сидеть рядом с пострадавшим и чуть что — колоть ему твои лекарства. Будут делать уколы, ставить капельницы, катетеры. Будут мыть его, переворачивать, чтобы не начались пролежни... Состояние тяжёлое, но шансы выжить есть. Хотя всё равно может остаться навсегда инвалидом… Даже не знаю, что и лучше…
Олеся понимала уже, что если ребёнок выживет, то наверняка она в лучшем случае будет платить ему всю свою жизнь.
Когда выходила от врача, то на лестнице встретила какую-то тётку с немытыми слипшимися волосами, довольно ещё молодую, опухшую от слёз, от которой несло перегаром. Этот винный запах преследовал её потом два дня. Дыхание у тётки было, как у загнанной лошади, тяжёлое и с каким-то хлюпающим свистом, будто у закипающего чайника. Казалось, что она умывалась красным вином или вышла из бани… На женщине были чёрные трикотажные брюки с пузырями на коленях и серый свитер с засаленными белыми котиками. Морда одного из них была окрашена в коричневый цвет какой-то вылитой на его башку жидкостью.
Олеся почему-то сразу подумала, что это мать мальчика. Хотела окликнуть её и покаяться, но нетрезвый вид женщины её отпугнул, и она решила, что лучше сделает это завтра, когда привезёт лекарства.
Купить все лекарства оказалось не так-то просто. Надо было бы сначала обзвонить аптеки, но Олеся этого не сделала… Полдня она бегала от аптеки к аптеке, но препараты из списка вычёркивались медленно, а надо было спешить: чем быстрее она доставит их в больницу, тем лучше. Все деньги, которые она взяла с собой, кончились – и ей пришлось идти ещё и в сберкассу, чтобы снять сумму, которая могла понадобиться в реанимации.
Когда вернулась в больницу с лекарствами, то врач встретил её в коридоре и рассказал, что была сделана операция, в ходе которой кости черепа установили на место и скрепили железными перемычками.
— В общем, смотри, – продолжил врач, – сейчас он в тяжелом, но стабильном состоянии. Лекарства ты привезла, это уже большой плюс. Я напишу тебе ещё лекарства, которые надо будет привезти через неделю, когда кончатся те, что ты сейчас купила. Лекарства нам выделяют нечасто, мизерное количество, и всё быстро кончается. Медсестер в смене две, но они почти всё время сидят на посту и только раз в два-три часа обходят палаты реанимации. Смотрят состояние больных, делают назначенные уколы да процедуры. Если платить каждые сутки, то к твоему пациенту они будут захаживать чаще.
Олеся не знала, верить ему или он просто разводит её на деньги... Но она понимала, что надо цепляться за любую возможность вытащить мальчика с того света.
— Да, конечно! — сказала она.
— Пошли, представлю тебя медсёстрам!
Они вернулись в реанимацию, где врач познакомил Олесю с медсестрами и показал, за каким пациентом им надо будет ухаживать. Судя по реакции медсестер, схема с оплатой была тут накатанной. Медсестры написали Олесе дополнительный список того, что надо ещё будет купить, кроме лекарств: бинты, повязки и подгузники.
Она пообещала врачу, что поедет искать деньги и на следующий день их привезёт. И в дальнейшем будет приезжать каждый день: платить и узнавать новости.
Ей хотелось посмотреть на мальчика, но её предупредили, что в реанимацию сегодня не пустили даже его мать. Пожилая толстая медсестра, еле-еле передвигающаяся по коридору, проговорилась Олесе, что мать пацана пришла пьяная, пыталась прорваться в реанимационное отделение, куда вообще-то никого не пускают, обложила всех матом и устроила драку с врачом, когда тот преградил ей путь в отделение.
— Как вы будете с ней договариваться, не знаю… Я понимаю, что сейчас у неё стресс, но, по-моему, она вообще не в адеквате.
После больницы Олеся опять пошла в аптеку — и там выяснила, что стоимость лекарств, написанных ей врачом, составляет треть её зарплаты.
Надо было что-то продавать или влезать в долги. Она целый час сидела в растерянности, разглядывая свои вещи в квартире. Золотых вещей у неё не было. Сервиз, подаренный ещё маме на свадьбу… Сервиз, подаренный бабушке, когда её провожали на пенсию… Кто их купит? Что ещё продать? Неужели придётся машину? Да и сядет ли она за руль после всего, что случилось?.. Но ведь за день не продашь…
33
Через пару дней ей позвонили и вызвали к следователю. Она сделала звонок Игорю и узнала, что его тоже пригласили в этот же день на дознание.
Следователем оказался мужчина лет сорока, высокий, поджарый, но уже сильно поседевший и полысевший… Лицо его было какое-то будто полинявшее, застиранное, без ярко выраженного рисунка. Когда она от него вышла, то с удивлением обнаружила, что не помнит ни одной его черты.
Гаишники, помимо Игоря, отыскали ещё каких-то свидетелей. Ситуация по результатам дознания складывалась такая: мальчик решил перебежать дорогу в неположенном месте, убегая от компании, с которой тусовался на лавочке около одного из частных домов, так как, предположительно, между ребятами возникла лёгкая потасовка. Олеся не успела среагировать из-за дорожной обстановки: ночная видимость, плохо освещённая трасса, дорога под горку и поворот.
У Олеси появилась уйма доброжелателей, советующих заплатить следователю... Следователь активно намекал, чтобы об «условном» сроке она даже и не мечтала, при всех смягчающих обстоятельствах два года колонии — это минимум, что ей светит. Взятку она давать не умела.
Олеся была совершенно выбита из колеи, мальчик, попавший под колёса её машины, не покидал её ни на минуту. Спала она очень плохо, хотя пила всякие успокоительные. Снился один и тот же сон, так похожий на явь. Машина налетает на что-то мягкое и от удара разворачивается и врезается в высокий забор из бетона. Капот сплющивается в лепёшку, превращаясь в искорёженное железо. Она налетает грудью на руль — и теряет сознание… Дальше она лицезрела своё тело, зажатое в груде металлолома, — и думала о том, что его будет очень трудно вытащить. А потом видела голого мальчика, лежащего на шоссе в луже тёмной жидкости, похожей на нефть, и слышала голос этого мальчика где-то совсем рядом с собой: «Я знаю, ты хорошая, полетели вместе, а то мне скучно одному совсем». Она берёт его за руку — и они летят над засыпающим городом, и только огни в домах, кажущиеся сверху светлячками в ночи, соединяют её с прошлой жизнью. Потом город заканчивается — и они летят над тёмным лесом, который с высоты птичьего полёта казался ей огромным чёрным траурным покрывалом.
— Олеся Фёдоровна? Здравствуйте! Вас беспокоит Вагапов из экспертного бюро. Не могли бы Вы приехать? Есть разговор.
Чудо-эксперт заботливо объяснил ситуацию Олесе, когда она приехала: результаты будут «хорошие», если она «даст побольше».
У Олеси не было такой суммы, да и деньги нужны были ещё на лечение мальчика. И она не представляла себе, как дать взятку, да ещё и в милиции. Пошла к следователю, всё ему рассказала.
Следователь никак не отреагировал на её сообщение. Сидел с непроницаемым лицом, но выслушал, не обрывая. Потом выдавил из себя, словно крем из пластикового тюбика, в котором содержимое осталось лишь на донышке:
— Ладно, давайте подождём результата.
Через неделю пришёл результат, который звучал так: «Расстояние от автомобиля до места столкновения 30 метров, скорость движения транспортного средства — 30 км/час. Вывод: водитель располагал технической возможностью избежать ДТП, но не предпринял попыток сделать этого».
Олеся была в ярости. Её скорость была 70 км в час, а ребёнок вывернулся неизвестно откуда, она даже и не поняла как… До сих пор не понимает. Секунды не прошло, как случилось всё ужасное, перечеркнувшее её благополучную и размеренную жизнь.
Как ни странно, следователь нисколько не был удивлён такому заключению, но отнёсся к ней с сочувствием и предложил отправить дело на экспертизу в экспертно-криминалистический центр:
— Их результаты опротестовать будет невозможно, но хуже уже некуда…
Знакомые советовали ей заплатить за экспертизу… Она послушалась, помог ей это сделать тот же Игорь, который оказался довольно ушлым в этом отношении товарищем, взяв с неё «гонорар» за работу, одна бы она с этим точно не справилась.
Через месяц пришли новые результаты:
«Расстояние от автомобиля до места возникновения помехи — 1 м, скорость автомобиля — 65 км/час, время реакции — 1 секунда. Водитель транспортного средства не располагал технической возможностью избежать ДТП».
Следователь посоветовал ей договориться и с матерью мальчика о том, чтобы не передавать дело в суд. Он ей объяснил, что она должна обязательно взять с родственников расписку, в которой указывается, что «упомянутая денежная сумма передана в качестве полного возмещения материального ущерба, вреда здоровью и морального вреда, причиненного гражданину».
— И моли бога, чтобы ребёнок не умер, иначе дело попадёт в суд! — добавил в конце.
Вообще-то Олеся каждый день ходила в больницу и носила деньги медсёстрам и санитаркам, ухаживающим за сбитым ребёнком, — и ни разу не заставала там мать, хотя ей сказали, что она захаживает. Мальчику стало немного лучше, он пришёл в сознание, но был ещё очень слаб. Лежал весь загипсованный и забинтованный, похожий на маленькую мумию. Одни огромные и мутные глаза маленького пойманного зверька сверкали из бинтов. Врач посочувствовал, что, возможно, Олесе придётся его теперь содержать до конца жизни: суд может такое ей присудить.
Встречаться с матерью этого ребёнка Олеся очень боялась. Она совершенно не представляла, что ей говорить, не говоря уж про то, как обсуждать материальную сторону вопроса. Просить помочь было некого. Договорилась с медсестрой, чтобы та позвонила, когда мать придёт к Илюше, — она, наконец, узнала его имя. Решила, что сначала просто попробует попросить у неё прощения, поговорить, посочувствовать, спросить, чем нужно помочь ещё…
— Деньги передавать в больнице не надо, — предупредил её следователь.
Но разговора не получилось. Придя в больницу на следующий день, Олеся нерешительно открыла дверь, увидев через стекло в ней у кровати женщину, с которой она недавно столкнулась в коридоре. Женщина сидела рядом с сыном и пыталась поить его с ложечки, видимо, бульоном. Подушка была вся в мокрых пятнах от проливавшегося мимо рта варева. Мальчик глотал, но как-то очень неловко и вяло: почти вся жидкость стекала по щеке из уголочка рта, похожего на чёрную безжизненную пиявку. Oн был ещё очень слаб, но в сознании и односложно отвечал на вопросы матери.
Олеся купила ему плюшевого тигрёнка с голубыми глазами и загнутыми вверх ресницами, как у выступающей на подиуме девушки. Тигрёнок был почти плоский — и она подумала, что мальчику будет веселее лежать с ним в обнимку в палате, похожей на заснеженное поле: её стены были отделаны белой кафельной плиткой — и казалось, что это не свет люминесцентной лампы отражается от неё, а лучи солнца от снега...
— Привет! Смотри, я тебе принесла друга, чтобы тебе было веселее.
Мальчик чуть повернул к ней забинтованную голову, казавшуюся ей головой снеговика. Олеся осторожно положила игрушку к нему на одеяло.
— Спасибо, — еле слышно выдавил он.
Олеся повернулась к матери. В лицо плеснул несвежим ветром запах перегара. Физиономия женщины была ещё более опухшей, чем она видела её в прошлый раз, на носу резко выделились красноватые дорожки сосудов, будто на листе краснотала.
— А, явилась, гадина! — провизжала мамаша. — Сына мне уродом сделала, сволочь! И так жрать нечего, а тут ещё и это! — кулачки забарабанили по Олесиной груди, каждый удар отдавался нестерпимой болью: она сильно ушиблась о руль в той аварии — и у неё всё внутри болело и без этих ударов.
Серая пелена, как грозовая туча, внезапно налетела на её глаза, огненные вспышки молнии осветили сгустившуюся тьму, капли дождя зашелестели по листьям — и она медленно поплыла куда-то к свету…
Очнулась на соседней койке: женщина в белом халате, почему-то показавшемся ей маскировочным белым костюмом, который используют военные для передвижения по снегу, склонялась над ней, поднося ватку с аммиачным запахом нашатыря к носу. Она почувствовала горячую резь в ноздрях и подумала только о том, что ей обожгли нос. Матери мальчика в палате не было.
Вечером ей позвонил агент, к которому она обратилась с продажей автомобиля, сказал, что нашёл покупателя, который готов взять машину и отремонтировать её сам… Машина стояла в гараже с разбитым лобовым стеклом и помятым капотом, но повреждена она была не так уж сильно. Страховку она уже получила, но из этих денег отдала долги, что назанимала у друзей и коллег.
Покупатель просил продать автомобиль вместе с гаражом, агент посоветовал ей согласиться, так как она сама отремонтирует машину очень нескоро, а продать её в таком состоянии практически нельзя. Парень же, покупающий автомобиль, работает где-то в автосервисе и, видимо, просто занимается перепродажей машин после ремонта. Если сделка состоится, то за гараж она может получить хорошие деньги. Олеся согласилась, но боялась, что вырученных денег ей всё равно может на всё не хватить. Будущее пугало, как пропасть, к краю которой она приблизилась, но боится заглянуть вниз, чтобы не потерять равновесие от головокружения.
Она была ещё раз у следователя — и тот ей повторил, что ребёнок, вероятно, убегал сломя голову от компании подростков, ребят этих нашли — и три из них подтвердили, что он сам бросился под колёса, видимо, не заметив автомобиля или не рассчитав свои силы. Но на вопрос, что у них произошло, ребята отвечать отказывались. Говорили только, что играли и повздорили, но никто за Ильёй и не гнался… Узнать всю правду у дознавателя не получалось… Следователь ещё раз настоятельно посоветовал ей поддержать мать материально:
— Попробуйте встретиться с ней на нейтральной территории или пошлите кого-нибудь на переговоры. Только возьмите обязательно от неё расписку, когда будете передавать ей деньги. И с вами должны быть два-три свидетеля. И сами напишите бумагу, что деньги переданы. Необходима ещё расписка в дело о том, что потерпевшая не имеет к вам претензий. Наказание по такому происшествию может быть, как административное, так и уголовное: это зависит от степени тяжести причинённого вреда здоровью.
Бланк расписки ей помог найти за определённое вознаграждение знакомый юрист.
Кого отрядить на переговоры — она не знала… Ясно было только, что сама это ни за что это не осилит. Она снова хваталась за воздух. Оказалось, что такого человека у неё просто нет. Позвонила Олегу Борисовичу. Рассказала, в какую ситуацию попала… Просила его как человека тонкого, доброго и чувствующего движение души провести переговоры с матерью покалеченного ей пацана… Олег Борисович выдержал очень долгую паузу на том конце телефона, такую долгую, что ей уже казалось, что связь оборвалась, прежде чем ей ответить… Она слышала в телефонной трубке какой-то шум, похожий на шёпот моря в морской раковине, но потом поняла, что это шорох шин на проспекте, где живёт Олег Борисович: у него открыто окно. Потом Олег Борисович начал медленно и очень неуверенно, будто школьник у доски, не выучивший урок, которому приходится сочинять ответ экспромтом, заговорил о том, что он не умеет давать взятки, что он интеллигентный человек, что он старый, у него плохая кардиограмма и он ей очень сочувствует, но помочь вряд ли сможет…
Олеся положила трубку не прощаясь, — осторожно, словно боялась причинить трубке боль. Позвонила ещё двум приятельницам, не особо надеясь на их помощь. Одна из них согласилась побыть свидетелем, но вот чтобы вести переговоры про деньги, это нет, она просто не сможет… Другая сослалась на то, что у неё сильно болеет мать, только что прооперировали:
— Сама понимаешь, вся голова не этим занята, да и сил нет никаких уже…
Олеся была на грани отчаяния. Она опять разрыдалась, хотя всегда считала себя выдержанной. Сидела на диване и захлёбывалась слезами. Плач перешёл в кашель. Встала, пошла в ванную сплюнуть мокроту. Мышцы живота заболели ещё сильнее. Она представляла, что ей придётся сидеть в зоне среди разных воровок, проституток, хулиганок, мошенниц и прочих выродков — и слёзы начинали течь по щекам так сильно, что ей чудилось, будто её окатила морская волна, плеснув на лицо брызги горькой влаги. Снова и снова она видела маленькое скрюченное тельце, голое от пояса, лежащее на отсыревшем асфальте в ярком свете фар. Серое безжизненное лицо, слипшиеся, спёкшиеся волосы, чуть полуоткрытый рот, будто раковина беззубки, поблёскивающая изнутри перламутром зубов…
Пронзительный и требовательный звонок телефона, словно звонок будильника, вывел её из истерики. Звонил Игорь:
— Здравствуй! Вот решил справиться, как у тебя дела?
Она, сдерживая слёзы и собирая себя в кулак, в котором вся боль запрятана, но разжать его очень легко: только чуть-чуть надавить на мизинчик, — рассказала ему о своих трудностях с переговорами с матерью мальчика:
— Не знаю, что и делать, я её боюсь, и не только потому, что причинила ей такое горе, но, мне кажется, что она какая-то неадекватная, сильно пьющая баба… Совершенно не знаю, к кому обратиться за поддержкой. Попросила двух приятельниц, те не согласились, хоть одна из них готова стать моим свидетелем при передаче денег. Что делать, кого просить — ума не приложу. Наверное, тоже придётся кого-то просить за деньги…
— Хочешь, я попробую с тобой пойти?
— Ой, это было бы так здорово…
— Адрес-то выяснила?
— Да, мне в больнице дали… Это недалеко от того места, где мальчик выбежал на дорогу.
34
Олеся уговорила ещё одну коллегу по работе поехать с ними. Долго думали, отправить ли Игоря на «предварительные переговоры» или же сразу предложить деньги. Решили, что «как пойдёт»… Отправились на машине Игоря.
Мальчик жил в частном доме. Дом был деревянный, очень старый. Покосившаяся избушка, накренившаяся, как тонущий пароход. Казалось, что крыша вот-вот съедет на глаза окон, как хулигански надвинутая кепка. Калитка закрывалась на старую ржавую щеколду, которую Игорь легко открыл рукой, просунув руку сквозь ржавые прутья.
В нос ударил винный запах яблок, валяющихся везде по саду: они выглядывали из пожелтевшей травы красные, словно грудки снегирей. Дорожка была усыпана щебнем, на который был наношен с грязной обуви изрядный слой глины. Яблоки, истекающие соком, что сочился из трещин на коже переспевших плодов, валялись даже на дорожке, блестели восковым налётом на своих битых в коричневых пятнах бочках. Их было так много, что приходилось через них перешагивать, осторожно выбирая место, куда поставить ногу, чтобы не раздавить. Здесь же в саду у крыльца, рядом с пустыми тазами и вёдрами валялся футбольный мяч. По обе стороны от дорожки были разделаны аккуратные грядки, с которых уже, видимо, всё собрали, и натянуты теплицы.
Дверь в дом была приоткрыта — и из неё сочился мутный, какой-то гнойный свет. Игорь постучал, не открывая дверь целиком, но никто не отозвался. Тогда он приоткрыл дверь в грязный коридор с некрашеными стенами из досок, почерневших до цвета асфальта, под потолком которого висела голая матовая лампочка. Тут же валялся подростковый велосипед, обувь, какие-то грязные куртки — видимо, в них работали в саду, стояла корзина с яблоками и какие-то многочисленные ящики и коробки, пыльные банки с огурцами. В коридоре пахло чесноком и перебродившим вином. Они прошли дальше и заглянули в комнату. Это оказалась не комната, а кухня… Кухня была довольно маленькая, очень грязная. Центром кухонного пейзажа оказалась гора немытой посуды с остатками присохшей и заплесневевшей пищи на столе, да самогонный аппарат, рядом с которым стояла литровая банка с желтоватой жидкостью, почему-то напомнившей Олесе керосин. Грязная посуда лежала и в серой чугунной раковине с отбитой изнутри эмалью, а снаружи выкрашенной ярко-синей краской.
— Позвать, что ли, хозяйку? — нерешительно спросил Игорь. — Уж не знаю, может быть, мне лучше одному на разведку? Стойте пока здесь. Если удастся начать разговор, лучше идите на улицу. Я позову.
Прошёл по тёмному коридору дальше. В конце коридора находились ещё две двери, одна из них была чуть приоткрыта. Постучал осторожно, точно боялся причинить двери боль: так простукивают лёгкие. Никто не отозвался. Заглянул в комнату. Хозяйка спала на боку на большой двуспальной кровати, застеленной коричневым клетчатым пледом, одетая в синий спортивный костюм с белой полосой на воротнике, такие кофты называли «олимпийки». Она немного похрапывала с каким-то присвистом, напоминавшим скрип несмазанных дверных петель. К своей груди она прижимала пустую бутылку, видимо, из-под самогона. На полу валялась ещё одна бутылка из прозрачного стекла… В комнате царил такой же беспорядок, как и в прихожей… На полу была разбросана обувь, какие-то коробки, одежда, съехавшая со спинок стульев. Видно было, что в комнате давно не убирались. Пыль лежала серым свалявшимся пухом по всему свободному от барахла плинтусу, распушилась бархатным ковром на комоде. На обеденном столе, покрытом вытершейся от времени кремовой клеёнкой с красными матрёшками, стояла пол-литровая банка, почти доверху набитая окурками, и грязная тарелка с присохшей пищей. Рядом с тарелкой лежали два огрызка яблока. Со стола было не вытерто: пролито что-то коричневое — и чёрные жирные мухи лениво ползали по клеёнке, лавируя между крошками пищи. Освещала интерьер опять же голая электрическая лампочка ватт на сорок, наверное.
В нос ударил тошнотворный запах, перемешавший в себе ароматы кошачьей мочи, грязных носков и сивухи.
Игорь нерешительно потоптался на пороге, вышел за дверь и закашлял — хозяйка захрапела только сильнее. Теперь храп напоминал поросячье хрюканье. Что делать, он не знал. Уходить ни с чем не хотелось, будить женщину окриком тоже. Да и трезва ли она была? Присел на деревянную табуретку, окрашенную когда-то в красный цвет: теперь табуретка облезла — и краска только маленькими островками выдавала себя.
Минут через сорок решился снова подойти к двери, услышав, что храп прекратился.
— Мария Николаевна! К вам можно? Я тут с гостинцами…
За дверью закряхтели, чертыхнулись и испуганно спросили:
— Кто там? Обождите, сейчас выйду.
Минуты через три в дверях появилась Мария Николаевна с красной полосой на щеке, напоминающей огромный зарубцевавшийся свежий шрам, вероятно, от жёсткой складки подушки. На этой же стороне лица под глазом расплывался здоровенный синяк, переливающийся в солнечных лучах чернильным пятном.
— Вы кто? А я тут прикорнула немного… Как с Илюшей у меня случилось: сына у меня машина сбила, — так я сон потеряла, а сейчас предел наступил, прихожу из больницы, перекушу — и сразу в спячку.
— Да я, Мария Николаевна, знаю всё, я ж свидетелем по делу прохожу, видел я аварию, ехал сзади из деревни. Вы, может, разрешите мне пройти? Я расскажу всё, что видел… Я подумал, что вы мучаетесь, вам хочется, наверное, узнать, как всё произошло, выговориться… Я всё расскажу…
— Ну, пойдём. Садись. Видела я эту фифу. Гнида! — женщина сплюнула на пол и указала на табуретку, близняшку той, на которой он сидел в коридоре. В лицо плеснул сивушный запах, но мать мальчика уже, кажется, проспалась.
Игорь неторопливо начал пересказывать события…
— Ваш сын буквально выскочил перед мчащейся машиной на дорогу, как будто за ним кто-то гнался… Водитель не виновата совсем, она мучается страшно из-за того, что покалечила мальчика. Она каждый день ездит в больницу, платит санитаркам и сёстрам, покупает лекарства, что велел ей врач. Она женщина одинокая, продала машину для лечения вашего сына. Я вижу, что вы небогато живёте, — вам не будут лишними деньги. Если бы вы могли принять деньги от неё, можно было бы закрыть дело, суды вам ничего не дадут, кроме потери времени и сил, её оправдают, я видел заключение эксперта: предотвратить наезд она не могла. Ещё и вас обвинят, что плохо смотрели за сыном, даже материнских прав лишить могут… А так вы могли бы с мальчиком съездить отдохнуть на море, дом отремонтировать. Не виновата она, назад ничего не открутишь, надо жить с тем, что есть… Вы подумайте хорошенько.
Женщина тупо на него смотрела. Лицо её выражало трудную работу мысли, будто она со скрежетом проворачивала там шестерёнки, прилагая неимоверное усилие. Шестерёнки то заклинивало — и они вставали, то снова медленно и тяжело начинали вращаться… Дрожащие пальцы, изъеденные коричневыми трещинами, обхватили пустой стакан, постучали им по столу и согнали жирную муху. Муха начала кружиться над столом в каком-то одной ей ведомом быстром танце, а потом села Игорю на щёку. Он дёрнулся — и муха снова стала наворачивать круги над столом, пока не опустилась к нему на лоб. Он стукнул себя по лбу, но ловкая муха продолжила своё кружение дальше.
Марья Николаевна встала из-за стола, подошла к шкафу и вытащила оттуда бутылку из коричневого стекла, заткнутую пластиковой пробкой.
— Обожди, я сейчас.
Вышла из комнаты, но скоро вернулась, неся в одной руке второй стакан, а в другой — жёлтое эмалированное блюдо с солёными огурцами.
— Что-то я на трезвую голову не могу с тобой разговаривать. Как Илюшу эта сволочь переехала, я вообще без допинга не могу… Плеснула в оба стакана желтоватой жидкости, но немного, четверть стакана примерно.
— Будешь? Не бойся, не отравишься. Мне полюбовник аппарат налаживал. И гоню я из сахара… У меня ведь Илюша младший. А старший, говорят, на зоне с крыши упал… Разбился насмерть. Врут, поди… Как его только там на крышу пустили? Его посадили за кражу и разбойное нападение. Но он не один был. Связался с дурной компанией, пока я с Илюшей на сохранении лежала… Отцы у них разные — и оба смылись, как только узнали, что я ребёнка жду… Все мужики — козлы. Что смотришь? И ты козёл! Старшего я сама боялась, он безбашенный был, как и его отец… А младший ласковый, как телок… Только вот они с ребятами игру какую придумали: пакеты себе на голову надевали и дышали под ними какой-то гадостью из аэрозольного баллончика… Клей там, лаки, растворители какие-то… Дураки! Балдели…
— Вот-вот… Ваш сын и был «нанюхавшийся». Вы и будете виноватой, сына могут в детдом забрать. А тут вам предлагают деньги, хорошие, в обмен на заявление, что не имеете претензий к женщине, сбившей вашего мальчика. Вы же ей всю жизнь покалечили, для неё это травма не меньшая. Подумайте! Ребёнку реабилитация будет нужна, отправите его в санаторий. Крыша вон у вас вся прохудилась. Новую осилите. Вы же таких денег не заработаете никогда.
Мутный, точно мыльная вода после стирки в ней белья, взгляд Марии Николаевны, сосредоточившийся на бутылке с желтоватой жидкостью, начал темнеть: так, бывает, темнеет морская вода, когда внезапно солнце заходит за тучу, — направился в угол комнаты, украшенный паутиной, потом переключился на лицо Игоря: её зрачки превратились в два чёрных самореза и ввинчивались теперь в его кадык… Игорю стало трудно дышать… «Чёрт возьми, связался…» Продольные морщины на лбу Марии Николаевны углубились так, что стали похожи на валики, затем немного разгладились, но внезапно их перерезали поперечные складки, бегущие от переносицы, и её лицо стало напоминать мордочку голого кота, что когда-то проживали во дворцах Древнего Египта, а отныне стали любимцами многих обеспеченных семей… Это немного рассмешило Игоря — и внутреннее напряжение, дошедшее аж до спазма, отпустило. Он понял, что задачу свою почти выполнил…
Потом он ещё немного поутешал Марию Николаевну, заботливо поддакивая её пьяным слезам; разрезал на половинки огурцы и настрогал на дольки яблоки, удаляя из них чёрную сердцевину, подёрнутую серой пушистой плесенью, в которой притаился огромный, почти с сантиметр размером, белый упитанный червяк… Игорь даже умудрился починить ей сломанный выключатель — и в углу комнаты на письменном столе вспыхнул зеленоватым светом светильник, больше напоминающий торшер, чем лампу, нужную для занятий сына: пластиковые изумрудные ленточки, натянутые на каркас старинной лампы, явно пережившей свой родной абажур, кое-где оборванные и болтающиеся свисающими тесёмками, создавали какой-то удивительный уют в комнате…
Когда в саду сгустились сумерки и ночь задышала в лицо своим холодным сырым туманом, облизывая опавшие листья влажным языком, а поднявшийся ветер стал подкидывать их в воздух, швыряя, точно медные монеты, которые в темноте ночи казались почерневшим серебром, были позваны свидетели и Олеся, промёрзшие до костей, с посиневшими губами, топтавшие в саду отсыревшие листья неумелой чечёткой, от которой им становилось чуть теплее.
Олеся ожидала новой вспышки ярости у матери мальчика, но нет, ничего… Мария Николаевна беззвучно, словно рыба, выпрыгнувшая на лёд, разевала рот и шевелила губами, пересчитывая деньги. Лицо её неожиданно порозовело, будто она целый день гуляла на солнце в ветреный день — и теперь его изнутри опять сжигал пожар. Лихорадочный румянец играл на щеках, бисеринки пота выступили на лбу, который неожиданно разгладился и больше не напоминал лоб лысой кошки, выгоревшие глаза налились цветом, будто поникшая от суховеев трава после тёплого летнего ливня.
Потом Мария Николаевна сидела под зелёным абажуром, низко склонившись над белым листком бумаги, что ей услужливо подсунул Игорь, и выводила, как ни странно, очень ровным и красивым почерком расписку, переписывая текст с образца, что ей подсунул Игорь.
35
Увидев расписки, следователь сказал, что судебно-медицинская экспертиза определила причинённый вред здоровью как средней тяжести, мальчик благополучно поправляется, её дело можно квалифицировать как «внезапное появление пешехода на проезжей части» и передать административной комиссии.
— А то ведь всякое бывает… У меня вот случай на днях был. Административная комиссия не передала дело в суд, а назначила водителю только штраф, так как потерпевшая оклемалась... Да и сбили её — она из ресторана возвращалась, в крови алкоголь нашли… Молодая женщина, 32 года. А она в больнице на сквозняке простудилась — воспаление лёгких началось. Отёк. Не спасли. В результате присудили парню два года поселения… Мне его даже жалко стало. Преподаватель молодой из консерватории, скрипач, выездной на всякие конкурсы за границу… Вся жизнь пойдёт прахом. И не виноват он совсем… Пьяная баба сама под колёса кинулась… Платить, что ли, не стал кому надо… Вот так… Хоть бы условный срок…
Олесю не покидало чувство гадливости оттого, что ей пришлось «договариваться» с Марией Николаевной. Она по-прежнему ходила почти каждый день в больницу и покупала лекарства, что назначал врач, хотя ей иногда казалось, что она приобретает лекарства не только этому ребёнку: её ситуацией здесь пользуются. Мальчик пошёл на поправку, и его перевели в общую палату. Он уже самостоятельно ходил, хотя и на костылях: гипс ещё не сняли. Она покупала ему фрукты и книжки. Фрукты ребёнок охотно ел, но книжки почти не читал, говорил, что ему неинтересно. Мария Николаевна, когда Олеся однажды столкнулась с ней в палате, попросила её купить сыну маленький автомобильный телевизор, чтобы тот не скучал. Олеся, конечно, выполнила её просьбу — и теперь мальчик часами не только развлекался сам, но и тешил всю палату. Приобрела для детей в палате несколько настольных игр — и теперь ребята раскладывали большую картонную карту у кого-нибудь на постели — и, кинув кубик, передвигали фишки.
Илья толком ничего не мог рассказать следователю о том, как и зачем он попал на дорогу. Следователь предположил, что мальчик что-то скрывает, но расколоть его было невозможно. Нашли уже несколько ребят, которые были с ним в тот роковой вечер, но все пацаны тоже набрали в рот воды. Что-то у них там произошло… Дышали бытовой химией, надев пакеты на голову? Подрались? Третировали Илью — и он кинулся от них бежать? Ответа не было.
Олеся старалась не сталкиваться с матерью мальчика — и, если та была у него в палате, пообщавшись с врачом и медсёстрами, уходила домой.
Психологическое напряжение не спадало. Её постоянно мучил страх, что она окажется в тюрьме или на поселении… Она ощущала себя игрушкой в руках следователя, невозможность что-то изменить парализовала её волю к жизни — и она чувствовала, что её, как щепку, несёт поток горной реки, и она не знает, когда и где он её выкинет… Следователь заверил её, что дело в суд не передадут, так как по документам вины на ней нет… Она постоянно думала о том, как в один миг может поменяться жизнь человека. Из спокойной и рассудительной женщины она быстро превратилась в раздражённую, нервную бабу. Только коснись пальцем — зазвенит, как натянутая струна. Надави чуть-чуть — и раздастся пронзительный голос звонка, тревожащий всех обитателей дома. Она видела, что коллеги стараются обходить её стороной, чтобы, не дай бог, не коснуться… Всем было удобно жить в своём обжитом мирке…
Ночью кошмары преследовали её. Она боялась приближения ночи, так как не могла заснуть, а если быстро проваливалась в сон, то сон её был рваным, а сновидения, как зловещие привидения, тащили её в холодное сырое подземелье, где они бродили белыми тенями в беспросветной мгле, обступали её со всех сторон, тянули к ней белые гладкие костяшки рук. Она постоянно куда-то падала, причём никогда не парила высоко над землёй, как было раньше. Теперь в своих снах она то наступала на какой-нибудь люк, который проваливался у неё под ногой, то под её тяжестью обрушивались гнилые ступеньки лестницы, то плиты пола вдруг раздвигались под её ногами — и она летела в чёрный провал… Она просыпалась почти всегда, когда начинала падать… Потом лежала несколько минут, вспоминая, где она, — и когда приходила в себя, то ей становилось по-настоящему страшно… Действительность казалась ей дурным сном, от которого нельзя было очнуться. Она снова и снова проживала тот удар мягкого детского тела о капот, слышала скрежет тормозов своей легковушки, выворачивала руль — и видела распростёртое на асфальте голое до пояса тело мальчика, истекающего чёрной кровью, поблескивающей на асфальте в лунном свете, словно лужа после лёгкого летнего дождя.
Ей слышался то детский плач, то детский смех. Она клала голову под подушку, думая, что звуки доносятся из-за стены у соседей и их можно заглушить, но плач только усиливался…
Ей хотелось освободиться от этого видения, разогнать его, будто сине-зелёные водоросли на поверхности реки во время цветения воды, и вступить в прохладную и спокойную реку… Но водоросли проросли так густо, что лежали на поверхности коричневой жижей, похожей на грязную пену, адсорбировавшую мусор.
Всё это было настолько ужасно… Самое главное — она знала, что не виновата нисколечко, но всё равно чувствовала свою вину.
Через два месяца мальчика выписали, Олеся купила ему путёвку в реабилитационный санаторий в сосновом бору недалеко от города. Следователь оформил все нужные бумаги, Олеся их подписала — и он вручил ей права. Она отдала ему временные, которыми ни разу не воспользовалась. Поблагодарила его, но подумала, что за руль не сядет больше никогда.
Вышла на улицу. Стоял первый зимний день. За ночь выпал снег и припорошил город. Чёрные ветки деревьев были одеты в кружевную бахрому. Ствол фонарного столба, замотанный белыми бинтами объявлений, гордо держал голову, на которую, чудилось, была наложена ватно-марлевая повязка. Стеклянный колпак был частично разбит (видимо, хулиганы бросили камень), и казалось, что один глаз выглядывает из бинтов… Фонарь ей напомнил забинтованного мальчика, только мальчик был маленький, а фонарь большой… Вся улица смахивала теперь на реанимационную… Когда она это поняла, то испугалась, что тихо сходит с ума, и заставила себя посмотреть на мир другими глазами.
Снег падал огромными хлопьями и казался пухом из вспоротой подушки. Стало очень светло, хотя не только не было солнца, но небо висело низко и походило на свалявшийся ажурный оренбургский платок, который забыли растянуть по периметру после стирки: светлые дырочки были очень маленькие, а всё полотно плотное, сбитое в серую массу…
Смотрела на переругивающихся в очереди мужиков-водителей, видимо, тоже попавших в ДТП; на это пуховое застиранное небо; на птиц, скачущих по рябине и пока ещё не жадно, лениво клюющих красные сладкие ягоды, прихваченные первым морозом; на серую кошку, сидящую на белом тротуаре, как на пуховой перине, и умывающую свою мордочку лапой в белой варежке. В голове впервые за последние четыре месяца было пусто…
Мама так ничего и не узнала о сбитом ею мальчике. Олеся не решилась ей рассказать. Держала всё в себе. Боялась волновать и не хотела услышать: «А я тебе говорила!»
36
Под Новый год ей позвонила знакомая по даче, работавшая в санатории, куда мальчика отправили на реабилитацию, и сообщила, что у ребёнка там началось воспаление лёгких и острый сепсис. Он сгорел за три дня, смерть его пришлась на выходные, её на работе не было — и узнала соседка об этом только сейчас. Мальчика, должно быть, уже вчера похоронили.
Оказывается, это так легко: убить человека…
Детский плач возобновился. Теперь он доставал Олесю не только по ночам, но и по вечерам, почти всегда, как только она оставалась одна. Вообще в доме стали происходить странные вещи. Ночью или даже тихим вечером появлялось белое облачко дыма, которое кружило по комнате, но тут же растворялось, только стоило Олесе протянуть к нему руку. Она решила, что, конечно, это галлюцинации, но ей всё равно было не по себе.
В один из выходных ей было настолько тошно, что она села на пригородный автобус и поехала на то место, где произошла авария. Вышла на станции с табличкой посёлка, где жила мать мальчика. Осторожно дошла по обочине до того самого места, где всё произошло. Машины летели ей навстречу с ласковым шёпотом шин — и проносились мимо: разноцветный нескончаемый поток автомобилей был совсем нестрашным, но она внезапно испугалась, что вот сейчас какая-то из них неожиданно свернёт — и она окажется под её колёсами. Отошла от шоссе подальше, посмотрела на ТО САМОЕ место — над шоссе поднималось столбиком вверх белое облако. Она обмерла… Если бы она могла включить свой рассудок, то поняла бы, что белый дым — это пар от проходящей под шоссе трубы с горячей водой от проложенной здесь теплотрассы. Но рассудок спеленали, будто белой смирительной рубашкой, страх и боль от случившегося. Поэтому она видела белесый полупрозрачный силуэт мальчика, сидящего на корточках на оттаявшем ребре тротуара, выкрашенном в белую краску.
Ей стало по-настоящему жутко — и она быстрым шагом пошла в сторону посёлка, боясь оглянуться на дорогу, всё ускоряя шаг… Дошла до дома, где жила Мария, мать мальчика, походила вдоль дома за оградой, с напряжением вглядываясь сквозь щели в заборе во двор дома… Плодовые деревья, будто покойники в белом саване, размахивали руками-ветками… Во дворе было тихо, дом молчалив и насторожен. Белый снег на крыше почерневшего от времени строения казался кокетливо посаженным махровым беретом, одетым набекрень. Она постояла минут пять, думая о том, что ей не стоит заходить к матери мальчика. Ничего хорошего из этой встречи не выйдет…
Вдруг она опять увидела Илюшу на крыше дома… То самое эфемерное облачко дыма, что тянулось ввысь, будто штопором разрезая холодный воздух... Холодный пот выступил у неё на висках — и она понеслась назад к шоссе. Свежий снег мягко поскрипывал у неё под ногами. Если бы кто-то посмотрел на её одинокие следы, впечатавшиеся в свежий рыхлый снег, то заметил бы, что они петляют, как у зайца, скрывающегося от лисы…
После этого выходного белый дым частенько приходил к ней в гости — и она почти к нему привыкла и даже иногда по нему скучала, и, если белое облако не приходило к ней, Олесе начинало казаться, что что-то случилось…
Спустя годы, когда она станет немолодой и утратит «иллюзии на прекрасное далёко», а люди перестанут представлять свою жизнь без Интернета, она узнает, что у детей стала чрезвычайно популярна игра «Умри или беги». Суть этой безумной игры сводилась к тому, чтобы на мобильный телефон снять, как игроки перебегают дорогу как можно ближе к транспортному средству, которое движется. Она вспомнит друзей мальчика, который внезапно вынырнул как из-под земли перед её машиной и которого она сбила, и подумает о том, что всё повторяется, всё возвращается — и от ночных кошмаров и вины не уйти ни в работу, ни в любовь, ни в материнство… Всё возвращается на «круги своя», меняется пейзаж, но не климат…
Часть третья
ПОБЕГ
37
Февраль начался оттепелью. Сладко и пронзительно пахло весной. Талая вода качала кучевые облака, проплывающие по лужам, словно лебеди, спрятавшие голову под крыло… В холода уже не верилось, хотя рассудок понимал, что холода ещё вернутся… Ручьи весело бежали по тротуарам, буравя сугробы, капель стучала в бубны карнизов, сосульки над крышами выросли до размеров гигантских сталактитов — и ходить под крышами стало опасно. Многие дома были оцеплены полосатой пластиковой лентой, где белое чередовалось с красным, обозначающей запретную для пешеходов зону. Солнце, зимовавшее четыре месяца за облаками, вдруг скинуло белые пуховые одёжки и предстало перед глазами во всём своём великолепии, ослепляя не только прямыми солнечными лучами, но и отражением от белоснежного наста, не успевшего впитать выхлопные газы и пыль промышленного города, блестевшего коркой льда, точно зеркалом. Они решили встретиться с Игорем, чтобы отметить благополучной исход уголовного дела… Впрочем, слово «отметить» звучало довольно кощунственно, но Олеся вдруг поняла, что боится потерять этого случайного человека, который ей очень помог. Надо было его как-то отблагодарить. Она купила ему в подарок дорогой коньяк и старинный кортик, который был, конечно, новоделом, сделав надпись: «С благодарностью моему милому спасителю». Подарок был вроде как к 23 февраля… Она никогда не понимала мужской тяги к холодному оружию, но в магазине ей посоветовали выбрать именно этот кортик. Она вынимала его из ножен и любовалась изящной филигранью на рукоятке.
Но Игорь исчез, растворился в пространстве. Дозвониться ему она не могла… Трубку не брали… Длинные гудки казались ей гудками теплохода, вступившего в густой утренний туман, залепляющий глаза. Белый призрак мальчика глядел на неё из тумана, почти сливаясь с ним, но она его ясно видела: там, где мальчик, туман становился плотнее, похожим на снег, и имел голубоватый оттенок освещённых солнцем облаков, готовых пролиться грибным дождём.
38
Неожиданно погода переменилась. Только что на улице было +4оС, но вдруг красный спиртовой столбик, похожий на кровь в капилляре, сжался до нуля, на глазах поехал вниз и остановился на отметке -5 оС, хотя солнце по-прежнему било в глаза так сильно, что наворачивались слёзы. «Как на горнолыжном курорте», — подумала Олеся. Ветер был настолько пронизывающий, что ей казалось, что она стоит на морозе в тоненькой кофтёнке и на улице -25 оС. Было ясно, что весна только поманила пальчиком и зима вернулась тоскливым завыванием ветра, гуляющего по крышам и по водосточным трубам, точно кошка, гремя оцинковкой и скребя на душе… Ветер сметал с крыш снег, словно муку, всё кружилось и вертелось в каком-то диком вихре, похожем на нубийский танец или пляску египтян. Ветер бросал ей в лицо что-то колючее, как семена чертополоха, но это колючее таяло, соприкоснувшись с розовой и тёплой кожей её щёк, зардевшейся, как пион. Ей хотелось, чтобы между ветром и ней выросла китайская стена, кольцо из рук, и она мучилась от предчувствия долгой и одинокой старости, когда некому будет подать стакан воды и она будет погибать от обезвоживания, пытаясь запихнуть в рот уголок одеяла или подушки, так как они будут казаться ей снегом, которым можно утолить горячий жар, сжигающий её изнутри. С усмешкой подумала, что, пожалуй, единственным мужчиной, который принял посильное участие в её судьбе, был случайно оказавшийся на дороге чужой человек. «В командировку, что ли, уехал? Да и кто я ему? Женщина, доставившая столько хлопот?» — думала Олеся.
И вдруг неожиданно для неё перед 8 марта Игорь позвонил сам. Спросил, отошла ли она немного от аварии… Бросил это, как кидают камень в колодец, чтобы по всплеску узнать, глубокий ли он… Олеся «не отошла», о чём честно ему сказала:
— Мальчик всё время стоит перед глазами, и я ничего не могу с собой поделать.
— Ну, пойдём, что ли, куда-нибудь в кафе выберемся…
Ёкнуло сердце, запрыгало на одной ножке по клеточкам, начерченным на асфальте белым мелом, играя в «классики»… Зазвенел пустой жестяной коробочкой голос — и тогда она нагнулась и насыпала туда монеток из своей коллекции, что собирала долгие одинокие годы… Звон стал весёлый, как звон бубенчиков на лошадке, катающей в парке на Масленицу. Посторонись, честной народ! Гулять так гулять… Прокатиться в повозке вместе с ряжеными, замирая от счастья в преддверии поста… Жизнь коротка…
— А давай приходи ко мне!
Игорь пришёл с пирожками из ближайшего супермаркета и бутылкой красного вина. Она выставила нехитрую нарезку и конфеты, купленные на развес в том же супермаркете. Выпили за благополучное окончание истории… Сидели и ели. Почти не разговаривали, так как между ними стоял тот сбитый мальчик-призрак. Говорить было не о чём — и тема была огромна… Но чужая ладонь накрыла её кисть, лежащую на столике, словно бабочку сачком. Она вспомнила, как прижималась к его плечу в машине, словно к родному человеку, будто бы у них уже всё было — и покраснела. Подумала о том, что Игорь, наверное, решил, что это от вина…
Выражение лица Игоря как-то резко и быстро менялось, словно стояли они на разных путях, а между ними пробегал железнодорожный состав. В промежутки между вагонами трудно было что-то рассмотреть: только ловишь на стенках пролетающих вагонов свою собственную изломанную тень, которая то исчезает, то появляется снова…
Мальчик стоял рядом и наблюдал, как она чокается вином, напоминающим кровь, качающуюся в бокалах с золотым ободком. Зубы стукнули об этот ободок, и звук получился клацающий, будто она захлопнула коробку своего прошлого и закрыла её на защёлку. Вино неожиданно для неё ударило в голову. Или это мальчик подставил ей подножку — и она покачнулась, пытаясь удержать равновесие? Она пила сладкую кровь, капли которой падали на её салатное платье, расцветая диковинным цветком… Слёзы снова подступили под горло, и она подумала о том, как всё в жизни закручено и завязано в тугой узел. Если бы не та драма на ночном шоссе, убегающем из-под её колёс тёмной блестящей рекой, она бы не познакомилась с Игорем, который как-то незаметно для неё стал очень дорог — и она боится его потерять… Полоса жизни, пусть чёрная, завершилась. Ночь растворила в себе мальчика, гаишников, её страх, её отчаяние… Всё кончилось — и надо было жить дальше, оставив Игоря в этой чёрной полосе. Но он сидел напротив Олеси и улыбался, заслоняя мальчика, выглядывающего из-за его спины. Кровь должна быть солёная, а для неё кровь сладкая, терпкая и пахнет виноградом. Слёзы выходят из-под её контроля — катятся, оставляя мокрую дорожку на щеке, рука дрожит, и вино в бокале колышется в такт поезда, что уносит её вдаль…
— Ну что ты! Перестань, перестань. Всё кончилось. Надо жить дальше и ни о чём больше не думать…
Он гладил её, успокаивая, точно зарёванного ребёнка, стирал слёзы с лица лёгкими поцелуями, будто ветки деревьев колыхал тёплый ласковый ветер — и они играли листьями, точно флажками в первомайской гирлянде… Конечно, всё прошло, надо было жить дальше даже с этой ношей, пригибающей её к земле, точно траву после грозы. Нужно было время, чтобы распрямиться. Он гладил её вздрагивающие лопатки — и ему казалось, что это прорастают крылышки у ангела.
Забыться… Да, в любви можно забыться, как в вине, от многого… У неё только-только настал конец чёрной полосы, и Игорь останется в этой полосе, но ей так хочется его взять с собой в другую полосу жизни и ни о чём не вспоминать. Она не будет от него этого требовать. Она расплатилась, как могла… На душе муторно, словно в море, плюющемся пеной, но глянь: вон там на берегу лежит янтарный камушек… Подбирай скорее, вставь в оправу… Гляди: в нём замурована веточка из прошлой жизни… Белый цветок, купающийся в солнечных лучах… Сквозь янтарь его лепестки кажутся жёлтыми, как будто он уже отцветает…
Их любовь нежна и осторожна, будто всё впервые… Изучают друг друга, осторожно касаясь мягкими подушечками пальцев, в которые убраны кошачьи коготки, ласкаясь ладонями, которые прожигают, точно горчичники, о которых забыли; вжимаются в мягкое, живое, точно пытаясь срастись…
Она впервые заметила первый иней на его висках, который таял, выступая капельками пота. Она промокала его лоб своим носовым платком и думала о том, что у него зелёные глаза, словно светлячки свободного такси, мигающие в темноте. Извините, такси занято. Я его уже поймала. Проходите мимо.
Потом они допивали чай с пирогами, как старая семейная пара, прожившая половину жизни друг с другом. Игорь намазывал масло на хлеб и резал горбушу, которую она купила по этому случаю.
— Тебе с сахаром? Сластёна! Сахар — белый яд. Кровь станет густая, как сахарный сироп.
— Ничего. Я буду клюквой в сахаре.
39
Они хорошо прожили первый год. В тот год они были совсем одни, даже среди людей… Дополняли друг друга, как кислота и сладость в антоновском яблоке. Общих интересов у них не было, кораблик семейной жизни мог бы пойти ко дну от незначительного шторма, но был штиль, а бурю она уже пережила, и Игорь был тем кораблём, пославшим ей спасательную шлюпку. Благодарность позволяла ей промолчать, когда хотелось спорить, отстаивая свой взгляд на вещи. Она старалась понять слова того языка, на котором говорил любимый, но не могла осилить грамматику. Разучивала по учебникам движение танца, но музыки не было. Чтобы превратить кораблик под лёгкими парусами, которые надувает ветер, словно простынь, повешенную во дворе на толстую кручёную бельевую верёвку, родственницу корабельного каната, в мощный ледокол, которому не страшны глыбы льда и торосы, скребущие обшивку так, что кажется, что ты закатана в консервной банке и тобой играют в «классики», им нужен был ребёнок… Ребёнок — это будущее… В любовь можно убежать от прошлого, от суеты, от горя, от скуки… В детей убежать нельзя. Это то, ради чего ты должна жить, даже если тебе этого и не очень хочется, это то, что держит тебя за жизнь, потому что без тебя просто народившаяся жизнь погибнет…
Забеременеть она не могла, видимо, из-за последствий аборта, но это пока её ещё не мучило… Навязчивая мысль о ребёнке появилась у неё на третий год их жизни, когда корабль, всё-таки превращённый терпеливым трудом в ледокол, оказался запертым средь вечных льдин и не мог сдвинуться с места. Они вступали в полярную ночь, где уже не могли согреть друг друга жаркими телами и шёпотом, от которого лицо её заливалось розовой краской, точно ошпаренное кипятком… Это было странно, но она всё чаще вспоминала Олега и свою влюблённость, очарование им… То здесь, то там набредала на какие-то следы, и тут же на глазах они таяли… Ничего подобного с Игорем у неё не было. Ровные семейные будни, к которым она смогла быстро привыкнуть… Но квартиру, где они жили, она продолжала называть «моей», а не «нашей», и идея лёгкой разлуки не уходила из её головы, жила там как кактус, ощерившийся своими колючками и никак не засыхающий, даже если его долго не поливали… Хотя, пожалуй, она боялась, что Игорь может её бросить из-за того, что она не в состоянии родить… Эта мысль росла в ней медленно и до поры до времени давала знать о себе лишь иногда… Но потом что-то такое произошло внутри неё — и кактус стал впиваться в её нежную душу своими колючками, которые оставались там занозами и нарывали, вызывая токающую боль… Представляла, что даже если зароется с головой в песок и будет уходить от разговоров о наследнике, витающих в воздухе, то экскаватор семейной жизни с тяжёлым железным ковшом всё равно доберётся до неё, чтобы выкопать её с корнем, отвезти к ближайшей мусорной куче и там сжечь… Рано или поздно Игорь уйдёт, и она ничегошеньки не сможет сделать: он будет прав. Она не самая лучшая жена в постели, не любит готовить, хотя и старается его накормить, но всё у неё получается какое-то невкусное, пресное, точно водопроводная вода из-под крана, пахнущая хлоркой, запах которой никак не выветришь… Убираются они почти всегда вместе, и она не хочет взваливать эту обязанность целиком на себя; её счастье, что мама Игоря приучила его мыть пол каждую неделю, когда он жил с ней.
Ей всё чаще казалось, что всё то сверкающее, что между ними было, тает у неё в руках, словно лёд… Ещё блестит, но пугает холодком… Ещё чуть-чуть — и не будет и этого кристаллика льда, совсем прозрачного, точно осколок стекла любимой вазы, похожего на обкатанный волнами и временем камушек.
40
Что-то в ней бесповоротно сломалось в тот вечер на шоссе, какая-то важная деталь, что мешала ей счастливо жить дальше. К ней снова стал приходить во сне тот задавленный на дороге мальчик и убитая ею девочка. Смерть девочки теперь казалась ей ужаснее, чем смерть мальчика… Гибель мальчика — это был несчастный случай, а свою дочь она убила сама… Голубоглазая девочка с льняными волосами в розовом платьице с воланом по подолу и рукавами-крылышками, напоминающими крылья ангела, протягивала к ней руки… Глаза её были влажны, по щеке катилась слеза, а губы дрожали, словно тельце стрекозы, присевшей на цветок… Она явно собиралась зареветь в голос, но держалась. Олеся просыпалась в холодном поту, вспоминая о том, что она когда-то наделала, поддавшись на уговоры Олега Борисовича. Лежала без сна. Смотрела в темноту воспалёнными глазами… За окном раскачивался фонарь, и ей чудилось, что это череп злорадно ухмыляется ей из-за тополя, ветки которого обрубили по осени. Тоска сжимала горло спазмом, на сердце лежала тяжёлая плита, — и ей становилось страшно… «Это всё нервы…» — думала она. Ей хотелось разбудить Игоря, чтобы он её обнял — тогда ночные страхи отступят и тяжесть упадёт, но она не хотела тревожить его сон: он и так не высыпался.
Намучившись ходить по врачам, страх перед которыми остался с того злополучного аборта, в котором она убила не только свою дочь, но и всех последующих детей, она задумалась, не усыновить ли малыша… С каждый днём эта фантастическая идея обрастала подробностями и уже не казалась Олесе пришедшей из мира сказок… Берут же таких детей многие… И ничего… Вполне счастливы. Как-то незаметно для себя Олеся стала одержима идеей взять ребёночка из детдома… Ей казалось, что только так она сможет искупить вину за тех двух убитых ею детей… Только так, если поможет маленькому одинокому человечку обрести семью. Когда она видела беременных женщин, то тайно им завидовала и сожалела, что не может родить сама. Маленькие дети стали вызывать у неё такое умиление, что она едва сдерживала слёзы… Глаза блестели лихорадочным блеском сумасшедшего, слёзы на глазах преломляли и фокусировали солнечные лучи — и она чувствовала в себе силы прожечь и испепелить любого, кто окажется препятствием к исполнению её желания, с каждым днём превращающегося в настоящую страсть. В ней, наконец, проснулся инстинкт материнства, который оказался настолько силён, что иногда она даже сама пугалась… В конце концов, живут же без детей… Но она не будет! Почему она не может быть счастливой? Ну неужели роковая ошибка молодости перечеркнула все её девичьи чаяния на материнство и счастливый семейный очаг? Только свой ребёнок может заполнить её жизнь и отогнать то видение мальчика, преследующее её который год… Она думала и о том, что если она возьмёт малыша из приюта и попробует сделать его жизнь чуть-чуть счастливей, то хоть немного искупит свою вину перед теми двумя убитыми детьми.
Наконец собралась с духом и сказала мужу, что им надо взять ребёночка из детдома. Игорь парировал ей, что она не в себе и плохо представляет, что их ожидает:
— И вообще это авантюра чистейшей воды, похлеще затяжного прыжка с парашютом! Я в этой авантюре участвовать не буду… — муж отрезал так категорично, что она больше не возвращалась к нему с этим разговором. — Ты представляешь себе вообще, какая наследственность у этих детей и что из них может получиться? Это же дети алкоголичек, проституток, наркоманов, убийц. Среди них нет нормальных здоровых детей! Они все дебилы… Зачем нам это? Что за бред ты несёшь?
— Ну почему сразу все? Есть же и нормальные, надо только поискать…— попыталась возразить она, в душе понимая, что муж во многом прав…
Она носила в себе идею об усыновлении целых девять месяцев, точно ребёночка. Она попыталась заикнуться об этом маме, но реакция у той была такая же, как и у Игоря… Даже ещё категоричнее. Все ей талдычили о плохой наследственности, об отсутствии у детей привязанности, о болезнях, о дурных наклонностях, о задержках в развитии… Но она как не слышала… «Многое зависит и от воспитания», — убеждала она не столько их, сколько себя. Желание стать мамой превратилось в идею фикс. Она начала думать даже о том, что готова расстаться с Игорем и взять ребёночка, но понимала, что не потянет его без Игоря даже материально. На мамину поддержку никакой надежды не было.
Убитые Олесей дети, тот мальчик на ночной дороге и девочка, которую она не родила, продолжали являться ей по ночам в снах, от которых она всегда просыпалась и потом долго лежала без сна, с раздражением слушая храп мужа и думая о том, почему человек, который очень поддержал её на изломе судьбы, совсем не хочет её услышать… Ей трудно было сосредоточиться на работе, мысли о ребёночке всё время занимали её, точно ребёнок уже появился — и его надо было унять, чем-то занять, чтобы не валялся на полу, не дрыгал ногами и не заливался таким безутешным плачем, что стыло сердце.
Через девять месяцев она решилась снова на разговор с мужем. Поговорить в спокойных тонах не получилось. Она расплакалась. Всхлипывая и не в силах остановить наворачивающиеся слёзы, посыпавшиеся, будто капли после дождя с ветки, когда её случайно тронули, проходя мимо, она проговорила, что измучилась: убитые дети не исчезают из головы, и она чувствует, что из их союза по каплям уходит тепло и скоро они станут, как два сухаря, о которые можно сломать зубы… Она боится его потерять и очень за всё ему благодарна, но она всё же решила, что должна взять в приюте ребёночка… Она будет рада, если он съездит с ней в детдом и поможет ей выбрать малыша. Может, тогда он сможет его сразу полюбить… А если он не способен принять чужого ребёночка как своего, она его не осуждает. Это не каждому дано. Она всё понимает: свои гены и своё семя — это своё, что у него ещё могут появиться свои кровные детки… Он свободен в выборе… Она всё для себя решила и отговаривать её больше не надо, ей от этой бездетности всё тяжелее… Это всё равно разрушит их жизнь, точно река, выходящая из своих берегов после сильных и продолжительных дождей, подмывает корни дерева, стоящего на обрыве…
Игорь сдался, но как-то не воспринимал всё всерьёз, думал, что всё рассосётся, как шишка после укола. Олеся надеялась, что, когда они увидят детишек, то сердце мужа дрогнет, и когда они выберут малыша, то Игорь его полюбит… Она была благодарна ему, что тот согласился, чтобы они взяли чужого ребёнка в семью: в полную семью детей отдавали охотнее… Игорь сумел уговорить её оформить сначала просто опекунство, убедив её в том, что лишние деньги на ребёнка им не помешают… Она не стала с ним спорить, надеясь, что если у них всё получится, то можно будет усыновить ребёночка позднее… Маму же она собиралась просто поставить перед фактом, что у той есть внук. У Олеси появилась цель — шлагбаум поднят, дорога открыта… Только бы никто опять не оказался под колёсами…
41
После работы Олеся поехала в домоуправление, получила выписку из домовой книги и копию лицевого счета. На следующий день она сдала запрос в ЗИЦ МВД, и ей сказали, что нужно будет позвонить через месяц, но справки чаще всего делают месяц и ещё плюс-минус десять дней. Олеся взяла на работе один день, оставшийся от прошлогоднего отпуска, и поехала по диспансерам. В тубдиспансере ей велели принести флюорографию. Сгоняла в поликлинику, сделала. Потом отправилась в онкологический диспансер. Приехала туда к 10 часам утра, но к врачу удалось попасть только в два часа дня. Четыре часа в очереди… Успела ещё в «Кожно-венерологический диспансер».
В наркологический и опять в туберкулезный диспансеры поехала через два дня, взяв административный отпуск. Последним стал психоневрологический диспансер. У врача Олеся получила печать на медицинском заключении, потратив всего час, но нужна была подпись главврача. А вот тут-то и возникла проблема. Дверь была закрыта изнутри, но когда Олеся постучала, то выскочила главврач в каком-то ярко-зелёном платье без халата и прокричала, что у неё есть приёмное время: по два часа два раза в неделю, но никак не сегодня, и вообще она должна прочитать Олесину карту, прежде чем поставить печать. Олеся робко заметила, что у неё нет карты и она не состоит у них на учёте. Врачиха спросила, из какого такого кабинета её послали, — и рванула в этот кабинет. Олеся слышала из-за двери, как та распекала нерадивого врача и объясняла, что усыновление — это очень ответственное дело. Выйдя из кабинета, велела Олесе завести карту и поговорить с доктором ещё раз. Зайдя снова в кабинет, Олеся поинтересовалась: «У вашего главврача сегодня плохой день, или она всегда такая?» Молодая и приятная врачиха улыбнулась и вздохнула: «Наверное, неудачный день сегодня». Потом врач снова задавала какие-то дежурные вопросы, Олеся что-то ей рассказывала и чувствовала, что бедная девушка совершенно не знает, о чём с ней говорить. Закончив беседу, посоветовала прийти за печатью в приёмный день. Через два дня, снова отпросившись с работы, Олеся получила заветную печать, а затем заскочила тоже за печатью в кожно-венерологический диспансер и успела пройти ещё осмотр инфекциониста и терапевта.
После этого Олеся сдала документы в опеку. Там назначили ей день осмотра квартиры.
Осмотр квартиры произвёл на Олесю гнетущее впечатление. По её дому ходила тётка и делала опись имущества, словно его собрались продавать с молотка за долги. Она видела такое в старых фильмах. Переписали всю её мебель и бытовую технику. Говорила инспекторша с Олесей в основном о своей работе, попутно интересуясь, чем она занимается. Уходя предупредила, что заключение будет готово не раньше, чем через пару недель.
42
Олеся с Игорем прошли все необходимые процедуры с бумагами, курсы приёмных родителей, тестирование психологами и наконец поехали смотреть ребятишек. У Олеси всё трепетало внутри от ожидания счастья, которое она боялась спугнуть, будто бабочку, опустившуюся на ладонь…
Они не знали, как выбрать ребёнка. Им показали пухлую кучу фотографий детей от года до трёх лет… Выбрали несколько фотографий ребятишек, посмотрели их медицинские карточки, пытаясь понять, что там написано… Древние иероглифы на пожелтевшем папирусе… Чтобы прочитать, нужно собирать группу специалистов по древней письменности…
Им сказали, что отобрать можно три кандидата, но смотреть они будут только одного, на которого им выдадут специальное разрешение. Если ребёнок не понравится, то надо писать отказ и ехать за разрешением для встречи со вторым ребёнком… Все детки были в одном детдоме, но сразу посмотреть их было почему-то нельзя…
Кирилл им сразу понравился по фотографии: улыбчивый малыш, блондин, мягкое русское лицо, огромные глазищи, в которых блестели озорные лучики мартовского солнца…
Им сказали, что мальчик совершенно здоров, но перед тем, как его отдавать, они проведут ещё раз его медицинское обследование…
Зашли к главврачу. Та спросила: «Сначала посмотрите мальчика или диагнозы?» Они решили узнать диагнозы. Врач рассказывала:
— Мамаша нигде не наблюдалась. Поступила ночью без документов. Третьи роды, шестая беременность. Роды на сороковой неделе, доношенный. Ей 34 года, про отца ничего не известно. Родила и бросила, самовольно ушла из больницы. По названному адресу никогда не проживала. Ребенок оформлен подкидышем.
Дальше пошла карта здоровья мальчика. Диагнозы все как есть.
— А кто же его знает, что будет дальше?! Анализы в норме. Сдаются раз в месяц. УЗИ делали два раза, в сентябре опять УЗИ и медосмотр.
43
Накануне поездки в детдом заглянула вечером к маме. Нет, Олеся ничего ей не сказала. Боялась, что та начнёт отговаривать. Решила поставить перед фактом. Пошла в гости, так как думала о том, что теперь не скоро получится маму навестить… Мама сразу почувствовала, что что-то у неё не так… Она несколько раз спрашивала её, не болеет ли Олеся, не случилось ли чего на работе, не поругались ли они с Игорем. Но Олеся заверила, что всё хорошо. Как материнское сердце угадало перемены? Наверное, по её рассеянности. Олеся где-то витала, разговаривала односложно и отвечала невпопад, пропустив мимо ушей то, что говорила мама… Заметила, что мама сильно сдала. Сидела в кресле с таким серым, обескровленным лицом, точно вот-тот упадёт в обморок… Они почти не разговаривали в тот вечер. Мама просто её накормила и что-то рассказывала из жизни своих знакомых, делилась впечатлениями о том, что она посмотрела по телевизору… Олеся же с тяжёлым сердцем думала, что будет, когда та узнает правду… Один момент даже хотела всё ей рассказать, признание так и крутилось у неё на языке, словно ребёнок, усевшийся на ледяную горку, рискующий съехать вниз от любого толчка в спину или просто от утраты равновесия…
Попрощались в прихожей с нежностью. Мама притянула её к себе — и Олеся замерла, как в детстве, уткнувшись подбородком в шоколадные пряди на макушке с пепельным отливом, точно у просроченного старого шоколада. Сердце защемило от жалости, и она опять хотела сказать, что у мамы завтра появится внук. Но удержалась.
Когда вышла на улицу, то увидела опять, как в тот злополучный вечер, красную луну. Луна была похожа на оранжевый запрещающий буёк, ограничивающий зону заплывов в море. Дальше опасно. Небо было всё как в зареве пожара, качающиеся ветки деревьев показались ей рушившимся при пожаре домом. Летели из стен охваченные огнём брёвна…
Ей чудилось, что рушатся перекрытия дома, падают доски, охваченные огнём, звенят и лопаются стёкла, вылетевшие из рам при падении… В то же время зрелище было какое-то завораживающее, будто новогоднее представление или сказка, что она смотрела в детстве со сцены ТЮЗа с затаённым дыханием. На душе неожиданно стало тревожно и как-то пусто, словно холодный уличный ветер высвистал всё внутри… Вокруг луны как будто бы разлилось небольшое кровавое озеро после большого побоища… По небу, видимо, плыли облака, и когда они набегали на луну, как театральный занавес, то зрелище становилось ещё более странным… Небо точно заливало каким-то заревом, вырывающимся из тьмы… Тревога в душе нарастала. Ей стало страшно, и она впервые подумала о том, что может когда-нибудь пожалеть об усыновлении… Ноги становились тяжёлыми и будто наливались горячим расплавленным свинцом. Расплывшиеся фонари, охваченные заревом и державшие на своих плечах громаду холодной и сырой ночи, уходили вдаль, в чёрную преисподнюю. В каком-то смятении добиралась она домой, теряя по пути решительность. В тесном автобусе, зажатая чужими телами так, что не могла пошевелиться, Олеся успокоилась и, обвиняя себя в малодушии, решила, что ребёночка из приюта она возьмёт во что бы то ни стало. Даже если муж воспротивится и уйдёт, даже если она совсем испортит отношения с мамой. Должна же она как-то искупить свою вину за того сбитого ею на дороге мальчика.
Когда вышла из автобуса, то наглая луна снова посмотрела на неё налившимся кровью ликом… Ей вдруг стало жутко — и она почти побежала от автобусной остановки к дому, стараясь не смотреть на огненный шар, стоявший у неё перед глазами и испускавший багряное свечение. Дом впереди уходил в небо чёрной глыбой. Вмерзала в дом прижавшаяся к нему онемевшая телефонная будка, трубка в телефоне-автомате давно была оборвана, а дверь выломана… Нырнула в подъезд и, перепрыгивая через ступеньки, понеслась домой. Дрожащей рукой стала открывать дверь: ключ всё никак не попадал в замочную скважину. Ключи жалобно позвякивали, будто мелочь в кармане. Наконец она зашла в квартиру. В доме стояла тишина. Игорь после работы лёг отдыхать и заснул с включённым торшером… Она обессиленно опустилась в кресло и пять минут просидела, собираясь с мыслями. Потом взяла в руки телефон и сообщила маме, что она добралась, чтобы та не беспокоилась.
44
Олеся села на маленький стульчик и с замиранием сердца стала ждать, пока Кирилла оденут и принесут на знакомство. Принесли такого маленького, ну просто совершенно крошечного мальчика! Мальчик сосредоточенно изучал Олесино лицо, даже не моргая. Весь персонал внимательно наблюдал за Олесей. Нянечка робко произнесла:
— Ой, а он на вас похож!
Эти огромные глаза, обрамлённые пушистыми чёрными ресницами, осмысленный взгляд взрослого мужчины, знающего, что такое жизнь. И это взгляд маленького ребёнка! Будто немой вопрос застыл в глазах, а надеяться на перемену участи боится. Стало как-то очень стыдно за взрослых. Кто ж такое сотворить мог? Как же так? Привезли за высокий забор и оставили, теперь вот ходим, выбираем, как в магазине… «Нет, зайчик, эта тётя, на которую ты так пронзительно смотришь, что её всю перевернуло и сердце сладко заныло, как от предчувствия любви, не будет выбирать. Вот мы и встретились, мой малыш, сынок, которого я уже люблю…» — думала Олеся.
Ребёнок несколько секунд смотрел на неё с недоверием и со страхом, сочащимися из серых глаз, словно свет сквозь плотный слой облаков на низком осеннем небе, а потом губы его мелко задрожали, словно куколка, из которой бабочка рвалась наружу, и слёзы выступили у него на глазах и закачались на бурых ресницах, словно первые капли дождя на сухих сосновых иголках. Минуты две он стоял с этими дрожащими каплями на ресницах, и губы его жили как бы отдельно от его лица: изгибались в странных конвульсиях, а потом мальчик заплакал в голос, показавшийся Олесе каким-то жалобным кошачьим мяуканьем, и убежал в противоположный угол комнаты. Встал спиной к стене и тяжело засопел…
Олеся кое-как выманила его из угла шоколадкой. Малыш зажал шоколадку в руке так, что она сломалась, и не разворачивал обёртку, не ел, а стоял и смотрел на Олесю исподлобья. Воспитатели говорят: «Ну, Кирилл, чего ты, не стесняйся!» И посадили Олесе на колени. Олеся стала гладить Кирюшу по спинке и приговаривать, какой он миленький и хороший. Кирилл замер и не шевелился, даже коленями она ощущала, как часто бьётся его сердечко. Ребёнок схватился за большой палец Олеси и не отпускал. И с Игоря не спускал глаз: «Что за живность такая?» «Одних женщин, наверное, видел», — подумала Олеся.
Она достала из сумки игрушку: Чебурашку, издающего смешные звуки. Нажала ему на животик — Чебурашка сказал: «Здравствуй! Дай мне руку!». Кирилл посмотрел на умную игрушку с удивлением. Олеся нажала Чебурашке на грудь — тот пропищал: «Давай с тобой дружить!». На лице ребёнка появилась недоверчивая ухмылка, проступающая, как в отражении на глади озера, которое колышет ветер, неуловимая: непонятно было, то ли уголки губ вздёрнуты вверх, то ли, как коромысло на плечах, изогнулись вниз.
— Сейчас мы будем выводить детей гулять. Если хотите, то можете пойти с нами и побыть ещё с Кириллом.
Детей почему-то не построили парами, как это делают обычно в садике, — и они вывалили на улицу гурьбой, но каждый из них был как бы отдельно, сам по себе, не в группе. Так, нестройной оравой, они и пришли на детскую площадку.
Олеся достала из сумочки мыльные пузыри, купленные накануне в магазине игрушек, и стала их надувать. Мыльные пузыри росли, переливались бензиновой интерференционной плёнкой на своих надутых боках, отрывались от трубочки и парили, подхваченные осенним ветром, по детской площадке, летя наперегонки в направлении забора. Вся толпа детей бросилась с криками и хохотом бегать за ними. Ребятишки всё время спотыкались о камушки, запутавшиеся в траве, и падали, а Олеся ойкала с непривычки над каждым. Но ни один малыш не плакал — поднимался и бежал дальше. Маленькие дети, которым всего год-полтора! За всю прогулку никто из них не заливался слезами, не кричал и ничего не требовал. Все, кроме Кирилла. Он неловко карабкался на качели, не мог на них залезть, срывался, пытался взобраться снова и требовательно пищал. Но на Олесю не смотрел, не реагировал на её обращения, засовывал в рот всё, что она давала ему в руки, и жевал: печенье, блокнот, салфетки.
Как она и думала, Игорь растрогался, глядя на сироток… Улыбался малышам, кого-то погладил по голове, с кем-то попытался поговорить. Кирюша ему понравился больше всех, и он сказал Олесе, что нисколько пока не жалеет, что они пускаются в эту авантюру:
— Милый малыш! Ну что ж, пусть он будет нашим сыном, раз ты так хочешь. Я попытаюсь прокормить его и поддержать тебя. Будем надеяться, что справимся.
У Олеси как от сердца отлегло. Она предложила мужу взять ребёночка на руки, но тот покачал головой. Подошла главный врач, подняла Кирюшу, поболтала с ним — и протянула мужу, сказав, что ей надо бежать. Игорь держал малыша, как хрустальную вазу, наполненную водой, в которой стояли розы, боясь даже дышать, чтобы розы не потеряли равновесия от дуновения его дыхания.
— Покажите, что у вас есть ещё, — попросила Олеся заведующую.
Та достала две большие стопки папок и выборочно стала передавать потенциальным родителям документы детей:
— СПИД, СПИД, гепатит С, шизофрения, глухота, синдром Дауна. А Кирилла мама сдала просто по обстоятельствам при рождении, сбежала из роддома. Бедность обычная… Так что хватайте, пока не разобрали…
У Олеси всё от волнения внутри завибрировало, задрожало язычком колокольчика. Динь-дон… Дзинь-дзинь… Быстрее, успеть бы, покуда не взяли… Больше смотреть пухлые папки с делами детей она не захотела… Будь что будет…
На обратном пути голова кружилась от эмоций. Можно знать, что существуют дома ребёнка, но весь ужас происходящего до тебя доходит только, когда ты это увидишь своими глазами. Бесконечно одинокие маленькие человечки! Так стало их жалко, что слёзы наворачивались на глаза, размывая и искажая мир, и она часто моргала, стараясь загнать их обратно.
Пришли домой. Подруга звонила, не переставая: «Ну что? Ну как?». Муж бесился: «Отключи телефон! Чего лезет, ещё не решили ничего!» Боялись, конечно, серьёзных диагнозов.
Перед самым судом Олеся рассказала новость нескольким подругам. Все они были очень рады за неё, но почти все спрашивали про наследственность и диагнозы, которых у таких детей бывает полный букет. На работе об их делах знала только одна сотрудница. Олесю трясло, тошнило, голова кружилась и раскалывалась. С тоской думала, как она сможет выдержать суд… Сотрудница, посвящённая ею в курс дела, бегала вокруг неё с таблетками, приводила в чувство. На ватных ногах шла в суд, стараясь держать себя в руках. Перед зданием суда увидела Игоря, сразу же взяла его под ручку, зацепилась, как тонущий за брошенный спасательный круг, надеясь, что теперь уж выплывет…
Суд занял всего десять минут и по большому счету был просто формальностью. Непосредственно перед слушанием Олеся занервничала: представитель опеки ребёнка немного опаздывала, а когда пришла, то началась «пятиминутка», которая растянулась на полтора часа. К счастью, суд всё же состоялся, и даже его решение было объявлено к немедленному исполнению. Когда зачитывали решение, то неожиданно для самой Олеси слёзы выступили из глаз и покатились, остужая её полыхающие, будто каравай из печки, щёки.
На другой день сразу же направилась в опеку, но оказалось, что они ринулись туда рано: постановление, что теперь они приёмные родители Кирилла, обещали сделать лишь через неделю. На следующий день после того, как они получили эту последнюю необходимую бумагу, они отправились забирать мальчика. Его принесли в раздевалку, они переодели малыша в новую одежду, которую Олеся привезла с собой, сняв казённые пронумерованные вещи, и они с Игорем сфотографировались на память. Когда Кирилла посадили в коляску, то он обнял воспитательницу за шею, но как-то очень вяло, инстинктивно, и, разжав кольцо из рук, так и сидел с поднятыми вверх руками, как пластилиновый. Совершенно застывший, точно восковая фигура, малыш без эмоций, который теперь был Олесиным сынком. Нянечка сама опустила ему руки и положила их ему на колени.
Ещё через десять минут подъехало такси. Никто из сотрудников детдома на улицу с ними не вышел — попрощались в группе. Было тихо, ни одного человека. Олесе хотелось то кричать от счастья на всю улицу, то плакать в голос оттого, что мечты сбываются. Слёзы наворачивались на глаза, когда она прижимала мальчика к своей груди. А поделиться было не с кем… Ну и ладно! Всё буднично и никакого праздника, точно после первомайской демонстрации кидаешь цветные флаги в грузовик, затянутый серым брезентом. Никакого ощущения, что из роддома несёшь сынка домой. Только голубое небо преданно и покровительственно смотрело на них, разливая солнечный свет. Волосёнки на голове ребёнка светились золотым нимбом.
В такси она повеселела. Какая разница! Всё равно праздник для них, день, который они никогда не забудут и с которого начался отсчёт новой их жизни. Они же сына домой везут! Сына!
— Мы сынка домой везём! — гордо сказала Олеся таксисту.
— Молодцы! Поздравляю! Поздравляю! Счастья вам в дом!
45
Дома Кирилл сначала походил немного по большой комнате, трогая и гладя всё, что зацеплял его глаз, потом уселся на ковёр с подаренным ему медведем и начал откручивать ему голову…
— Ему же больно! Ты зачем так делаешь?
Олеся достала листок, на котором врач написала режим дня для ребёнка, и оказалось, что Кирюше давно пора обедать и спать. Покормила его картофельным пюре, попоила компотом и отнесла в кроватку. Но, как только она его положила, ребёнок тут же вскочил, как неваляшка, и вцепился руками в прутья. Видимо, до него дошло, что это всё не шуточки и придётся спать здесь. Он стал часто-часто дышать, рот задрожал — вот-вот заплачет... Покраснел весь, будто его только что умыли горячей водой. Олеся стала его уговаривать, целовать, гладить.
— Ну что ты! Постелька мягкая, уютная, тебе в ней будет спать сладко. Ложись на бочок — и давай бай-бай…
Не расплакался, сжался в комок, только дрожал мелко-мелко, от страха, наверное… Стрелял на Олесю уже сонным взглядом, который затягивало поволокой, как ночным туманом… Потом резко отвернулся, засунул два пальца в рот и мгновенно провалился в сон. Олеся подумала, что пальцы надо бы вытащить изо рта, но побоялась его разбудить…
Пошла на кухню усталая, но совершенно счастливая от мысли, что у неё теперь есть сынок и она никогда в жизни больше не будет одна.
Адаптация накрыла её с головой уже на второй день. Олеся отправилась с Кирюшей на прогулку, шла, спотыкаясь на ровном месте, и чуть не плакала. На душе было муторно, как бывало, когда она оставалась одна в прогнившей даче под осень, когда за окном завывал волком ветер, с потолка капало — и она подставляла металлические тазики, надрывающие душу своим пустым звоном… Пыталась вспомнить, а чего, собственно, они вдруг решили забрать этого мальчика себе домой? Ведь им было вместе с Игорем так хорошо, и она последний год летала как на крыльях, перепрыгивала через ступеньки, взбегая к себе домой на третий этаж. Куда делась эта воздушная радость, и почему так тяжело на душе, будто из рогатки подстрелили самолётик, что она любовно мастерила из серой обёрточной бумаги?
Больше она себе не принадлежала. Теперь каждую минуту она думала: «А как там сын?» У неё появился вроде как второй слой её сознания. На одном слое были её привычные дела: работа, магазины, книги, муж, а на втором — Кирилл. Причём Кирилл, точно надувной мячик, никак не хотел тонуть и быть под этим первым слоем, он отчаянно всплывал на поверхность, закрывая собой этот первый привычный слой… Это было для неё ново — и Олеся чувствовала себя, точно птица, повредившая крыло: можно забавно прыгать по земле, можно даже попытаться взлететь — но далеко не улетишь только, как курица — на свой насест.
Когда Олеся решила покормить ребёнка сосиской с макаронами, то ребёнок начал давиться... Она поняла, что он просто не умеет жевать, хотя его зубы были острые, как у акулы, но он ими не пользовался.
В первую неделю сын ел не переставая. Утро. Позавтракали. Она моет посуду. За спиной робкий шёпот: «Я хочу кушать... » Олеся даёт добавку. Проходит полчаса, снова шепот: «Когда мы будем кушать?» Она снова накладывает ребёнку полную тарелку. Не успевает закрыть холодильник — тарелка пустая. Снова моет посуду. За спиной поднимается рёв.
— Что случилось?
— Ты мне кушать не даёшь!
И так весь день. И день за днём. Руки Олеси стали как наждачная бумага и все в кровавых цыпках: она готовила и мыла тогда посуду безостановочно, как на роту солдат, всё равно что: сосиски, колбаса, каши кастрюлями, супы вёдрами... Лечила руки ванночками с картофельным отваром, купила в аптеке специальную жидкость с глицерином и нашатырём...
Через неделю ребёнка как подменили: он отказывался есть вообще. Зато стал налегать на фрукты. И началась новая история. Она мешками таскала с базара яблоки, мандарины, бананы, груши... Всё сметалось за один день. Зато к концу месяца у мальчика прошёл синюшный цвет лица, чёрные круги под глазами, будто от осыпавшейся туши, и наметился кое-какой жирок вокруг выпирающих костей. Чёрные круги под глазами теперь залегли у неё, хотя красить ресницы в последнее время Олеся не успевала.
Любые попытки взять сына на руки или присутствовать во время засыпания в комнате заканчивались истерикой. Сын выгибался, сучил ногами, пинался, стучал сжатыми кулачками, что казались ей такими твёрдыми, будто в них был зажат камешек. Приходилось тихо сидеть на полу, наблюдая, как он засыпает, сам себя укачивая: скрещивал ноги, сильно раскачиваясь из стороны в сторону, засунув два пальца в рот, посасывая их, точно лапу маленький мишка в берлоге взбитой белой постели. Думала с печалью о том, что ребёнок привык сам справляться со своими бедами. Взращивала в себе надежду, заливала водой колючий кактус в иллюзии однажды увидеть дивный цветок: «Оттаем, отогреем…»
Сын каким-то образом умудрялся просачиваться ночью сквозь прутья кроватки. Вечером укладывали его спать, выключали свет и уходили… Заглянув через некоторое время, обнаруживали, что он сидит на полу и играет себе с какой-нибудь машинкой! Как он мог оттуда вылезти? Как? Уму непостижимо! Олеся решила подсмотреть, притаившись за дверью, — слышит: ребёнок ворочается в постели, будто с кем-то борется, — и вдруг выполз из-под кровати. Он, оказывается, залезал под матрас — и просачивался сквозь дно: там прутья были широко расставлены. Хитрый! Попросила Игоря прибить на дно кроватки лист фанеры. Так Кирилл тогда залез под матрас, соорудил себе что-то в виде халабуды и сказал, что будет там жить и спать.
Укладывала его вечером спать, а ребёнок снимал носочки, штаны, рубашку, выбрасывал это всё на пол — и писал в кровать. Олеся ругала его, меняла матрас, простынь, одевала ребёнка в чистое и сухое… Сидела на полу в растерянности рядом с засыпающим малышом с печальными мыслями, что ползли скучным потоком чёрных муравьёв с зажатой в челюстях добычей — и ни один из них не был крылат… Наконец осторожно выходила из комнаты, а когда заходила снова, то обнаруживала, что ребёнок всё проделал повторно: сухая одежда валялась на полу, а мальчик лежал в мокрой постели и опять сосал палец.
У ребёнка вообще не было понятия, что нужно пойти в туалет: где захотелось, там всё и делалось. Кошка и то приучается к своему лотку с песочком. Этот же дрессировке не поддавался, на горшок в два года садиться не умел. По сорок минут пытались с ним сделать дела, но каждый раз — несусветный вой. А через пять минут после того, как его отпускали, пачкал штанишки. Олеся не могла понять, что же с ним такое. Может, болезнь? Врождённая патология? Потом поняла, что нянечки только и орали в доме малютки: «Вот сволочь! Опять!»
То же самое продолжилось и в детском саду. Ладно бы, если во сне, говорят, что такое бывает. Но нет. Как рассказывала воспитательница, он просто хулиганил. Лежал без сна — а потом вставал весь мокрый.
Когда она стала разглядывать Кирюшины ноги, то очень удивилась: все они были в синяках. Происхождение синяков Олеся поняла на другой день, когда увидела, что мальчик просто бился головой о свои коленки… Она тогда со страхом подумала, что это аутизм или какое-то ещё неизвестное ей заболевание. Но невролог успокоил, сказав, что, скорее всего, так ребёнок просто восполняет отсутствие тактильного контакта. Она пыталась почаще обнимать и целовать Кирюшу, но мальчик упорно старался увернуться от её рук… Она подумала тогда, что он просто пугается, так как совсем не привык к ласке.
Каждое утро, часов в пять, они с Игорем теперь просыпались от хохота мальчика. Она никак не могла назвать его своим сыном. Ребёнок стоял в кроватке, вцепившись в её прутья покрасневшими костяшками пальцев, и смачно плевал на пол, заливаясь смехом, напоминающим им июньские разливы соловьиных трелей в ночи, которые не давали сомкнуть глаза до мутного рассвета, проявляющего листья за окном, будто цветной проявитель в ванночке, когда фотографии снимали на фотоплёнку, а потом печатали при лампе, сочащейся красным, тревожным, всегда пугающим её светом. Только смех этот совсем не походил на соловьиные трели.
Она подошла и погладила мальчика по голове, ощущая щекотку от детских волос, которые показались ей на удивление жёсткими, точно это и не детские волосы, похожие на пух, а волосы взрослого мужчины, в которых заплуталась женская рука.
Мальчик всё время сосал пальцы и грыз ногти, мусолил волосы, накручивал их на пальцы в такие жгутики, что пальчик синел и волоски выдирались. Постоянно раскачивался и стоя, и сидя, и лёжа: лёжа, елозил всем телом, болтал рукой, будто веткой, которую колышет ветер, мотал головой, как маятником, и что-то бормотал себе под нос. Любая ниточка или верёвочка, попавшая ему в руки, тут же наматывались на пальцы…
Играл мальчик как-то очень странно: долго пересыпал песок, зачерпывая его красным пластмассовым ведёрком, и завороженно смотрел, как он бежит тяжёлой струйкой, утекая и сливаясь с песчинками в песочнице; носил воду в решете, с удивлением обнаруживая, что вода выливается через дырочки и её никак не донести до цветов, что мама поливает; закрывал стаканчиком фонтан, изучая сопротивление воды и обливая холодной водой рукава курточки и ноги; пытался набрать воду в стакан из струи фонтана, бьющей вверх…
При любом замечании ребёнок начинал топать ногами, падать на пол, будто эпилептик... На все запреты ему было наплевать... Игрушками он даже не умел играть. Забавы с игрушками заключались только в том, что мальчик брал игрушку на руки, а потом бросал её на пол, или просто набирал игрушки в охапку и бегал, а потом прятался где-нибудь в уголке и разламывал их на мелкие детали... Это был ужас! Первую неделю Олеся прорыдала… Она была в шоке, все её наивные представления об этом спокойном малыше были разрушены... Она совершенно не знала, как на это всё реагировать и как себя вести…
Им сказали в детском доме, что адаптация в среднем длится год. Истерики после того, как забрали из детдома, бывают почти у всех детей, по поводу и без повода, — возможно, что это ломка, вроде как бывает при наркотической зависимости. В детдомах детишек держали на успокоительных, чтобы меньше орали. А дома лекарств не было — и их начинало колбасить.
Во сколько там месяцев ребёнок должен уметь собирать пирамидку? Кирюша не умел. Не мог показать, где ушки, а где глазки. Она обнаружила, что её раздражает то, что мальчик не отличал красный кубик от зелёного и не мог построить из них башенку. Казалось, он вообще не понимал, что она такое делает и зачем ставит кубик на кубик. Бил по построенной башенке ручкой, кубики со стуком падали на пол — и тогда мальчик заливался смехом. Смех у него был какой-то странный, ей мерещилось, что это маленький щенок заливается лаем.
Игорь купил ему пластилин, и она попыталась лепить с ребёнком фигурки. Но Кирюша смог только все брусочки из пачки скатать в один шар, кусок от него спрятать в карман и жевать весь день... В кармане куртки у него лежал огромный кусок пластилина: когда они гуляли, то мял в руках, а как только Олеся отворачивалась, то сразу отрывал по кусочку и жевал. Да, всё тянул в рот: ел пластилин, сосал фломастеры и карандаши. Когда она увидела, что он ест пластилин, то очень испугалась. Отковыривал по маленькому кусочку, будто это какая-та пастила или паштет, клал в рот — и проглатывал. У неё внутри всё прямо заледенело: «А вдруг кишки слипнутся?» Но Игорь успокоил её, что тот выйдет сам… Действительно, вышел… Но два дня она места себе не находила. На все её замечания о вреде этого занятия была одна реакция: утыкал лицо в свои колени и говорил: «Я маму не люблю». Или вообще начинал биться о коленки головой.
На все кнопки, на которые можно было нажимать, сынок прямо-таки маниакально давил… Видимо, его не на шутку интересовал процесс щёлканья клавишами… В доме был сломан телевизор, все выключатели, телефон. Потом мальчик обнаружил связь между нажатием на выключатель и загоранием лампочки — в этот момент Олесе было забавно за ним наблюдать: на его лице был написан такой восторг и удивление от этого открытия, какой она не увидела на нём ни на новогоднем сказочном спектакле в театре, ни на представлении в цирке, куда они ходили смотреть на дрессированных кошек, проделывающих разные забавные трюки.
Олеся никогда не думала, что вид на помойку может оказаться таким привлекательным: особый экстаз у сына вызывала мусорная машина. Каждую их прогулку мальчик тащил её на помойку и закатывал истерику, если мама упиралась…
Вообще он очень полюбил смотреть во двор из окна, как старая бабушка. Это было для него интереснее весёлых мультфильмов и красочных книжек с большими картинками. Позже она поняла, что смотреть в окно — любимое занятие для детей в детском доме, даже самых маленьких: «Я в окно смотрел, а тебя всё не было», — как-то сказал сын.
День за днём она купала Кирюшу — и задыхалась от его запаха: он пах чем-то чужим… Пах совсем не так, как пах её маленький двоюродный братик, умерший когда-то давно в четыре года от менингита. Она до сих пор помнит молочный запах его кожи и тот аромат весенней травы, проклюнувшейся из-под только что сошедшего снега, исходящий от шёлковых волосёнок на его темечке, что она жадно вдыхала своими расширившимися ноздрями, а волосы так легонько её щекотали, словно пуховое птичье пёрышко. Этот ребёнок пах немытым телом — и запах этот не исчезал даже после мытья со всякими щедро и вкусно ароматизированными гелями и шампунями. «Нет, это не мой ребёнок, и никогда он не будет моим… — с грустью размышляла Олеся. — А как же Маугли? Или соседский котёнок, мать которого задавила машина, и он спал, привалившись к лохматому весёлому пуделю, который умел танцевать на задних лапках, когда хозяева наряжали его в голубое платьице с синей оборкой в белый горошек?»
Как-то пошла вечером принять душ и, уловив в ванной запах детского мыла, которым мыла Кирюшу, подумала: «Нет, только не этот запах! Теперь это мыло всегда будет напоминать мне Кирилла!»
Её благополучная семейная жизнь разломилась на два периода, как расколовшаяся на две половинки чашка. До усыновления и после, будто до войны и после неё. Уже через неделю пребывания Кирилла в её доме ей стало казаться, что она совершила что-то непоправимое — и это никак не согласовывалось с тем возвышенным и приподнятым настроением, в котором они пребывали последние полгода, вынашивая мысль о приёмном сыне. Да, сейчас у них шла война… Они переживали в своей жизни такую массивную бомбёжку, что можно было только удивляться тому, как оставались живы. Олеся никогда не могла бы подумать, что двухлетний мальчик, этот «ангелочек», послужит той гранатой, которая разнесёт её относительно счастливую семейную жизнь на клочки. Хотелось остаться бабочкой, порхающей на минном поле, для которой закопанные снаряды не страшны совсем, пока на поле не ступит человеческая нога в тяжёлых ботинках.
Через две недели после усыновления Кирилла у неё начались проблемы с желудком. Желудок начинал болеть в самое неподходящее время и в самом неудобном месте, она скрючивалась от боли внутри, такой, что ей казалось, что у неё в желудке поселился крысёнок — и выгрызает его по кусочку. Месяца через три она посмотрела на себя в зеркало — и ужаснулась: это была уже половинка её. Она всегда хотела похудеть, но тут это была какая-то высохшая мумия с серым безжизненным лицом, и только синие круги под глазами, в которых набегала и плескалась солёная волна, выдавали то, что она ещё живая… Глубокая поперечная морщина перерезала лоб, исчерченный крупными продольными бороздами так, что ей однажды почудилось, что лоб с виду стал похож на пуленепробиваемое стекло, в которое запустили теннисным мячиком, — и оно теперь всё в мелких трещинах, но не рассыпается… Волосы свалялись в тусклую паклю, и на расчёске оставались какие-то клочья, похожие на пеньку. Голова вся покрылась огромными болячками: сукровица текла от любой попытки привести эту паклю в сносный вид, сочилась несколько часов подряд — и волосы её намокали и склеивались, как от сахарного сиропа. Когда она осторожно трогала болячку пальцами, то находила шершавые образования размером в несколько сантиметров. Она купила расчёску с редкими тупыми зубьями, но и та травмировала кожу, даже от духов голову начинало щипать.
Она пошла в поликлинику, сдала анализы, боясь того, что у неё обнаружится язва, больная щитовидка или того хуже, но, к счастью, у неё ничего страшного не нашли: сказали, что просто нервы. Нервная система дала сбой от пропасти между теми чувствами, что были до усыновления ребёнка, и теми, что появились после. Они с Игорем стали какими-то подавленными, опустошёнными, точно после смерти близкого человека, и чувствовали себя загнанными в угол, из которого надо было как-то выходить. Олеся всё время задавала один и тот же вопрос: «Почему так получилось? Может быть, потому что ребёнок подсознательно чувствует, что его никак не полюбят, и с этим растёт?» Можем ли мы представить на месте своих родителей других людей? Вряд ли… Наверное, и тут было такое же внутреннее отторжение «чужого», не срасталось…
Через четыре месяца своего отцовства Игорь озвучил желание отдать ребёнка обратно. Олесю его предложение возмутило, хотя в глубине души она понимала, что, возможно, муж и прав. Она даже, кажется, как и Игорь, хотела бы открутить всё назад, сделать так, чтобы Кирилла у них не было. Но она знала, что многие её осудят, признание того, что она ошиблась с выбором своей судьбы и крепко влипла, было для неё ещё тяжелее, чем попробовать выправить ситуацию. Ей казалось ещё, что всё нормализуется, получается же у других, адаптация бывает у всех, и у многих она длительная.
Они продолжали возить мальчика на всевозможные лечебные процедуры, покупать дорогие лекарства, стимулирующие развитие, занимались с ним часами, говорили ему, что любят, целовали и обнимали. Но делали это из последних сил. Будто в костре догорели последние дрова — от углей ещё тепло, но пламя горит синими короткими язычками, то тут, то там, от порывов ветра лениво перебегая по раскалённым ещё углям.
Спустя полгода сын позволил взять себя на руки. Сначала он попытался вскочить, потом лёг обратно в руки Олеси, из которых она сделала люльку, и, обмякнув в её руках, словно уже заснул, горько заплакал… Его плач опять ей напомнил жалобное мяуканье котёнка, которого выгнали из комнаты, так как он не на шутку расхулиганился — и в наказание вынужден был скрестись в закрытую дверь, толкнуть которую так, чтобы она открылась, у него не было сил. Олеся качала его, баюкала, вытирая ему слёзы холодной ладонью. Кирюша лежал и смотрел в сторону, бросая на Олесю косые взгляды: будто налетал порыв шквального ветра — и отступал, собирая силы для нового рывка. Глаза мальчика то влажнели и наполнялись слезами, то становились сухими и жёсткими, — как будто влага просачивалась и выступала сквозь мягкий бурый мох, когда на него ступала нога, — вода же была, она просто таилась где-то внутри него! — и так же быстро уходила обратно, когда тот освобождался от непривычного груза. Потом глаза мальчика снова наполнялись слезами и губы дрожали, будто его начинал бить озноб. А Олеся всё качала его и качала, и глаза у Кирюши начинали слипаться, но он смешно встряхивался, точно щенок, выплывший из реки на берег, и взгляд опять ускользал куда-то в противоположный угол комнаты, где стоял книжный шкаф, и цветные корешки книг напоминали ему весёлую погремушку. А Олеся всё качала и качала. Глаза мальчика вновь стали закрываться. И вдруг он повернулся к Олесе и стал пристально смотреть на неё. И такая в его глазах была взрослая тоска, что у Олеси защемило сердце: «Такой маленький, с первого дня в роддоме совсем один… Два с половиной года держался и виду не подавал. Такой маленький… А мне показалось, что он оттаял». Весь вечер она ходила по дому с мокрыми глазами и не слышала вопросов мужа, обращённых к ней.
46
Олеся со стыдом и страхом начала сознавать, что не может полюбить этого ребёнка…
Она не раз слышала, как молодые мамочки выворачивали друг другу душу наизнанку, как они не любят собственных новорожденных детей, но вынуждены изображать неземные чувства, потому что иначе их не поймут: в нашем мире есть чёткие правила, как надо относиться к потомству, шаг влево или вправо — расстрел. Она тоже осуждала этих мамочек. И вот у неё теперь свой, но чужой, так и не становящийся родным.
Как-то она подумала: «Ну ладно, бог с ней с любовью, может быть, тогда я смогу стать хотя бы хорошим воспитателем для него?» Приходя домой, закрывалась в ванной и рыдала, рыдала... А потом выходила и проводила день с совершенно чужим и незнакомым ей человеком. Только с приходом мужа домой ей становилось чуть легче. Казалось, такой ужас теперь будет всегда. Никогда в жизни она столько не плакала... Куда делось её чувство юмора, смешливость и игривость? Они уже сами почти не смеялись больше дома, только слушали смех сына. В доме поселилась тоска. Олеся даже стала молиться. Истово. На коленях, хотя и считала себя неверующей, обещала Богу, что поверит в него, если он даст ей любви к этому мальчику. Она хотела любить его как родная мать, а не заботиться о нём как опекун. Но любовь не приходила…
Тогда Олеся перечитала договор о приёмной семье и поняла, что матерью быть он её совсем не обязывает, и уж тем более насиловать себя любовью. Это договор о воспитании ребёнка, и она вправе его расторгнуть. И тогда она выставила себе срок в три года: не сможет полюбить как своего — Бог с ней, с любовью. И успокоилась: не сможет стать хорошей мамой — будет просто хорошим воспитателем.
Впрочем, и Кирилл их с Игорем, наверное, тоже не любит, как должен бы любить сын. Говорят, что у всех отказников поголовно присутствует реактивное расстройство привязанности из-за того, что в первые месяцы их жизни отсутствовал постоянный контакт с матерью, когда его должны были заботливо пеленать ласковые материнские руки, заглядывая в глаза, умиляясь любому выражению его кукольного личика, улыбающегося беззубой улыбкой или сморщенного в гримасе плача, когда материнское молоко на губах бывает сладким и единственным, что пока принимает организм, — и его хочется сосать и сосать, ощущая во рту тёплый сосок, от которого сразу приходит успокоение и разливается по телу сытное тепло. Приёмные детки — как древние океанские окаменелости, которым по сто миллионов лет, и пропитать эти камни водой, любовью или хоть какими-нибудь добрыми чувствами, такими, как жалость или желание подарить радость близкому человеку, и тем вернуть их к жизни невозможно… Бывают, конечно, известковые сталактиты, ломкие и острые, для которых сырая тёмная пещера — это и есть именно то, что нужно для жизни и роста, и внутри них стекает по каплям вода. Но только по каплям, одиночным и редким… Только внутри всё равно пустота…
Как-то к Олесе заглянула подруга и будто бы шутя спросила Кирилла:
— Кирюша, как ты мне нравишься! Пойдем ко мне жить?
— Пойдём, — мальчик тут же протянул ей руку.
«Сегодня одна тётя — мама, завтра другая, всё равно с кем пойти, куда и зачем…» — пронеслось в голове у Олеси. Подумала с горечью о том, что её сын подрастёт, перешагнёт через неё — и тут же забудет, и невозможно будет что-то изменить и исправить… Этот ребёнок слишком рано научился выживать, демонстрируя «любовь» в виде крепких объятий к любому человеку, от которого хоть капельку зависим, будь то няня, воспитательница или врач. Всех, кто приласкает-пожалеет, «люблю», все остальные «плохие», в лучшем случае просто не интересуют. Главная жизненная установка: вызвать жалость.
Если берёшь малыша из детдома, то предполагается, что хорошо знаешь, на что идешь, рассчитываешь свои силы и надеешься на счастливое материнство. Когда ребёнка возвращают обратно, потому что невозможно ужиться вместе, — это подлость. Она и сейчас тоже думает, что подлость. Мучайся, ломай свою собственную жизнь, но терпи. И от этой непереносимой, бесчувственной ноши, которая тянет вниз, рано или поздно наступает эмоциональное выгорание.
А что делать, если терпеть уже нет никаких сил? Высосали, как кокосовый орех, осталась без иллюзий и наедине с прорвавшейся плотиной, сметающей всё на любовно выстроенной и ухоженной дороге, по обочине которой растут фруктовые сады, хотя и дикие, но абрикосы в них сладки и их сок стекает по гладящим их пальцам… А если сделанный однажды выбор ошибочен и туннель, в конце которого, казалось, маячил солнечный свет, оказался тупиком? Вон подруга рассказывала, что, когда её сын обнимает, она как будто энергией подзаряжается, сразу тепло, перетекающее из его детских ладошек в её большое тело, возвращает к жизни. А с Кириллом у неё такого нет. И не она в этом виновата, просто у мальчика батарейка пустая. Этот малыш требовал её всю и больше того — и всё равно ему оказывалось всегда мало. Он будто пытался добрать недоданное ему в младенчестве.
Родители, которые однажды его бросили, как будто запустили определённый механизм отверженности в его жизни, словно вокруг него повисло отталкивающее людей поле, это — как магнит отталкивает другой магнит с одноимённым полюсом. Мальчик раздражал всех: воспитателей в детском садике, друзей семьи, бабушек. Этот ребёнок пытался восполнить пустоту внутри себя всеми доступными ему способами, начиная от еды и заканчивая самоукачиванием.
47
Когда Кирюше было четыре года, она обнаружила, что мальчик начал таскать из шкафчиков еду: сухарики, печенья, конфетки. Самое ужасное было то, что это происходило не только дома, но и в гостях. Никакие разговоры о том, что так делать нельзя, Кирилл не воспринимал. Он демонстративно судорожно запихивал в рот уворованное и ложился на пол, давясь засунутым в рот. Самое печальное было в том, что многое из того, что он запихивал, есть ему было совсем нельзя: у него был сильный дерматит и нежная детская кожа шелушилась, точно обожжённая жарким южным солнцем, расцветала красными пятнами, как после комариных укусов… Каждый раз, когда она это замечала, в ней поднималась целая буря от негодования и бессилия: хотелось всё крушить, сорвать крышу дома, который так непрочен, и бросить об асфальт без надежды, что она останется цела, как корабль, выживший после кораблекрушения. Хотелось самой кинуться на стену дома и разбиться: будущего снова не было…
Он никогда не мог насытиться. Словно мощный пылесос, он втягивал в себя всё съестное в доме. Олеся как-то поставила на стол кастрюлю макарон, усадив Кирюшу ужинать, — и не успела положить ему их в тарелку, отвернулась к плите, чтобы вытащить пирог из духовки, а когда вернулась к столу, то кастрюля с макаронами, которые она готовила дня на три на троих, была пуста. При этом мальчик был совершенно сыт, уже раскормлен так, что Олеся начинала опасаться за его здоровье… Тут же после этой кастрюли макарон Кирюшу вырвало один раз на ковёр в гостиной, второй раз на диван, куда он тут же забрался, а в третий раз — он просто выплюнул всё на неё, когда она переносила его в кровать. Он лежал на кровати с лицом, сливающимся с белой подушкой, и она в растерянности стояла над ним, вытирая влажной марлей его рот.
Если кто-то в присутствии мальчика ел, то он бесцеремонно подходил к жующему и смотрел на него, как собака, выпрашивающая подачку. Только собака смотрит просительным и заискивающим взглядом, а Кирилл просто буравил исподлобья своими чёрными сузившимися зрачками, превратившимися в штопор, рот жующего, что у того кусок вставал поперёк горла: «Надо делиться!»
А на людях её приёмный сынок всегда очень сильно безобразничал, будто напоказ, — и Олеся старалась не отпускать его от себя. Походы в магазин или в гости превращались в кошмар. Олеся не понимала, как у ребёнка может совсем отсутствовать понятие, что вещи могут быть личными. Он просто брал с полки понравившуюся вещь — и отобрать её можно было только со скандалом. Кирилл заливался истошным ором, но без слёз, ложился на пол и закрывал игрушку всем содрогающимся от плача телом и сучил ногами. Любое своё несогласие мальчик выражал именно так. Иногда начинал смахивать со столов и диванов всё попавшееся ему под руку и остервенело топтать.
В магазинах мальчик всё время норовил пройти через витрину, постоянно натыкался на неё — и затем разворачивался с таким непонимающим и испуганным лицом, что находившиеся рядом посетители улыбались и подавали всякие реплики… Олеся всегда чувствовала себя неловко, будто у неё дефективный ребёнок.
Прогулки тоже были ужасны. Падал на землю, даже если был дождь и во дворе стояли огромные лужи, постоянно запинался о малейшие кочки, тянул в рот окурки, жвачки, конфетные фантики, которых всегда было в избытке на тротуарах.
С мальчиком мало кто дружил, так как он всех задирал. Однажды она увидела, как он шёл по коридору в садике. Каждому из находящихся в коридоре детей он успевал уделить внимание: одного щипнуть, другого толкнуть, третьему показать язык, четвёртому адресовать непристойное движение, пятому подставить подножку, оставшихся обозвать, плюнуть, пнуть, при этом ещё успеть сдёрнуть с выставки чей-то рисунок. Как-то чужая мама надавала ему тумаков и прошипела голосом, полным яда: «Ещё раз тронешь моего Вову, урою, исколочу до смерти, мама твоя не узнает». Олеся случайно услышала, когда пришла забирать мальчика. Ринулась оборвать женщину, но не тут-то было… Женщина не замолчала, пока не вылила весь ушат помоев и растёкшейся в нём желчи из вскрытого желчного пузыря… У Олеси потом целый месяц горчило на душе.
Если Кириллу становилось скучно, когда все детки спали, то мог ударить свою соседку. Бил по животу… Девочка поднимала рёв. Все дети, естественно, просыпались… Начиналась общая кутерьма — и Кирилл с предовольным видом наблюдал суету воспитателей, успокаивающих деток… На него жаловались. Она скрывала, что сынок не родной, но ей было неловко. Она краснела, теребила пальцами воротник платья, перебирала чётки бус. Один раз нервничала так сильно, что незаметно рванула ниточку бус — и они рассыпались, покатились цветными горошинами, а дети смеялись и ловили их… Потом со всех сторон детские ладошки протягивали ей бусины, но большинство горошин осело в карманах штанишек и платьиц или затаилось по углам под шкафами и коврами. Переминаясь с ноги на ногу, она расцветала розовыми пятнами, переползавшими со щёк на шею, точно гигантское родимое пятно…
Понравившиеся же ему игрушки он просто отбирал у детей, или даже дети сами давали ему их поиграть — и Олеся неизменно обнаруживала их потом дома, причём мальчик умудрялся их спрятать куда-нибудь в свою одежду так, что она вовремя не могла этого заметить. Ей приходилось относить эти игрушки в детский сад, так как вытянуть из ребёнка, у кого именно он взял игрушку, было невозможно.
Как-то сломал мизинец у девочки, отнимая игрушку. Хлопал длиннющими ресницами, отбрасывающими под веки тень, отчего глаза становились огромными бездонными колодцами, в которых можно было утонуть:
— Мама, я это случайно сделал. Не рассчитал свою силу…
Играть он по-прежнему не умел. Крушил дома и самолёты, собранные из конструктора родителями, сам же принимать участие в их постройке вообще не желал.
Однажды Олесина приятельница подарила Кириллу целый мешок игрушек. Он их перебирал неделю, а потом собрал в пакет и отнёс с собой в детский сад. На вопрос Олеси, зачем ему столько, ответил, что будет там ими играть. Отобрать у него игрушки она не смогла. Каково же было её удивление, когда она узнала, что он все игрушки раздарил. Объяснил он это ей тем, что хотел, чтобы ребята с ним дружили. Воспитательница вступилась за игрушки, призвала детей их вернуть, так как Кирюша совершил свой дар без разрешения мамы. Но ни один из детей игрушку не отдал.
— Ну что ж, значит, вам надо подарить ему свои, — сказала воспитатель.
Но и своими игрушками никто из детей не захотел делиться. Ни один ребёнок. Лишь одна девочка протянула ему сосательную карамельку на палочке, достав её из кармана платья. Все стояли, насупившись и заведя руки за спину…
А ещё он не умел до пяти лет бегать — только быстрый шаг вперевалочку, спускался и поднимался по лестнице приставным шагом, совсем не умел прыгать и не понимал, как это делают другие дети.
С удивлением смотрел на соседскую девочку, скачущую через скакалку.
— Мама, а зачем она так делает?
— Это она так играет.
— Какая глупая у неё игра.
Когда-то она думала, что родители сродни луку: куда стрелу натянешь, туда она и полетит. Но Кирилл как будто вообще не слышал родителей. Потом она поняла, что дети в приюте воспринимают речь воспитателей фоном. Мальчика приходилось брать на руки или хотя бы держать за плечи, обнимать, смотреть ему в глаза — только тогда он что-то воспринимал.
В детском саду Кирюша начал переодеваться в одежду девочек, когда те ложились спать днём, и расхаживал в ней по спальне. Потом начал ходить в спущенных штанах и говорить, что ему так удобно. То же самое он делал дома… На замечания отвечал, что она ему не мама и ему всё равно, что она такое говорит, и смотрел маленьким злобным хорьком. Совершеннейшим шоком для неё стала жалоба воспитательницы, что мальчик прилюдно онанирует, собирая толпы… Она тогда, вся леденея от нехорошего предчувствия до кончиков пальцев, словно долго плыла в холодной воде, подумала, не было ли в его роду шизофреников, — и пошла в тот детдом, откуда они забрали малыша, попросила поискать в архиве его дело. Досье на него нашли, но ни о каких психических заболеваниях там не упоминалось.
Однажды воспитательница застала Кирилла, стоявшего во время тихого часа перед чужим шкафчиком. Он, высунув язык, орудовал ножницами над курточкой другого мальчика… Разразился скандал… Было уже несколько таких случаев, когда кромсали чужую одежду и вырезали из неё кусочки. Когда Олеся спросила сына, зачем он портит чужую одежду, ведь у него достаточно своей, в глазах мальчика промелькнула молния, на минуту озарив его злобное лицо:
— Я мщу, — сказал Кирилл. — Я и его зарежу…
— За что ты мстишь?
— Он меня дразнил, что я плохо выговариваю букву «р».
Тогда Олеся впервые задумалась над тем, что она слишком много на себя взвалила и совершенно не знает, что делать… Она попыталась объяснить ребёнку, что так делать нельзя, но сразу же в ответ в его взгляде вспыхнуло такое зарево от молний, разрезающих ночь, что ей стало страшно.
Потом начал раскраивать всё подряд дома. Кромсал ножницами обувь, резал платки, пальто, платья, занавески, скатерти, постельное белье, вспорол кухонным ножом диван и кресло. Это был настоящий квартирный террор. Олеся снова задумалась: «Да нормален ли он вообще?»
Это было странно и необъяснимо, но она вдруг почувствовала, как что-то такое мрачное опустилось на их семью. Казалось, что произошло что-то непоправимое, автокатастрофа, как тогда, разом переломившая их жизнь надвое, словно пустую высохшую соломинку.
Добил её звонок с опеки... Получила контрольный выстрел в голову, когда стала рассказывать о поведении мальчика:
— А вы читали, под чем вы подписывались?
— В смысле?
— Вы подписались, что ознакомлены с диагнозами ребёнка... «Психическая задержка речи; гиперактивность; дефицит внимания…» Олеся впервые услышала не только эти диагнозы, но и данные по беременности его матери, которая, как теперь выяснилось, имела во время вынашивания сына зависимость наркотическую, алкогольную и никотиновую... С каждым диагнозом у Олеси волосы становились дыбом и начинали завиваться в колечки… Ей, конечно, давали подписывать какие-то бумаги, которые она не смогла бы при всём своём желании прочитать, так как почерк врачей всегда оставался для неё загадкой, но на все свои вопросы о здоровье малыша она получала один ответ:
— Всё хорошо, ваш малыш совершенно здоров...
48
То, что Олеся взяла мальчика из приюта, мама так и не смогла принять. Она не только не смогла его полюбить, но считала, что Олеся загубила свою жизнь:
— У меня сил нет нянчить чужого ребёнка. Ты дура и сделала глупость, о которой сильно пожалеешь. Но, в конце концов, это твоя жизнь, живи как знаешь…
Мама почти не помогала и игнорировала внука. Она не вмешивалась в процесс его воспитания и не мешала, но как-то сразу оторвалась от дочери. Хотя разрыва не произошло, но отношения подёрнулись ледяной корочкой, пока ещё тонкой и прозрачной… Олесю относило, словно льдину от берега. И под ногами бурлила чёрная вода. Её, конечно, могло снова прибить изменившимся ветром, но срастись и стать целым — это было уже невозможно. Она не сомневалась в том, что мама искренне переживала за неё, жалела её и хотела для неё лучшей участи, слишком много она в неё вложила и считала её не только своим продолжением, но и частичкой своего сердца. От сердца не отрезают кусочек. Оно просто тогда перестанет биться… А этот чужой мальчик был за пределами её видимости, круг был очерчен раз и навсегда: «это не моё». Виделись с мамой они теперь нечасто. Хотя она звонила сама каждый день, но о Кирюше почти не разговаривали, словно это был больной зуб, на который нельзя надавливать или раздражать горячим и холодным, чтобы он не пронзил острой болью. Возможно, ей на самом деле было тяжело видеть, что дочь не так счастлива в своём материнстве, как надеялась, и её худшие опасения подтверждаются.
Иногда, когда мама приходила к ним в гости, она даже брала маленького Кирюшу на руки и играла с ним, но так, как играют с соседскими детьми, без дрожи в сердце. Лицо её оставалось серым и усталым, точно оно запылилось на просёлочной дороге, по которой гуляет ветер, играющий с собственным хвостом, как подрастающий котёнок. Ни один солнечный луч не проникал через этот плотный занавес туч на её лице.
Подчас она просто садилась на диван и там сидела, отдыхая, — и мальчик забирался к ней и спрашивал: «А ты мне что-нибудь принесла?» Она приносила что-нибудь почти всегда: шоколадку, игрушечную машинку, книжку с цветными картинками, настольную игру… Эти подарки не были дорогими, но, вспоминая своё детство, Олеся думала о том, что и ей не дарили дорогих подарков.
Однажды сын воткнул бабушке в бутерброд иголку. К счастью, она укололась о неё, не успев откусить.
Олеся старалась не перекладывать заботы о мальчике на мамины плечи, сознавая, что той это попросту тяжело, и если иногда она и помогает, то не из любви к ребёнку, а из любви к ней… Она чувствовала всем своим существом, что мама ревнует и переживает, что забота и привязанность дочери, в которую она столько вложила, достаются не ей, а совершенно чужому маленькому сорванцу, кидающему на пол игрушки, которые она покупала, сэкономив на еде из своей мизерной пенсии… Олеся чувствовала себя виноватой, но почему-то вместо того, чтобы успокоить маму, огрызалась на неё и обвиняла в эгоизме… Мама срывалась и кричала, что она отняла у неё спокойную жизнь, что лучше бы ей вообще не жить, чем видеть дальше, в кого превратится их приёмыш…
Время от времени она даже соглашалась посидеть с мальчиком, но каждый раз после этого говорила Олесе, что в её дом она больше ни ногой… Почему женщина, в жизни которой была радость материнства, не могла понять свою дочь? Была ли это только ревность, замешанная на соперничестве и очень сильной властной любви сразу?
Уходила мама от них по-разному: иногда с гордо поднятой головой и поджав губы, всё больше становящиеся похожими на завядшие и побуревшие стручки акации, обронившей семена в землю, а бывало, что они обнимались в прихожей и долго так стояли, прижимаясь друг к другу. Мамина макушка, на хохолке которой топорщился тополиный пух, лежала у неё под подбородком, и она гладила её и легко целовала, будто дула на одуванчик, собираясь лицезреть полёт лёгких парашютов… Кирилл частенько подходил и начинал дёргать Олесю за полу халата — и тогда она выпускала маму из своих объятий, но мамины руки не разжимались сразу, они словно хотели запомнить контуры её тела и перелить в себя её тепло, и Олеся думала о том, что никто нас не любит так, как любят наши родители… Сможет ли она когда-нибудь вот так стоять со своим Кирюшей?.. Знать ответ она боялась… Внутренний голос вкрадчиво и немного злорадно шептал ей, что Кирилл будет появляться лишь тем видением серого дымка, который она увидела после той аварии на дороге, перевернувшей её жизнь, точно песочные часы… Обратный отсчёт бежит тоненькой струйкой песка — и когда-нибудь, но ещё очень нескоро, осядет жёлтой могильной горкой, под которой будет похоронена её жизнь.
Как-то, когда они шли с Кирюшей из поликлиники, она издалека увидела маму на трамвайной остановке. Она тащила две тяжёлые сумки с продуктами, переваливаясь, как уточка… Сгорбленная, в синеньком вытертом пальто, из которого она выросла, точно ребёнок, и пальто еле застёгивалось на пуговицы, в ярком посадском платке, по которому бежали красные маки, она показалась Олесе такой жалкой, что от щемящей боли заломило в груди — и она остановилась, скрываясь в тени раскидистого тополя, ветви которого щекотали лицо нежными поцелуями, бросая тени.
Кирилл не заметил бабушку, а она инстинктивно почувствовала, что маме не надо сейчас его видеть и хорошо, что она тоже смотрит мимо них… Что-то было в её землистом лице уже потустороннее, и Олеся подумала, что рассказ о походе к врачу с Кириллом и его болячках только расстроит её… А промолчать она не сможет… В ней всегда была какая-то сжатая пружина, механизм которой приводила в движение кнопочка, нажимаемая близким человеком, — и она тут же выплёскивала из себя прожитый день, делилась накопившимся и переполнявшим её… Почему-то она всю оставшуюся жизнь помнила эту ссутуленную фигуру, медленно переходящую трамвайные пути, блестевшие на весеннем солнце, будто тоненькие звонкие ручьи. Ручьи и слёзы высохли, смех и рельсы отзвенели, осталось только это воспоминание, врезанное в серое полотно памяти яркой заплаткой, какими украшают для прикола детскую одежду.
Не лучше было и со свекровью… Она знала об их с Игорем решении и даже поддерживала его, но с появлением у неё внука вдруг переменилась до неузнаваемости. Когда приезжала в гости, на Кирюшу даже не смотрела, за столом говорила только с сыном, не обращая на Олесю никакого внимания, словно та была пустым местом. На прямой вопрос Олеси: «Что случилось?» — она однажды ответила:
— Глядишь, от другой, здоровой женщины у него давно уже были бы свои дети! Мне тут такого рассказывали про то, какими вырастают неродные! Ты знаешь, какая у него наследственность? И вообще, почему я должна нянчить чужого внука?
Муж во время этого разговора отсутствовал и, вернувшись, не понял, почему глаза Олеси мокры, точно она ныряла в бассейне с хлорированной водой, а его мать стоит у окна и молчит. После этого у него был долгий разговор с матерью, они поссорились — и та больше не появлялась в доме Олеси…
49
Однажды вечером Игорь, вернувшись с очередных процедур, куда он возил мальчика, сказал ей:
— Когда я ехал с ним на машине, я поймал себя на мысли, что хочу резко завернуть в столб и покончить со всем этим… А ты взяла этого мальчика, потому что убила того…
С осенней непогодой в её семейную атмосферу пришли дожди, грозы, а потом даже тайфуны, грозящие разрушением...
Они не предъявляли друг другу претензий, но то тепло, что появилось между ними на той тёмной дороге, когда Игорь вёз её с места аварии, то чувство надёжного плеча рядом, в которое можно уткнуться и тебя погладят по голове, будто мама когда-то, отгоняя страшные видения, исчезло. Будто незаметно вылезли и заржавели гвоздики, торчащие из досок узенького мостика, протянутого через пропасть одиночества друг к другу. Доски ещё не сгнили, были целые и не трухлявые, но качались так, что ходить по ним становилось всё страшнее.
В воздухе было душно, как перед грозой… С работы Игорь приходил всё позднее. Заниматься с сыном он ей больше не помогал:
— Сама захотела, сама и расхлёбывай. Я заведу ещё детей, если надо будет. Своих! С хорошей наследственностью. Ты посмотри на себя! В кого ты превратилась! В старую сушёную воблу. Тебе вообще нельзя было заводить детей! Слушай! Давай сдадим его обратно… Я понимаю, что суд и всё такое… Но так часто делают. Ну, я прошу тебя, у нас же всё хорошо было… Ты теперь обо мне и не вспоминаешь. Ну не получилось у нас с родительством… Только ведь и не получится! Неужели ты не поняла? Ты всё равно будешь в старости одна. Это же не так трудно вернуть ребёнка! Ну переживём мы с тобой ещё один суд… Ну неужели ты не поняла, что он никогда не будет таким, каким был бы наш сын… Ну давай! Иди ко мне…
Олеся уткнулась ему в плечо, точно в обивку каюты, которую качает на волнах, — и разрыдалась…
— Я не могу. Мы справимся. Это же предательство… Так нельзя. Он выровняется, подтянется… Адаптация уже прошла, теперь только бы догнать ровесников… Я уже привыкла к нему, — всхлипывая, проскулила она…
Вытирая её слёзы своей ладонью, большой и тёплой, словно последнее солнце бабьего лета, он потянул её к дивану.
Слизывал со щеки слёзы шершавым языком, точно верная собака…
Она уже смирилась с тем, что из их жизни ушла музыка любви. Остались одни скучные звуки, похожие один на другой, как капли воды… Только ровный монотонный стук колёс поезда, несущего их по намеченному маршруту… Точно осенний дождь день за днём долбит, как дятел, по оцинкованной крыше; точно старики во дворе, со стуком выкладывающие костяшки домино… Когда-то на полуночном иссиня-антрацитовом небе мерцали звёзды, холодные, словно хирургический инструмент, и колючие, словно репейник… Теперь на чёрных костяшках белые кружочки… Половинка к половинке, всем сёстрам по серьгам, один к одному, живот к животу… У кого в руках останется пусто? Не у неё же? У неё теперь сын…
50
Однажды на даче Олеся увидела, как Кирилл пытается столкнуть с крыльца её старую тётку, бабушкину сестру: он разбежался, налетел на неё, боднул в живот головой и пихнул руками, а когда она, ойкнув и схватившись за хлипкие перила, устояла, то просто стал её толкать к краю крылечка. Тётя была из тех, про которых говорят: «божий одуванчик». Крыльцо было высотой больше метра. Страшно подумать, что могло бы быть со старушкой, если бы план мальчика удался. Они были в совершеннейшем шоке тогда, разругались с Игорем, который кричал, что она дура, если считает, что этот монстр будет им опорой на старости лет, и что его надо возвращать, пока он всех не покалечил и не убил… Этой же добрейшей и безобидной тёте он, подкравшись к ней со спины, пытался не один раз засунуть за шиворот халата лягушонка, поймав его в траве и держа за задние лапки.
Мальчик мог быть и ласковым… Целовал и обнимал Олесю, но то, что у неё есть кто-то ещё: Игорь, мама, подруги, — выводило его из себя. Мамочка должна была быть только его, и это при том, что, казалось, он к ней не чувствует никакой привязанности… Он ревновал Олесю даже к цветам. Так и говорил: «Ты их любишь больше, чем меня!» Вырвал с корнем орхидею, а розу полил водой со стиральным порошком такой концентрации, что белые крупинки порошка, точно снежная крупа, лежали на её нежно-розовых лепестках и глянцевых зелёных листьях…
Однажды Олесю не на шутку напугала его игра. Он ловил на даче больших блестящих полусонных жуков: чёрных, зелёных, коричневых, — и вставлял им в задний конец брюшка соломинку или черенок листа, уже начинавшего желтеть или становиться багряным, как закат в ветреный день. Жуки кувыркались в воздухе, пытаясь взлететь с неподъёмным для них лишним крылом, видимо, обезумев от боли и ужаса… Ребёнок прямо заходился от счастливого смеха, наблюдая за ними… А потом взял спички и поджёг сухой лист, внимательно наблюдая за жуком, что пытался взлететь с горящим факелом на хвосте… Когда Олеся увидела так развлекающегося сына, ей показалось, что это её посадили на горящий кол, обрекая на мученическую смерть…
Она потом целый вечер втолковывала Кириллу, что он растёт чудовищем, что жукам тоже больно:
— Что бы ты чувствовал, если бы тебя вот так проткнули?
Кирилл равнодушно посмотрел на неё и ответил:
— А ты сегодня тоже ловила и убивала мух…
Игорь заключил, что, возможно, мальчик болен: с этим не шутят и его немедленно надо отдавать обратно. Олеся тогда разрыдалась, уткнувшись ему в грудь и вбирая в себя родной запах. Она слышала шум приближающего поезда и понимала, что они стоят на рельсах… Земля под ногами методично вибрировала в такт колёсам…
— Может быть, в нём просто проснулся исследователь? — наконец, с надеждой, в которую и сама не очень верила, вымолвила она.
О следующем тревожном звоночке рассказала Игорю соседка. Дети связали лапы её кошке верёвкой, прикрутив к ним ещё и хвост, кошка извивалась и, видимо, пыталась перегрызть верёвку — и они тогда надели ей полиэтиленовый пакет на голову. Кошка сумела прогрызть пакет и не задохнулась, но сам факт издевательства над животным был вопиющим.
Игорь был взбешен. Схватил Кирилла и связал ему руки поясом от её старого халата, давно отправленного доживать свой век половой тряпкой:
— Вот так будешь сидеть весь день, может, тогда поймёшь, какого было кошке. Сейчас ещё и пакет тебе на голову надену, чтобы хоть что-то понял. Бесчувственное чудовище!
— Олеся еле оттащила мальчика от мужа, не дав ему надеть пакет, но рук развязать Игорь ей не позволил. Запер сына в сарае:
— Посиди тут, как в пакете. Подумай, каково кошке было!
Они поссорились тогда с Игорем очень серьёзно. Игорь был натянут, как тетива… Отравленная стрела метила прямо в её сердце, но у Игоря дрогнула рука — и стрела пролетела над её пригнувшейся головой… Игорь продолжал настаивать на том, что у ребёнка дурная наследственность — и дальше будет только хуже:
— Такому ребёнку место даже не в детдоме, а в психушке! Не понимаю, зачем ты взваливаешь на себя груз, который придавит насмерть?
Её сердце поднялось высоко-высоко, к самому горлу, у которого руки теребили воротничок халатика, и упало, разбившись на сотню коротких и быстрых, точно азбука Морзе, толчков… Во рту пересохло и было солоно от не пролившихся ещё слёз…
Она настояла тогда, чтобы через два часа муж выпустил Кирилла и развязал ему руки. Как ни странно, мальчик был совершенно спокоен и тут же принялся собирать непонятное ей сооружение из конструктора, хотя собирать конструктор сам он не любил, задумчиво выбирая детали и от удовольствия высунув кончик языка, который то уходил в глубину рта, то снова появлялся наружу, словно бы он хотел подразниться.
51
Игорь теперь раздражался по любому поводу… Точно был заржавевшим замком, который ещё открывался, но в нём всё скрежетало, хрустело и заклинивало от поворота ключа… Ей иногда казалось, что в темноте он искрит… Казалось, тронь — ударит током… Ещё пару раз он заводил разговор о том, что Кирилла надо вернуть: они просто испортят себе жизнь… Обоим хотелось лёгкости семейной жизни, непринуждённого щелчка в мир, в котором тепло и уютно. Ссорились теперь не бурно, как бывает у любящих, когда эмоции низвергаются с грохотом водопада, завораживающего своим действом, а холодно, затаённо, словно вступали в лужу, покрытую первым льдом, и попадали в мутную грязную воду — тут же отскакивали, но промокшие ботинки весь день напоминали о себе ледяной стужей, когда деревенеют пальцы, переставая чувствовать. Семейная жизнь обвалилась, как обваливается песчаный берег, подмытый грозовыми потоками воды… Берег оставался берегом, но всё было уже другое, и куст шиповника, что цвёл розовыми цветами, теперь валялся засохший почти у самой кромки воды… Ветер нёс их, как обрывки газеты, норовя закинуть куда-нибудь под чужой каблук…
К Кириллу он потерял всякий интерес, совсем не помогал ей и не участвовал в его воспитании, но как бы терпел все выходки приёмного сына. Но в конце концов поставил ей ультиматум: «Или я, или он». Это случилось в одну из суббот, когда Кирилл распустил наполовину его свитер и сломал его ноутбук. Не просто сломал, играя, а вскрыл, вытащил оттуда всю начинку и зачем-то сплющил часть деталей старинной подставкой из слоновой кости для всяких канцелярских мелочей типа ластиков и скрепок… Oн застал Кирюшу сидящим на полу и кромсающим ножницами проводки ноутбука.
Побагровел как рак, отобрал компьютер у Кирилла, надавал ему тумаков, отчего Кирилл залился каким-то лающим плачем, принёс ноутбук к Олесе на кухню, швырнул на стол:
— Вот, полюбуйся… Что сделал этот маленький пакостник. Я ухожу. Всё. Я больше не могу. Ты никогда не согласишься его вернуть, хотя этот киндер разрушил всё хорошее, что у нас было… Дальше будет ещё хуже… Очнись, протри глаза! Никто не взваливал на тебя этот крест, кроме тебя самой и попытки уйти от вины, которой за тобой нет…
Когда они брали Кирилла, то не стали его усыновлять, а оформили просто опеку, так было выгоднее: они имели на Кирюшу денежное пособие и при совершеннолетии тот должен был получить от государства квартиру. Когда Олеся стала оформлять документы на ребёнка, то она этого не знала, ей настоятельно советовали так поступить в самом детдоме: хотя бы несколько лет не усыновлять… Был, конечно, страх, что может заявиться биологическая мать и потребовать у них своего сына, но Олеся старалась об этом не думать… Времена были тяжёлые и социальные выплаты лишними не были. Поэтому Игорь просто вычеркивал Кирюшу из своей жизни: раз не было усыновления, то никто не может взыскивать с него алименты… Свободен как ветер… Только ведь направление ветра задаёт разница в температуре воздуха в разных областях и, как следствие, разность давления атмосферы… Значит, ветер тоже не свободен… Иллюзия всё это… Свобода ветра… И поговорка врёт…
Иногда Олеся с грустью думала о том, что Игорь бы остался, согласись она вернуть Кирилла… За две недели до его ухода они серьёзно разругались. Игорь опять пытался её уговорить отдать Кирилла, говорил, что у этого ребёнка нет будущего, которое она себе нарисовала, о том, что большинство приёмных родителей просто таким образом работают за зарплату, она же выстроила себе воздушный замок, что у неё будет сын… Но воздушными замками не заполняют пустоту… Туман рано или поздно начинает рассеиваться, мираж исчезает — и остаётся растерянность, бессилие, как после продолжительной болезни, когда почему-то совсем не набираешь в себя энергию, продолжая медленно сдуваться, как фигура из цветных воздушных шариков, подаренная тебе на юбилей: рано или поздно наступает день, когда воздушный цветок свешивает голову; заяц опускает уши так, что они висят по бокам головы грязными тряпочками, а у Чебурашки подгибаются ноги, и он падает на пол, будто неваляшка, но не встаёт и ещё некоторое время так лежит, продолжая сдуваться…
И она опять наотрез отказалась это сделать, хотя в глубине души понимала, что муж во многом прав: впереди её ждёт разочарование, отчуждение и, возможно, предательство… Он сказал ей тогда опять, что успеет ещё завести себе нормальных детей:
— Какие мои годы? Так что выбирай и пеняй на себя…
Но Олеся была будто листок, упавший с осеннего дерева, который спрятался под камень в горном ручье: вода бежит мимо стремительно и неостановимо, подхватывая и увлекая всё попавшее в неё за собой, а листок, он — вот, лежит себе смирно под тяжёлым камушком и только вздрагивает и трепещет, словно бабочка на ветру.
Собирал свои вещи Игорь медленно, ещё целых две недели, словно давал время ей одуматься, но ночевать уходил через день домой. Иногда ей казалось, что это он её просто пугает, ну, может, в отпуск хочет удрать… Они не ругались, но напряжение было разлито в воздухе, как бывает в дни магнитных бурь: солнце ярко светит, но на сердце невыносимо тяжело, словно тащишься по пустыне, по щиколотку утопая в песке, навьюченный, как верблюд, скарбом за плечами.
Ей до последнего не верилось, что это конец… Но в том, что они не ругались, и была какая-то обречённость их отношений: уже всё решено и даже ругаться стало неинтересно… Она привязалась к Игорю и плохо представляла себе, как она будет справляться с Кирюшей одна… На душе было гадко и муторно… Но если любимый человек так спокойно может её бросить, то, значит, ей с ним не по пути… Не сейчас, так в другой раз… Разрыв и предательство неминуемы. Это как трещина в земле… Сначала от сухой погоды, потом хотя и впитывает в себя воду от гроз, но уже не срастается, а только становится всё шире и шире, оголяя корни растущего рядом дерева… Рано или поздно дерево оказывается с вывороченными корнями лежать рядом с этой незаживающей раной в земле…
— У тебя кто-то есть? — нерешительно спросила она, боясь услышать утвердительный ответ.
— Пока нет, но найду… Я тебе не изменяю. Вот буду свободен…
Свободен, как перелётная птица, летящая на юг, в тёплые страны, так как дома зима и можно погибнуть… Кровь сворачивается в жилах… Пищи нет, насекомые больше не летают, а где-то спят в щелях домов, а водоёмы покрылись толстым слоем льда, на который день за днём падают холодные белые хлопья, что лежат и в оставленных гнёздах, образуя снежную перину... Только сколько их, перелётных птиц, гибнет в пути, падает тяжёлым камнем на мёрзлую землю как подстреленных из рогатки: от разрыва сердца, от токсичных облаков заводских отходов или просто от усталости? Улетают в тёплые страны, чтобы потом возвратиться опять домой, потому что дом — это дом, это гнездо, в которое надо таскать пух, солому и скреплять прутики собственной слюной… А, в сущности, птица так же несвободна, как дождевой червяк в земле, бурящий свои ходы, чтобы глотнуть свежего воздуха, задыхаясь от осенних дождей…
То, что ушёл Игорь, было для неё неожиданно. Ей казалось, что муж должен был бы разделить её энтузиазм по поводу приёмного сына… Но не получилось… Игорь не хотел становиться шестерёнкой в семейной жизни, которую заклинило от удара при падении, а смазка механизма затвердела от холода.
Сколько потом она ни спрашивала Кирилла, зачем он доломал папин ноутбук, натыкалась на его молчание. Сын делал вид, что не слышит, и продолжал заниматься своими делами, точно глухонемой ребёнок…
Уход Игоря совсем выбил её из колеи, она была уже очень привязана к нему и считала его частичкой себя… Да, её жизнь была колея, в которой на глинистой скользкой дороге стояли глубокие лужи с квакающими в них лягушками, которые выпрыгивали перед колёсами на обочину, разбрызгивая мутную воду. Это была колея, в которой они то и дело буксовали, надрывая мотор и захлёбываясь плачем, а путь был хоть труден, но ясен… Они подкапывали засасывающую их глину, подкладывали старые кирпичи и гнилые доски — и медленно проезжали намеченный и, как ей казалось, единственно правильный путь… Семья, муж, дети, внуки, старость в окружении любящих и заботливых домочадцев… Теперь колею в один миг разворотил бульдозер — и она не знала, как двигаться дальше… «Ну и чёрт с ним! Предатель!» — то и дело думала она, но от этих мыслей ей не становилось легче… Она с трудом сдерживала раздражение против Кирилла, но вернуть его в детдом не позволяли её воспитание и страх осуждения, хотя она никогда особо не шла на поводу у окружающих… Не стайная птица, летающая по своему, одной ей ведомому, маршруту…
После ухода Игоря Олеся столкнулась с тем, что ей не хватает денег на то, чтобы прокормить сына. Теперь она частенько носила в сумочке несколько целлофановых пакетов. И если на работе праздновали чей-то день рождения, то старалась незаметно утащить что-то для Кирилла, не доедая деликатесы, что оказывались на её тарелке… Вначале ей было неудобно таскать в пакетиках куски, потом вошло в привычку. Иногда ей удавалось набрать бутербродов, круассанов из слоёного теста, кексов и пирожков на презентациях и открытиях выставок, на конференциях и фестивалях — и тогда она радовалась своей ловкости и тому, что сыну перепадёт тоже что-то вкусненькое…
Когда ушёл Игорь, она долго не могла прийти в себя. Ей почему-то казалось, что сын скрепит их союз, а оказалось наоборот… Игорь ушёл, как в воду канул… Не звонил, не писал, не справлялся, как она несёт тот крест, что на себя взвалила. Её жизнь стала ещё более походить на размеренный конвейер, который всё время ломался… Спасало только то, что она всё ещё верила, что сможет «одомашнить» мальчика. Больше всего её расстраивали не истерики сына, не его постоянная ложь, не воровство, хотя всё это не только её удручало, но и не на шутку пугало, а то, что он не чувствовал к ней никакой привязанности. Эмоциональная окаменелость, будто она общалась с каким-то роботом… Иногда она думала, что, если всё же отдаст сына обратно в детдом, он нисколько не будет опечален… Он воспринимал маму как неодушевлённый автомат, из которого можно получить игрушку или стаканчик с мороженым, если нажать на нужную кнопку. С Игорем она не ощущала своего одиночества, теперь же она чувствовала себя пловцом, посягнувшим переплыть в ледяной воде пролив Ла-Манш без какой-либо страховки… Что двигало теми безумцами, что посягали на его стремительное холодное течение, унёсшее не одну жизнь на дно?
52
Она встретила Игоря через 12 лет в магазине. Он обрадовался ей и вызвался помочь довезти ей обои, которые она там купила. Олесе не очень-то это было и нужно: она бы заказала такси, но соблазн провести полчаса с человеком, которого она когда-то любила, был велик… Он подвёл её к стареньким, насквозь проржавевшим «Жигулям», на синий капот которых, казалось, залетели прошлогодние листья, сметённые ветром с земли, а днище кузова было вымазано глиной, но, подойдя поближе, можно было увидеть, что это сильно проржавевшее железо… Им обоим захотелось рассказать о своей жизни — и Игорь остановил машину на окраине города на берегу Волги, и они долго сидели в его машине и разговаривали… Можно было, наверное, пойти посидеть в кафе, но Игорь ей не предложил, а она постеснялась, недоумевая, что же это за нужда такая сидеть в машине, вдыхая выхлопные газы, тошнотворным запахом которых был пропитан весь салон… Игорь очень похудел, сказал, что женился, но сейчас живёт с матерью, которая совсем потеряла память и стала глупа, как маленький ребёнок. Он занимался теперь заправкой картриджей, у него была своя маленькая фирма, но бизнес шёл плохо, и он никак не мог выплатить кредит, что взял на открытие дела… Казалось, что весь он состоит из острых углов, не человек, а какая-то комбинация из деталей конструктора, вращающихся на шарнирах… Череп будто обтянут морщинистой кожей, в складки которой въелась угольная пыль, точно у шахтёра… Приглядевшись поближе, она поняла, что это нарушение пигментации и мелкие родинки, обильно рассыпанные будто из маковой головки. Чёрная роговая оправа очков ему явно не шла, они были огромными и лишними на этом осунувшемся лице со впавшими щеками, казавшимися проколотым мячом, из которого чуть-чуть ушёл воздух — и он от удара по нему ногой принял такую форму.
Но не это её удивило, а то, что был он очень озлоблен.
— Знаешь, а ведь мы с тобой могли быть счастливы. Я любил тебя. Я, наверное, не смог пережить то, что ты все силы отдаёшь чужому мальчику, словно искупаешь свою вину за того, сбитого на дороге… Или пытаешься что-то кому-то доказать… Мне или своей матери… Будто мы пешки в разыгранной тобой партии… Ты всегда делала ход конём, сметая всё стоящее у тебя на пути… Ты сильная женщина, как и твоя мама… Но нельзя подчинять чужую жизнь своим желаниям… Даже если они очень благие…
У него, должно быть, была своя правда. Каждый представляет своё счастье по-своему… За тот час, который она просидела в его машине, она была совершенно выбита из равновесия только от странного разговора на повышенных тонах: голос его всё время взлетал вверх — и её меланхоличный тон невольно подпрыгивал за ним, высасывая из неё для прыжка все силы. Им сейчас нечего было делить и не в чем обвинять друг друга. Пути их разошлись, и они давно научились жить друг без друга… Некогда одна дорога не только разошлась на две разные, но и доступ к дороге другому был теперь перекрыт шлагбаумами, заборами и воротами, пропуска в который нет и вряд ли уже будет… Внутри него всё клокотало, словно водопад у подножия горы, и Олеся была оглушена, испугана, хотя и отскочила в сторону от кипящей воды на безопасное расстояние, но выплёвываемые брызги всё равно долетали… Чувствовала себя так, словно прошла по жёрдочке над этой бешено ревущей водой: уцелела, но ноги подгибаются и дрожат, внутри дрожь и пустота. Её обвиняли в том, что она была богата, хорошо выглядела и состоялась профессионально… Ей стало от этого смешно… Она всю жизнь работала, как долгоиграющий механизм на солнечных батарейках. Как только начинался день — механизм приходил в движение, и это всё лишь для того, чтобы не быть за чертой бедности, а хотя бы стрелкой дрожать на этой отметке… О каком счастье может говорить одинокая женщина, которой не суждено было родить своего ребёнка, который мог бы быть её продолжением и опорой, а чужого не смогла удержать на краю? На губах Игоря, словно герпес, расцветала саркастическая усмешка… Острое и холодное, будто ланцет, сверкало в его взгляде… А раньше его глаза были прозрачные, зелёные, как крыжовник в рыжих волосках… Она щекотала его ресницы губами и языком, он зажмуривал глаза — и крыжовник пропадал, оставалась рыжая мохнатая гусеница, которую она гладила подушечками пальцев, по очереди указательным, средним, безымянным и мизинцем. А большой палец ловили его жадные губы, засасывающие в себя, как водоворот…
Почему-то вспомнилось, как они пошли однажды в мае классом гулять — и она села на свежую траву, выглядевшую зелёным ковриком с жёлтым орнаментом мать-и-мачехи, подстелив полиэтиленовый пакет, но учительница стала её ругать:
— Не сиди на холодной земле. Простудишься — и не будет детей!
Она испугалась тогда и встала… Как это может быть: у неё не будет детей?
А ведь она обрадовалась, увидев в толпе Игоря. Рванулась, как неизлечимый наркоман, учуявший запах дурмана… Мелькнула, как августовская падающая комета, мысль, что всё ещё можно начать заново… И всё получится, если беречь друг друга и жалеть… Сердце всё ещё кровоточило… Солёная кровь, которую она слизывала, пытаясь остановить, разъедала губы и таяла во рту, словно снежинки, пойманные языком. А ей казалось, что она живёт уже с отключённым сердцем, перестала реагировать на всё: и на плохие вести, и на радостные события, ещё чуть-чуть — и сердце вообще остановится за ненадобностью. Зачем качать холодную отравленную горечью кровь?
53
Для Олеси это было очень странно, но Кирилл помнил свою родную мать. Иногда он говорил: «Когда я жил с другой мамой, мамой Таней…» Будто «мама» — это должность такая…
Просыпается ночью — и в рёв… Блажит так, что соседи начинают или в стену стучать, или по телефону звонить… «Отпусти меня, отпусти меня!!!»
Как она пугалась этих ночных истерик! Ну неужели в детдоме ему было лучше, чем в семье?
Однажды, когда Кирюше было уже пять лет, они проходили мимо старого роддома — и Олеся сказала ему, что она здесь родилась.
— А я? Мама, я тоже здесь родился?
Ей пришлось ответить, что нет, в другом городе…
— Тебя родила совсем другая женщина, но она тебя бросила, так как была больная очень страшной болезнью — и тебя нельзя было с ней оставлять, она была глупая и слабая. А я хоть и не очень сильная, но этой болезнью не заболею никогда. Даже кошка не бросает своих котят!
— А что за болезнь?
— Болезнь эта ужасная, когда своих детишек меняют на водку. Она пила — и ей было на тебя наплевать.
— А что такое водка?
— Это спирт, химическое соединение, горькая жидкость, от которой человек пьяный делается и не может отвечать за свои поступки.
— А это всегда так? Одни рожают, а другие воспитывают?
— Нет. Что ты! Так редко бывает. Тебе просто не повезло.
Через неделю сам спросил её:
— Мама, это правда, что ты сказала?
— Правда, сыночек. Есть мамы, что рожают из животика, а есть такие, как я. Я тебя родила из сердца… И корнями ты остался там, словно дерево в земле… Корни переплелись с артериями и венами, вырвать их уже невозможно…
Она думала тогда, а не зря ли она сказало всё такому маленькому, но потом решила, что он бы всё равно узнал рано или поздно из чужих уст… Шок был бы…
Она очень боялась, что кто-нибудь расскажет Кириллу правду, и вот сама же эту тайну выдала... Смерть Кощея на конце иглы. Игла в хрустальном яйце. Яйцо в утке. Утка в зайце. Заяц сидит в сундуке. Сундук на дубу. Дуб на острове Буян. Остров затопило нахлынувшей волной, дерево ушло под воду, сундук поплыл и открылся, зайца укачало и вырвало, утка снесла яйцо, которое разбилось вместе с волной о скалу на мелкие брызги… А иголка блеснула — и пропала среди серых камней…
Ей стало легче… Не надо больше бояться, что словоохотливые соседи откроют мальчику глаза… Глаза открыты, но ночь — и в комнате с трудом можно разглядеть очертания предметов…
После этого Кирюша нарисовал свою настоящую маму: она была с крокодильими зубами и с метлой, как Баба Яга.
— Что ж ты такую страшилищу изобразил? Она больная, на работу её не берут, денег у неё поэтому нет. Ты бы хоть солнышко намалевал…
— Не хочу, — ответил Кирилл, — и нарисовал большую рыжую молнию, пронзающую женщину насквозь, точно копьё.
После этого он несколько дней смотрел на рисунок, гладил его, будто ласкающуюся к ногам кошку, и говорил: «Бедная мама…» «А я кто?» — с ревностью думала Олеся.
Кирюша тогда недели две ходил тише воды, ниже травы. Слушался во всём, ластился к её ногам весенними былинками шёлковой осоки, ещё не отточившей свои края… А потом нарисовал на плотном альбомном листке женщину, подписал «мама» — и ножницами отрезал ей ноги.
— Кирюшенька, ты зачем ей ноги отрубил? Тебе не жалко? Как она ходить будет? Кто ей еду принесёт? Она же умрёт без еды. Разве так можно? И больно это.
— Жалко. А это — чтобы она ко мне не пришла никогда и не забрала меня от тебя…
А потом трава пошла в рост — и через неё стало не пробраться… Трава цеплялась сизыми головками репьёв и жгла крапивой, качающей перед её лицом свои зелёные серёжки… Вода стекала с горы водопадом, увлекая за собой маленькие камушки и большие булыжники…
Чуть что:
— Ты мне вообще никто. Уйду к настоящей маме…
— Иди, иди… Скатертью тебе дорога в притон алкоголиков и наркоманов… Узнаешь там, почём фунт лиха!
В девять лет Кирилл заявил ей, что хотел бы найти настоящую маму…
— Зачем? — спросила Олеся, — я разве мама ненастоящая?
— Нет. Ты сама говорила, что ты не моя мама. Я хочу найти свою настоящую маму.
В третьем классе у мальчика начались постоянные истерики: «Меня никто не понимает, я изгой, мне бы было лучше в детдоме, убегу к маме, я никому не нужен». Такая истерика возникала практически на любое маломальское её замечание. Она терялась и не знала, как с ним себя вести… Потакать во всём было нельзя, а холодный ненавидящий блеск в глазах, дыбом шерсть, как у кошки, повстречавшей на своей дороге собаку, выводил из равновесия. Она не раз жалела, что рассказала ему о кровной матери. Всякий раз, когда она что-то ему запрещала, в глазах ребёнка зажигался маленький лазерный лучик ненависти, прожигающий её насквозь… От него оставались незаживающие рубцы, которые не кровоточили, но постоянно болели… Она думала: «Откуда эта ненависть?» И решила, что это от стыда, что она знает о детдоме и неблагополучных биологических родителях мальчика. Он бы не хотел об этом вспоминать, от этих воспоминаний остаётся ущербность маленького человечка, а приёмные родители как бы реанимируют этот стыд… И каждый раз, когда она чувствовала этот обжигающий лёд, она думала о том, что её старость будет совсем не такой радужной, как она себе напридумывала…
Как-то она отвернулась от этого ненавидящего взгляда и поймала уголком глаза в зеркале совсем иное выражение: равнодушный холодный взор, наблюдающий за ней и её реакцией… Ею просто пытались манипулировать, точно в кукольном театре, и считали, что она должна ему всё за его детдомовское младенчество… Она решила тогда, что надо перестать его жалеть и быть более требовательной и настойчивой… Она стала изображать лицо мраморного изваяния, устремлённое в высь, в ответ на его выкрутасы… Сын сначала был растерян, Олеся это чувствовала по тому, как лазер переставал её испепелять и блуждал кругами, точно искал потерянную вещь.
Когда Кирюше было семь лет, он рассказал ей, что у него перед глазами всё время всплывает какая-то женщина, которая стоит по колено в реке, подвернув подол зелёного платья, и держит руки по локоть в воде. У неё в руках бьётся большая рыбина, пускающая пузыри раскрытым ртом… Он не видит её головы, а только эти большие пузыри, которые его очень забавляют. Он сидит в коляске на берегу и наблюдает, как пузыри поднимаются, точно маленькие блестящие шарики из его игрушечного бильярда, и лопаются, попав на воздух. Потом женщина вытаскивает рыбину на воздух — и он понимает, что это и не рыбина вовсе, а младенец… Девочка… Руки девочки висят, как гольфы, что сушатся на верёвочке… Гольфы чуть-чуть надулись от попавшего в них воздуха. Глаза девочки открыты, а зрачки как у кошки Маруси: такие же узкие, как сливовая косточка… Олеся подумала тогда: «Что же видел мой мальчик? Уж не свою ли мать с сестрой? Или выдумал всё? Только откуда у ребёнка такое воображение?..»
Чем старше становился Кирилл, тем отчётливее звучало у него желание уйти к настоящей матери… Свою кровную маму мальчик постоянно жалел и говорил, что она больная, а он её вылечит, что он чувствует свою ответственность за неё… Он будто не помнил, что эта мама отдала его в приют. Говорил, что у неё просто были житейские трудности. И тем больше Олеся боялась, что он однажды сделает это… Хотя давно поняла, что её розовым мечтам о сыне, частичке если уж не твоей плоти, то хотя бы духа, суждено, как закату, перетечь в ночь…
Олеся слышала, что приёмные дети рано или поздно все начинают искать свою биологическую мать, но была к этому совсем не готова… Ей казалось, что эта чаша её минует, что у них всё будет по-другому, ведь она столько вкладывала в ребёнка, отдавала всю себя, потеряла мужа и надеялась на то, что время и труд её души сгладят, точно ветер и дождь, все углы и шероховатости на том камешке, что она случайно нашла. Ан нет… Она подумала и решила: пусть ищет — уходить к ней всё равно мальчик не захочет: слишком уж сравнение будет не в пользу родной мамочки. Шесть лет борьбы за ребёнка прошли по её душе, точно пустынный ветер... Всё выгорело. Один песок, которого можно набрать полные ладони и смотреть, как он утекает между пальцев тоненькой струйкой, похожей на грязную мутную воду… Вот так же уходят наши надежды…
— Хорошо! Давай, напиши ей письмо.
Содержание письма подкосило Олесю так, что у неё руки дрожали не только от волнения, когда она его читала, но и целый день после. Губы то и дело подрагивали, словно нежные лепестки шиповника под весом пчелы, опустившейся на них. Слёзы обиды наворачивались на глаза — и она силилась втянуть их обратно так, чтобы никто не заметил…
«Здравствуй, мама! Я давно тебя жду и надеюсь, что ты меня заберёшь. Я тебя не помню, но я знаю, что ты есть. Я не прижился в чужой семье и не смог полюбить новых родственников. Я жду, что ты приедешь. Я закончил второй класс. Я хорошо умею читать и писать. Меня научили немного готовить, и, если ты не умеешь, я тебя научу. Я помогу, если тебе очень сложно. Но я люблю тебя такую, какая ты есть».
Она решила, что отправит это письмо адресату (адрес ей дали в детдоме ещё тогда, когда она пыталась выяснить его родословную), так как призрачная детская надежда, что «мама приедет и заберёт», будто заноза, не даёт мальчику покоя, его душа саднит и будет болеть до тех пор, пока занозу не уберёшь… Она не боялась, что та женщина заберёт у него Кирилла, знала, что он ей не нужен…
Она нашла в соцсетях профиль матери Кирилла. Девица в мини-юбке, сразу видно, что сильно пьющая. На фотографиях — одни застолья в какой-то грязной комнате, на заднем фоне везде пустые бутылки. Были фотографии, где женщина держала на коленях девочку лет трёх, как поняла Олеся, это была её дочь. И женщина была опять беременная…
Отклика они не получили… А если бы она отозвалась и сказала: «Переезжай ко мне?» Ответа на этот вопрос самой себе Олеся не знала…
Но всё равно, сколько ещё раз она слышала от Кирилла после, что она ему не мать и что он убежит к настоящей маме! Это назойливо повторялось каждый раз, как только Олеся начинала что-то требовать от ребёнка или запрещала ему. Олесе было до слёз обидно, что она из сил выбивается, чтобы мальчик не знал ни в чём нужды и не имел отставания в развитии от сверстников, а он всё время ставил ей в противовес родную мать, которой и дела до своего ребёнка никакого нет… Потом с горечью подумала о том, что она всё время что-то требует от Кирилла, наказывает его, а родная мама ни с чем не пристаёт… Отсюда и любовь, наверное… Сначала она пугалась этих его вспышек, уходила в себя, переживала, а потом начала тоже кричать:
— Давай, вали… Как волка ни корми — всё в лес смотрит. Яблочко от яблони… Катись по наклонной плоскости вместе со своей мамочкой! До тюрьмы докатишься — она тебе передачки носить не будет… И я не буду!
Однажды он тихо ответил ей:
— А я тебя зарежу.
Это было сказано так спокойно, что она испугалась и подумала, что он может вырасти в настоящего отморозка и действительно зарезать её. Неужели это из-за того, что она слишком взыскательна к сыну? Подумала с горечью о том, что всё больше становится похожей на свою мать… Даже те безапелляционные нотки в голосе, что так раздражали Олесю, она теперь находила у себя.
Когда Кирюше было десять лет, он исчез. Просто не вернулся домой из школы, все вещи его были на месте… Она пришла с работы, а его не было дома. Сначала она решила, что он отправился гулять с друзьями или засиделся у кого-то из них дома. Накануне у них всё было мирно. Отправляя сына в школу, она собрала ему завтрак, поцеловала и обняла на прощанье, наказала, чтобы долго не гулял, а делал уроки. Она ждала его до восьми вечера. Тревога нарастала. Она ходила, как маятник, по комнате и не могла остановиться. Дела не делались. Всё валилось из рук. Ей чудилось, что мальчик попал под машину, что его избили, что он покалечился, лазая с ребятами по деревьям в парке… Воображение рисовало сцены, одна страшнее другой. Потом она обзвонила все больницы и морги, сообщила волонтёрам об исчезновении сынка, но те сказали, что принимают заявку на поиск только через сутки… Она не спала всю ночь. Через сутки ребёнка начали искать… Нашли только через неделю… Она за эту неделю похудела на пять килограммов, выдернула пук седых волос на висках, заблестевших металлическими опилками, и никак не могла унять тремор пальцев, что, казалось, жили своей, отдельной от её воли жизнью.
Его нашли совсем рядом с их домом, у своей родной мамы, опухшей от вина и невменяемой в своём беспробудном пьянстве со своим сожителем, нашли растерянного и испуганного… Кирюша никак не думал, что здесь его не ждут, едва признали и не знают, куда девать…
Вскоре она услышала новый мотив в его истериках, который её не на шутку испугал… Стала проскальзывать тема: «Хочу умереть, давно об этом мечтаю. Вот возьму и брошусь под машину или спрыгну с балкона…» Когда он сказал про машину, у неё всё внутри обмерло, как тогда, когда она выскочила на ночное шоссе после глухого удара о свой капот… А ведь она взяла этого ребёнка, чтобы забыть того… Чтобы тот сбитый ею мальчик перестал ей являться ночами, голый ниже пояса и окровавленный… Чтобы тот погибший мальчик не возникал из утреннего тумана, когда солнце окрашивает горизонт в кровавый цвет, и никогда не прилетал струйкой дымка из печной трубы на крышу дома, как Карлсон…
54
В школу они пошли в восемь лет, в самую обычную, хотя ей настоятельно советовали специальную, так как ребёнок плохо говорил, несмотря на то что Олеся с ним очень много занималась.
Кирюша вообще в школу не хотел. Олеся объясняла: «В школу ходят все, только хулиганы сидят в тюрьме». Но сын с интересом стал расспрашивать её о тюрьме: как там кормят, что носят и будет ли Олеся забирать его по вечерам. Вариант со школой даже не рассматривался!
В обычной школе они не смогли закончить первый класс и остались на второй год. Директор посоветовал не мучить ребёнка и перевести его в коррекционную школу. Она делать этого не захотела — и они проучились в первом классе ещё раз и относительно благополучно перешли во второй и третий, хотя сын получал в основном тройки, но она была и этому рада, хотя смириться с тем, что её ребёнок вечно пребывает в отстающих, было очень тяжело.
В первый же год учёбы на него пожаловались учительнице родители его соседа по парте, что у их сына пропадают вещи, всё по мелочи: ручка, линейка, акварельные краски… Поймали Кирилла просто. Он спокойно выложил чужую красную линейку-трафарет, на которой были вырезаны разные геометрические фигуры, на свою парту — тут сосед и заметил свою линейку. Она не очень ругала тогда сына, а терпеливо ему объясняла, что он уже большой мальчик, что личные вещи людей присваивать нельзя…
В третьем классе мальчик стал сбегать с уроков и гулять по улице… Однажды удрал, поругавшись с соседом по парте, и спрятался в подвале, чем переполошил учительницу: вещи есть, а ребёнка нет… Олеся примчалась, задыхаясь, в школу, думая, что сердце выскочит у неё из груди, точно птица через не запертую на защёлку дверцу клетки. И они вместе с учительницей, пожилой, доброй женщиной, пахнущей валерьянкой, искали его по пустым классам и туалетам, но не могли никак найти, пока учитель труда не отправился за чем-то в подвал… Сын там просто спал, прислонившись к тюку со стекловатой, которую использовали для какого-то ремонта, и после весь расчесал себя в кровь, точно продирался через заросли шиповника.
Однажды Олеся вышла на полчаса в продуктовый магазин — пришла домой, а сынок закрылся изнутри на собачку и не открывает… Она позвонила по телефону, а сын не берёт трубку. Олеся стала колотить в дверь ногами, выглянули соседи, на большом пальце правой ноги образовался синяк, точно она в иле купалась — и ноги не вымыла… Сосед каким-то образом сумел взломать замок… А, когда она, белая, как свежая оштукатуренная стена в подъезде, с перехваченным спазмом горлом и болью за грудиной, как будто наелась неспелой и твёрдой, точно картофелина, хурмы, влетела в квартиру и распахнула дверь в комнату Кирилла, он встретил её невинным взглядом, оторвавшись от экрана мобильника: «Мама, а ты чего не звонила?» Глаза его были тёмно-зелёные, но не как цветущая стоящая вода, которую рябит лёгкий ветерок, а как толстое и непроницаемое стекло бутылки с «Шампанским», под которым можно только угадывать весёлые пузырьки воздуха, что рванут, если откупорить бутылку.
От той же учительницы Олеся узнала, что мальчик рассказал, что, якобы, мама его бьёт, привязывает к батарее, чтобы не уходил из дома и делал уроки, а если он её плохо слушается, то не даёт ему еды… Это было для неё настоящим серьёзным предательством. Она никогда не позволила себе тронуть его даже пальцем, как бы ни хотелось ей надавать ему тумаков… То, что её ребёнок может наговаривать на неё, никак не укладывалось в её голове. Она всё чаще думала, что сделала ошибку и этот мальчик, словно раковая опухоль, разрушает её саму.
Чтобы заставить его сделать уроки, приходилось с ним садиться рядом и выполнять домашнее задание вместе… Она злилась на его бестолковость, на то, что теряет с ним время, а воз и ныне там… Как забуксовал в колее нехитрых арифметических действий, так там и сидит, даже не пытаясь раскачаться и вырваться, надавив на газ… Будущего для него она не видела никакого. Так, станет каким-нибудь маляром или будет стоять на конвейере…
Несколько раз она обнаруживала пропажу денег из дома: Кирилл брал не все деньги, а только часть… Они сильно поссорились, когда она это открыла. Она не купила ему тогда обещанный новый телефон и джинсы, кормила – как в армии: сытно, но не вкусно: каши, никаких деликатесов, фруктов и сладостей… Но это не помогло. Деньги исчезали снова, и она с тревогой думала о том, что её ждёт, когда сын вырастет, а она станет старой и немощной…
В одно из воскресений Олеся обнаружила, что из кухни пропал большой нож для разделки мяса, и, перерыв весь ящик, заглянув под стол, буфет и мойку, решила, что по рассеянности выкинула его вместе с картофельными очистками…
Через неделю она случайно нашла его в портфеле Кирилла, когда стала искать в нём сигареты, уловив отчётливый запах табака, который она терпеть не могла с детства.
Она позвала сына и спросила, что это такое:
— Зачем тебе нож?
— Ну что ты меня пытаешь? Это мода сейчас такая. У нас все теперь ножи носят.
— А почему ты не спросил у меня? Ты понимаешь, что это кража вообще-то…
— Боялся, что ты не дашь.
— Правильно боялся.
Она не была наивной девочкой, когда взяла мальчика из детдома, и её воображение не рисовало его профессорское будущее, но она очень надеялась, что он вырастет хорошим и добрым человеком, который станет ей опорой на старости лет… Теперь туман на глазах рассеивался, словно белый морок над утренней рекой, открывая стальную ленту воды, уносящую сухие отвалившиеся от ветки листья, как лента конвейера гонит резные шестерёнки… Дни медленно проплывали мимо, словно нагруженные, плотно набитые чемоданы на багажной конвейерной ленте, замотанные в голубую непрозрачную пластиковую плёнку так, что отличить их друг от друга можно было только по цветной ленточке, привязанной на отдельном багаже… Какой-нибудь выход в театр, новогодняя вечеринка, случайная и непродолжительная встреча, о которой она мечтала всю свою жизнь, надеясь на чудо… Но утренний туман неизменно рассеивался, открывая голые кусты, дрожащие на ветру от холода, над которыми кружили разноцветные лоскутки листьев – обрывки воспоминаний о минувшей встрече, подарившей восторг и удивление от случившегося чуда, будто наткнулась на цветок папоротника в ночь на Ивана Купалу... Мифический цветок, который никому никогда не удавалось найти, открывающий тайны бытия и делающий ясновидящим… Где та цветочная почка, что показывается в полночь из веера растения и движется то вперёд, то назад, то колышется, будто речная волна, шлифующая жёлтый песок на отмели, то машет крыльями, как бабочка-однодневка, то скачет по листу, как маленькая проворная птичка? Говорят, что все эти метания оттого, что нечистая сила пытается скрыть от людских любопытных глаз дорогой ей цветок, что, вырвавшись из почки, словно маленькое пламя из сопла, цветёт, как раскалённый уголь, — и в полночь с треском обрушившегося от пожара дома вспыхивает, как зарница, освещая пламенем всё около себя и вдали… Но вдали никто и не видит, от чего именно исходит свет… Почему нечистая сила всегда побеждает в этих поисках, лишая человека памяти и рассудка, срывая его голову вместо папоротника?.. Зовёт, окликает человека, чтобы повернулся к призраку, охотящемуся за душами… Сорви цветок, украшение ада, и беги до дома без оглядки, неся его на раскрытой ладони, словно большую свечку… Спрячь за пазуху, да только не обожгись…
Когда она только что взяла себе сынка, то бежала домой с радостью, неслась будто на крыльях глиссера по поверхности воды, едва её касаясь… Потом превратилась в тяжёлую баржу, гружённую щебнем и лесом, еле выплывающую против течения. Да, ей говорили, что детдомовский ребёнок – это сложно, но что это так сложно, она и представить себе не могла.
Она утешала себя тем, что делает доброе дело, что мальчик вырастет, ну пусть и не будет хватать звёзд с неба, но звёзды ведь можно зачерпнуть в ладони и в тихой озёрной воде… И это тоже даёт иллюзию счастья.
55
Когда они перешли в шестой класс, Кирилл стал какой-то очень заторможенный и вялый. Мальчик всё время хотел спать, хотя ложился вовремя. Олеся заходила к нему в комнату, проверяла через час после того, как тот укладывался, а потом и через два — ребёнок крепко спал, разметавшись по кровати. На щеке — красная вмятина от скомканной подушки. Ей хотелось погладить эту вмятину, расправить, как жёванное платье, на оборке которого она полдня просидела за работой… Стояла над ним, смотрела, страшась того, что мальчик удаляется от неё всё дальше — не удержать, и она совсем перестала понимать его. Она знала, что он изредка пишет письма своей кровной матери, но той по-прежнему нет до своего сына дела. Горько и обидно. Почему-то глядя на спящего Кирюшу, частенько вспоминала того сбитого на дороге мальчика, находя что-то общее в том, как тот пацан лежал на асфальте и, как этот, бывший теперь её ребёнком, разметался на скомканной постели… Она поправляла скинутое одеяло — и тихонько уходила… А когда утром начинала будить его в школу, сын не желал подниматься… Иногда бормотал сквозь сон, что сейчас встанет, иногда натягивал одеяло на голову, забивался с головой под подушку, точно птица прячет клюв под крыло — не добудиться. Олеся сдёргивала с него одеяло, ругалась, иногда даже прыскала водой из пульверизатора, из которого она освежала цветы. Но Кирилл даже на это реагировал не всегда. И всё чаще из-за этого опаздывал в школу. Олеся злилась.
56
Олеся так любила, когда начиналось цветение садов. Кипенно-розовые сады колыхал лёгкий ветерок — и чудилось, что это волнующееся море на восходе солнца катит свои волны, качая морскую пену… Запах цветения яблонь и вишен перебивал аромат черёмухи: сильный и властный, кружащий голову до одурения… Запах проникал в комнату через форточки, пьянящий и ветреный, он звал на улицу. Было очень рано ещё. Олеся выглянула в окно. Двор был пуст. Солнце только-только начало вставать, окрашивая крышу соседнего дома в розовый цвет… Был лёгкий туман — и казалось, что последние этажи дома погружены в какие-то воздушные сбитые сливки с клубникой или вишней. Ей почудилось, что она даже слышит аромат этой клубники сквозь сильный запах черёмухового цветения. Когда сажали в палисаднике вишни, думали, что они будут далеко от дома. Это было в её детстве — и она помнит маленькие тонкие веточки, торчащие из земли. Они ходили с отцом поливать их. Теперь же яблони и вишни дотягивались своими ветками почти до балконов, качая розовые и белые цветы под самыми её окнами.
Она распахнула балконную дверь, желая перед работой насладиться картиной майского сада, и вышла на свежий воздух. Утренняя прохлада толкнула её в грудь, она поёжилась, но первые лучи розового солнца, на глазах становящегося оранжевым, плеснули ей в лицо — и она подумала, как хороша жизнь… Туман цвета бледного кизила медленно уплывал вместе с розовыми фламинго облаков, открывая крышу дома — вот так из-под откинутой газовой вуали показывается разрумянившееся лицо. Олеся с восторгом посмотрела на ветку дерева, густо усыпанную розовыми цветами, — и вдруг заметила, что ветка согнулась, будто это и не цветы вовсе, а поспевшие маленькие плоды, отяготившие её, отчего она склонилась до земли, подметая траву своими налившимися плодами. Она перегнулась через перила – и замерла… На ветке на розовом шёлковом шарфике висел знакомый красавец кот Барсик.
Барсик был кем-то брошен и теперь жил у них в подъезде зимой, а в марте, когда капель начинала весело играть на водостоках, а глубокий снег превращался в почерневшую корочку наста и его лапки больше не проваливались, выходил гулять на улицу и истошно призывал к себе всех кошек округи. Барсика любили и прикармливали почти все, вынося ему остатки своих обедов и ужинов. Он растолстел, его серая шерсть с рыжими подпалинами распушилась так, что мерещилось, что это и не Барсик вовсе, а целый длинношерстный енот. Он встречал почти всех жителей их подъезда, мурлыча, кидался к ним и начинал тереться об их ноги, терпеливо дожидаясь, когда же к нему наклонятся и погладят — и тогда можно будет от блаженства зажмуриваться и прижимать уши. Некоторые даже снисходили до его любимой изощрённой ласки и чесали ему за ушком — и тогда он урчал от наслаждения и поднимал хвост трубой, щекоча им ноги и руки своих благодетелей.
Теперь Барсик висел на дереве с открытым ртом, из которого вывалился синий язычок. И тело, и ноги его были вытянуты, шерсть прилизана, будто кота окунули в воду, — и он не успел обсохнуть. Глаза котика были открыты и укоризненно смотрели на Олесю прищурившимися глазами со сплюснутыми зрачками, похожими на вишнёвую косточку. Розовый шарф на шее Барсика — это был её шарф, вернее, даже её бабушки: бабуля подарила ей его когда-то. Носила Олеся его нечасто, но до сих пор надевала к бордовому жакету.
Олеся в дурном предчувствии зашла в комнату к Кириллу. Мальчик безмятежно спал, откинувшись на спину и раскрыв руки. Он, видимо, только что перевернулся, так как на щеке были отпечатаны красноватые складки от подушки. Он был завёрнут в одеяло по грудь, но один край одеяла свешивался на пол — и из-под одеяла выглядывали голые ноги. Обычно, когда Олеся видела такую картину, она тут же бросалась закрывать мальчика, чтобы он ненароком не замёрз. Теперь же она стояла в нерешительности и не знала, как поступить. Дурное предчувствие, поднявшееся ураганным смерчем, гнев и страх душили её. Рыжая пыль поднималась стеной и застилала собой мир, проникала в глаза, уши, лёгкие. Ветер нёсся, не касаясь земли. Ей стало жарко и душно.
Будущее было скрыто за столбом песка и пыли. От песка резало в глазах — и она уже не видела не только будущее, но и сына… Лишь Барсик с розовым шарфом на шее среди вишнёвого цвета висел перед глазами. Песок лез в горло — и ей не хватало дыхания. Раскалённая стена песка прижала её к земле, лицо полыхало — и она не знала, выживет ли она и как жить дальше.
Кирилл сладко потянулся во сне, причмокивая губами, точно младенец, и отвернулся к стене. Он учился в тот день во вторую смену, и будильник был заведён на десять часов.
Олеся хотела стянуть с него одеяло и устроить скандал, но поняла, что она просто не в состоянии этого сделать: нет сил, и она совершенно не знает, что говорить сыну. Она теперь его боялась. Чужой, непонятный ей человек, совершивший чудовищный по её понятиям поступок, который психически здоровый ребёнок совершить просто не мог…
Она была уверена, что это он, возможно, со своим приятелем Колькой, с которым он в последнее время сошёлся во дворе. Колька был старше его на год, воспитывала его мать, что работала на молокозаводе. С ними же в квартире ещё жил очень старый дед, которому было под девяносто. Папаша Коли где-то пил на окраине города, мать с ним давно развелась, но, в сущности, была совершенно нормальной женщиной, поднимавшей самостоятельно Кольку и ухаживающей за своим отцом.
Олеся хотела быстро уйти на работу и там собраться с мыслями, что делать, — она уже опаздывала, но потом решила, что надо реагировать сейчас.
Сдёрнула с сына одеяло, закричав:
— Вставай, чудовище!
Кирилл лениво потянулся и закрыл подушкой голову.
— Вставай, урод!
— Ты чё?
— Я тебе сейчас покажу чё… Вставай!
— Мне во вторую, отстань!
— Вставай, монстр! — схватила его за плечо и приподняла с кровати.
Кирилл нехотя поднялся, но от содеянного упорно отпирался. Заставить его снять Барсика с ветки и похоронить она не смогла:
— Ты что, мать, совсем сбрендила?
— А шарф? Это же мой шарф, розовый, с белыми кистями черёмухи, он старый очень, бабушкин ещё… Я проверила в шкафу… Там нет этого шарфа. Как ты мог? Он же живой был! За что вы его убили? Из развлечения? Посмотреть, как агонизировать будет? Фашист! Вот такие людей в концлагерях сжигали! Урод! Выродок! Сволочь!
— Откуда я знаю, куда ты свой шарф засунула? Отстань от меня! Я ничего такого не делал… Как ты могла вообще подумать на меня?
Пока они препирались с Кириллом, Барсика снял с ветки и унёс куда-то дворник — она видела из окна, как он это делает, и боялась выйти, так как решила, что он тоже тогда подумает на Кирилла, а это будет ужасно, им будут перемывать кости всем двором и показывать на них пальцами. Она знала, что многие не одобряли того, что она взяла ребёнка из детдома: считали, что «дурную наследственность» не вывести никаким воспитанием.
С этого дня она чувствовала себя стоящей на болоте на зыбкой кочке, хотя и уговаривала себя, что у мальчика просто подростковая ломка. Когда она только что взяла Кирилла, то она называла его «мальчик», «этот ребёнок» и никогда — «сын». Спустя примерно полтора года её приёмного материнства в разговорах, особенно с чужими, у неё стало вырываться «сын». Когда она первый раз так сказала, то сама испугалась, что так легко и непринуждённо назвала его «сыном»… Спустя полтора года она стала думать о нём как о сыне, но не всегда… Говорят, так бывает, когда приезжаешь в чужую страну, плохо зная язык, на котором изъясняются её жители. Сначала думаешь только на русском, потом начинаешь иногда размышлять на иностранном языке, но, скажем, если дело касается твоей работы, а о доме думаешь по-прежнему на русском. Затем переходишь какую-то черту и начинаешь думать обо всём уже на иностранном языке, особенно, если дома никто не разговаривает на русском… Привыкаешь, срастаешься… Ментальность чужой жизни проникает в твою, точно мицелий древесных грибов сквозь кору, раздвигая древесные волокна и питаясь соком дерева. Так она перестала чувствовать чужой запах «этого ребёнка», который поначалу её буквально душил, ввинчивался в лёгкие — и оседал на их стенках.
Теперь ею овладел страх… У неё было такое же состояние, когда она начинала ездить за рулём… Ей всё время казалось, что она не справится с управлением и на неё летит трёхтонка. Но она очень хорошо помнит, что в тот самый злополучный день, когда она убила человека, она не предчувствовала крутого поворота её жизни и была спокойна и почти счастлива.
57
В тот день она опять не могла добудиться Кирюшу в школу… Он что-то бормотал во сне, вскрикивал, она трясла его за плечо, будто ветку яблони, до которой не дотянуться, но он укрылся одеялом с головой, высунув ступни ног наружу. Олеся будила его пять раз. Наконец, он нехотя поднялся… Долго сидел на постели, уставившись в мутный серый рассвет за окном заспанными, воспалёнными глазами, почему-то красными даже после сна… Потом встал и пошёл в ванную умываться. Она обратила внимание, что он двигался, как маленький сгорбленный старичок, изогнувшись знаком вопроса, шаркая ногами и задевая за стулья… Маленький нахохлившийся воробушек, стынущий на промозглом ледяном ветру…
Ел же, наоборот, очень быстро, так как она ему говорила, что он опаздывает в школу… Проглотил гречку… Потом ему кто-то позвонил — и он схватил бутерброд с сыром и полетел, жуя его на ходу.
Олеся в этот день в очередной раз собиралась зайти к классной руководительнице: речь должна была пойти о том, чтобы оставить ребёнка на второй год или всё-таки перевести его в другую школу, коррекционную, для умственно отсталых. Олеся хотела зайти и к директрисе, поговорить о том, что она занимается с сыном и думает, что они исправят все двойки, а новая школа будет для мальчика большой травмой, переводить его туда нельзя.
Когда же Олеся пришла в школу, то была перемена — и она зашла в класс к Кириллу. Сына на месте не было. Она позвала девочку Лену, с которой тот сидел за одной партой и даже немножко дружил, и спросила, где Кирюша.
Та посмотрела на неё глазами, в которых плескался ужас, этот ужас переливался через край — и окатил Олесю…
— Я не знаю, где он: его в школе сегодня не было. Я сама беспокоюсь. Думаю, может, заболел…
Было видно, что девочка врёт. По её лицу плыли облака, набегающие друг на друга и меняющие свои очертания. Облака сгущались, и девочка всё серела лицом. Девочка была испугана, в смятении и очень хотела убежать от надвигающейся на неё грозы. Но электрический разряд уже расколол небо надвое… Громыхало где-то совсем близко — и ощущение было как на войне.
Олеся стала расспрашивать других одноклассников: Кирилла не видел никто. Позвонила сыну, но ответа не было… Беспокойство всё больше охватывало её, как если бы она одна оказалась в тёмном и глухом подземелье, в котором слышит где-то звон родника, но не знает, как выйти на поверхность…
В этот момент вошла классная руководительница и начала разговор со странной фразы:
— Вы понимаете, что мы его теряем?
Телефон в руках Олеси запел песенку крокодила Гены, это был позывной от сына. У Олеси будто могильная плита с души свалилась, она почти выбралась из лабиринта: впереди скользил сквозь каменную кладку тоненькой змейкой солнечный свет.
— Сыночек, ты где?
— Это не сыночек, это врач «Скорой», ваш ребёнок мёртв, — женщина проговорила это так, будто ей дали команду стрелять на поражение.
Его нашли в палисаднике новой многоэтажки, неподалёку от школы. Он спрыгнул с балкона, что в этих домах были на лестничной площадке, но спрыгнул не один, а с каким-то незнакомым ей мальчиком. Они летели, крепко взявшись за руки, будто парашютисты, исполняющие сложный гимнастический трюк на Дне города. Запястья их были связаны скотчем. На следующий день их снимки, где они парят в воздухе, точно гуляют по аллее городского парка, были растиражированы в тысячах копий. Под ними ставили лайки и писали комментарии. Они стали героями в социальных сетях… Кто-то из подростков выложил видео двух летящих фигур, раскинувших две руки на двоих — два неоперившихся крыла — в полёте. Одна рука на каждого, две на двоих, и одна бездна. Говорят, что они сначала летели головами вверх, а потом, будто циркачи, сделали двойной кульбит в воздухе, и точно нырнули в глубину моря, разрезая пространство телами, оттолкнувшись ногами от вышки…
58
Она в каком-то тумане прожила три дня похорон… Могилу просила работников агентства заказать на кладбище, где мама, но не с ней… Мама так и не приняла её поступка… Зачем же сводить вместе то, что не срослось при жизни? На похоронах были ребята из школы, некоторые с родителями, но на кладбище почти никто из них не поехал. Было несколько её знакомых с работы, чтобы поддержать… Накрапывал мелкий дождь, и лицо Кирилла было блестящим от этих капель, будто от пота… Она хотела раскрыть над ним зонт, но подруга ей сказала, что она должна идти за гробом, а не рядом, и ему теперь всё равно…
— Хоть целлофаном бы накрыть… Промокнет всё…
— Успокойся. Дождь не сильный. Надо тогда просто попрощаться и всё заколотить…
Прощание устроили, не доходя до могилы… Классная руководительница говорила какие-то слова, из которых до неё не дошло ни слова. Дождь усиливался. Над ней кто-то раскрыл зонт, другой купол вырос над уже совершенно мокрым лицом Кирилла. Она увидела, что его волосы слиплись, будто он только что вышел из душа. Она подошла к Кириллу, достала из сумочки носовой платок и начала вытирать его лицо. Платок тут же стал насквозь мокрый… Она в растерянности обернулась к подруге:
— Дайте же кто-нибудь ещё платок…
К ней протянулись сразу несколько рук…
Она принялась промокать вихор приёмного сына, удивляясь тому, что его лицо совсем не разбилось…
Гроб заколотили… Она подумала о том, что сколько раз она уже слышала этот звук. Больше у неё никого не осталось… Как так получилось, что она не смогла стать хорошей матерью этому мальчику и удержать его от этого странного, не поддающегося никакой логике поступка? Ведь она по сути отдала ему все лучшие годы жизни, потеряла мужа и больше не устроила личное счастье. Она так старалась, чтобы он наверстал упущенное в первые годы своей жизни…
До могилы шли по развезённой глине, ноги скользили между могил, наматывая на туфли пласт за пластом, и те становились как подбитые свинцом… Её поддерживал под руку муж приятельницы. Она слушала барабанную дробь капель по крышке гроба… Подумала: «Это вместо музыки…»
Когда подошли к могиле, то Олеся увидела, что в ней стоит мутная рыжая вода. Воды было так много, что у неё мелькнула мысль о том, что гроб, наверное, будет плавать, как лодка… Это было ужасно…
Могильщики стояли, оперившись на лопаты, и ухмылялись…
— Ну что, опускаем?
— Как? Разве так можно? В воду? Разве можно так, в воду? Ужас! Кошмар! — она в растерянности обернулась к небольшой кучке людей, стоящей рядом…
Один из могильщиков, от которого ей в лицо пахнуло тошнотворным запахом перегара, широкоплечий и краснолицый, будто предводитель краснокожих, подошёл к толпе:
— Кто заказывал?
Олеся обернулась к нему. Могильщик подошёл к ней и, приглушив голос, наклонившись к ней так близко, что ей захотелось отшатнуться от него — и она инстинктивно протянула руку, чтобы его оттолкнуть, произнёс, медленно ворочая языком, будто что-то жуя:
— Пойдёмте, я проведу вас к другой, сухой, могиле. Эту вчера копали. Низина. Грунтовые воды набрались, да ещё дождь шёл всю ночь. Пять тысяч с вас за это причитается… — маленькие мышиные глазки забегали в поисках просыпанных крошек.
Она судорожно начала рыться в сумочке, доставая смятые, захватанные чужими грязными пальцами купюры…
Похоронная процессия развернулась обратно и пошла за кладбищенским предводителем. Тропинка между могил стала настолько скользкой, что даже заправские носильщики, привыкшие ко всему, шли какой-то нетрезвой походкой, покачиваясь из стороны в сторону, и гроб мотался, будто лодка, попавшая на волны от встречного теплохода, и она очень боялась, что гроб может выскользнуть из их рук.
Часть четвёртая
ИГРА
59
После гибели Кирилла ровно на девятый день она увидела опять кровавую луну. Луна висела где-то позади чёрных скелетов деревьев, махающих ветвями, будто какие-то люди в тёмных одеждах устроили языческий танец у костра… Через оранжевый огненный шар, похожий на огромную шаровую молнию, тянулась чёрная обугленная трещина… Небо было будто в зареве пожара — и казалось, что огонь охватит теперь весь город, который вспыхнет, как спичечный коробок, который бросили в костёр… Но ничего не происходило. Было просто тревожно… Она не испугалась, как тогда по дороге с дачи… Просто стояла в изумлении, думая о том, что всё повторяется, даже то, чему не придаёшь никакого значения. Она была бы рада сейчас, если бы это на самом деле была шаровая молния… Она бы постаралась поймать её в руки, точно мячик… Ничто больше не держало её на этой земле… Но надо было всё равно жить дальше, раз уж ей дана эта жизнь…
Она слышала за спиной перешёптывания коллег, от которых ознобный ветерок пробегал по коже и хотелось воткнуть беруши: «Говорили же ей…» Она остро почувствовала, что никто, кроме родителей, детей, иногда любимого человека, не может разделить с человеком его горе, и большинство старается даже не заговаривать с ним. Она жила будто по инерции, как продолжает скользить человек, разбежавшийся на льду. Остановиться нельзя: занесёт — и упадёшь.
Она боялась находиться одна в квартире. Ей всё время казалось, что вот-вот сын войдёт. Прилетит его душа… Любой шорох, скрип ли открытой форточки, шелест ли от ветра листочков бумаги, лежащих на столе, стук ли о кафель мыльницы с присосками, отклеившимися от плитки, полёт ли из кладовки вещей, из которых была построена весьма неустойчивая пирамида, — всё это вызывало у неё испуг, — и она крадучись шла к месту, где ожидала встретить призрака. Собирала упавшее, боязливо косясь на дверь или окно… Она не желала, чтобы призрак появился, но очень хотела отменить смерть… Она то и дело забывала о ней, и ей казалось, что телефонный звонок — это от Кирилла, и он хочет что-то у неё спросить… Она с беспокойством поглядывала на часы в то время, когда ребёнок обычно приходил с улицы, и готовилась его отругать, но минуту спустя спохватывалась, что мальчик больше не придёт, — и с этим пора уже смириться. Пора привыкнуть к тому, что тишина живая и несёт в себе десятки звуков: капающий на кухне кран, чей-то монотонный стук казался ей громче, чем стук молотка по гвоздю, тиканье часов, вибрирование и гул холодильника, шорох шин за окном. Подорвалась на тишине, как на мине… Разлетелась на окровавленные фрагменты… Не соберёшь… И ничего не сошьёшь и не восстановишь… Она просыпалась — и хотела пойти проверить, спит ли мальчик, но тут же вспоминала, что инспектировать больше некого… Лежала без сна, скомканная простыня впивалась в тело, мешала, будто галька на пляже, окно на улицу казалось прорубью, в воде которой равнодушно отражались береговые огни.
Разве не страх одиночества погнал её в детдом? А что в итоге? Одиночество, помноженное на одиночество. Может быть, она оказалась слишком властной матерью и сломала мальчика? Разве не вела она себя по отношению к сыну, которого так и не смогла принять, как её родная мама, которая уж точно видела в ней своё продолжение, любила и втайне гордилась ей? Впрочем, не только втайне… Многие знакомые ей говорили, что она хвалится Олесиными успехами… Сама же Олеся всю жизнь только и слышала, что она «дура»… Нет, конечно, она не во всём повторила свою маму… Олеся, наоборот, относилась к умственным способностям приёмного ребёнка снисходительно, жалела его, с грустью думая, что от «осинки не родятся апельсинки».
Ей часто снился странный сон. Он повторялся с завидной периодичностью с разными вариациями. Будто бы мама куда-то уехала и должна вернуться. Она подходит к дому, где жила мама, — и смотрит на тёмные окна её квартиры со двора. Нет, не приехала, но ведь обещала! Она отпирает дверь ключом, звенящим, будто колокольчик на шее у Бурёнки, которую выпустили попастись на околицу деревни, где растёт некошеная трава, что царапает голые ноги до красных полосок, похожих на следы от кошачьих когтей, — заходит в квартиру, включает свет — и видит дом, в котором она жила долгие годы. Всё покрыто налётом пыли, одевающей комнату в серый бархат… Она проводит ладонью по крышке чёрного пианино — и ворс от бархата остаётся на её ладони, словно пыльца с крыльев бабочки, которую зажали в кулаке. Ей становится грустно… Душная тоска растёт в груди, точно раковая опухоль, прорастая метастазами в сердце. Она берёт тряпку, намочив её под краном, из которого сначала идёт ржавая вода, похожая на селевые потоки с глинистой горы, но постепенно струя становится прозрачной и бесцветной, точно её стали пропускать через фильтр, — и медленно, через силу, начинает стирать пыль… Она почти прибралась, когда приезжает мама. Олеся радуется, что успела вовремя, и квартира сияет, как начищенный до блеска ботинок… Мама обнимает и целует её — и она растворяется в её объятиях, словно ледяная глыба, тая от её тепла и становясь всё меньше… Тут звонит телефон — и она остаётся в растерянности одна в комнате обнимать пустоту. Руки опускаются, Олеся садится в кресло и слушает мамино щебетание, похожее на пение птиц, возвратившихся из южных стран… Потом мама входит в комнату и говорит, что она снова уезжает в чужую страну: так надо… И Олеся понимает, что никогда они уже не будут вместе, это невозможно… Её отъезд неминуем, как бы память ни пыталась её вернуть. Мама исчезает, как струйка дыма от догоревшей сигареты… Но ты понимаешь, что у тебя уже никотиновая зависимость, и снова очень хочется курить…
Она просыпалась, не пережив разлуки, и понимала, что мама умерла и приходила проведать её лишь во сне… Долго лежала без сна, воскрешая увиденное в надежде, что оно снова появится, как джинн по имени старик Хоттабыч из кувшина.
60
Спустя полгода после гибели Кирилла Олеся зашла на страницу сына в «ВКонтакте» и стала её читать, пытаясь понять его поступок и хоть так вернуть общение с ним…
Тут же наткнулась на перепост картинки: серый, запылённый поезд… Головной вагон, в котором сидел машинист, надвигался на неё с экрана компьютера… На заплёванном асфальте перрона была сделана белым мелом надпись, стирающаяся под сотнями ног и уже еле заметная: «Этот мир не для нас».
На следующей фотографии был мальчик, который стоял на крыше небоскрёба. Он воздел руки к солнцу, притулившись к железобетонному ограждению по периметру крыши, украшенному чёрной надписью: «Мы дети мёртвого поколения».
Потом она наткнулась на его запись: «Лучшие вещи в жизни с буквой «с» — семья, суббота, секс, суицид». Её как током ударило — и она отшатнулась от экрана, чувствуя, что в сердце впились все ежиные колючки, что когда-то Кирюша выставлял, услышав её нравоучения.
Далее шли строчки из песни: «…Мы ушли в открытый космос, в этом мире больше нечего ловить». Откручивая страничку Кирюши назад, Олеся увидела очередную картинку. На чёрном фоне неба, освещённого полнолунной голубоватой луной, похожей на шар инопланетянина, мерцают звёзды, выстроившиеся в Млечный Путь, которые перечёркивают слова из одной популярной песни: «Там в этом небе такие звёзды, я предлагаю не ждать утра. Нам, долбанутым, дорога в космос, вы оставайтесь, а нам пора…»
Натолкнулась на вопрос от какого-то «френда»: «Сколько унылых будней ты готов ещё так просуществовать?» И она ничего не замечала? Радовалась, что Кирилл перестал искать свою родную мать и задавать вопросы, которых она боялась…
Рассматривая страницу Кирилла «ВКонтакте», Олеся обнаружила, что мальчик состоял в нескольких группах со странными названиями: «Киты не плачут», «Синий кит», «Разбуди меня в 4:20», «Киты плывут вверх», «Космический кит», «Китовый журнал», «Океан китов», «;Бабочка»... Олеся нашла «ВКонтакте» группу под названием «РАЗБУДИ МЕНЯ В 4:20». В группе состояло почти 273425 подписчиков. Страница группы была украшена стихотворением «Сделаем вид, что до этого не жили». Автор — некий Мальви На.
Олеся зареристрировалась «ВКонтакте» под именем «Потерянный» и написала на своей новой странице «#синий кит», «#жду», #явигре, #разбудив4.20». Через час ей пришло письмо от человека с непонятным именем Типо: «Ты мальчик? Тебя не понимают родители? Разлюбила девочка? Тебя предали или обидели друзья? Ты любишь слушать грустную музыку?»
Она ответила, что её не понимают родители и что она изгой в школе.
—Ты точно хочешь начать игру?
—Да.
—Тогда подписывайся на группу «Киты плывут вверх». И вот тебе первое от меня задание. Учись рисовать бабочек и китов. Чем больше нарисуешь, тем быстрее поднимешься вверх группы. Мы тебя здесь не оставим.
Олеся, не особо раздумывая, вступила в группу. На странице этой группы было очень много картинок бабочек, дельфинов и китов.
Изумительно красивые бабочки с экзотическим опереньем на фотографиях и рисунках махали крыльями, перепархивали с цветка на цветок, собирая нектар… Нежные цветы в каплях росы приоткрывали свои тычинки, отворачивая лепестки. Синие киты качались на волнах бирюзового океана и летали в облаках, а ручные дельфины прыгали через кольцо и брали рыбу из человеческих рук, рождая весёлые брызги моря, вскипающего белой пеной, точно от бьющей о скалы волны. Олеся любовалась выложенными картинками.
Она вспомнила, что три месяца тому назад заметила, что Кирилл увлёкся рисованием именно бабочек и китов, и как она радовалась тому, что ребёнок увлёкся чем-то стоящим... Рисует, да ещё не танки и пистолеты, а животных… Припомнила тогда того кота, повешенного на цветущей вишне… Ну вот, значит, её мальчик не монстр… У неё даже камень с сердца свалился, который казался ей вбитым, пережавшим сосуды, качающие кровь… Похвалилась тогда даже на работе. Умилялась, как красиво у него всё выходит. Ни на секунду не приходило в голову ничего тревожного.
Как она могла догадаться, что вот такая у детей была символика: бабочки живут всего день; киты выбрасываются на берег, совершают суицид, причём очень часто стаями, а не поодиночке? Когда с одним или несколькими китами происходит что-то неладное, они издают сигнал бедствия — и остальные сородичи плывут помогать им. В итоге кит, оказавшийся на мелководье, тянет за собой других китов.
Чувство стадности и стайности… и одиночество белой вороны… Почему столь умные киты массово кончают жизнь самоубийством — остаётся загадкой. Их вожак сходит с ума — и они слепо следуют за ним, теряя ориентацию в пространстве и приплывая на мелководье? Здоровые, молодые, полные сил особи обрекают себя на гибель. Почему-то подумала о том, что она никогда не была стайной и всегда была окружена какой-то невидимой стеной… Люди не то чтобы не проникали через эту стену: они к ней просто не приближались, чувствуя её непохожесть на них. Она жила как бы немного на другой волне… А любое отличие — начало пути в одиночество. Она не была ни злой, ни вредной… Но она не ходила в ногу со всеми строем… Её приёмный сын был изгоем уже потому, что его бросила родная мать… Олеся старалась быть ему хорошей матерью, но почему-то получала от него ненависть взамен. Она часто думала о том, что это бывает и у родных детей. Она тоже ненавидела свою мать, когда та на неё давила, но она была послушной дочерью. Она старалась не давить на Кирюшу, разговаривать с ним как с маленьким другом, но любой маломальский запрет вызывал у сына агрессию… Он хотел только получать, ничего не давая взамен, словно пытался добрать всё недоданное ему в младенчестве, и просил постоянно добавки. Это было страшно. Она давно уже перестала представлять свою старость в радужном свете, уже тогда, когда Кирюша только пошёл в школу.
А Кирилл, как оказалось, был стайным или стремился попасть в стаю, в которую его не брали… Стайность детдомовца, которую она не смогла растворить в семейном тепле, взрастив у мальчика чувство уникальности его как личности… Взрослые люди просто общаются в Интернете, он раздвигает ограниченный круг их общения в реальной жизни, делая его практически безразмерным. В сущности, ты можешь позвать «в друзья» человека с другого континента. Возможности безграничны… Дети, пленившись такими возможностями, приняли за свет светлячков болотные огни, утратили ориентацию — и потерялись, сбившись с пути…
Через пару дней Олеся обнаружила себя состоящей аж в семи группах: «Никомуненужненькая», «Секта снов», «ХАЙП», «Привет со дна», «Sedative» и прочие. После 2-3 часов изучения контента в этих группах у неё начались головные боли, сверлящие виски и тюкающие в темечко. Холодный пот прошиб её, но не от страха погибнуть, а от осознания масштабности катастрофы: во всех группах были сотни тысяч подписчиков… Сотни тысяч!!! У неё созрел план: под видом мальчика-подростка пройти путь ребёнка до грани… Сыграть в игру «Разбуди меня в 4.20», получить персональную страничку, на которой идёт обратный отсчёт времени. Она уже знала, что в этих страшных играх используется понятие «выпилиться» — свести счёты с жизнью. Судя по отзывам других пользователей социальной сети «ВКонтакте», именно с этих игр и начинался путь в никуда. Ещё через пару дней Олеся стала участницей уже 53 групп и заявила в одной из групп о своём желании поиграть в «Разбуди меня в 4.20». Как только она объявила о своей готовности играть в «Разбуди меня в 4.20», ей в «личку» написал какой-то парень, который спросил, знает ли она о последствиях игры, предупредил, что её заставят покончить с собой. Она ответила, что решила поиграть вместе со всеми и думала, что это какая-нибудь новая забавная компьютерная игрушка. Парень тут же пропал и больше не появлялся. Только потом до неё дошло, что она спугнула своего первого проводника в мир суицида — её «пробивали». Почти сразу же её отчислили из пяти закрытых групп. Опасения Олеси подтвердились.
Ещё через три дня целых восемь групп, в которых она теперь состояла, оказались заблокированными. Но через несколько дней Олеся обнаружила себя в составе новых пяти групп: #f57, #f58, #f46, #няпока и #тихийдом, — и решила, что администраторы блокируемых групп таскают своё сообщество за собой, открывая новые группы взамен заблокированных.
Во всех группах рисовали не только китов, бабочек и дельфинов, там царил культ некой Рины, гибель которой заставила Олесю содрогнуться. Сразу в нескольких группах наверху сообщества была закреплена фотография поезда, отрезавшего голову Рины точно по шее: Ринина голова валялась в луже крови на рельсах, а её тело лежало отдельно по другую сторону железнодорожного полотна на буром ковре из опавших листьев. Потом она узнала, что фотографию эту выложил в сеть следователь. Вот что выяснила Олеся.
23 ноября 2015 года в одном из сибирских городов 16-летняя школьница, известная в сети как Рина, легла на железнодорожное полотно. Она это сделала буквально в нескольких метрах от движущегося в её направлении грузового поезда. Машинист предпринял экстренное торможение, но остановить состав не смог. Фото искромсанного тела девочки было выложено в интернет почти мгновенно. Социальные сети взорвались, на её страницу «ВКонтакте» пришли тысячи детей. Подростки оставляли записи: «Рина, ты лучшая! Как жаль, что я тебя не знала, ты мой герой, я тебя люблю! У тебя такие глаза, как будто сошла к нам с аниме». Фотография Рины, озорной девчонки в малиновой шапочке, шарф закрывает ей пол-лица, рот и даже половину носа, превратилась для детей в «икону». Мемом стала и ее прощальная фраза: «Ня. Пока», опубликованная на страничке в сети (по другой версии — отправленная в SМS любимому мальчику). Незадолго до своего последнего дня Рина, решив, что она полная, перестала нормально есть, проколола нос и губу, почти не спала по ночам. «Зайдёшь в комнату — не дозовёшься, увидит и сразу: “Мама, не мешай! Я в игре!” — в ушах наушники, в руках планшет», — рассказывала следователям мать погибшей.
Говорят, что за перепосты об этой девочке даже платили, создавались многочисленные копии её страниц в интернете, администраторы сетевых групп приглашали: «хотите прочесть — регистрируйтесь». Продавались и покупались видео и фотографии с могилы девочки, кусочки её шарфа, заляпанного кровью, скрины её переписок. Кто-то невидимый, но вездесущий, сделал её смерть популярной, превратил горе близких в настоящее шоу.
Спустя сутки Олесе написали в «личку»:
— Здравствуй. Я твой куратор.
— Привет!
— Ты в игре?
— Да.
— Точно решился?
— Да.
— Ты хорошо понимаешь, что выйти из игры нельзя: надо идти до конца?
— Да, понимаю.
— Ты уверен, что хочешь умереть? Почему?
— Никто не любит меня. Я одинок. Не справляюсь со школьной программой. Учительница назвала меня дебилом, мама всё время ругает и тянет за уши учиться.
— Тогда для тебя единственный выход – выпилиться. При таком повороте событий все будут раскаиваться и жалеть. Ты должен всех наказать! Жди моих инструкций.
— ОК.
— Твоё первое задание: вырезать на руке лезвием f57.
— А из какой ты группы?
— Неважно. Я Кит. Фото не забудь кинуть.
На Олесиной фейковой странице «ВКонтакте» появились электронные часы, цифра на которых каждый день уменьшалась на единицу. Ей предложили перенести игру в «Viber» или «Skype». Она написала, что у неё только обычный телефон, смартфона нет, родители не покупают, она использует большой компьютер, поэтому можно общаться лишь в «Скайпе» или «ВКонтакте».
Как только Олеся ответила, что готова к смерти, к ней тут же стали добавляться в друзья целыми партиями разные незнакомые люди. Каждый из них начинал с ней переписку — и она почти не спала две ночи подряд, отвечая на сообщения этих людей, как она поняла, в основном подростков. Заглянув на форум с названием «Киты выходят на берег», с ужасом приоткрыла для себя масштабы трагедии… Как только кто-то из приглашенных на этот форум проявлял здравый смысл, например, высмеивал ситуацию, — его тут же удаляли: то и дело появлялась надпись «минус один».
Она долго думала: «А почему именно f57?». Полезла искать в интернет. Нашла, что название f57 и f58 надо искать в Международной классификации болезней (МКБ-10). И вскоре выяснила, что под «F50-F59» идёт список семи диагнозов «Поведенческие синдромы, связанные с физиологическими нарушениями и физическими факторами». Однако как раз f57 и f58 в них были пропущены... Стоящие рядом диагнозы: F55 — означал «Злоупотребление веществами, не вызывающими зависимость» и F59 – как раз и был «Поведенческие синдромы, связанные с физиологическими нарушениями и физическими факторами».
Стала искать информацию дальше – и вот что она обнаружила: «15 ноября 2016 года в Московской области задержали подозреваемого в рамках уголовного дела по факту подстрекательства в доведении до самоубийства. Им оказался администратор одной из «групп смерти» «ВКонтакте» Филипп Будейкин, зарегистрированный в сети под псевдонимом Филипп Лис». Нашла его интервью:
«Есть люди, а есть биомусор. Это те, кто не представляет никакой ценности для общества и несёт, или принесёт обществу, только вред. Я чистил наше общество от таких людей. Началось это в 2013 году. Тогда я создал «F57». Просто создал посмотреть, что будет. Позаливал туда шок-контента, это начало привлекать людей. В 2014 году её забанили. Долго смеялся, когда видел, как все пытаются понять, что же значит «F57». Всё просто. F – Филипп, мое имя. 57 – последние цифры моего тогдашнего номера. Идею обдумывал на протяжении пяти лет. Можно сказать, готовился. Я продумывал концепцию проекта, конкретные уровни и этапы. Нужно было отделить нормальных от биомусора».
Филипп говорил, что во время игры и общения становится понятно, кто есть кто. Дальше он беседует с человеком в «Скайпе», погружает его в транс и узнаёт какие-то вещи из его жизни, после чего принимает решение. В какой-то момент нужно подтолкнуть подростка к тому, чтобы тот не спал ночью. Если здоровый режим сна ребёнка нарушить, то психика легко подвергается воздействию. Поэтому-то сеансы связи и начинались в 4.20. Подростки, которые попадали на эти уловки, видимо, оставляли кураторам свой номер телефона, чтобы их разбудили в 4:20 и сказали, что делать. Дальнейшее общение уже проходило либо в «Viber», либо в «WhatsApp», иногда — «ВКонтакте».
Олеся нацарапала на руке «F57» и послала фотографию, немного беспокоясь о том, что её рука мало похожа на подростковую…
— Молодец, жди следующего инструктора, он напишет тебе, — заявил «куратор», получив фотографию выполненного задания. – Мое дело проверить, готов ли ты на всё ради смерти.
На второй день ей прислали страшные видеофильмы, которые она должна была посмотреть.
Юноша, совершенно спокойный и даже как бы «на подъёме», одетый в белую майку с какими-то чёрными надписями на английском, аккуратно разрезал вену на левой руке вдоль запястья, — и кровь красной змейкой, облизывая кисть раздвоенным жалом, побежала по ладони на жёлтый паркетный пол, мгновенно залив его сначала каплями, а потом и целой лужей, что прямо на глазах всё увеличивалась… Молодой человек сел в кресло, опустив руку в ярко-зелёное ведро с водой. Вода была, по-видимому, горячая, так как от неё шёл пар… У Олеси тут же вся комната поплыла, словно пейзаж в окне отходящего от перрона поезда, в глаза будто бы дохнул пар, поднимающийся от ведра в ролике, — всё заволокло серой пеленой, перетекшей в ночь… Она очнулась, вероятно, довольно скоро: юноша с лицом, напомнившим ей апрельский наст, впитавший всю уличную пыль и гарь, полуприкрыв глаза, всё ещё сидел на стуле, хотя голова его откинулась на спинку кресла, обтянутого зелёным флоком с соломенными, будто высохшими по осени, цветами... Отчётливо было видно на его голубых джинсах желтоватое мокрое пятно, не похожее на кровь… Олеся остановила видео, выключила компьютер — и пулей полетела к унитазу, еле сдерживая рвотный позыв… Потом два часа лежала на постели в надежде, что тошнота отступит, но она не проходила… Чувствовала себя на койке в каюте лайнера, вошедшего в штормящее море… Подумала сквозь полуобморок: «Господи, как они всё это смотрят…» Приступ тошноты и головных спазмов, от которых у неё мельтешил перед глазами рой мошкары, а виски сверлило зубное сверло, прошёл только к утру…
На третий день она получила задание неглубоко порезать вену. Надо было сделать три пореза. Она нашла в интернете нужную картинку и послала куратору. Там же вычитала, что по статистике большинство суицидов совершается в период между 4:00 и 4:30 часами утра.
Тут же из памяти вынырнуло поплавком, который большая рыбина сначала утащила на дно, а потом взяла и сорвалась с крючка, одно воспоминание: однажды она заметила, что сын надевает футболки только с длинными рукавами. Как-то во время очередной перепалки она схватила его за руку — рукав задрался, и она увидела, что вся его рука изрезана мелкими поперечными порезами. Порезы были неглубокие и неопасные, но сама картина исполосованной руки мальчика показалась жуткой.
— Что это у тебя?
— Мы лазили по кустам шиповника… Поцарапался колючками.
— Ты же мог заражение крови получить. Дай сюда руку!
— Отстань! — Кирилл вывернулся и ушёл в свою комнату, заперев дверь на металлическую задвижку, включил на полную катушку какую-то из музыкальных групп, в которых она совсем не разбиралась.
Она в нерешительности постояла перед дверью, потом начала её трясти, будто яблоню, с которой пытаются собрать ещё зелёные плоды, но Кирилл не открывал.
Она махнула рукой, чувствуя себя беспомощной и растерянной, совершенно не понимая, что делать с мальчиком…
Утром она зашла в его комнату, чтобы разбудить его в школу, оттянула одеяло и обнаружила на ноге у него татуировку маленького синего кита…
— Вставай! Проспишь опять. Что это у тебя на ноге? Кошмар! Как ты до этого додумался? Ты же испортил себе ногу на всю жизнь! Как уголовник! Что это значит?
— Ничего. Играли. Он краской нарисован. Отмоется. Не ори!
Она тогда со страхом опять подумала, что ошиблась, Кирюша совсем ей чужой и так и не стал её ребёнком… Она его не понимает и всё время сравнивает с другими детьми, чужие дети ей кажутся понятнее и нормальнее. С горечью подумала, что с родным ребёнком у неё такого бы не было… Но она ведь всё для него делала? Себя совсем забыла, только всё о Кирилле, всё для него… Сколько времени потратила на занятия с ним, сколько бессонных ночей и нервов, сколько денег! А он всё родную мать ищет, что о нём и не вспоминает…
На четвёртый день задание было вполне безобидным. Надо было нарисовать кита на листочке. Она нашла в столе у Кирилла акварельные краски и изобразила бирюзовое море с волнами, вскипающими белыми барашками, выходившими у неё похожими на кудряшки пуделя, и голубого кита, взлетающего над волнами, точно маленький аэроплан.
На пятый день ей пришло сообщение:
«Если ты готов стать китом — пишешь на ноге лезвием «да». Если нет, то делаешь со своей рукой всё, что хочешь (много порезов и так далее)».
Она нарисовала тонким красным фломастером на ноге «Да», подкрасила немного гуашью кожу вокруг, сфотографировала с плохим разрешением — и отправила снимок.
На шестой день она получила какую-то картинку с кругом, на котором был нарисован арабский шрифт, какие-то чёрные чёрточки и квадратики с тёмными точками внутри.
— Что это? — написала Олеся.
— Это шифр — и ты должен его отгадать до 12.00. Удачи, кит.
— Хрень какая-то…— подумала Олеся. — Как же его отгадать-то?
Написала куратору:
— Чёрт, а без ребусов что, нельзя? Я тоже могу наобещать ребус, ты будешь гадать, в то время как другие мрут без всяких загадок. И я могу пообещать тебе выход через смысл, которого нет, и ты, разгадав то, чего нет, будешь покидать бренный мир.
— Разгадывай! Даю тебе время до полудня… Вот тебе подсказка: поиграй с китом в морской бой… Код: 2в 4з — дальше опять следовал перечень цифр и букв… Цифра — это вертикаль координат морского боя, а буква — горизонталь. Под одной комбинацией из цифры и буквы скрывается нужная нам буква, которая составляет фразу.
Ничего лучшего, чем позвонить знакомому фээсбэшнику, Олеся не придумала. Кратко объяснила ситуацию. Попросила помочь. Через три часа ей прислали шифр алфавита: каждой русской букве соответствовала геометрическая фигура с вписанными в неё точками или арабская буква. «Господи, как дети-то это всё отгадывают? В интернете ищут, что ли? Или у них мозги по-другому устроены?»
Она сложила всё и получила фразу: «Я синий кит, я умру на берегу».
Послала фразу куратору, после чего ей сообщили, что она перешла на новый уровень… Каждый день она получала по новому заданию. В ней проснулся азарт гончей, которая нащупала след, но след петлял, исчезал в ручейках ключевой воды и болотцах… Дождь смывал следы… — и она вертелась, как кутёнок, играющий со своим хвостом.
Следующим её заданием было установить вместо фотографии профиля изображение красной пентаграммы на чёрном фоне и выцарапать на другой руке «f40».
Она уже знала, где искать значения этих «f». Выяснила, что «f40» означает диагноз «фобические расстройства».
Восьмое по счёту задание оказалось совсем простым. Надо было написать на странице в «ВКонтакте» в своём статусе «#якит».
После чего куратор её спросил:
— Чего ты боишься больше всего?
Она подумала немного и ответила, что ходить в подвал дома, когда там выключен свет.
— Хорошо. Тогда пойди в подвал и просиди там три часа.
Ни в какой подвал Олеся, конечно, не пошла.
Следующим, десятым её заданием оказалось поручение отправиться на крышу дома и прислать оттуда фотографию.
Олеся поднялась на чердак по пожарной лестнице в гостинице, где работала её соседка по дому, и сфотографировала крышу. Это было не страшно, так как по периметру крыши стояли бетонные ограждения в человеческий рост.
На одиннадцатый день её «бега к смерти» потребовалось выцарапать или нарисовать на руке кита. На двенадцатый — снова смотреть видео, которое они прислали. На сей раз это было видео про висельника… Олеся сразу поняла, что этот ролик она смотреть не сможет, но бросила беглый взгляд на кадры… Синюшное перекошенное лицо с языком, высунувшимся между зубами; шея в синяках, будто в чернильных пятнах, затянутая белой бельевой верёвкой из синтетической нити… Передёрнулась от ужаса и омерзения. Долго сидела, закрыв глаза, вспоминая Кирюшу, распластавшегося на асфальте большой чёрной птицей, налетевшей с размаху на стекло, и того мальчика, которого она когда-то сбила…
С грустью подумала о том, что кто-то карабкается изо всех сил, узнав о смертельном приговоре себе, пытается хоть год отыграть, хоть месяц, хоть день у небытия, а эти глупые зомбированные дети не понимают, что умереть понарошку нельзя, невозможно вернуться из чёрного ледяного колодца мироздания, будто вынырнув из глубокого забытья с рассветом, с уже не первыми солнечными лучами, скользящими, точно нитка в игольное ушко, сквозь дырки раздуваемой сквозняком занавески…
Она написала куратору:
— Я не могу это смотреть…
— Смотри. Собери себя в кулак и смотри… Видео ты должен смотреть целый день.
«Господи, только от этого кино можно свихнуться…», — подумала с горечью Олеся.
На следующий день надо было слушать музыку, которую ей прислали: «Ты чувствуешь боль всем телом, что давит и тянет вниз, туда, нас всех закопают живьём. Ты чувствуешь больше, чем есть; когда почтальон будет стучать в прогнившую крышку гроба, он просто в ответ будет слышать молчание…» Клип был подписан группой «Найди выход», а песня называлась «Айди».
Была ещё одна совершенно графоманская песня этой группы Кирилла Лермонтова:
«Тебя невозможно обнять и сказать что-либо;
легко потерять факты из виду;
в атмосфере праздников, в новом году
наконец-то решаться на суицид.
Сигарета «Мальборо» — дорога в магазины,
твои океаны все полны китов и дельфинов,
в моих морях под кожей никто не выжил,
киты умирают в лужах бензина...»
Потом пошла песня какого-то Барта Бродского, Олеся знала только одного Бродского, Иосифа, а этот был какой-то Барт, почти «бард»: «Нам уже поздно прощать ошибки. Путь неверен, отошли мы. Боже мой, что с руками? Покажи. Ты вообще спишь ночами? Нет, я режу руки целый час...»
Послушала отрывочно весь этот бред… Некое облако из слов, создающее атмосферу. Голос расплывался в неритмичном биг-бите. Облака из слов сгущаются, собираются в тучи, порывистый ветер гонит их из-за тёмного непролазного леса, где деревья стоят так часто, что им невозможно расти в полный рост… Прорастают друг в друга ветвями и корнями, ранят стволы друг дружке, зарастают болячками и наростами. Вот уже молния раскалывает надвое небо, обугливает вековое дерево, тревожно шумящее зелёной листвой, вывёртывающей серебристую изнанку… Раскаты грома оглушают, точно взрывы войны…
Три следующих задания были такие: порезать себе губу, потыкать себя иголкой, сделать себе больно.
Она написала, что обожгла палец о раскалённую плиту.
Получила ответ.
— Молодец!
Семнадцатым заданием было пойти на крышу и стоять на краю…
Она написала, что не сможет это задание выполнить, так как у неё кружится голова…
— Ты что, передумал? Почитай вот это… И шла ссылка. Она перешла по ней: «Суицид – это выход из любой ситуации. Доверься нам, не бойся… Мы знаем, о чём говорим… Вы должны выйти из своего тела, чтобы обрести вечный покой и лёгкость сознания… Вы должны покинуть этот мир, ведь после смерти вас ожидает гораздо большее, чем блага земли. Мир полон мусора, и только там, за его границей, вы станете по-настоящему счастливы».
Тогда она написала.
— Нет, я всё равно не могу стоять на краю крыши.
В ответ ей пришло сообщение:
— Ты выходишь из игры?
— Ну конечно, — ответила она.
В ответ пришла зловещая картинка со скелетом, на которой было написано: «Жди».
Она задала вопрос:
— Ты убьёшь меня?
— Родных.
— Ты что, знаешь адрес?
— Конечно!
— Напиши!
Самое страшное было, что ей действительно написали её адрес, несмотря на то, что её страница была фейковой, а она давно вышла из подросткового возраста. Она поняла, что, когда она переходила по ссылке, то администратор узнал её IP-адрес, по которому как-то вычислил её физический адрес и даже номер квартиры.
— Жди, когда приедут мои люди.
— Хорошо, я выйду на крышу.
Она получила ещё два аналогичных задания: посидеть на перилах моста и залезть на подъёмный кран. Надо было сделать селфи. Задания становились всё более опасными и жёсткими. Ей приоткрывалась бездна, хотя она, конечно, не собиралась их выполнять по-настоящему. Олеся владела «Фотошопом», потратила три часа времени, чтобы сделать правдоподобную картинку… Ею снова овладел азарт охотничьего пса, который бежит по следу, имеющему не только запах, но и отчётливые отпечатки ботинок на подсыхающей опоке…
Она написала куратору уже с другого, взрослого, аккаунта и со своего компьютера на работе, чтобы не определили её IP: «Ты что творишь, ты детей убиваешь, я уже сообщил везде, куда можно! За тобой придут…» В ответ ей тут же стали поступать аудиопослания. Уголовная лексика и угрозы: «Твои родственники горя хапанут», — с подробным, жутким и сладострастным описанием, как это произойдет. Далее немного маньячно-фашистской философии: «Эти тупые малолетки, которых можно через интернет до смерти довести, — они должны умирать… Что плохого в том, что мы малолеток доводим до суицида? Почитай Ницше, он говорил, что падающего надо подталкивать. Если мы убьем все низшие слои (бомжей, бичей, малолеток, которые духом слабы), общество станет лучше. Мы, можно сказать, вам услугу оказываем… На суицидах деньги зарабатываем. Малолеток валишь — тебе ещё за это и деньги приходят».
Дальше следовало неприкрытое бахвальство: «Кто за мной придёт? В РФ нет никого из нас, из тех, кто реально убивал. Есть только школьники. Я уже полтора года людей убиваю, у вас даже лица моего нет до сих пор. Мне звонили ваши менты, вопросы задавали адвокату моему. И всё. Никого не арестовали». Этот человек через несколько часов прислал ей фотографию раздавленного мёртвого голубя, намекая, это же самое произойдет с её близкими… Или с ней? Близких у неё уже не было…
Она опять полезла в интернет искать информацию о «группах смерти» — и выяснила, что на Украине, в Белоруссии и Казахстане наблюдается такое же трагическое явление, оно докатилось и до Азербайджана, и до Кыргызстана…. Масштаб катастрофы показался ей чудовищным. И хотя Филипп Будейкин, известный в Сети под ником Лис, был давно задержан, прошли обыски у других администраторов «групп смерти», были изъяты «электронные носители и иные материалы», всё это практически никак не повлияло на активность «групп смерти». Они продолжали свой жуткий психологический террор — зазывали детей в закрытые группы и чаты, где снова и снова вещали о суетности и никчёмности жизни, об избранности и посмертном познании истины. Давали подробные, иллюстрированные инструкции, как совершить самоубийство, от которых у любого нормального человека по коже пробегал мороз и нежная плоть приклеивалась к металлу — оторвать можно было только с кожей и кровью.
Схематичный психологический портрет куратора ей представился следующим. Это молодой человек, неуверенный в себе в «офлайне» и не имеющий каких-либо значимых успехов в социальном плане, невостребованный и никому не нужный. Он, вероятно, пережил какую-то трагедию на личной почве: был брошен любимой либо вообще не представлял интереса для девушек. Он явно находился в состоянии психического нездоровья и очень хотел отомстить миру за свою ущербность, продемонстрировать свою значимость, свою силу и власть, жаждал известности в своем кругу и признания. По своей натуре куратор был узурпатором, упивающимся тайной властью над ребёнком.
На следующий день мальчику, от имени которого писала Олеся, пришло сообщение:
— Ты мне не доверяешь?
— Доверяю.
— У тебя много друзей?
— Нет. Меня мало кто понимает, и я плохо учусь. Меня хотят перевести в школу для умственно отсталых. Я второгодник.
— Тебя бьют родители?
— Нет, у меня только мать.
— Ты можешь её порезать?
— Нет, не могу.
— Ты её любишь?
— Нет, она мне не родная.
— А где родная?
— Она меня маленького бросила. Я её нашёл, хотел переехать жить к ней, а она не захотела.
— Теперь я понял тебя. Ты переедешь жить к ней, но это будет не здесь… Я тебе помогу…
Олеся точно пыталась открутить все события назад… Так ли всё это было? Или она идеализирует своего мальчика, запах которого так и остался для неё чужим?
Она почему-то вспомнила себя в возрасте чуть меньше того, в котором выпал из жизни Кирилл… Она картавила и плохо выговаривала свистящие и шипящие звуки, но мечтала стать учительницей. Родители таскали её к логопедам: и к частнику, и в поликлинику, подрезали уздечку языка и исправляли ей прикус, для чего ей приходилось ходить с металлической пластинкой на зубах, но ничего не помогало… Она прикладывала к языку инструменты, согнутые из проволоки, — и чувствовала во рту металлический вкус и холод. Инструменты для коррекции речи делал на работе заботливый папа... Ручки у всех этих ажурных лопаточек были выточены из пластика — и, когда никто не видел, она облизывала эту шероховатую ручку, сделанную на лабораторном станке, чтобы прогнать холодный вкус металла… Чем больше она ходила к логопедам, тем хуже у неё становилась речь. Мелодично свистящие звуки теперь свистели, точно чайник, закипающий на плите, и шипели, словно воздух, выпускаемый из проколотой велосипедной шины, если наступить на неё ногой. Продолжалось это до пятого класса. Родители махнули на всё рукой… А она думала о том, что преподавателем быть она с такой дикцией не сможет… А раз она не сможет стать учительницей, не сможет реализовать свою мечту, то зачем жить? Она всерьёз размышляла о том, что, когда придёт время выбирать ей вуз, то она просто покончит с собой. Как – она не знала: отравится, наверное. И она обязательно оставит записку, в которой всё объяснит родителям, они должны её понять…
Ребёнок не понимает ещё, что такое смерть, думает, что это всё не всерьёз, что можно поиграть — и вернуться к другим привычным и надоевшим игрушкам…
Она помнит свой шок, когда в девятом классе на медосмотре ей сказали: «Кошмар! Куда твои родители-то смотрели? Что же они?» Она тогда им ничего не сказала, но сама пошла к логопеду при школе, что ей посоветовали… Через пару месяцев мама спросила её: «Почему ты так плохо стала говорить? Что с тобой?» И она бросила после этого свои занятия, смирилась. Она всё равно пошла на День открытых дверей в пединститут, хотя родители отговаривали её туда ходить, но совсем по другим причинам, а не из-за её дикции: и образование не то, и работа та ещё… Мысли о смерти растворились, словно облачко пара от утюга, когда его отсоединили от розетки, как только она стала чуть старше… Чуть позже ушло и желание учить детей…
22-е задание надо было снова выполнять на крыше. Только теперь предлагалось посидеть на краю крыши, свесив с неё ноги. Она уже освоилась с «Фотошопом» — и послать куратору картинку не составляло ей труда. Но она представила Кирюшу, сидящего на краю крыши, — и содрогнулась… Вот он идёт по ней осторожными шагами, вот садится далеко от края, стараясь не смотреть вниз, но не упускать из виду этот самый край, за которым бездна, в которую так легко соскользнуть… Поскользнуться, пошатнуться, не удержать равновесие… Вот он подъезжает на заднице к самому краю покатой крыши и свешивает ноги, откинувшись чуть-чуть назад, но не решаясь сесть по-нормальному… Ужас!
Ей как-то пришлось помогать сторожу устраивать конёк на крыше дачи. Сторож забрался на самый конёк и сидел на нём верхом, как на коне. Она даже тогда впервые подумала, что слово «конёк», наверное, и происходит от этого «на коне». Она же стояла на покатой крыше веранды и подавала ему железо, обвязывая его верёвкой. Высота была не такой уж большой, но ноги у неё дрожали — и она старалась не смотреть вниз. Если не смотреть — было не так страшно.
Почему лунатики так легко ходят не только по крышам, но и по карнизам дома, по перилам, будто по обычной дороге? Движения совершаются ими с ловкостью, совсем не присущей в состоянии бодрствования. Чудеса эквилибристики объясняются бессознательным состоянием лунатика, он не испытывает ни малейшего внутреннего напряжения, страха и скованности. Ей почему-то пришло в голову, что, возможно, эти дети, беспрекословно выполняющие все задания кураторов, находятся в состоянии какого-то гипнотического сна, как лунатик, и не ведают, что творят… Идут с широко открытыми глазами и каменным лицом по жёрдочке через пропасть… Но сомнамбула падает в неё, если её разбудить, эти же дети прыгают, не просыпаясь, сами…
Ей объяснили на одном из форумов, что в недрах Сети существует «глубинный интернет», содержащий различную страшную для человеческого сознания информацию. «Тихий дом», по слухам, самый нижний, самый тёмный уровень интернета, а также состояние, которое ощущают те, кто туда попал. После «Тихого дома» невозможно стать прежним. Туда можно попасть либо через Сеть, либо через сон, либо через жизнь.
«Вы хотите узнать, что такое «Тихий Дом»? Хорошо, я вам расскажу. Вы можете мне верить или не верить, дело ваше. А «Тихий Дом» — это уровень, сила воздействия которого на человеческую душу бесконечна. Это конец бытия, конец реальности. Но это не смерть. Это намного хуже, чем смерть. Это ловушка, которая захватывает душу и не отпускает её никогда. Останавливается время, исчезает пространство, и остается лишь сознание того, что выхода нет. Любые адские мучения лучше этого. Представьте себе, что вы лежите парализованный, слепой, глухой, без ощущений прикосновения, вкуса и запаха. И вы понимаете, что это не кончится никогда. Это то, что чувствуют те, кто попал в «Тихий Дом», — нашла она в сети.
23-м заданием оказалось опять задание с шифром. Она уже знала, что делать: звонить знакомому фээсбэшнику. Но с печалью опять подумала о том, что всё же поражается, как разгадывают это дети… Пишут на форум? Зачем? Чтобы понять, что они не одиноки в своём стремлении уйти из жизни? И, разгадывая шифр, получают дозу очередной отравы, ещё не смертельную, но делающую свою медленную работу? Если каждый день поливать дерево солёной водой — оно рано или поздно засохнет… Сначала свернутся и высохнут его листья — станут похожими на грязные замусоленные бумажки, которые подхватывает ветер… Потом листья опадут — и дерево останется стоять совсем голым на промозглом ветру, будто зимой, только ещё не зима, а лето, и соседние деревья весело шелестят густыми кронами, показывая серебристую изнанку своих листьев, мелькающую, точно мелкие рыбёшки в прозрачной воде… Потом высохнет ствол — и от дуновения ветра будут обламываться с треском, похожим на одинокие выстрелы, пугающим в ночном шорохе, сухие ветки... И наконец, налетевший предгрозовой ветер сломает дерево пополам, даже не пополам, а где-то ближе к его основанию… И останется стоять высохший, но ещё не трухлявый и не изъеденный жучками пенёк…
На 24-й день она получила задание убить кошку или собаку… Она вспомнила котика, качающегося на цветущей вишне… Так, может, Кирилл тогда это придумал не сам, а просто исполнял чей-то безжалостный приказ? Но почему же тогда ему так легко было выполнить это задание — и он спокойно спал?
Следующее задание оказалось для неё трудновыполнимым. Надо было встретиться с «китом». Она попросила всё того же знакомого из ФСБ ей помочь, он согласился, уже втянутый ею в это частное расследование, но готовый перевести его на другой, административный уровень… Сказал, что у него есть на примете мальчик, который сможет это задание выполнить, а они подстрахуют…
Кит написал ей в «личку»:
— Ты же хочешь понять, кто мы, что мы и зачем всё это делаем? Тебе выпадает уникальный шанс разгадать загадки… На мосту, который находится на набережной, на одном из замков мы спрятали подсказку для тебя.
Сама Олеся тоже пошла на этот мост вслед за прикреплённым к ней мальчиком, обмирая от страха, хоть и знала, что в случае чего её знакомый вмешается. Вокруг было полно людей, но ей казалось, что кто-нибудь из них вот-вот пырнет её ножом. А может, и вовсе скинет в тёмную воду…
Прочитав очередное сообщение, Олеся пересылала его по номеру, который дал ей её знакомый… Она всё время поглядывала на замки. Она отвернулась лишь на минуту завязать шнурок на ботинке, на который она уже наступила, когда на одном из замочков появилась прикрепленная скотчем бумажка — клочок тетради в клеточку. На одной стороне листка был указан номер #7213746 и написан вопрос: «Ты в игре? Монумент павшим. Ждем». Тогда она написала Киту:
— Получил задание. А что за памятник? Бумажка очень потрёпанная, не разобрать!
— Ты один?
— Да.
— Разгадай смысл подсказки и узнай, куда надо ехать.
— «Скамейка», да? Вторая?
— Хорошо.
—А сегодня игра закончится? Меня мама ищет.
— Сегодня первый этап.
— Хорошо. Я иду к скамейке…
Ей по-прежнему было страшно, хотя она знала, что за ней наблюдают друзья из органов… Кто-то действительно готов тратить время на то, чтобы раздавать эти идиотские задания, постоянно отвечать на сообщения и поддерживать интригующую атмосферу.
Много лет тому назад, под Новый год, она вот так же играла дома, когда родители решили спрятать подарок в духовке и разбросали по всему дому подсказки. Тогда её ждала книга Экзюпери «Маленький принц» и гора сладостей, а сейчас что окажется призом?
Олеся поежилась и снова стала переписываться с Китом. Между тем возле второго памятника пограничнику суетились какие-то люди.
— Здесь людей много. Что делать?
— Подожди, когда они уйдут.
Наконец её посланник сел на нужную скамейку, она же, купив мороженое, присела рядом с ним.
Мальчик нащупал за её спиной бумажку, просунутую между спинкой скамейки и сиденьем… Это оказался конфетный фантик. Он протянул руку под сиденье, ощупывая всё там. Вытащил ещё клочок бумаги, на котором, как и в первый раз, был указан номер, но другой — #964817, и значился новый вопрос: «Ты ещё хочешь играть? Памятник Пушкину, старый сквер, возле драмтеатра. Ищи. Кит с тобой».
С «китом» Олеся, вернее, её двойник от знакомого из ФСБ, так и не встретились. Она металась по городу, переезжая из одного района в другой в поисках очередной записки о месте встречи, чувствуя непреходящий страх, спазмирующий все внутренности. Азарта не было… Были тревога и желание, чтобы это всё поскорее закончилось… После памятника павшим они поехали в Кремль и искали что-то под пятым танком — и редкие прохожие, как ей казалось, подозрительно смотрели на мальчика, ощупывающего гусеницы танка. Потом они переместились к пушке, затем поехали в парк Победы и искали опять записку под крылом третьего самолёта. Дальше их послали на железнодорожный вокзал, где они должны были найти послание с руководством к дальнейшим действиям во втором зале ожидания, в одиннадцатом ряду, под сиденьем пятого кресла. Затем поехали снова к театру, но уже к оперному, — и искали записку, спрятанную под афишей. Мальчик шарил рукой прямо под рекламой, чуть-чуть её отодрав от рекламного щита, а когда извлёк бумажку с сообщением, то прочитал, что встреча отменяется, но Кит увидел, насколько он упорен в достижении своей цели, и поэтому может идти домой…
Олесю не покидало ощущение абсурда всего происходящего…
Приятельница с работы ей сказала, чтобы она расслабилась — и прекратила себя мучить, раскручивать этот клубок… Кирилла бы она потеряла всё равно: связался бы со шпаной, убежал к настоящей маме, начал пить: будущего у него не было. Максимум, что он мог бы достичь в жизни: работал бы каким-нибудь разносчиком почты или в лучшем случае на какой-нибудь стройке…
Она утешала себя тем, что сотни ребят, выросших в семьях родных родителей, вступали в эту опасную игру и проходили путь до конца как бы не всерьёз, словно дети не понимали, что другой жизни не будет. И родители у них были хорошие, и любили их, а вот всё равно почему-то как заколдованные втянулись в эту игру…
Теперь два мальчика: тот, которого она когда-то сбила машиной, и тот, кого она взяла себе в сыновья, слились в одно… Изуродованное окровавленное тело, лежащее на асфальте, стояло перед глазами, словно дурной сон.
На 25-й день она получила сообщение, что ей осталось жить ровно 25 дней: она должна это осознать и смириться, готовиться к лучшей жизни…
Часы на её странице приобрели чёрный цвет, цифры на часах стали красными – и с них капали капельки крови… Серый скелет пинал их по её странице, как футбольный мяч... Все предыдущие сообщения были удалены: хотя ей каждый день напоминали утром после сеанса о том, что сообщение надо удалить, она этого не делала, а наоборот, делала скриншоты переписок, пунктуально и тщательно сохраняя всё, что могло бы пролить свет на гибель её сына… При его жизни она никак не могла мысленно называть его сыном, какой-то барьер мешал, точно на крышке, что должна была накрутиться на резьбу, был какой-то выступ, мешающий приладить её на место.
На 26-й день она снова получила сообщение, что должна готовиться к смерти и часы на её странице показывают обратный отсчёт: на их табло ровно столько суток, сколько остаётся жить, цифра на них каждый день уменьшается на единицу…
Следующей ночью, в 4.20, она получила задание, что нужно немедленно пойти на рельсы… Сообщение это её удивило тем, что мало в какой семье ребёнок может незамеченным в такое время выйти из дома… Просили прислать, как обычно, фотографию рельс. Она уже насобачилась искать картинки в интернете, корректировать их в «Фотошопе» и подумала о том, что, возможно, многие дети действительно просто играют, посылая картинки, а потом надолго исчезают, симулируя суицид. Но всё равно это было ужасно… Куда только смотрят правоохранительные органы?
Задание на 28-й день оказалось простым. Надо было ни с кем не общаться… Или оно было простым только для неё, которая частенько говорила словами Рильке: «Я меньше всего одинок, когда я в одиночестве»? А для ребёнка? Зачем это задание, от которого веяло каким-то экзистенциальным ветром и холодом мироздания? Чтобы внезапно понял всю тщету жизни, когда жизнь ещё и не началась?
На 29-й день ей написали: «Иди на площадь перед церковью — и поклянись, смотря на крест, что ты кит. Ни о чём не думай и не жалей, скоро я тебя освобожу от всех печалей. Твоя вторая личность съедает тебя изнутри. Раздави ногой эту гадину!»
С 30-го по 49-й день игры надо было смотреть видео, слушать музыку и каждый день делать по новому порезу на руке. И, конечно, разговаривать с куратором. И это каждую ночь: просыпаться в 4 часа 20 минут… Темень, в углу комнаты притаились сумрачные очертания непрошеных гостей, которые пришли за неприкаянной душой. Все спали, часы тикали, как у взрывного устройства, громко, размеренно и неотвратимо. Олеся вставала по будильнику и ещё в полусне сразу же бросалась к компьютеру, не совсем понимая, где она и что с ней, пытаясь прогнать сон промыванием глаз холодной водой из кружки с нарисованным на нём розовым лотосом, что стояла на столе заготовленной с вечера. Начинался просмотр видеороликов, выйти из чата было нельзя: иначе выгонят, исключат, — смотреть были обязаны все. Фотографии мелькали с частотой раз в две секунды: суицидники прыгали с крыш, летели, раскрыв объятия небу, смешно размахивая руками, будто сломанными крыльями; проносились картинки разбившихся детей, от которых леденела кровь, грозя воткнуться острой ледышкой где-то у сердца: красная лужа на асфальте, размозжённые конечности; мельтешили висельники с отвисшими челюстями, вскрытые вены; одежда с красными принтами детской ладони; бритва в глазном яблоке; пролетали ролики с агонией отравившихся, корчащихся на постели, будто гусеница, в которую тычут палкой; картинки распоротого живота, из которого кто-то невидимый разматывает кишки.
Всё это сопровождалось очень тяжёлой музыкой, рвущей душу и раскачивающей барабанные перепонки до звона в ушах, что преследовал её потом целый день. На музыку накладывались душераздирающие детские крики, плач, визг каких-то животных, как на бойне… Как будто истязали всё живое. Слушать музыку надо было обязательно в стереонаушниках. Она узнала о таком понятии как «аудионаркотики», суть которого базируется на простом давлении на психику, связанном с предобработкой аудиозвука. Можно записать совершенно обычную музыку, но если чуть-чуть сдвинуть по времени левый канал по отношению к правому, то мозг перегружается. Перегрузка каналов получения информации и приводит к трансу.
Она не могла смотреть все эти ролики, хотя и заставляла себя, чтобы понять сына. Ей по-прежнему становилось плохо от этих кадров, привыкнуть к ним она не сумела, и она снова написала в чате:
— Мне что-то плохо стало, я выйду…
Тут же получала ответ:
— Только попробуй, мы тебя сразу исключим. Слабак! Рохля и размазня! Тебе что, недостаточно плохо в жизни?
Она, конечно, все эти видео толком и не глядела, только ждала, когда администратор даст команду:
— Всё, расходимся, ложимся спать, не забудь всё стереть.
На 50-й день наступил конец квеста, бега на длинную дистанцию, и пришло задание совершить самоубийство:
— Ты теряешься во времени и реальности… Путаешь сон с реальностью, а реальность со сном… На 50-й день ты должен поставить будильник на 4.20 и немного поспать… В 4.20 ты встаёшь… У тебя «ВКонтакте» уже должно висеть сообщение с последним заданием. В этот день ты вскрываешь себе вены или падаешь с крыши… Можешь выпрыгуть из окна. У тебя какой этаж?
— Седьмой.
— Тогда можешь прыгать. Да, передай мне логин и пароль от своей страницы, я пропишу тебя в «Тихом доме».
Олеся подумала о том, что куратор наверняка требует логин и пароль для того, чтобы убедиться, что вся переписка с ним в сети уничтожена.
Понимает ли ребенок, вступающий в такие игры, что это путь в один конец? Что возврата не будет? Нет, наверное… Ребенок не понимает этой игры, его легко обмануть. Ему достаточно «дать согласие», а дальше идёт отбор. От куратора зависит, доведет ли он подростка до суицида. Ребёнку кажется, что «группа смерти» создаст «ореол героя», дошедшего до конца и не струсившего. Молодые люди с удовольствием комментируют чьи-то объявления о намерении совершить самоубийство, желают удачи и просят выставить предсмертное селфи. Желание привлечь к себе внимание, почувствовать себя особенными, значимыми, заставляет детей заходить в такие группы, где, как им кажется, их могут понять и поддержать. Находясь под чужим влиянием, они перестают понимать, что смерть — мгновение, после которого не будет шанса всё исправить.
Почему Кирилл прыгнул с крыши, утащив за собой приятеля? Или это приятель увёл его за собой? Потому что одному было слишком страшно?
Однажды она обнаружила, что общение в соцсетях перестало приносить ей удовольствие, хотя поначалу ей было интересно просматривать чужие посты, нравилось быть в курсе событий, воодушевляла возможность общаться со многими незнакомыми тебе людьми… Её иногда забавляло даже писать комментарии к чужим постам: от этого возникало чувство единения со многими блогерами. Она чувствовала себя соглядатаем, наблюдавшим чужую жизнь, как сквозь прозрачные стеклянные стены… То, что люди добровольно выставляют свою жизнь на всеобщее обозрение, не укладывалось ни в какие рамки здравого смысла… Оруэлл в своём «1984» не смог выдумать такого. Позднее она поняла, что чаще всего люди выставляют не всю жизнь, а только то, что предназначено для чужих глаз, то, что хотят, чтобы все увидели… Аккаунт в одной из соцсетей — витрина жизни её хозяина, с непременными улыбками, которые мы натягиваем на себя, растягивая губы в ниточку, точно аптечную резинку, надеваемую на пачку блистеров с таблетками. Фото с вечеринок и из увлекательных путешествий по дальним странам, картинки изысканных блюд в ресторанах, фотографии в обнимку с ряжеными политиками, артистами и теледивами имеют одну цель — демонстрацию успешности её владельца. Это красочный, лубочный фасад пряничного дома, за которым может скрываться какой-нибудь хоспис, наркопритон или просто разорённое нищенского гнездо, в котором ненавидят друг друга и живут вместе потому, что просто некуда идти. Красочный фасад, где и пишут частенько неискренне, а чтобы быть в центре внимания, чтобы о тебе не забыли. Прилепляют к лицу маску: у меня всё нормально, только посмотрите, какие у меня милые котята да какая умная и ласковая кошечка, как красиво сервирован стол, какая у меня иномарка, евроремонт, в каких странах я побывал и вообще, чего я в жизни достиг! Вы только посмотрите! Впрочем, встречались и те, кто мог выставить на всеобщее обозрение свою маму, теряющую память, и написать о том, что мама обвиняет в краже денег из кошелька… Или те, кто сообщал всему свету, что сын пьёт, потерял работу, а его гражданская жена села в тюрьму за мошенничество… Но таких было меньшинство… Большинство были успешные, процветающие и обеспеченные… Эта маска успешности приросла, как пересаженная при ожоге кожа.
После гибели Кирилла и пребывания в группах смерти она поняла, что весь интерес к публичности у неё совершенно пропал, что ей жаль времени на то, чтобы рассматривать отчёты о чужих достижениях, и чаще всего ничего, кроме отрицательных эмоций, чужие посты у неё не вызывают. Она поделилась этим со своей подругой, в сущности, счастливой, успешной и состоявшейся женщиной. Каково же было её удивление, когда подруга эта ответила, что у неё от социальных сетей бывает тоже только негатив и она давно там не появляется… Узнала от неё о том явлении, что американские социологи назвали «Фейсбук-депрессия»: при просмотре страниц своих знакомых многие чувствуют негативные эмоции: от зависти и злобы до острого чувства нереализованности и тоски. Что же говорить о неуверенных в себе подростках с их кризисом взросления, жизнью в вымышленном мире, в том мире, где кумиры совсем рядом, а самоубийство отдельных звёзд кажется красивым и романтичным поступком, где все проблемы можно решить одним кликом?..
Она вытащила своего мальчика из страшного в своей яви детдома, подарила ему гаджеты, но не смогла стать проводником в реальный мир.
Часть пятая
ОЖИДАНИЕ ЧУДА
61
После Игоря в её жизни случился ещё один роман, которому было суждено оборваться, едва начавшись… Он не оставил после себя выжженного поля… Зелёная трава отцвела и бросила свои невзрачные семена в почву, а затем к осени пожелтела, как и положено, как желтеют и покрываются слоем пыли письма из нашей юности…
Декабрь был в тот год больше похож на ноябрь… Все ждали снега, но его не было… От этого депрессия усиливалась, деревья все стояли давно голые, качали своими насквозь прозрачными кронами, пытаясь дотянуться до серого низкого неба, похожего на ватин из старого ватника… Дождь если и был, то мелкий, даже не моросящий, как будто взвешенная водяная пыль висела над городом…
Он давно был интересен ей. Когда подсел к ней на вечеринке, обрадовалась… Говорили ни о чём. Он что-то такое рассказывал про свою поездку в Америку. Домой она не спешила: хотелось посидеть ещё. Не так уж часто они встречаются… Было просто хорошо. Ожидание новогоднего чуда не покидало её. Все были уже немного пьяны и потому веселы. Впереди были новогодние каникулы и возможность никуда не бежать… Когда он сказал, что проводит её, она заколебалась, хотя очень этого хотела. Страшно тянуло продолжить это состояние предчувствия чуда. Она знала, что у него семья: жена, взрослая дочь. Смотрел на неё из-за колючей проволоки своей семейной жизни: выглянуть на минутку можно, а на свободу нельзя… Олеся подумала: «И зачем мне всё это?» Блеснула в ответ робкой улыбкой, словно чиркнула отсыревшей спичкой, которая тут же погасла. Теребила пальцами на шее янтарные бусы… Потом махнула рукой… «А… Один раз живём…» Почему она должна думать о его семье? И страдать она будет сама, должно быть, не меньше, если у них что-то случится. Но знала уже, что всё произойдёт в этот предновогодний вечер, когда город снова украшен огнями, когда светящиеся олени летят в звёздное небо — и она уже сидит в санях и несётся за ними с горки… Дух захватывает… Туда, где полынья… Где лёд ещё не встал и трещит под скользящими полозьями. Мелькнула рассудочная мысль, что ещё можно остановиться, чмокнуть в щёку, извиниться, сказать: «Ты пьян, тебе надо домой, и вообще что-то я себя сегодня плохо чувствую». Нет у них будущего, нет и быть не может. А почему, собственно, нет? Дети у него выросли… Почему она должна думать не о своём счастье, а о мире в его доме?
Потащила его гулять по улицам. Шли по тёмным переулкам, скрываясь от города, украшенного праздничными огнями. Шли в обнимку, не прячась от посторонних глаз. Она гладила его по спине… Полукруг, полукруг, круг, опять полукруг… Болоньевая куртка шуршала под кожаной перчаткой, точно осенний дождик по листьям.
— Как хорошо ты меня гладишь!
Прижималась к нему разгорячённым телом… Она выпила совсем чуть-чуть. Два глоточка шампанского. Нет. Она не пьяна совсем, но точно крылья вырастают за спиной от предчувствия чуда… Из проулка, соединяющего улицу, по которой они брели, и большую прогулочную, где стояли новогодние светящиеся матрёшки, зайчики и снегурочки, где были протянуты между домами гирлянды с огромными свисающими снежинками, разноцветными, собравшимися в сказочное кружевное шитьё, где даже стволы одиноких постриженных тополей были высвечены в ночном мраке голубым, будто след от упавшей звезды, и казались персонажами, забредшими из новогодней сказки её детства, когда она ходила на ёлку, где ей вручали бумажный пакет с нарисованными на голубом глянце белыми снежинками, набитый конфетами, среди которых обязательно попадался мандаринчик и пачка печенья.
Жизнь проходит. Ещё чуть-чуть — и она превратится в опрятную старуху, которая будет накладывать на лицо толстый слой тонального крема, пытаясь скрыть морщины, перерезавшие её лицо, будто воздушные трещины высохшую грядку. Походка её станет словно она идёт по обледеневшему тротуару, даже если она будет семенить дома по паркету. Весь мир в её глазах будет отражаться с размытыми контурами и очертаниями, как, если бы она смотрела через запотевшее стекло. Редкие волосы, выкрашенные рыжей хной, станут напоминать осыпающиеся сосновые иголки. Возможно, она даже будет пахнуть по-стариковски, хотя она и очень чистоплотная. Сквозь лёгкий флёр земляничного мыла и дешёвой парфюмерной воды будет просачиваться этот старушечий кисловатый запах, который не вытравить никакими духами и отдушками…
А пока она ещё не перешагнула ту грань, за которой женщина становится невидимой для мужчин, надо жить, не оглядываясь на чужие взгляды, бросающие косые тени… Жизнь одна, и другой не будет. И это твоя жизнь, а не встреченных на широком тротуаре прохожих.
Она хотела, чтобы у них всё было… И даже думала о том, что внезапно может поменяться и ровное, как поток запылённых машин на перегруженной трассе, течение её жизни. Ей было странно, что она хотела, чтобы всё было с человеком, с которым она и виделась-то несколько раз всего, мельком, на собраниях и застольях… Нет, она, конечно, многое о нём знала и даже не только расспрашивала о нём, но и читала в газетах и в Интернете…
Мы всю жизнь ждём новогоднего чуда… Подарка под ёлкой, искрения бенгальского огня, хоть и знаем, что бенгальский огонь прогорает мгновенно, лишь успев озарить всё вокруг слепящими искорками автогена и ослепить, но помнится эта вспышка света почти всю жизнь. А в руке остаётся чёрная безжизненная палочка, похожая на сухую веточку.
Это было просто какое-то умопомрачение… Она ведь умная, рассудительная женщина… Ну и что? Так и он профессор, только что из Америки прилетел, где читал лекции… И будет ли в её жизни ещё одна такая встреча? Это ведь бывает только под Новый год… Не зря вся страна столько лет подряд смотрит «Иронию судьбы» под Новый год… «Вы считаете меня легкомысленной?» — спрашивает там героиня Надя маму своего случайного возлюбленного. А мама мудро отвечает: «Поживём — увидим».
Всё быстро, ласки порывисты, как ветер перед грозой, который срывает с головы шляпку от солнца… Голову-то и так напекло… А панамка сдавливает голову тяжёлым обручем… Волосы разметались по подушке, будто их треплет ветер.
Тяжёлое и неловкое время после первой близости, когда двое ещё по-прежнему остаются чужими… Неловкие паузы в разговоре, которые надо чем-то заполнить. Тема для беседы находится с трудом… Что-то такое говоришь, лишь бы не было длиннот, когда надо смотреть друг другу в глаза… Совершенно чужой человек, который тебе по-прежнему интересен… Вы ещё ничегошеньки не знаете друг о друге. Полчаса назад ты тонула в его объятиях, захлёбывалась солёной влагой, сброшенная с гребня волн, плюющихся пеной… Тебя крутило, как мелкий сор, смытый с прибрежной полосы… Пот и слёзы на кончике языка, горьковато-солёные, как морская вода… Быстрое погружение в глубину, когда боишься открыть глаза и набрать в них едкой солёной мути… Лучше вот так, зажмурившись от блаженства, с осознанием, что может бросить на острый камень, ударить и даже убить…
— Почему ты молчишь?
— Ты говори что-нибудь, говори…
А как она может говорить, когда она захлёбывается и ей нечем дышать? Когда у неё получается только воздуха чуть-чуть глотнуть — и она снова погружается в солёную влагу, сквозь которую все очертания её жизни размыты… Видит колышущееся лицо над собой — словно гигантская рыбина проплывает, махая плавниками… Солнечные лучи пробиваются сквозь толщу воды. Или это и не солнечные лучи вовсе, а лампочки мигают на ёлке: жёлтый, зелёный и синий? А сейчас красный… Ну и пусть красный. Поздно мигнул… Уже выскочили на перекрёсток дорог. «Скрещенье рук, скрещенье ног, судьбы скрещенье», как подметил Пастернак… Поздно останавливаться. Теперь только вперёд…
Как будто взяли за руку и швырнули, как палку: «Плыви, плыви вон до того водоворота…»
А он говорит что-то всё… Интересно, а как у него это так получается? Столько говорить?
— Ослепнуть можно! Ты смотришь на себя в зеркало? Вот так…
«Вот так» — без ярких тряпок, похожих на оперение райской птицы или экзотической бабочки?
Нет, она не смотрит на себя в зеркало, вернее, она смотрит в него, только когда на работу собирается: реснички подчернить, красные прыщики замазать, облупленный нос припудрить. А ещё у неё мысль всё время всплывает: «Господи, да зачем же я с ним? Он мне нравится очень, хотя я его почти не знаю, как человека…» Зачем латать лодку стеклотканью, если знаешь, что она проплавает очень недолго? Скоро её всё равно затаскивать в подвал. Река покроется толстым жёлтым льдом, на него навалит снега, который сильный порывистый ветер будет поднимать в воздух, закручивать в танце, как белый саван привидения, и бросать в лицо колючую крупу, от которой на глаза выступают слёзы, а кончик носа горит, как ягоды боярышника в сентябре? Только неужели она надеется на долгое продолжение со счастливым концом? Пустое… А ведь надеется, надеется на чудо… А вдруг лодке суждено отправиться в путешествие длиною в жизнь?
После любого шторма бывает затишье. Ни слова нежности… Ровный шёпот мелкого прибоя, перекатывающего голыши… Волна обкатала всю гальку. Ноги уже не изранит, даже если пройдёшь по ней босыми ступнями, только иногда больно, если попадается расколовшийся камешек… Муторно, как после качки… Пустота, точно выпотрошили, и земли под ногами нет… Всё ещё плывёшь куда-то, не зная, то ли выбросит на скалы, то ли утащит в море…
Этот чужой тебе человек пока по-прежнему остаётся чужим, хотя ты уже немножко знаешь, как устроено его тело, но не поняла ещё, что ему нравится, а что нет… Дрожь и обморок прошли, осталась неловкость. Вы не знаете, что сказать друг другу, но не потому что нечего сказать, а потому что боитесь расплескать внезапно нахлынувшее чувство. Это не любовь ещё… Любовь ещё, быть может, придёт… И даже не нежность. Оторопь от случившегося, будто поднесли спичку к бенгальскому огню — и ослепительно яркий белый свет осветил чужого полузнакомого человека, — и погас, оставив в глубине души сожаление, что всё кончилось так быстро, и желание увидеть этот свет ещё. А пока вы стоите в полутёмном коридоре, стены которого оклеены тёмно-зелёными обоями в цвет июльской, ещё не выжженной солнцем травы, по шёлку которых летают диковинные золотые райские птицы. Изумрудный свет люстры горит под потолком, как глаз светофора, сигнализирующий: «путь открыт». Переминаетесь с ноги на ногу, точно лениво топчите виноград в кадушке…
Он легче переключается: вспомнил своего коллегу и его статью… А ей, в сущности, безразлична и эта статья, и коллега… Она не знает, что делать теперь с собой и с этим свалившимся на неё праздником… Будто ветер принёс чужой парашют — и опустил на голову: она запуталась в этой шёлковой, нежно скользящей ткани, верёвки перекрутились и не дают расправить купол… Она не может на нём полететь, и выбраться тоже не может. Её охватывает паника. Да, именно такой сон она видела накануне… И вот сбылось…
Назвал Танечкой… Сделала вид, что не заметила. С горечью подумала, что лучше бы ей не знать, что с Танечкой у него были отношения… Она почему-то уверена, что были: «И с этой пошлой дурой он тоже был… Боже мой, зачем он стоит в моей прихожей?..»
Лёгкий поцелуй в губы на прощание. Так лижут мороженое, осторожно, чтобы не простудить горло… Холодная сладость. Так дети лижут сосульки. Зачем? Сосульки — не мороженое. Вкус талой воды на губах. И удивление, что твой горячий рот может по капельке растопить кусок льда.
62
Они увиделись ещё раз. Была уже весна, и во дворе истошно орали мартовские коты, надрывая душу. Звонко цокала о жесть карниза подбитыми каблучками-гвоздиками капель. В форточку врывался талый воздух, раздувающий парусом лёгкую штору, по которой скользили лимонные бабочки, вышитые шёлковыми нитками, с крылышками, обсыпанными золотистой пыльцой. Она гладила волосы, похожие на сизый мох, ощущая их жёсткость и упругость, и слушала стихающий стук чужого сердца, напоминающий стук колёс поезда, пронёсшегося мимо тебя в неизвестном направлении и удаляющегося всё дальше.
Неожиданно зазвонил телефон. Мелодия была чужая и незнакомая. Она рвалась в комнату настойчиво, будто ночная бабочка, летящая на яркий свет, что виден с улицы, на которой плещется чернильная мгла. Билась о невидимое стекло крыльями, оставляя пыльцу на окне… Он будто не слышал, продолжал свои ритмичные движения в унисон со взмахами крыльев бабочки. Олеся подумала, что уж лучше бы он взял трубку, чем вот так под трезвон… Наконец мелодия прекратилась, будто оборвалась оттого, что музыканта подстрелили или он упал от инфаркта. Оборвалась не доигранной, на полуноте… Но через полминуты тишина взорвалась снова. Только мелодия уже была похожа на плач младенца… «На другой телефон звонит», — подумала Олеся… Младенец захлёбывался истошным плачем, сучил ножками и бросал погремушки на пол… Но его не слышали, вернее, делали вид, что не слышат… Наконец младенцу сунули соску. Но через минуту он её выплюнул и продолжал заливаться… «Кончится это или нет?» — с тоской подумала Олеся.
— Как только она чувствует? — сказал Антон.
— Значит, как-то чувствует…
— Я сейчас только переговорю, а то это никогда не прекратится: так и будет трезвонить, — и молодым горным козлом ускакал в туалетную комнату…
Олесе стало смешно… В квартире были тонкие панельные стенки — и слышно было отовсюду: что из туалета, что из ванной… Голос Антона доносился до неё прекрасно. Он ласково, чуть насмешливо, говорил жене о том, что у них затянулось заседание кафедры и что он скоро придёт…
Антон на самом деле очень быстро и как-то нервически собрался, и Олеся с тоской думала, что радости от общения с Антоном у неё никакой… Всё быстро, впопыхах, будто он опаздывает на вокзал… Даже посидеть «на дорожку» не получается… Поговорить, заглядывая в глаза, оказавшиеся бездонными колодцами, качающими звезду где-то на своём дне, послушать о его жизни, наверняка безумно интересной, рассказать о своей, давно серенькой и скучной, будто намокший воробушек в осеннем дожде. Воробушек попытался взлететь: под облаками ведь жизнь кажется прекрасней, и то, что внизу, оттуда видно, как на ладони, но оказалось, что птичка не научилась ещё парить над землёй… А обещал ведь, что с ним будет интересно, так как он много знает… Заманил на ягодную полянку, а оказалось, что она давно заросла чертополохом и лопухами. Ей казалось, что она влюблена… Но вот почему-то луна, заглядывающая к ним в окна и льющая такой волшебный удивительный свет, что им хотелось омываться, точно святой водой, превратилась в обычный уличный фонарь, злорадно подмигивающий гноящимся подбитым глазом…
— Прости, — притянул за талию, чмокнул в щёчку. Лёгок поцелуй на прощание, точно упавший осенний лист соскользнул с ветки — и прошелестел по её щеке.
Она решила тогда, что нет, больше никогда не будет встречаться с Антоном… Даже тот яркий лоскуток их встречи, тот вечер, выгорел, полинял и выцвел… Она его почти не вспоминала в карусели дней… Ну мелькнуло ещё одно лицо в окне поезда, засиженного мухами, в потёках от проливных дождей. Поезд давно ушёл, перрон опустел, но новые поезда стоят на путях, запылённые и поблекшие… Жизнь продолжается…. Нам кажется, что никогда не забудем, а шутница-память подставляет подножку — и остаётся лишь серое полотно асфальта или марево низкого осеннего неба, набухшего слезами.
Она не звонила ему, воспитанная в понятиях, что семья — это крепость и не нужно пытаться ни карабкаться на чужие стены, ни рыть подкоп, ни залезать в Троянского коня… Она не жалела ни о чём. Так… досадное приключение, оправданием которого для неё было желание иметь надёжное плечо рядом, чтобы опереться на скользком льду на краю обрыва, чтобы взяли под локоток и осторожно провели по тропке, на которой дрожат и разъезжаются ноги, чтобы была широкая грудь, в которую можно уткнуться горячим лбом и спрятаться от страшного мира, словно в детстве, когда зарывала испуганное лицо в тропинках слёз в мамину юбку. Тешила себя иллюзией, что не женат ведь официально… А коль не расписывается столько лет со своей подругой, значит, не всё у них ладно и складно… Не крепость… Шалаш из тонких прутиков, не склеенных слюной, какой птицы скрепляют свитое гнездо. Тронь пальчиком — и останется ворох хвороста, приготовленный для костра… Гори оно синим пламенем, с дымом и треском сухих сучьев…
И всё же, когда увидела его снова на чужом банкете, когда подошёл к ней, одиноко сидящей за столиком и снисходительно взирающей на танцующих, склонился перед ней, осторожно положив ладони на плечи, и заглянул в глаза: «Я с женой здесь, сама понимаешь…», — сердце запрыгало воробушком, которому накрошили крошек пшеничного хлеба на белом накатанном снегу…
Ах, этот уж жест снисхождения: «Извини, у меня тут жена… Но я помню всё, краем глаза за тобой слежу, но делаю вид, что мы почти не знакомы…» Мужские ладони обожгли плечи, дохнуло югом, солнцем и запахом спелого винограда… Глаза в глаза, на одну минуту, точно одноимённые полюсы магнитов, которые попытались сблизить, но они тут же оттолкнулись друг от друга… Не совместимо, не совпасть, не притянуть друг друга, а только нежить в памяти воспоминания, точно рану, оставшуюся после операции, которая всё никак не заживёт, но ты осторожно проверяешь, не превратилась ли тонкая розовая кожица в огрубевший рубец… Нет, опять саднит и кровоточит… Лизнёшь языком — солоно, будто слеза… А она решила, что всё было не всерьёз…
Они встречались ещё несколько раз в общих компаниях. Его жена была теперь всегда с ним, приятная немолодая женщина, значительно старше его… Не отходила от него ни на шаг. Олеся тогда подумала: «Держит на поводке, как собачонку, с которой гуляют по лесам на даче… Лаять не на кого, можно не бояться, что кого-то покусает, но зверюга может вырваться на свободу и полететь по какому-то заячьему или лисьему следу, петляющему среди обступивших со всех сторон деревьев…»
Но Антон всё-таки ещё раз выбрал момент, подошёл к ней, погладил по руке, поглядел внимательно, как преданная собака, взглядом, полным доверия и надежды на сахарную косточку или кусочек колбаски… «Прости, жена здесь…» Она кивнула и спокойно стала разговаривать с каменным лицом с кем-то другим… Дрожи и обморока внутри больше не было, и она знала, что пожелтевшая трава давно заметена белым снегом, на котором можно писать, как на чистом листе, лишь бы не провалиться в сугроб, обжигающий колючим холодом…
63
Стоял первый тёплый майский день, уже по-настоящему летний. И хотя тугие почки только неделю тому назад выстрелили за один день, словно шариковые авторучки школьников по команде «Диктант», но уже белые пенные шапки окутали деревья: издалека казалось, что снова вернулся снег, осыпавший молодую зелень своими резными снежинками. Кладбище было старым — и многие памятники покосились, некоторые железные надгробия совсем облезли до ржавчины и стояли среди деревьев, словно высохшие пеньки сосны… или какие-то древние глиняные кувшины, найденные при раскопках. Сверлящей болью в сердце отозвалась увиденная Олесей надгробная скульптура красивой молодой женщины с утончёнными чертами лица. Голова её была закутана в шаль из белого мрамора, сделанную так искусно, что, несмотря на камень, прохожие почти физически ощущали прохладу лёгкого газового шёлка. Теперь лицо этой прекрасной женщины, казалось, было изъедено серыми оспинами и язвами прокажённой. Памятник стоял в самом начале аллеи — и Олеся всегда любовалась этой красавицей, печалясь, что смерть иногда не щадит ни цветущей молодости, ни тонкости, ни красоты. Последние годы женщина наклонялась к земле всё ниже и ниже, немного вперёд и вправо — и Олеся каждый год ждала, что памятник выпрямят, но, видимо, никто к ней больше не приходил. Любимый человек, поставивший этот памятник, умер, или забыл, или уехал, или растворился в небытии… Сейчас женщина лежала боком на траве и с тоской глядела пустыми глазами на дорогу…
Кладбище было огромное, холмики могил стояли, словно кровати в солдатских казармах тесными рядами, номеров не было — и найти могилу родственника было частенько очень непросто, даже если регулярно её навещали. Олеся слышала от многих знакомых, что могилы близких здесь просто затерялись. Обкатанные морем жизни голыши, похожие друг на друга…
Участок кладбища, где лежал отец, был совсем заброшен, там оставались в основном только покосившиеся и проржавевшие памятники, некоторые из них давно упали.
У папы был новый памятник из чёрного гранита, небольшой и скромный, с портретом и веточкой берёзы с серёжками, который ей удалось сделать, ещё когда был жив Кирюша. На него свалилось огромное дерево. Вернее, на цветочницу в двух сантиметрах от памятника. Олеся была очень рада, что не на памятник, но подумала о том, что всё имеет свой срок. И память тоже. Поколение любимых и помнящих тех, чьи памятники превратились в ржавое железо, ушло.
А рядом с папиным надгробием была могила, на которой стоял памятник из нержавейки с чёрно-белой овальной фотографией пожилой женщины с гладко зачёсанными назад волосами, которые были собраны сзади, по-видимому, в пучок. На фотографии у женщины были выколоты глаза. Две белые слепые точки, прочерченные острым гвоздём. И это тоже была память, злая, мстительная, беспощадная в своей ненависти даже к давно умершему человеку.
Вообще было очень много упавших деревьев, отживших свой срок. Они лежали поперёк могил, сразу на нескольких, закрывая их своими сухими ветками, похожими на прутья шалаша. Сучья никто не убирал — и, чтобы пройти к какой-то могиле, приходилось перешагивать через сушняк, глубоко впившийся в землю от удара и распластавшийся на несколько метров.
На дереве сидел чёрный ворон и каркал, но как-то совсем не зловеще. Потом Олеся услышала, что ему отвечает ворон поменьше, по-видимому, самка… Ворон продолжал своё токование. «Стихи читает», — умилилась Олеся. Этот предвестник беды и печали жил своей любовной жизнью, радуясь солнцу, преобразившему всё вокруг, так что даже в тёмный кладбищенский лес то тут, то там по первым листьям стекали ручейки света, будто капли дождя, пробившиеся в чащу от грозового ливня.
Казалось, всё это было так недавно: и похороны отца, и похороны дедушки, и смерть бабушки… А на самом деле прошло более полжизни, на другие могилы уж и не ходят давно. Ниточка оборвалась… Хорошо, если помнят по нечётким чёрно-белым фотографиям, снятым будто фотоаппаратом со сбившимся фокусом: стекло диафрагмы фотоаппарата как залито проливным дождём…
На кладбище у неё всегда настолько остро усиливалось внутреннее состояние одиночества и сиротства, что она всегда старалась взять с собой попутчика: тогда ей было не так страшно чувствовать этот ледяной холод мироздания… Но с каждым годом это удавалось всё труднее и реже.
Кто-то приходил целыми семьями, но таких было мало. После уборки на могиле они частенько выкладывали «перекус» на старенькие, сгнившие под осенними дождями и снегом столы, хрустели огурцами и распространяли на всю округу запах копчёной колбасы… Жизнь продолжалась… Слёзы высохли, а глаза блестели лишь от ветра, несущего пыль с могил и труху от прошлогодних опавших листьев. Но все понимали, что ещё немного — и ты тоже станешь таким же опавшим листом, закопанным в землю, сначала забравшим с собой запах соснового дерева, перебивающий запах тлена, а потом и вовсе растворишься в небытии.
Когда-то, когда Олеся была ещё в полной силе, у неё умерла троюродная тётка. Тётя была одинокая, своих детей у неё не было. Тётя была немного странная даже для Олеси. Подруг у неё тоже не заводилось, общалась со знакомыми она, только если хотела этого общения сама. Она просто выключала телефон и включала его лишь тогда, когда надо было позвонить самой… Как-то так вышло, что она не получила высшего образования: не смогла поступить, хотя пыталась три раза. Четвёртую попытку делать она просто не стала. Работала она к тому времени на автозаводе, зарабатывала больше инженера, да и пропала уверенность в своих силах, хотя отец её был доцентом политехнического института. Интересовалась литературой, могла часами сидеть, уставившись в пространство невидящими, расширившимися до полного исчезновения радужки глазами, и слушать старые пластинки с записями Бетховена, Чайковского, Шопена, доставая их поочерёдно из пожелтевших бумажных пакетов… Если её в эти минуты окликали, то злилась и могла взорваться… Родители к ней в такие мгновения старались не подходить. Бегала по улицам с фотоаппаратом, снимая природу… Остановись мгновение, хотя природа вечна и переживёт старые пожелтевшие фотоснимки, шелестя вновь зелёными листьями… Всё опадает в свой срок, чтобы воскреснуть вновь…
Нашли её по сладковатому запаху, заполнившему лестничную клетку… Руки её были объедены тремя голодными кошками, оставшимися без пропитания. Но это был ещё не конец бытия на этой земле… Более месяца тело её пролежало в морге в ожидании объявившихся родственников или друзей… Таких не нашлось… После этого её похоронило государство почему-то в безымянной могиле, поставив фанерную табличку с номером захоронения… Через месяц номер стёрся — и как они ни пытались потом отыскать могилу, сделать это было невозможно.
Было это четверть века назад, и они тогда с мамой никак не могли понять, зачем тётка отключала телефон. Нет, если бы она заболела, то она бы позвонила, конечно. Скорее всего, смерть её была быстрой: оторвался тромб или произошёл обширный инфаркт… Ей было восемьдесят лет — и, в сущности, она прожила долгую жизнь, но почему-то никому не завещала ни свои небольшие сбережения, ни квартиру… Что это было? Эгоизм? Или нежелание кого-то напрягать? Она тогда подумала о том, что так кошки уходят умирать в укромное место…
Почти в то же время у неё обнаружился мумифицированный приятель, который пролежал в своей квартире больше года. Похоронив мать, он продал квартиру — и уехал в другой город, где ещё оставался живым его отец. Отец вскоре умер, в городе этого приятеля мало кто знал, на работу он устроиться там не успел — и никто его не хватился. Она звонила ему иногда, но телефон не отвечал, приятель этот был именно приятель, не друг, и она решила тогда, что живёт тот у какой-нибудь новой женщины… Завещания он тоже не оставил. Чужие люди копошились в его вещах, брезгливо разбирая постороннюю жизнь в надежде отыскать что-то для себя стоящее. Олеся часто думала о том, что не хотела бы, чтобы её вещи рассматривали далёкие ей люди, не помнящие её, торопясь вынести всё на помойку — и освободить всё для новой своей жизни…
64
В сорок лет она поняла, что главное в жизни — стайность. Ей хотелось сказать «стадность». Могла понять это гораздо раньше, когда ходили пионерским строем, повязав красные косынки на шею. Вспомнила с усмешкой, как она училась маршировать… У неё никак не получалось идти в такт с чужими шагами… Она вся потела от напряжения, дрожала, липкая змейка ползла по позвоночнику, а ноги были будто у Буратино на заржавевших шарнирах. «Левой, левой, левой»… Как бы успеть… Её поставили перед строем одноклассников, вытянувшихся по струночке, и попросили пройти отдельно. Она прошла, ноги заплетались и не слушались, путь получился почему-то зигзагом. Она не хотела делать ничего назло, так уж получилось. Все хихикали совсем беззлобно, просто всем было весело. Даже вожатый улыбался. Но ей было не до смеха, хотя она тоже криво улыбалась. Ей очень хотелось пройти ровно, чеканя шаг, но походка была танцующей, она летела над строем пионеров в красных пилотках, расправив крылья, словно это и не горн трубил вовсе, а звал голос с неба…
У неё никогда не получалось ходить строем, она всегда из него выламывалась, и на неё обращали внимание, хотя больше всего она хотела слиться с толпой и стать невидимкой, серой мышью, тенью на сером тротуаре, по которой пробегают десятки ног, не потому что хотят растоптать, а потому что просто не замечают.
То, что у неё нет детей, тоже вырывало её из стаи. С возрастом она всё больше понимала, что только своим детям иногда бываешь нужен, остальным — никому... Хотя больные родители — и своим детям обуза, якорь, что приковывает детей на берегу и не даёт отправиться в свободное плавание. Поэтому хочется рубить канаты, поднять мачты и задавить в себе чувство долга. Жалость сменяет раздражение и злобу на свою жизнь, утекающую между пальцев, пока, стоя на якоре, черпаешь воду за бортом ладонями, собранными в ковшик.
Не раз за жизнь она чувствовала зависть и раздражение, если отличалась от толпы… Даже тому, что она одинока, люди завидовали, так как считали, что она свободна, а они нет… У неё остаётся иллюзия на встречу, а у них никаких иллюзий: конвейер семейной жизни, в котором чувствуешь себя главной шестерёнкой в механизме и стараешься не сточить раньше времени свои зубчики. То же было и на работе. Когда она стала выбиваться вперёд, то это неизменно вызывало раздражение коллег. «Не высовывайся, иди в пионерском строю, а то из него подставят подножку…» Круг одиночества становился всё больше… Люди завидовали, что она живёт в центре города одна в квартире, что у неё есть вкус и она не сильно растолстела с возрастом… Один потенциальный жених даже считал её богатой… Она хотела рассказать ему о жуках и червяках, что выбирала из круп, полученных когда-то по талонам, и о том, что она не отоваривала талоны на водку не только водкой, но и кофе, так как у неё не было финансов на такие излишества.
65
Она хорошо помнит, когда впервые подступили тоска и страх старости.
В сентябре она обнаружила на плите червяков, белых, жирных, размером с сантиметр. Она брезгливо раздавила их кусочком сложенной в несколько слоёв газеты. Через полчаса она увидела ещё две личинки на поддоне сушилки. Ещё через час на плите сидело уже пять червяков. На следующее утро белые личинки копошились на столе, шевелились на крышке с графином, плавали в заварочном чайнике, который она только что купила в магазине взамен старого с отбитым носиком. В квартире над ней два года тому назад умерла хозяйка — и её дочь теперь квартиру сдавала. Олеся сначала решила, что разгильдяи-квартиранты оставили кусок мяса — и он протух, потом подумала, что те привезли грибы или яблоки — и сушат их на полу, а не в специальной приспособленной для этого сушилке. Дом был старый — и через тягу червяки могли вполне приползти и в её квартиру. У неё даже закралась мысль, что в квартире наверху, которую сдавали, кто-то умер. Поднялась туда, но её заверили, что у них никакого нашествия неприятной живности нет.
Стала звонить остальным соседям, но те равнодушно ответили, что у них нет никаких личинок и, скорее всего, это опарыши. Решила, что в тягу попала птица или даже кошка, но запаха не было…
На другой день неожиданно ударил мороз — и червячки пропали. Олеся облегчённо вздохнула, решив, что те замёрзли. Но через неделю в квартире закружились мухи. Они были чёрные, огромные, как слепни, сонные и вялые. Садились на пол у окна или на подоконник — и сидели не двигаясь, так, что можно было подумать, что они умерли и высохли, но когда Олеся подходила к ним и била куском свёрнутой газеты или даже давила через газету просто пальцами, то на газете оставалось кровавое маслянистое пятно. Она решила, что мухи кого-то успели укусить, прежде чем замереть в неподвижности.
Был выходной, она была дома, а мухи всё прибывали. Многие из них оказывались между старых деревянных рам, где также сидели неподвижно, иногда даже лежали, перевернувшись на спинку, так что невозможно было понять, живые ли они. Но мухи на спинке тоже оказывались кровавые. Она ходила целый день взад-вперёд по квартире и давила мух.
Внезапно на неё накатило состояние беспомощности и паники. Так бывает, когда видишь какую-то неотвратимо приближающуюся опасность, отменить приход которой нельзя, как нельзя отменить приход зимы.
Мухи всего лишь, вероятно, чувствовали подступающую зиму и искали себе убежище, где можно было бы погрузиться в спячку и перенести холода, чтобы с приходом весеннего солнышка проснуться — и начать жить заново. Мухи лежали на подоконнике ковром из шкуры чёрного барашка. Клочки шерсти этого барашка валялись тут и там, ближе к окнам их становилось всё больше. Весь подоконник был усыпан чёрными сонными тушками жирных мух. Олеся продолжала их давить, смахивала на совок для мусора и спускала в унитаз. Когда их стало так много, что они перестали тонуть, собрала трупики в пакет — и вынесла на помойку. Но мухи тут же налетели снова – жирные, сонные, чёрные, как камушек антрацита. Так продолжалось дней десять. Их были даже не сотни, тысячи…
Тревога нарастала. Было не по себе… Она быстро погружалась в депрессию, которая засасывала её, словно тёмная жижа болота, подступая под горло. Хватала ртом воздух и неуклюже размахивала руками с баллончиком «Кра».
Мухи исчезли дней через десять. Но осталось странное ощущение неотвратимости конца. Это было совершенно необъяснимо, так как для депрессии не было совершенно никаких новых причин. Просто лето прошло… Она даже выяснила, что соседи сверху из другого подъезда задумали делать ремонт и, видимо, разворошили зимовку мух…
66
Она не чувствовала возраста ещё совсем, да и с её опытом работы она дала бы фору многим молодым сотрудницам. Даже компьютером она владела частенько лучше, чем молодёжь: могла сделать и рекламу, и презентацию: небольшой опыт подработки в рекламном агентстве не прошёл для неё бесследно, но всё чаще она с грустью думала о том, что уходить с работы всё-таки когда-нибудь да придётся… Ей было, конечно, иногда тяжеловато мотаться по командировкам, особенно по области, но в то же время она любила путешествия, и это вносило определённый вкус в жизнь, немножко экзотический и утончённый... Новые события, новые люди, новые впечатления… Иногда ей мешала необходимость быстро писать… Молодые журналисты были очень хваткие, недобрые, она не раз замечала, как они подставляют друг друга… Замечала недобрый огонёк азарта… Как блуждающие огни на болоте… Побежишь за их неясным и тусклым свечением — и глянь: топь уже под ногами…
Однажды услышала от главного редактора, когда пожаловалась, что её не пустили «за кулисы» в один из самодеятельных театров, о котором собралась писать: «Не можете прорваться — идите на пенсию!» Было до слёз обидно, и эта его фраза, брошенная, возможно, в сердцах, долго не выходила у Олеси из головы.
Она любила свою работу и надеялась, что будет работать долго… Тем более что на ту пенсию, что ей отвалило государство, прожить было трудновато… Она понимала, что рано или поздно уходить с работы придётся, но это ещё не так скоро… Хотя время бежит быстро, отсчитывает минуты, словно часы взрывного устройства… Ещё чуть-чуть — и разорвёт на кусочки.
Каждую неделю ей нужно было написать по 6-7 публикаций и сделать для газеты кучу фотографий с районных мероприятий. Кроме этого, они заполняли региональный сайт новостей. Туда тоже нужны были интересные истории и новостные материалы, а также фотографии. Часто оказывалось, что некоторые материалы снимались главным редактором из-за того, что приходили областные новости — и их нужно было обязательно опубликовать. Из-за этого статью не выпускали, а журналист лишался гонорара.
В конце каждого месяца сотрудники сдавали свои гонорарные ведомости, в которых рассчитывали, сколько денег они заработали. Ведомость главный редактор всегда правил на свой взгляд: обычно урезал… Оказывалось, что журналист написал не статью, а расширенную новость. Потом ведомость отправлялась на утверждение к областному куратору. Тот тоже мог урезать.
Кроме написания статей, каждый месяц журналист должен был провести одну прямую линию с каким-то специалистом, скажем, с главным врачом; выполнить задание от главы района, например, рассказать, как идёт посевная; написать рекламную статью и очерк об инвалиде, который не унывает и вышивает крестиком; осветить более десяти новостей на региональный портал; разместить в официальных группах соцсетей не менее 300 постов и ссылок на региональные новости.
К этому добавлялись постоянные мотания журналистов по всяким мероприятиям, концертам и выборам. Никто никогда не спрашивал, хочешь ты работать в выходной или нет, — надо и всё. Очень много было и негатива со стороны читателей, они часто были недовольны: «Почему вы написали про бабушку-ветерана соседки, а не про мою?» или: «Вы неправильную погоду опубликовали!» Она по молодости очень переживала упрёки, что в её очерке героиня оказалась Еленой, а не Алёной, как её потом тыкали носом читатели, а с годами привыкла и перестала обращать на это внимание… Привыкла она и к образу жизни штатного журналиста, хотя даже молодёжь частенько не выдерживала.
Времени на стихи перестало оставаться давно. Стихи ушли из её жизни ещё тогда, когда она взяла маленького мальчика из приюта. Материнство и семейная жизнь выдули из её головы это баловство, точно ураганный ветер разложенную на столе веранды рукопись… Она никогда не жалела об этом, пока растила мальчика. Главное — приносить пользу людям, растить человека, а стихи… Что стихи? Так, сорная трава, которую надо успеть вовремя вытоптать… Полоть бесполезно… Это пырей…. Оборванные корешки всегда остаются. Периодически надо вытаптывать, а лучше забетонировать… Хотя трава иногда прорастает и сквозь асфальт, найдя незаметную трещинку в закатанном грунте…
* * *
К осокорю устало прислонюсь.
Нет, не обнять.
Не хватит трёх обхватов.
До гиблой высоты не доберусь,
Что манит,
Пух с небес гоня куда-то…
Осядет весь, намокнув под дождём,
Свалявшийся,
Как пакля, под забором.
Вот так и мы…
Всю жизнь полёта ждём,
Ползём наверх,
Всегда в крутую гору.
Холодный ливень выстудит весь пыл,
И съёжатся мечты,
Став грязной ватой.
И время, превращая
Всё, всё в пыль,
Летит, как пух
По-прежнему кудлатый.
67
Беда подступила неожиданно. С нового года региональное правительство перестало финансировать её газету, вернее, четыре газеты были реорганизованы в одну, вошедшую в какой-то вновь образовавшийся холдинг. Сотрудников этих газет больше чем на половину сокращали.
Она думала, что, может быть, ей с её способностями удастся избежать сокращения. Она была хорошим, даже талантливым журналистом, у неё было очень своеобразное стильное перо, злободневные и дерзкие материалы… Да, возраст, конечно, пенсионный, но сколько людей в её возрасте работают не хуже молодых! Однако молодой директор, которому чуть перевалило за тридцать, всех пенсионеров автоматически занёс в список старпёров, которым в новой газете больше не место. Нельзя сказать, что это для неё была совсем уж неожиданность, но, когда ей подсунули приказ о сокращении, она растерялась. Она почти всю жизнь проработала в одной газете, не считая первых лет работы в школе, и считала её своим домом. Она привыкла к её сотрудникам, которые хоть здесь немного скрашивали её одиночество. А тут… Она оказывалась в изоляции, в полном одиночестве и практически без средств.
Для творческих натур в общем-то характерно искать уединения… Но в то же время остро ощущаешь дефицит человеческого тепла и невозможность поделиться богатством впечатлений, переполняющих тебя настолько, что это давление изнутри становится нестерпимым… Страх одиночества и постоянное бегство в него… Прожить на её пенсию было практически невозможно. После уплаты квартплаты и поборов на даче от неё не оставалось практически ничего. Впереди Олеси разверзлась тёмная бездна с беззвёздным небом над головой. Она поглядела вниз и ужаснулась… Даже не было видно, что там внизу, в этом чёрном колодце, из которого тянет многовековым, вечным, холодом… Душная тоска сжимала горло, не давая дышать… Главный редактор был довольно вежлив, разговаривал с ней осторожно, но поставил перед фактом, который она не могла отменить. Когда она услышала его сообщение, у неё всё оборвалось внутри, но она сделала непроницаемое лицо и чуть дрогнувшим голосом сказала: «Хорошо» — стараясь не заплакать. Она мило улыбалась, подписывая приказ о сокращении и думая о том, что похожа на яблоко с толстой кожурой… Пожевали, пожевали и выплюнули.
Это было неожиданно и обидно. Она столько сил отдала родной газете… Думала иногда о старости, но надеялась, что девочки будут рядом, поддержат, не бросят. Это была её семья. Шла по улице — и у неё было такое чувство, будто ей только что сообщили о смерти самого близкого человека… Вся её жизнь прошла в одной редакции. Как дальше жить, она не знала. Она теряла не только работу, она теряла семью… Было обидно ещё и то, что она была очень хороший журналист, ни в какое сравнение не шедший ни по работоспособности, ни по острому и образному перу с теми обозревателями, что частенько пили часами в редакции чай, да и не только чай, устраивая тусовки и посиделки на целый день.
Ей думалось, что пенсия ещё очень далеко, где-то там за дальним поворотом, о котором знаешь, но ничто тебе в окружающем ландшафте не напоминает о нём. А оказалось, что старый дом, перегораживающий проход в соседний переулок, сломали — и она может через два шага оказаться на той улице, где почувствует себя чужой на празднике жизни. Как быстро проходит жизнь! Она шла по улице как слепая, и прохожие обтекали её с двух сторон. Пошла через дорогу на красный свет, не заметив его, хотя никогда не перебегала дорогу на красный после того случая со сбитым ею мальчиком, даже если и вдалеке не было машин. Очнулась от скрежета резких тормозов где-то сбоку, но никак на это не отреагировала — и продолжала идти дальше. Зашла в аптеку, купила пустырник с магнием и глицин — не взяла сдачу, а книжечку с дисконтными карточками оставила на прилавке, хватилась же её только на другой день, когда пришлось расплачиваться за продукты.
Пришла домой — и запруду прорвало. Она плакала, размазывая тушь по щекам грязными руками — и в полутьме коридора, в котором неожиданно перегорела лампочка, взорвавшись и разнеся вдребезги круглый жёлтый плафон, чёрные синяки под глазами смотрелись как пустые глазницы в черепе.
Последний раз она так плакала, когда похоронила маму и пришла домой, оглушённая звенящей тишиной квартиры, в которой больше не звонил каждый час телефон, хотя ещё несколько лет потом звучал мамин голос-призрак, ведущий её по натянутой струне над пропастью… Десять лет мамы уже не было в живых, а она всё ловила себя на мысли, что хочет рассказать ей прожитый день. Она до сих пор прокручивала в своей голове фразы, которые ей хотелось выплеснуть, — и тогда ей непременно должно было бы стать легче, но понимала, что ей почти перестали отвечать, потеряли контроль над её жизнью и просто не знают, что посоветовать… Она не всегда прислушивалась к этим советам и даже иногда делала всё наперекор. Сейчас же тишина пугала… Надо было привыкать к мысли, что никому она не нужна, кроме самой себя…
Вот и в тот злополучный день она принялась маме рассказывать, что с ней случилось, удивляясь тому, что столько лет прошло, а, оказывается, ближе никого у неё не было и нет, хотя всю жизнь у них были непростые отношения и столько в них всего было намешано больного, затаённого, дергающего, как назревающий нарыв.
Она даже додумалась до того, что всегда есть простой выход: купить несколько пачек снотворного и попытаться заснуть так крепко, что больше ничто не будет тревожить… Но тут мама сказала ей: «Ты же помнишь, я проснулась через три дня… И была я в том самом халате, в котором ты сейчас сидишь… Я его надевала только по праздникам, а ты никак не доносишь после того, как я ушла совсем, уже не желая уходить, сопротивляясь и вытаскивая себя из трясины, что подступала под горло…»
Она попыталась просто заснуть, но не смогла, накопившаяся усталость и хроническое недосыпание не помогли… Наверно, она на короткие отрезки времени всё же проваливалась в сон, который казался ей глубоким, будто колодец, но вскоре снова возвращалась к мысли, сверлящей бормашиной мозг, что она подошла к началу конца жизни и ничего уже открутить назад нельзя. Ворочалась на сбитой в складки простыне и чувствовала, как они впиваются в кожу… Почему-то ей было так холодно, что её начала бить мелкая дрожь. Стащила со стула в ногах кровати шерстяной плед, кинула сверху на ватное одеяло. Свернулась калачиком в этой норе, как в материнской утробе… Неужели это всё — и у неё уже не будет больше ничего хорошего? Только переползание изо дня в день, что похожи на колечки в цепи могильной оградки? Колечки ржавели под дождём и снегом — и иногда размыкались, теряя связь с другим колечком и падая на землю, пахнущую прошлогодней гниющей листвой…
Неделю она ходила по разным редакциям, отчаиваясь от редакции к редакции всё больше. Впрочем, она и не ждала особо, что её возьмут в газету или в журнал. Финансирование многих периодических изданий прекратилось, в городе было полно безработных журналистов. Спала она плохо, просыпалась всё время — и тут же вспоминала, что с ней приключилось. В произошедшее не верилось. Словно кто-то выбил из-под ног досочку, на которой она стояла, — и она полетела, неловко и некрасиво кувыркаясь… Вторую неделю она стучалась в библиотеки и музеи. Зарплаты там были мизерные, но, несмотря на это, и эти места были все заняты… Её скудные сбережения кончались. Она подумала с грустью о том, что жизнь не останавливается на молодости, а если и остановилась для кого-то, то это трагедия…
Страх нищеты парализовал её волю… Неделю она сидела дома, думая о том, что жизнь кончилась, не зная, что предпринять. Как жить на пенсию, она просто не представляла, хотя никогда не была избалована в материальном плане. Время, когда её месячной зарплаты еле хватало на то, чтобы купить крупу и картошку, а месячная норма в полкурицы — это уже роскошь, как было в 90-х, не ушло ещё из её памяти. Она помнит, какой роскошью казались 200 граммов сыра, принесённого в качестве презента маминой подругой. Она думала, что страх будущего отступил навсегда, но оказалось, что он сидел в окопах, готовясь к круговой обороне. После оплаты за коммунальные услуги у неё в кошельке оставалась тысяча рублей. Она поняла, что не сможет купить не только необходимые лекарства, но и просто быть сытой. Ей было ясно, что она не в состоянии оплачивать поборы в дачном товариществе и даже просто услуги шофёра, нанимаемого для летнего переезда в сад. О каком-то небольшом ремонте типа латания текущей крыши или починки сгнившего крыльца речи вообще не могло быть. Ей стало ясно, что отныне ей будет не по карману вызвать водопроводчика или газовщика, если случится авария, и электрика, если что-то в её старой квартире замкнёт… Пока работала, она так и не купила новый телевизор, так как нужды в нём не было никакой: смотрела она его чрезвычайно редко, но иногда смотрела. А тут, как назло, телевизор сломался, и она поняла, что в её жизни ещё наступит время, когда она не увидит в книгах букв и будет погибать от тоски, так как смотреть на мир хотя бы по телевизору и отвлечься от грустных мыслей просто не сможет. Она помнила, как дедушкин аспирант, подрабатывающий починкой старого хлама для пенсионеров и уставший чинить их чёрно-белую рухлядь, принёс им в дом первый цветной телевизор в деревянном лакированном корпусе за цену, которую они могли тогда вдвоём с мамой осилить… Как они радовались тогда! Этот телевизор прослужил у них ещё пятнадцать лет, после чего она купила простенький российский цветной телевизор. Рано или поздно выйдет из строя её старенький компьютер, и она больше не сможет общаться с друзьями, пусть даже виртуальными, а журналистская работа давно сделала это общение необходимой потребностью.
Она попыталась найти хотя бы место какого-нибудь администратора, но снова не получилось. Её захлестнуло отчаяние. Одна знакомая посоветовала ей попробовать устроиться упаковщицей в магазин продуктов.
С фасовкой продуктов повезло. Работу она нашла в крупном супермаркете, четвёртом по счёту, куда она заглянула в её поисках. Там надо было фасовать в специальную упаковку конфеты, печенье, зефир, сахарный песок и клеить на пакеты этикетки. Работа была неинтересной, она уставала очень, но за неё полагалась зарплата, пусть и не очень большая… Она смирилась и не роптала на судьбу. Привыкаешь ко всему… Приходилось ещё таскать довольно тяжёлые коробки с расфасованной продукцией, так как грузчиков не хватало, но женщины приспособились возить коробки на продуктовой тележке для покупателей — надо было только погрузить их на неё. Ощущала себя какой-то маленькой шестерёнкой в гигантском механизме, от прекращения работы которой тот даже не замедлит свой ход… Дни бежали, как муравьи, следуя по цепочке друг за другом, нагруженные так, что с этим грузом трудно было куда-то свернуть с самого короткого пути… Похудела на десять килограммов, но это было даже хорошо. Сон был по-прежнему рваный, её всё время мучили мысли о несостоявшейся творческой судьбе, об одинокой старости, однообразии и примитивности её нынешнего труда. Она больше не пыталась ничего менять, так как боялась, что её снова может захлестнуть то отчаяние, что сбило с ног, протащило по жёстким, хоть и обкатанным волной камням, грозя унести обратно в пучину.
68
После шестидесяти она стала стареть стремительно. Ещё в пятьдесят лет она заметила, что у всех её ровесников, с некоторыми из которых она проработала более двадцати лет, губы сложены подковой, повешенной на гвоздик… Она видела такую подкову, и когда смотрела на себя в зеркало. Она-то думала, что это у неё только… В какой интересно момент губы так сложились? Или они плавно опускались, словно к уголкам губ были привязаны невидимые гирьки, болтающиеся, как вёдра на коромысле, и постепенно выгибающие коромысло всё больше и больше? Посмотрела на свои руки и ужаснулась: все они были обрызганы ржавыми пятнами старения, будто она прилежно скоблила ржавчину.
Шла как-то по улице. Увидела двух стариков, что держались за руки. Мелькнула мысль о том, что их руки сплетались друг с другом, помогая другому стать крепче, будто кручёная пенька в верёвке. Помечтала о том, что ей нужен был человек, с которым можно было бы свободно гулять по всей своей жизни, не спотыкаясь, не проваливаясь в пустоту, не стукаясь лбом о стенку и не набивая об неё шишки.
Когда она заметила, что у неё начала слабеть память? Сначала просто забывала какую-нибудь фамилию или название, скажем, книги или кинофильма. Вскоре это название всплывало само собой. Потом стала забывать, сделала она что-то или только собиралась… Этого она уже испугалась. Но ничего изменить не могла. Потом стала забывать людей… Нет, не всех, конечно, а тех, что по её жизни проходили транзитом. Как-то, когда она ещё работала, встретила в редакции бывшую сокурсницу, что пришла устраиваться на работу… Через год, столкнувшись с той на улице, даже не вспомнила, что та к ним приходила, и была очень удивлена, услышав это…
Стала бояться того, что с ней что-то может случиться: инсульт, Альцгеймер, инфаркт. Кто за ней будет ухаживать тогда?
Однажды она поняла, что ей стало всё безразлично. Интерес к жизни пропал внезапно. Она была растеряна, как собака, потерявшая след… Стояла в нерешительности и разглядывала обрывающиеся следы… Впрочем, следов и не было вовсе… Был только запах, сначала властный и резкий, гнавший её за собой в погоню… Потом аромат стал едва уловим, точно запах озона после грозы, тревожащий своей свежестью и необычной лёгкостью. Крутилась волчком на месте в поисках следа, но видела только свой серый опущенный хвост. Человек издалека слышит набегающее время, как пули первых выстрелов начинающейся большой войны. Ощущение такое, будто спускаешься в землянку, чтобы не слышать этих выстрелов и схорониться…
Она не хотела ничего делать. Ни писать статейки о нашумевших кинофильмах и книгах, которые ещё иногда у неё брали в местных газетах, ни ходить в театр, ни путешествовать. Всё, что представляло для неё какую-то ценность, утратило свой вес. Жизнь внезапно показалась ей серой и скучной, как железнодорожное полотно, где все дни похожи друг на друга, словно шпалы.
После ужина она теперь не торопилась сразу мыть посуду, а оставляла всё на столе — и ложилась полежать, немедленно проваливаясь в сон, будто была мухой, очнувшейся от тепла батарей в щелях подоконника, куда она забилась по осени в надежде пережить зимние холода. Она почти перестала выходить на улицу, кроме как до работы. А выйдя на свежий воздух, ступала по тротуару осторожно, шаркая по асфальту ногами, точно под ногами был и не тротуар вовсе, а накатанный скользкий лёд. Она видела пыль на полу, лежащую по углам комнаты, будто пух от тополей, высаженных в районе угольного завода; ниточки всякие, осыпающиеся из распустившегося подола её шёлкового халата, край которого превратился в бахрому, а от рукавов оторвалась ядовито-зелёная бейка, которой они были оторочены, — глаза её хоть и потеряли былую зоркость, но в очках ещё всё замечали. Она наступала на крошки хлеба и капусту, вывалившуюся из половника, когда она наливала щи, давила ногами выкатившуюся из пакета клюкву, которая оттаяла и теперь брызгала под её шлёпанцами бордовым соком, похожим на кровь. Она чувствовала иногда, что тапки прилипают к яблочной дольке из варенья, но ей лень было наклониться и вымести остатки мусора, и уж тем более тяжело было подмести пол. Она реже стала принимать душ. Если раньше она это делала ежедневно, то теперь ограничивалась мытьём «по частям», а наступающий банный день больше не вызывал у неё радости: она очень долго копошилась в комоде, собирая чистое бельё, и обязательно что-нибудь да забывала,— и обнаруживала это уже потом, вылезая из ванной; с трудом меняла бельё на постели — и противное одеяло никак не хотело расправляться по углам и норовило сбиться в ком, а когда она ложилась, незаметно уползало к одному краю пододеяльника: чаще всего ей под подбородок — так, что у неё мёрзли ноги, — и она просыпалась от сна, в котором она шла босиком по слепящему весеннему насту — и очень боялась провалиться по колено или ещё глубже. Ей стало лень зашивать многочисленные дырки на её домашней одежде — и она так и ходила в носках, из которых большой палец вылезал и торчал посиневшим ребристым ногтем, похожим на луковую чешуйку; в кофточке с такими большими дырами на локтях, что казалось: её грызли мыши; с оторванными с мясом пуговицами на халате, которые болтались на кусочке ткани, словно завядший цветок на сломанной цветоножке. Она перестала гладить постельное бельё и даже иногда домашние платья, хотя раньше утюжила носки, аккуратно их складывая потом друг с другом: пяточка к пяточке, носочек к носочку, — будто одинаковые детальки детского конструктора, что надо было насадить одна на другую. Готовила она теперь только простую еду вроде гречки или риса и всегда не меньше, чем на неделю, хотя раньше однообразная еда ей быстро надоедала.
Но самое печальное было не это… В сущности, ей никогда не были интересны хозяйственные дела: она их просто делала, хотя иногда радовалась чистоте в доме или запаху свежевыглаженного постельного белья, на которое она ложилась после горячей ароматной ванны с травами, ощущая его крахмальную жёсткость размягчившейся нежной кожей… Ей стало неинтересно читать… Её больше не трогали чужие страсти и приключения; её больше не изумляла красота языка с его тонкостью поэтических ассоциаций, когда необходимо было угадывать очертания предметов с помощью собственных разбуженных эмоций и воспоминаний, — и тогда сердце замирало, будто от вида горных вершин, открывающихся на спуске самолёта; и уж тем более не смешны были всякие юмористические творения или детективные истории, когда судорожно листаешь книгу в поисках развязки… Она открывала книгу — и ничего не воспринимала: её мысли, как перелётные птицы, почуяв пронизывающий ветер с севера, сбивались в стаи и уплывали медленным караваном в тёплые страны её юности, где всегда распускались цветы и кружилась голова от любви или от ожидания счастья и пахло спелой земляникой… Впрочем, иногда мысли опускались на какую-нибудь выжженную поляну в дебрях леса и бродили по пепелищу с металлоискателем, силясь отыскать какое-нибудь потерянное колечко, незаметно обронённое с руки…
То же самое происходило, и когда она включала телевизор. Слух её ослаб, она знала это — и стеснялась включать звук на полную мощность, понимая, что это может не понравиться соседям. Она помнит своего оглохшего соседа, который врубал телевизор так, что от голосов, доносящихся из-за стены, начинали тихонько позвякивать фужеры в её серванте. Поэтому ей приходилось очень сильно напрягаться, чтобы понять, о чём идёт речь, — и это было так тяжело, у неё начинала болеть голова, будто бы это её колотили по башке с надетым на неё ведром, а не она досаждала соседям… Красочные же картинки, когда-то давно, когда чёрно-серый экран сменился цветным, так волновавшие её, теперь почти не трогали… Чужая жизнь, непонятная и непостижимая… Она хорошо помнила период, когда телевизоры были чёрно-белыми — и отец налепил на его экран плёнку, состоящую из трёх цветных полос: вверху экрана синяя плёнка — для неба, в середине розовая — для лиц, снизу зелёная — для травы… Цветовая палитра плавно перетекала из одного цвета в другой… Как они все радовались тогда даже такому цвету! Сейчас это вызывало у неё лишь грустную улыбку.
Даже пища неожиданно утратила свой вкус. Сначала ей просто надоела её обыденная еда: овсянка, пшёнка, гречка, рис, макароны, манка, — и захотелось чего-нибудь вкусненького. Она потратила изрядную часть своей пенсии: купила немного ветчины, солёной горбуши, персиков и эклеров. Но ветчина ей показалась синтетической и резиновой, горбуша — слишком солёной, персики — ватными, эклеры — чересчур жирными и отдававшими пальмовым маслом. Она вспомнила свою бабушку, которая варила себе когда-то отдельный суп из найденного на дачном участке одного гриба, так как ей надоели обычные мясные и куриные супы. Грибная лапша через два дня переставала нравиться бабушке тоже.
Олеся заметила, что стала по-стариковски осторожна, и даже её взгляд был каким-то боязливым, будто она опасалась увидеть в следующую минуту то, что скрыто за поворотом. Однажды ей показалось, что она спускается в подвал с проросшей картошкой и заплесневевшим вареньем и понимает, что эту картошку уже ей ни съесть, ни посадить… Тогда она впервые подумала, что постарела и лёгкие поначалу, качающиеся мостки между зрелостью и старостью надо проходить быстро и не оглядываясь на бездну, что под ногами…
69
Через два года после того, как она начала работать в супермаркете, в один тяжёлый, июльский день, когда на улице плавился асфальт под солнцем, смотревшим сквозь марево от горящих лесов и торфяников, и пахло гудроном и дымом, она подняла коробку с яблоками, которые собрала на даче, и ощутила, что в её голове разорвалось и разлетелось на осколки что-то красное, похожее на расколовшийся об асфальт перезревший арбуз… Это красное, ставшее горячим, быстро темнело и густело, как варенье, пока не превратилось в сожжённый сахар и тьма не заволокла её сознание.
Это красное облако будет ещё долго возникать у неё перед глазами, когда она будет лежать на больничной койке: иногда оно будет нестерпимо жаркое, точно пламя от пожара, а иногда она будет просыпаться от света, словно в комнате печатают фотографии — и для этого включили красный фонарь, чтобы не засветить негатив, но хуже всего, когда оно будет колыхаться точно кровавый студень, что потянулся из полиэтиленового пакета в больничке, где ей сделали аборт…
Она лежала в саду на земле. Она отчётливо видела своё тело как бы с высоты птичьего полёта. Валялась в некрасивой и неудобной позе, ноги широко раздвинуты, одна нога согнута в коленке, тёмно-синяя юбка с маками по полю задралась, открывая серые ноги, похожие на брёвна, оплетённые голубым мицелием грибов, голова повёрнута набок и мятая щека лежит на листьях подорожника, выросших рядом с тропинкой. По лицу полз чёрный муравей, таща коротенькую соломинку, почти не превышающую длину его тела. Она совсем не ощущала его движения, но подумала о том, что надо его стряхнуть. Хотела поднять руку, но рука не поднималась. Будто бы руки и не было вовсе. Вместо руки пустота. Рукав, надутый пустотой. Но она отчётливо видела свою кисть, покоящуюся на примятых стеблях клевера, над которым кружила пчела. Пчела опустилась мохнатым брюшком на розовые цветки и стала засовывать свой хобот в трубочки соцветия… Потом над клевером зависла стрекоза. Стрекоза парила в воздухе и не думала улетать, совершенно не обращая внимания на лежащую на земле женщину. Стрекоза медленно опустилась ей на волосы, зависнув в последний раз в десяти сантиметрах от лица. Посидела у неё на голове несколько секунд — и тут же поднялась в воздух и улетела прочь. Настал черед мухи. Большая, жирная, блестящая на солнце, точно отполированный антрацит, нагло уселась на лоб, но Олеся опять не чувствовала, как та щекочет её своими лапками. Может быть, муха даже попыталась её укусить. Видела, как та ползает у неё по щеке, перебирая лапками, время от времени останавливаясь и потирая их, как после хорошо сделанной работы, а у неё под глазом набухает красная шишка.
Подумала о том, что её могут долго не найти в этом саду. Никто не хватится. Будет здесь лежать, раздуваясь в уродину и притягивая окрестных собак…
Яблоня приветливо махала ей ветками с красными яблоками, издалека казавшимися снегирями. Яблок в этом году было много. Ветки наклонялись почти до земли, некоторые из них лежали прямо в траве, разливая по саду аромат забродившего вина, который она вдруг перестала сейчас чувствовать. Она просто помнила этот сладко-кислый запах, что стоял над их запущенным садом. Яблоки падали на землю, точно так же, как упала она, – и никто-никто не приходил их собирать. Она должна была чувствовать их крутые бока спиной… Ведь не горошина же, но она ничего не чувствовала… На некоторых из них темнели коричневые пятна, или они были погрызены улитками и муравьями.
Глаза её были закрыты, но она почему-то видела небо над головой, подёрнутое лёгкой дымкой вечернего тумана: ей казалось, что она смотрит сквозь невесомую вуаль, лежащую на её лице. Облака были где-то совсем рядом. Она будто проплывала сквозь них, раздвигая их руками, как толщу воды. Солнце было какое-то странное. Она уже видела такое солнце в то жаркое лето, унёсшее её маму, когда горели леса и торфяники. Едкий смог покрывал тогда землю, ввинчивался в лёгкие, окрашивал глаза в розовый цвет, рисуя красные прожилки на белках, которые, казалось, натёрли песком, першило горло. Солнце было огромное и тусклое, как большое латунное блюдо, на котором остыл жир. Хотела открыть глаза, но ресницы показались ей чугунными, и разлепить их у неё не было никаких сил.
Какая-то серая птица подскакала к ней, выклёвывая из земли маленькую серую гусеницу. Проглотив гусеницу, сидела совсем рядом и смотрела на неё агатовой пуговкой внимательного глаза. «Надо же! Совсем не боится!» — подумала Олеся.
Был очень тихий день. Лишь иногда яблоки падали на траву. Падали почти беззвучно на мягкий ковёр, теряясь в нём. Одно упало совсем рядом с её телом, подкатилось под голову и так и лежало, алея разбитым потемневшим боком, в котором копошились три муравья. Она совсем не чувствовала, как яблоко пахло. Заметила на ветках паутину, которую прял паук. Паутина серебрилась на солнце, и в ней висела не муха, а красивая бабочка «Павлиний глаз» с терракотовыми крылышками с пятнышками, напоминающими глаза, и ей подумалось, что она тоже, как эта бабочка, попала в паутину, что сплеталась не для неё… Но поздно… Ничего не изменишь и не исправишь… Паук был рядом со своей жертвой и продолжал плести своё кружево.
За забором громко разговаривали соседи. Соседи у неё всегда были очень шумные… Она с тревогой размышляла о том, что они могут вообще не хватиться её. Она жила тихо и скрытно, тише мыши, которая как раз совсем не беззвучно жила: грызла с хрустом обои, ходила в перекрытиях между стен с таким шумом, что по ночам порой просто не давала спать. Совсем не обязательно, что соседи придут к ней в сад, насторожившись тишиной. С ужасом вспомнила, как её одинокую знакомую нашли через три месяца после её смерти во вскрытой квартире. От знакомой уже почти ничего не осталось. Её объела голодная немецкая овчарка со странной кличкой Мальва. Она никогда не понимала, зачем соседка назвала собаку именем цветка, пусть и такого большого. Знакомая души не чаяла в своей собаке, и та отвечала ей взаимностью. Рычала на любого, кто приходил в дом, но всегда успокаивалась, увидев, что её хозяйка мирно разговаривает с гостем.
Это было так странно — видеть себя со стороны, лежащую на траве.
Но соседи тогда заглянули к ней за солью. А лучше было бы, наверное, если бы не пришли…
Ей будет частенько сниться один и тот же сон с разными вариациями одного сюжета… Будто рыжее пламя охватывает дом. Дом этот всегда в её снах был деревенский, из старых смоляных брёвен. Пламя взбиралось по его стенам, как по ступенькам лестницы, облизывало их своими языками — и брёвна одно за другим начинали падать на землю, чёрные, обугленные, на которых пламя плясало свой папуасский танец, колотя в бубны металлической утвари, летящей с обрушившихся навесных полок… Воздуха не хватало — и она начинала задыхаться… Ей казалось, что брёвна падают прямо на неё, вминая её в землю, трава на которой уже выжжена дотла. Она скидывала одеяло, хватала стакан воды из рук, что подносили к её губам, давая напиться, и выливала себе на лицо, пытаясь затушить пламя, пожирающее её. Воздуха, воздуха, хоть глоток! Ей хотелось черпать воздух ладонями и ополаскивать в нём своё лицо… Дышать, дышать! Ей совали в рот резиновую трубку кислородной подушки — и пламя гасло, точно его залили из брандспойта водой. Наступала кромешная тьма, будто лежала она, зарытая в земле, ей хотелось опять на воздух, но сил никаких не было, чтобы взломать эту удушающую темноту.
70
Но она не умерла, а через месяц встала и начала потихоньку ходить, сначала, опираясь на руку санитарки, затем на спинку стула и потом уже на клюшку. Её выписали из больницы домой. Домой её привезла подруга, с которой она когда-то вместе работала. Эта же подруга договорилась, что к ней два раза в неделю будет приходить женщина из соцзащиты и приносить продукты. Она же вызвала комиссию из соцзащиты, которая решила, что за дополнительную плату у неё будут производить еженедельную уборку и готовить ей пищу.
Так началась её новая жизнь. Она боялась ходить по дому без стула, так как её левая нога была как чулок, набитый опилками. Она её волочила по полу, опасаясь всё время, что та сложится, как длинный сапог из мягкой кожи, поставленный в прихожей. Ещё у неё почти не работала левая рука. Она очень радовалась, что рука была левая. Её ладонь тоже была деревянная и будто как у какой-то статуи, выпиленной из пористого дерева. Кисть стала очень рыхлой и толстой, словно разбухшей… Пальцев этой руки она не чувствовала, точно она их отлежала или отморозила. Она пыталась разрабатывать руку, сжимая маленькое резиновое колечко, но получалось у неё плохо. Когда она смотрела на себя в зеркало, то пугалась: одутловатая, особенно с одного бока, перекошенная физиономия,— кривой рот, смотрящий искорёженной подковой вниз, словно только с левой стороны этой подковы подвешен грузик, который тянет рот в отвисшие мятые складки подбородка; губы из растрескавшейся и пересохшей резины; клочья рыжих буклей, выкрашенных хной, с совершенно седыми корнями, похожими на проплешины у степной лисицы; один глаз узенький, как у эскимоса, — и в нём в половину белка гематома, которая почему-то никак не рассасывалась, веко на левом глазу нависало красной шкурой, очищенной с сосиски…
Она смирилась с тем, что из её жизни как-то внезапно исчезли все знакомые. Она получила инвалидность — и её пенсия стала чуточку больше. Одежда ей была теперь почти не нужна. Из дома она совсем не выходила, питалась очень скромно, большая часть пенсии уходила на квартплату, лекарства и соцработницу, которая приходила сначала каждый день, а потом стала появляться два раза в неделю: так решила комиссия… Она теперь много спала, читать не могла совсем: буквы мельтешили перед глазами, как комары-толкуны, и иногда среди них попадались настоящие кровососущие комары, напившиеся крови. Но регулярно смотрела телевизор, который раньше совсем не включала, хотя многое из того, что показывали, она перестала понимать: жизнь ушла вперёд, а она теперь была где-то на её обочине, на краю смерти. Будущее пугало — и она старалась о нём не думать… Она боялась своей немощи и слабоумия… Пока она ещё ходила, но с трудом. Даже встать со стула теперь ей было тяжело. Она несколько раз приподнималась — и падала назад, прежде чем подняться на ноги. Шаркала по полу, волочила свои отёкшие «бутылки», пугаясь того, что они не сгибаются, словно костыли. Почти целый день лежала. Телевизор смотрела с постели. Бельё приспособилась сдавать в прачечную, в которую его относила та же соцработник… Жизнь продолжалась… Пусть такая вот одинокая и немощная, но жизнь… Она была рада, что пока сохранила голову… Что-то будет, когда она станет совсем старой?.. А вдруг доживёт?
Работа теперь была немыслимой. Ей перестало хватать пенсии на лекарства, без которых жить она больше не могла. Подруга посоветовала ей поселить у себя квартирантов… «И денег будет побольше, и в случае чего присмотрят, в больницу отвезут, ”скорую” вызовут, если что-то случится…» Сначала она восприняла совет в штыки: как это, в её квартире будет жить кто-то чужой? А потом смирилась, понимая, что другого выхода у неё нет.
Она с трудом нашла двух девочек-студенток из области. Помогла та же подруга. Девочки были милые, Зоя и Лена, одна с третьего курса химико-технологического института, другая — с четвёртого того же вуза. Она бы, конечно, хотела медиков, но где же их найдёшь…
Пару месяцев она прожила с девочками довольно мирно. Замечаний старалась не делать, хотя её раздражала грязь в прихожей с ботинок, кусочки от еды в раковине, скопившиеся в решётке… Очень вежливо и осторожно намекала, что надо бы убрать. Она не просила девочек ничего лишнего: продукты покупал соцработник, готовить что-то несложное, скажем, картошечку в мундире, гречку или рис, отварить макароны, — получалось у неё самой.
На третьем месяце жизни с квартирантами она с удивлением обнаружила, что её вещи с вешалки в прихожей были перевешаны в старый шкаф; остатки еды, мешавшие кастрюлям девочек, безжалостно отправляются в унитаз; чашки и тарелки в буфете были переставлены так, чтобы освободилось несколько целых полок для девочек… Она не знала, как на это реагировать… Девочки явно расширяли свободное пространство для себя. Если сначала девочки тушевались, когда она делала что-то на кухне или обедала, то теперь они без какого-то стеснения могли занять кухню и сидеть там часами, и она боялась их потревожить…
Однажды она почувствовала, что мешает им быстро пройти по коридору… Её чуть не сшибли… Она покачнулась, цепляясь за стенку и обдирая ногтями обои… Она явно стесняла их, девочки освоились и чувствовали себя здесь почти хозяевами… Наивно было бы думать, что если она заболеет, то можно будет попросить их помочь хотя бы подать ей лекарство или еду… Девочки теперь не сдерживались и покрикивали на неё, и она с грустью размышляла о том, что дальше будет ещё хуже… «Только бы не потерять мозги и не слечь совсем», — переживала Олеся.
На седьмой месяц совместного жития девочки перестали ей платить за квартиру, но обещали заплатить через две недели. Через две недели оказалось, что у одной из них отец лишился работы, а у другой парализовало бабушку — и мама наняла сиделку, поэтому они просят войти в их положение и подождать ещё… В этот же месяц она получила огромный счёт за междугородние телефонные переговоры. Она попросила его оплатить, но девицы ответили, что денег нет, а разговаривали они со своей семьёй так много, поскольку у них дома серьёзные проблемы и они должны были поддержать родителей… С каждым днём они вели себя всё свободнее. Хорошо хоть компаний не приводили! Она чувствовала себя лишней в собственном доме, но терпела в надежде поправить своё финансовое положение. Когда за следующий месяц ей опять не заплатили, она категорически попросила их съехать… Девочки прожили ещё две недели, явно не торопясь уезжать, и только после того, как она пригрозила им милицией, они уехали… После их отъезда она недосчиталась многих вещей по мелочи и радовалась, что они не стырили ничего из техники…
71
Месяца через два ей позвонила старая знакомая Елена. Когда-то их пути пересекались по работе, дама эта работала на телевидении, но потом её, видимо, оттуда выжили — и она давно уже значилась не журналистом, а риэлтором. С тех пор как она стала риэлтором, дела её круто пошли в гору. Она перебралась из двухкомнатной хрущёвки в двухэтажный каменный особнячок с витой лестницей и ажурными вензелями на перилах; тремя балконами с такими же затейливыми ограждениями; двумя верандами, застеклёнными стеклопакетами, будто кафе, в которых отражались яблоньки и вишни, кусты облепихи и жасмина, а также внедорожники: чёрный «Мерседес» и белый «BMW»… Помимо особняка, ей удалось приобрести четыре квартиры: одну, правда, однокомнатную в старом фонде, и две дачки… Всё это она активно сдавала, о чём с гордостью рассказывала всем своим друзьям, при этом почему-то называла себя бессребреницей, охотно всем помогающей исключительно из бескорыстной и большой любви к людям, которая переполняла её большое сердце, и оно, чтобы не разорваться от этого переполнения, просто обязано было изливать на людей эту любовь… Дама эта активно взялась опекать Олесю, которой было очень тоскливо и одиноко. Привозила продукты, которые Олеся не могла заказать соцработнику, так как лимит веса доставляемых продуктов был 4 кг — и в этот лимит никак не влезали яблоки или бананы… А ей так хотелось фруктов! Елена же доставляла Олесе румяные яблоки из своего сада, медовые, такие сочные, что стекающий по губам сладкий сок разъедал до кровавых трещин уголки рта — и кожа около губ становилась будто обожжённой южным жарким солнцем: красная и в лохмотьях белого эпителия, похожего на сахарную пудру, ванильную посыпку и стружки кокоса… Олеся мазала губы и кожу около рта детским вазелином, но от яблок не могла удержаться… Однажды ей привезли даже груши… Груши были тоже из сада Елены: мелкие и не такие сладкие, как она ела когда-то, но мягкие… Бананы и апельсины Елена ей привозила не в подарок, а за деньги, которые Олеся ей давала, но делала это, казалось, весьма охотно. Покупала она ей и помидоры, которые Олеся очень любила…
Пару раз Елена помогла ей с починкой смесителей, вызвав водопроводчиков из службы «Муж на час», а однажды привела знакомого, что наладил ей телевизор, который стал совсем отвратительно показывать: картинка рябила, словно отражение в воде в ветреный день…
Вообще Елена была весьма милый человек: с ней можно было о многом посоветоваться, открыть душу… Такая обходительная, участливая… Погладит её по голове, точно ребёнка, кофточку застегнёт, воротничок поправит… Рассказала, что в молодости она подрабатывала в больнице санитаркой, так как училась, а родился ребёнок, — и надо было как-то выживать… А оптимистка какая! Олеся прямо заражалась от неё смехом. Такой громкий, гортанный, мнится даже, что чуть-чуть нарочитый… Сначала он ей казался немного пошлым, а потом она перестала замечать в нём эти вульгарные ноты… Здоровый смех женщины, которую любят и которая уверена в своей неотразимости… Почти всегда в глубоком декольте, даже зимой, и ничуть не стесняется того, что кожа у неё уже дряблая и похожа на осеннее яблоко, которое сняли недозревшим и оно порозовело в коробке в коридоре... А Олеся даже в молодости надевала под платье с глубоким декольте водолазку, хотя у неё была красивая грудь и на неё заглядывались мужчины…
Несколько раз Елена возила её по врачам, тем, которые не ходят по домам. А пару раз вывозила даже просто погулять на природу… Недалеко, на набережную на окраине города, но для Олеси это был царский подарок: она уж забыла, как выглядит улица… Почему-то вспомнила свою бабушку, как та садилась в городской трамвай, ездящий по кольцу, просто так, чтобы проехать и посмотреть на изменившиеся улицы…
Приятная женщина! Очень приятная женщина! На Новый год принесла ей в подарок конфеты и торт… Попили чаю… Олеся рассказала Елене всё, что случилось с ней от переживаний, и поделилась, что очень боится, что сляжет совсем, и не знает, как тогда ей быть, а она ведь совсем не старая ещё и может пролежать долго. На это Елена ответила, что у неё есть знакомые, которые согласны платить ей пожизненную ренту и быть её опекунами в обмен на квартиру….
— Ну нет, — испугалась Олеся… Если люди хорошие, я могла бы им завещать квартиру в обмен на помощь, но ренту нет и нет… Мало ли что… Может, ещё в интернат какой попаду… Придётся квартиру отдавать за место…
— Хорошо. Да не волнуйся ты так, я только предложила, хотела лучше, чтобы у тебя деньги были.
Больше Елена к этому разговору не возвращалась… Она по-прежнему опекала Олесю. Олесе лучше не становилось. Временами на неё накатывал панический страх, когда она представляла, как она будет одна.
У неё начались проблемы с ногами. Ноги болели, опухали, и она еле передвигалась по дому. Шаркала, как будто ноги примагничивались к полу.
В ноябре Олеся решила немного прибраться. Пыль лежала на полу серыми клубами, похожими на тополиный пух, вывалившийся в пыли, особенно много этих клубов было под кроватью и в углу за креслом. Подоконник был покрыт мелким коричневым налётом, на котором можно было писать пальцем. Письменный стол, телевизор — всё стало похожим на серый бархат…
Олеся потихонечку начала убирать этот бархат влажной тряпочкой, радуясь блестящим поверхностям, в которых отражалось электрическое солнце… Протёртое зеркало было готово пускать электрических зайчиков, похожих на солнечные…
Чтобы удалить клубы пыли из-под кровати, надо было вытащить банки с огурцами и компотами, стоящие там пятый год. Банки тоже поросли серым мхом. Олеся решила их протереть мокрой тряпочкой…
Когда она вытаскивала третью банку, тяжело согнувшись в три погибели, у неё внезапно перед глазами полетели золотые мушки, выведенные, вероятно, от электрических зайчиков — и комната стала стремительно накрываться серым облаком тумана, что становился всё гуще и беспросветнее. Звук воды, стекающей в металлическую раковину, стал удаляться всё дальше и дальше, и наконец исчез, словно Олеся оказалась уже закопана в землю… В тумане начали распускаться чёрные чернила, что быстро окрасили его в густую ночь… Золотые мушки слетелись к тусклой электрической лампочке, что горела где-то в ночном тумане, словно народившаяся луна сквозь лёгкую дымку перистых облаков. Откуда-то сбоку огненным шаром выкатилась шаровая молния — и всё полыхнуло. Очнулась она на полу. Долго лежала, вспоминая, где она и кто она…
Потом поняла, что ещё жива. Попробовала осторожно пошевелить руками — руки двигались, хотя левую она почти не чувствовала, будто отлежала её. Пошевелила ногами. Левая нога лежала бревном, ещё живым деревом, вырванным с корнем ветром… Но пальцы немного шевелились, будто листья, уже лежащие на земле…
Она поняла, что сейчас встать не сможет, и поползла к телефону, опираясь локтями на паркет, словно кашалот плавниками о песок, правую ногу подтягивая под себя, точно при плавании, а левую волоча сзади, будто свесившийся с телеги объёмный предмет. Позвонила Елене, единственный номер которой она вспомнила. Елена пообещала приехать… Спросила, сможет ли она открыть дверь. Олеся ответила, что у соседки есть запасной ключ, но она постарается…
И действительно Елена часа через два была у неё. До ключа, висевшего на доске вместе с ложечкой для обуви, Олеся дотянуться не смогла. Елена взяла ключ у соседки и вместе с соседом перетащили её на кровать и вызвали «Скорую помощь». Врачи советовали её госпитализировать, так как переезд до больницы в таком состоянии мог оказаться роковым. Елена просидела у неё весь вечер, договорилась с соседкой, что та придёт её проверить и покормить утром, а она что-нибудь постарается придумать… Потом сходила в аптеку и принесла упаковку памперсов… Это было ужасно, но пришлось их надевать, так как Олеся с трудом представляла, что она сможет встать даже на ведро, поставленное рядом с кроватью… Жизнь кончалась…
На следующий день Олесе стало немного получше, но есть она совсем не хотела. Соседка попоила её куриным бульоном и сладким чаем.
Елена опять пришла и привела с собой женщину по имени Наташа. Она сказала Олесе, что сейчас её нельзя оставлять одну, а Наташа сможет пожить у неё, она медсестра… Только с ней придётся расплачиваться. Берёт она прилично, но что делать? Олеся испугалась, так как таких накоплений у неё просто не было. Елена на это сказала, что она может пустить к себе опять квартирантов. У неё как раз есть нуждающаяся в жилье семейная пара, русские. Если Олеся согласится пустить их пожить к себе, то у неё будут деньги. Только обязательно надо заключить договор. Олеся пребывала в какой-то прострации, дрёме. Речь Елены была где-то далеко. Не то, чтобы она не могла понять, что с ней происходит… Нет, она всё понимала. Но её волю и желания парализовало вместе с ней… «Пусть всё будет как будет… Всё равно жизнь прошла», — думала Олеся. Она то проваливалась в сон, то снова возвращалась в реальность… Встать она по-прежнему не могла, чувствовала страшную слабость, но она сумела немного приподнять левую ногу… Значит, ещё оставалась надежда, что всё восстановится… Язык её, как ей казалось, страшно распух и не помещался во рту, но говорить у неё получалось. Первые два дня Наташа поила и кормила её с ложечки или из кружки для минеральной воды, где жидкость подаётся через дудочку… Олеся попросила социального работника снять со сберкнижки деньги за неделю работы Наташи. Просить об этом Елену она почему-то побоялась… Будущее пугало, надвигаясь на неё, как чёрная чума на город, из которого перекрыты все дороги. Начала понемногу сползать с кровати на стул. Дойти до туалета она ещё не могла, но появилась призрачная надежда…
Елена привела к ней двух молодожёнов, готовых жить вместе с ней в соседней комнате, пока они не закончат учиться и не уедут к родителям в свой город… Сказала, что сиделку можно будет отпускать на ночь домой и платить ей гораздо меньше, если она согласится приютить ребят хоть на полгода… Олеся уже смирилась, так как понимала, что другого выхода нет…
Подписала договор аренды с ребятами — и они приехали к ней… Наталья два дня ночевала в третьей комнате, а затем стала оставлять на ночь её одну… Приходила днём, помимо социального работника, и помогала ей поесть и сходить в туалет, обтирала её, готовила еду, стирала и немного прибиралась в доме.
Через десять дней Олесе стало получше, и она могла самостоятельно вставать на горшок и начала понемногу, поддерживаемая Натальей, перемещаться по комнате, опираясь ещё на клюшку, которую почему-то не всегда получалось поставить вертикально на пол, — и она скользила по паркету, точно бейсбольная бита.
Олеся вполне сознавала весь трагизм ситуации и очень надеялась на то, что кровообращение восстановится. Будущее было скрыто за завесой проливного дождя, обрушившегося на её жизнь в глухую ночь. Она отгоняла печальные мысли, словно тину и сине-зелёные водоросли, прибившиеся к месту купания, пытаясь освободить чистую поверхность на зацветшей воде…
Через три недели Олеся снова могла жить почти самостоятельно: ей оказалось достаточно соцработников. Поселившиеся у неё ребята начали понемногу её раздражать, но пока она не решалась предложить им съехать. Во-первых, они ей немного помогали: разогревали еду, мыли сантехнику и пол в коридоре, их можно было попросить что-то купить; во-вторых, деньги, что они ей давали, были никак не лишними; в-третьих, она не могла их подвести, ведь договор аренды был подписан на полгода и им надо было где-то жить… Наталья тоже заходила к ней каждый день: готовила еду, стирала, прибиралась… Однако Олеся подумывала уже о том, не расстаться ли с ней: слишком уж высока была её заработная плата. Будущее по-прежнему маячило зловещим призраком: жизнь может быть ещё долгой, а она оказаться совсем беспомощной. Иногда она завидовала тем, кто теряет разум и память: им, по крайней мере, всё равно, что с ними происходит… Она с горечью осознавала, что уже ничего не ждёт от будущего: ничегошеньки хорошего больше не будет, но ей это уже безразлично, как безразличен дождь бабочке, ставшей куколкой, запелёнатой в шёлковые нити. Дальше она полетит, как сухой листок, подхваченный налетевшим ветром, чтобы рано или поздно оказаться под чьим-то ботинком и превратиться в труху.
72
Прошла ещё неделя, когда наступил день, опрокинувший её жизнь снова, как песочные часы. Часы перевернули, а затем кто-то небрежно сдвинул их локтем и уронил — и часы покатились. Песок уже не бежал тоненькой струйкой вниз, на которую было так забавно и одновременно горько смотреть, а перекатывался сверху вниз и снова снизу-вверх. А потом закатились в пыльный угол около стены — и остановились, но не совсем… Иногда их шевелили длинной шваброй при уборке — и тогда часы начинали снова перекатывать песок взад-вперёд… Но время всё равно оставалось остановившимся…
В тот день под утро ей приснился страшный сон… Будто бы жила она в какой-то древней стране, в старом деревянном доме, в страшной бедности… И будто бы была война… Какой-то завоеватель их города отдал приказ арестовать всех жителей и повесить… А чтобы работа шла быстрее, сделать виселицы так, чтобы можно было вешать сразу по трое, в одной петле, семьями… Да так, что умирали не сразу, не одновременно, а по очереди, чтобы последний мог увидеть, как умирали первые… И вот их ведут на большую городскую площадь под бой барабанов, там уже пропустили через такие семейные виселицы множество людей. Вынимают из больших петель очередную партию повешенных… У них нет на головах никаких мешков… Её с мамой и Кириллом ведут по деревянному настилу с качающимися досками, руки у них связаны за спиной бельевыми верёвками. Надевают на горло петлю, которую затягивают с помощью какого-то механического приспособления… Боковым зрением она углядела, как теряет сознание мама, как врезается петля в горло Кирилла, почувствовала удушье и в ужасе проснулась. Увидела комнату, которую медленно заполнял хмурый рассвет, возвращающий предметам краски… Она была вся мокрая от пота, одеяло сбилось и лежало одним концом у неё на полу, головой она как-то почти всей забилась под подушку, оставив щёлочку между подушкой и простынёй для глаз, носа и рта… Почувствовала, что во рту всё пересохло, словно она гуляла по пустыне без запаса воды.
Лежала на постели уже без сна, силясь прогнать страшное видение, что так и стояло перед глазами, не желая уходить в небытие. Откуда, из каких закоулков подсознания вынырнул этот кошмар? Постепенно пришла в себя — и её захлестнула пенной волной радость, что это всего лишь сон. Она купалась в этой неожиданной радости, будто в жару в городском фонтане, подставляя плечи под тугие холодные струи, образующие причудливые дуги…
Днём к ней вместо Натальи пришли Елена и дамочка, представившаяся подругой Елены, и с ними два здоровенных мужика, по виду качки… Олеся отступила с нехорошим предчувствием от двери в глубину прихожей, так как весь этот квартет так быстро ввалился в её квартиру, что она даже не успела ничего сообразить. Выставить их было уже невозможно, противный страх пополз влажной скользкой холодной змейкой по позвоночнику, и Олеся почувствовала, что правая рука у неё опять немеет. Она открыла рот и хотела спросить, что всё это значит, но губы стали деревянные, как после заморозки у зубного врача, и она только беззвучно, как рыба, разевала рот, судорожно глотая воздух.
Елена подошла к Олесе и обняла её за плечи, как обнимала когда-то мама:
— Ну что, видишь, совсем на поправку пошла… Я тут для тебя в пансионат местечко пробила. Там и медицинский уход, и кормить регулярно будут, и обстирывать… Никаких сиделок не надо… Пансионат хороший, не то что есть бараки, куда стариков помирать свозят. Этот образцово-показательный, на свежем воздухе: можно на веранде посидеть в кресле, можно в палисадник выйти… Там и подлечат, и под присмотром будешь, и не одна — будет с кем словом перемолвиться…
— Какой ещё пансионат? — дар речи вернулся к Олесе, и она, не сдерживаясь, прокричала: — Но я не хочу ни в какой пансионат! Я дома жить хочу!
— Да нет у тебя больше дома, ты уж извини. Не можешь ты больше одна дома жить. Ты подумай только! Как ты одна дальше будешь, а если опять инсульт или что-то ещё? А с головой что? Кто за тобой смотреть-то будет? На сиделку у тебя денег не хватит… Пристроили тебя в хороший пансионат в обмен на квартиру.
— Как это в обмен?
Тут стоящая рядом подруга Елены вытащила из чёрной лаковой сумочки коричневую папку-скоросшиватель, достала из неё бланк Свидетельства о собственности и протянула его Олесе:
«Вот, теперь я собственница. У тебя ничего больше нет… Ты не можешь в таком состоянии жить одна. Как ты этого не понимаешь?»
Олесе показалось, что ей снится дурной сон, тяжёлый, она вся в поту от него под двумя толстыми ватными одеялами… «Как они могли это провернуть? Неужели бумаги какие-то ей подсунули подписать, когда ей было плохо?» Тут она вспомнила про своих жильцов и договор аренды — похолодела, точно вышла мокрая на холодный осенний ветер… Ветер дул так сильно, что сбил её с ног, словно рекламную тумбу… Ветер хлопал в ладоши листами железа на крышах старых деревянных покосившихся домиков, поднимал с разбитой дороги пыль, что заволакивала собой всё, будто коричневый, окрашенный запёкшейся кровью туман. Два мордоворота с квадратными плечами заглядывали в двери — и Олеся вдруг поняла, что теперь её жизнь на самом деле кончилась, миражи среди пустыни песка, где ветер кружил песчинки-минуты, блеснув призрачным зеркалом воды, которой можно утолить жажду жизни, глотая её пересохшими воспалёнными губами, растворились без следа… Точно одела очки для дали — и увидела то, что не видела так давно… Но на стёклах осели мелкой взвесью капли, приклеившие песчинки, — и всё равно мир подёрнут сеткой песчаной мглы...
73
Здесь, в пансионате, стены были выкрашены в жёлтый цвет. Видимо, думали, что так в комнате будет более солнечно… Но для неё жёлтый цвет теперь — цвет желчи, мочи, бултыхающейся в утке, цвет старых, отшелестевших своё осенних листьев, упавших на землю… Спешить здесь больше некуда. Время перетекает в вечность. Словно огромный полый шар осознанного бытия, внутри которого медленно перемещаешься по стенкам — и нет конца… Когда она ещё ходила, их выпускали погулять в сад, где она садилась на скамеечку и вдыхала запах прелой листвы. Однажды ей стало плохо прямо в саду — и тогда она легла на этот ковёр из жёлтой листвы с вкраплением красного, надеясь, что спазм пройдёт. Голова её лежала на какой-то кочке, как на подушке, но она была в сознании и видела, как ржавый лист, оторвавшись от ветки и описав пируэт, спланировал прямо ей на висок, уселся, будто бабочка, разложившая свои крылья. Пахло землёй, волгло, пряно, тленно… Она подумала, что совсем не хочет, чтобы листья облепили её тело, она не хотела привыкать к этому запаху земли и снова боялась темноты, как в детстве, хотя и понимала, что ночь будет теперь кромешной и позвать ей будет некого…
Она встала тогда сама и добрела до ближайшей лавочки. Сидела в осеннем саду на холодной скамейке и чувствовала, что запах земли перебивает всё... Запах жасмина, ила, гниющих водорослей, рыбы, что попалась в зыбку рыбака и не знает, как выбраться… Поздно, надо было бить хвостом сильнее, пока не засунули в садок… Ты ещё в воде, но понимаешь, что ещё чуть-чуть — и садок выдернут на сушу.
74
Она лежала в своей комнате и смотрела за окно… Небо лилось сизое и холодное, будто бы молоко, восстановленное из обезжиренного порошка. Она видела верхушки жёлтых деревьев, которые казались ей низкорослым кустарником, выжженным солнцем. Кустарник пригибался к земле от порывов ветра — и она подумала, что вот мы все рано или поздно преклоняемся к земле, а потом она открывает свой жирный чёрный рот и проглатывает нас. Корни деревьев всё плотнее оплетают нашу люльку. Мы питаем их, и они выносят к свету новые зелёные листья, выросшие взамен сухих и ломких, сброшенных по осени на землю, которые служат нам лёгким и пёстрым лоскутным одеялом, пока зима не кинет на него толстую пуховую перину, которая греет стволы деревьев, но не нас…
Смятая влажная простыня тёрла ей спину — и лежать было больно и неудобно… Кожа её стала серой, сухой и тонкой, как газетная бумага, и ей казалось, что она вот-вот разорвётся, как бумажная упаковка, намокшая изнутри от сырого продукта. Копчик был раздражён и болел, она подозревала, что стёрла кожу и у неё, возможно, уже начались пролежни. Она старалась лежать на боку, но кость бедра упиралась в железные пружины кровати, ей было неудобно и жёстко — и хотелось перевернуться обратно на спину… Она лежала и вспоминала свою жизнь, так как читать ей было давно тяжело: глаза болели, будто от насыпавшегося в них песка, острая резь в них выжимала слёзы, буквы сливались и прыгали, точно она ехала на большой скорости в автобусе по просёлочной дороге с ухабами, её начинало тошнить… Да и книги ей давали какие-то неинтересные, такие же серые, как небо за окном, которое хотелось прополоскать в солнечном свете, и пустые, как пакет из-под новогодних подарков, когда его содержимое съедено, но по-прежнему красивый снаружи. Поэтому она лежала и вспоминала свою жизнь… Распарывала своё прошлое, как поношенную одежду, прощупывала каждую складочку, каждый шов. Изнанка была теперь ярче. Внешние события со временем повыцвели, полиняли, выгорели, рисунок стал полустёрт. То, что хранилось от людских глаз, оставалось по-прежнему ярким и нисколько не тронутым промчавшимися, как метеорит, годами: падающая в руки звезда была, но не долетела до земли, оставив в сердце это яркое предвкушение чуда… Чувствовала себя пылинкой, застрявшей в промелькнувшей и исчезнувшей навсегда складке времени… Всё рвётся и осыпается пыльными нитками.
В ноябре, когда деревья сбросили почти все свои листья и маячили в её окне на закате багрового тревожного солнца, точно какие-то коралловые рифы, небо неожиданно вернуло свой голубой цвет и показалось ей спокойным утренним морем, ещё не раскачанным порывами ветра, а плывущие мимо облака вдруг застыли заснеженными горными вершинами, величественными и завёрнутыми в горжетку тумана, она повернулась от окна на другой бок и увидела в проёме двери маму, почему-то держащую за руку Кирюшу:
— Как ты могла его оставить? — сказала мама. Я была против этого мальчика и предупреждала тебя, что рано или поздно он от тебя уйдёт, но ты должна была его удержать, даже если у тебя не было сил… Посмотри, что он с собой сделал!
Руки мальчика были все изрезаны: чуть повыше запястья ровные розовые шрамы, края некоторых порезов отходили друг от друга и приоткрывались, будто жабры рыб, виднелись повреждённые ткани. На ряде порезов выступили капельки крови, похожие на волчьи ягоды. Мальчик стряхивал эти капли на пол и смеялся… Словно это и не капли крови были вовсе, а какие-то фишки из детской игры…
Мама была уже седая, это было видно по отросшим корням волос, безжизненным и серым, точно пакля, переходящая в неопрятные сосульки каштановых окрашенных волос… Мама тянулась к ней, но Кирилл упирался ногами в пол, широко их расставив, точно вратарь в воротах, и тянул маму на себя…
Мама посмотрела на неё ясными, как цветки цикория, глазами, кивнула и проговорила:
— Я тебя люблю… Мой цыплёнок!
И растаяла, растворилась в сумерках комнаты, как мираж воды в пустыне…
Олеся моргнула, пытаясь прогнать сон, но потом поняла, что она не спала… Это было видение, глюк… Подумала о том, что хочет, чтобы видение повторилось… Чтобы все родные люди снова были с ней… Посмотрела за окно. Верхушка одного дерева была выше других — и она качалась от ветра, будто пьяная. Небо затянуло облаками – и оно стало похоже на штормящее море… Мелкие брызги стучали в окно, и ветки дерева теперь блестели, словно лакированные. На ветке оставались два жёлтых листа с бурым крапом, похожим на ржавчину… Она подумала, что она сама, точно этот лист, висит на ветке дерева жизни, зачем-то цепляясь за неё из последних сил… Руки слабеют и уже не могут выдержать веса тела… Пальцы болят и немеют, вот-вот разожмутся — и тогда она полетит по небу, рассекая высоту…
На другой день мама пришла снова. Она опять стояла в дверях, улыбалась загадочной улыбкой, но по-прежнему не подходила к ней, хотя Кирюши с ней не было… Олесе было до слёз обидно, что мама не хочет подходить к ней ближе… На сей раз мама ничего не говорила. Просто стояла в задумчивости, будто и не видела её, а потом снова исчезла, словно провалилась сквозь пол в потайной люк… А может, и вправду провалилась в потайной люк Олесиного сердца, о существовании которого Олеся не знала? Не ведала она, как её позвать… От бессилия и невозможности подержать маму за руку Олеся заплакала. Слёзы текли по её щекам, скатывались на подушку — подушка стала влажной и неприятной, но Олеся ничего не могла с собой поделать… Она смахивала слёзы занемевшими пальцами, зажимала клокочущее в груди дыхание и всхлипы, жалкие и беспомощные, точно у ребёнка… Затолкала в рот уголок пододеяльника — и кусала его вместо своих губ, пытаясь справиться со слезами, накрывшими её, точно летний проливной дождь.
С этого дня у Олеси появилась надежда, что мама будет приходить ещё. Она теперь, ровно ребёнок, которого оставили в детском саду, ждала появления родителей…
Но пришёл Кирилл. Кирюша сидел на качелях, привязанных под потолком прямо над лампой дневного света… Качался он медленно, дрыгая ногами в рваных синих джинсах… На Олесю он не смотрел.
— Я нашёл свою настоящую маму, — сказал Кирилл, продолжая медленно раскачиваться. Качели взлетали всё выше и выше, куда-то под потолок в чёрных трещинах, которые казались ей чёрной водой между расходящимися льдинами — и она очень боялась, что какая-то льдина растает — и Кирюшины качели упадут… «Тут не так уж высоко», — подумала она, успокаивая себя…
Кирилл теперь раскачивался всё быстрее и быстрее — и она уже еле различала черты его лица. Всё сливалось, было смазано. Он взлетал прямо под потолок — и она теперь боялась, что он может расшибиться… Вот сейчас качели перевернутся — и он упадёт… Она зажмурилась в ужасе…
А когда открыла глаза, то Кирюши уже и след простыл… Она лежала в смятении, силясь припомнить его лицо… Но лицо в памяти не удержалось… Улетело, как птица, в приоткрытую дверцу клетки, выставленной на балкон… Вместо лица было серое смазанное пятно, как напечатанное на принтере с некачественной краской, которая быстро стиралась от соприкосновения с чужими руками и даже солнечным светом…
Она попыталась вспомнить других своих родных — и с облегчением поняла, что видит лица папы и мамы, бабушки и дедушки ничуть не изменившимися и не потревоженными временем. А лицо Кирюши стёрлось совсем… Она напряглась до сверлящей боли в висках, до ломоты в затылке, но вспомнить мальчика не могла… Страх обхватил её своими холодными и скользкими руками, пересчитывая позвонки… Она будто стояла на сквозняке… Неужели она теряет память? Но почему так избирательно? Организм хочет забыть то, что наиболее болезненно, что по-прежнему открытая рана, которую требуется прикрыть ватно-марлевой повязкой забвения? Или просто те были свои, родные, передавшие ей частичку себя и отражающиеся в её лице, фигуре, голосе, повадках? А Кирюша так и остался чужим… Она всё время размышляла о том, что её родной ребёнок, рождённый бы ей и унаследовавший черты её лица, был бы другим, похожим на неё, читал бы её мысли и на лету схватывал её слова, будто брошенный ему мячик… Иногда она думала о маме… Почему она не хотела внуков?
Она попыталась представить Олега — и ей это удалось сделать без труда… Он вынырнул из глубин её памяти: тот, каким был на лекциях, когда она его впервые увидела: ещё молодой, полный сил, похожий на врубелевского демона, только в очках, сквозь которые смотрели умные карие глаза, похожие на подпорченные вишенки… Ярко-синий свитер с белыми оленями, летящими сквозь ночь навстречу северному сиянию. Она представила себя сидящей в санях, которые несут шальные олени по искрящемуся в лунном свете снегу, похожему на алмазную крошку, навстречу этому розовому небу, плавно переходящему в какое-то зеленоватое, словно в сказке про Волшебника из Изумрудного города, когда он заставлял надевать всех горожан зелёные очки.
Потом попробовала вспомнить Олега в гробу. Она пошла тогда на его похороны, хотя ей и не очень хотелось видеть его семью… Незнакомое лицо старика, измождённого и съеденного болезнью, на которое старалась тогда не смотреть, она помнила плохо… Красный с чёрным гроб вот помнила… «Но это нормально — помнить людей такими, какими ты их любил когда-то…» — подумала она. Только чаще всего люди, которых мы любили молодыми, уходят вместе с нами… Вот и она скоро уйдёт, наверное, как ушли уже обе жены Олега, и лицо молодого Олега сотрётся из людской памяти… Его дети будут помнить старого и немощного отца, вызывающего и жалость, и раздражение, в котором ничего не осталось от былого светского льва…
Её забудут быстро… Уже забыли… Она здесь второй год — и никто не вспоминает о ней, но ей кажется, что она ещё не исчезла из памяти своих знакомых… Они вычеркнули её из своей жизни за ненадобностью, такая она никому не нужна, — и это, наверное, тоже нормально. Никто не хочет видеть, во что она превратилась, не желает рвать, мять и пачкать свою отутюженную жизнь, пошитую по фигуре с таким трудом…
75
Она лежала, отвернувшись к стене: так резкий холодный свет не бил ей в глаза, и она не видела своих соседок. Иногда она разглядывала царапины и потёртости на стене, как в детстве. В детстве, когда её укладывали спать днём или когда болела, она тоже разглядывала стенку — и представляла разных сказочных персонажей. Сегодня, когда она проснулась, она обнаружила, что у неё опять нет руки. Сначала она подумала, что просто отлежала кисть, сейчас по руке побегут мурашки, похожие на муравьёв, щекочущих её своими лапками и иногда больно кусающих своими большими челюстями, в которых убиралась целая еловая хвоинка, — и всё пройдёт. Но рука неподвижно лежала, не подавая признаков жизни, будто полено. Тогда она отвернулась к любимой стене и решила заснуть, чтобы проснуться с уже отошедшей от онемения рукой… Но сон не приходил… Солнце лизало своим розовым языком окно, и раму, и подоконник, и стену напротив окна. Олеся поняла, что было раннее утро и все ещё спят, и стала, как обычно, разглядывать стену… Сегодня она увидела море… Море было в лучах багряного солнца, которое висело над ним, как подбитый заплывший глаз с чёрным синяком-тучей над веком… Опухший и окровавленный глаз с раздражённой капиллярной сеткой испускал удивительное сияние, как будто всё было освещено отблесками костра, играющего языками пламени.
Внезапно на небе открылся второй глаз. Он тоже был кровавый и немножко меньше первого… «Луна», — догадалась Олеся. Два налившихся кровью глаза, будто у разъярённого быка, наблюдали за ней… Было так тревожно, точно она на самом деле мерилась с быком взглядом, обречённо понимая, что его никак не пересмотреть — и сейчас бык кинется на неё, поднимет на рога, затопчет копытами и разорвёт в клочья… Море стало чёрным, как нефть, на которой качались отсветы двух светил, казавшиеся ей брошенными факелами… Сейчас полыхнёт… И не будет ни моря, ни неба, ни серой кирпичной стены: жёлтая масляная краска, которая истёрлась до ямок, казавшихся рябью на взбаламученной штормом воде. Не будет больше ни этого ужасного запаха немытых тел, пропитавшего всю комнату, ни онемевшей руки, которую она теперь чувствовала, как игрушечную куклу, что в детстве всегда забирала с собой в кровать, когда укладывалась спать.
Огненное небо подмигивало ей двумя кровавыми глазами, манило к себе и звало… Только так ты спасёшься, когда полыхнёт нефтяное море… Кровавый глаз, из которого скатилась слеза — и растворилась в ночном море, на чьей поверхности, будто золотые рыбки кверху брюхом, плавали огненные блики, казался теперь ей инопланетным кораблём, с которого спустили верёвочную лестницу для неё. И она стала подниматься по этой лестнице, что раскачивал ветер, держась за канаты одной здоровой рукой и неуклюже балансируя над бездной… Ей было страшно. Она боялась посмотреть вниз и увидеть там пламя, слизывающее всё своими жадными и горячими языками… Ей боязно было задрать голову и поглядеть наверх: голова кружилась, кровавые светила моргали и подмигивали, обливая её своим тревожным сиянием, но она всё равно упорно карабкалась, чувствуя под собой внизу догоняющее её пламя. Успеть бы улететь и не сорваться… Лестница была будто воздушный змей, которого кружили то ледяные порывы ветра, то поднимавшиеся горячие струи воздуха... Она кружилась вместе с лестницей в каком-то цирковом номере, не зная, как добраться до корабля. Она упорно переставляла ноги всё выше и выше, вцепляясь что было сил здоровой рукой в верёвку… И вдруг почувствовала, что чужие ласковые руки вытягивают её наверх. Она услышала мамин голос:
— Ты мой кисёнок! Теперь мы всегда будем вместе и никогда не расстанемся. Я люблю тебя! — последний раз она это слышала там, в больнице, перед тем как мама ушла в беспамятство, когда Олеся лежала на груди, когда-то вскормившей её, — и сухой жар уходящего тела прожигал сквозь бязевую рубашку её лоб… Мама погладила тогда Олесю по голове, будто маленькую девочку, и ослабевшие руки обвивали её, точно вьюнок дерево — перед тем как засохнуть с приходом холодов.
Она вздрогнула и чуть не выпустила верёвку лестницы, услышав мальчишеский голос, звенящий весенними ручьями от радости, ломающийся, как сосульки, сорвавшиеся с крыши, нагретой мартовским солнцем, в котором ей послышалась надежда:
—Мама, здравствуй! Ты правда моя мама? Ты нашлась и больше не бросишь меня?
Она покачнулась, неуклюже балансируя на лестнице, — и сорвалась с извивающейся ступеньки, но тут же с облегчением поняла, что не летит стремительно вниз, туда, где бушует пламя пожара, поджегшего даже воду, а повисла в воздухе, как куль с цементом, — и женские руки тащат её наверх, но никак не могут вытянуть — им не хватает силы…
ОГЛАВЛЕНИЕ
Танго
Глухой удар
Побег
Игра
https://www.litres.ru/galina-talanova/krasnaya-luna/
Буктрейлер: https://youtu.be/8lMl1LkmkrU
https://my.mail.ru/list/galabb/video/_myvideo/21.html
Интервью о романе:
Свидетельство о публикации №221090101816