ИЮЛЬ, ИЮНЬ, МАЙ. Главы 25, 26, 27
Мысли эти, чувства эти налетели на моё сердце, на мою плоть внезапно, как отряд кочевников на спящую деревню, отряд татар, что летит с людоедским визгом, на стремительных, свирепых лошадях, копыта их согласно топочут, и голодные сабли в корявых руках всадников тихо посвистывают в голубом утреннем воздухе, — я был в секунду сметён, растоптан, порубан.
Я отскочил от окна, хотел тут же одеться и броситься вслед за Петровной, натянул брюки, потом раздумал, — где ж я её теперь найду? Тогда я принялся бродить из угла в угол, включил телевизор, выключил его, схватил какую-то книгу, долго пытался понять, что написано на случайно раскрытой странице — не понял ничего и вышвырнул книгу в окно, — до сих пор помню, как отчаянно взмахнула она корочками жёлтого переплёта, — потом поставил чайник, откопал в кухонном шкафу пачку «Гламура», который когда-то купил Петровне, совсем было собрался закурить, но в последний момент устыдился сугубо дамского вида сигареток и не стал, и выкинул пачку туда же, за окно.
Потом я решил сесть за компьютер и ещё раз прогнать некоторые не вполне ясные места моей теории. Всё-таки, как бы ни был я взволнован, а способность мыслить о главном никогда меня не покидала. Нет, господа мои! Мыслить я могу всегда, в самые, на ваш взгляд неподходящие моменты! Да, я сейчас не могу читать чужой текст, я буквы с трудом узнаю, но уж простите, теория биорезонанса сидит в моей башке как влитая, и никаким татарам внезапной страсти, её оттуда не вышибить. Я раскрыл файл с десятой главой трактата, главой под названием «Векторные характеристики частотных колебаний синего спектра излучения. Направленность и длительность», и начал заново производить все расчёты. Там была одна такая функция, которая казалась мне не до конца понятой; не то, чтобы я придал ей слишком большое значение, но вопрос висел, вопрос время от времени напоминал о себе, и следовало как-то от него отделаться. И вот я начал выщёлкивать на клавиатуре циферку за циферкой, с упоением ощущая хрустальную ясность мыслей и могучую силу интеллекта, и в один момент мне стало ясно: я тут шёл по совершенно неверному пути, — какая глупость, какая чахлая фантазия, какая лень! Чуть-чуть, всего лишь капельку отклониться в сторону: вот так… или даже так… И какие открываются горизонты! Смотрите: здесь кривая вовсе не растекается вялым, бесконечным движением к нулю, а круто… даже яростно… пикирует вниз! И что же мы видим в результате? Смена минуса на плюс, — вот что! Колебания синего излучения получают обратный ход! И в результате… и в результате вся моя теория завершается красивой этакой… завитушкой… росчерком пера, обрамляющим слово «Конецъ»… именно то, чего мне не хватало… Труд завершён!
Какое счастье.
Я дико таращился в экран, безмолвствуя мыслью, созерцая написанное чистым духом, без употребления слов. Потом в моей голове стало вырисовываться что-то постороннее. Стали проявлять какие-то картины из грязной повседневности, из грубой материальности. Возникло подозрение, что мои расчёты, мои циферки, более бесплотные, чем ангелы небесные, каким-то образом влияют на наш неуклюжий и тяжёловесный мир. Но каким?
Собственно, я сразу понял каким именно, но не мог, не решался выпустить эту догадку из области бессознательного в царство рассудка, — я изо всех сил противился этому, потому что это было слишком неприятно.
Я встряхнул головой, встал, дошёл до противоположной стены, развернулся, опять приблизился к серебряно мерцающему экрану монитора. Всё дело в том, что колебания синего спектра, однажды запущенные в обратном направлении, имеют тенденцию к возвращению к первичному знаку, то есть… Как бы это сказать по-человечески… Я своим лучевиком запустил их обратно, а они, добежав до определённого предела наткнулись на некую преграду, отскочили от неё и снова бегут туда, куда им положено, причём со скоростью, намного превышающей первичную… То есть… То есть в определённый момент процесс омоложения Петровны прекратится и она снова начнёт стареть, но не естественным образом, а с катастрофической скоростью: недели за три ей суждено снова превратится в чёрную ссохшуюся каргу. И это движение уже невозможно будет повернуть вспять.
Где-то с час я тупо сидел перед экраном и переваривал новость; потом, наконец, решился взяться за мышь и снова начать расчёты: мне хотелось узнать, когда по времени произойдёт этот роковой поворот.
Оказалось, что он уже произошёл три дня назад. Ещё неделю возраст Петровны продержится на достигнутом уровне, а потом с крейсерской скоростью помчится в старость.
Нет, вечная молодость людям не грозит.
Собственно, я не очень беспокоился за человечество. Семь тысяч — или сколько там? — лет люди рождались, старели и умирали естественным образом, — и это не мешало им быть когда-то счастливыми, а когда-то несчастными, не мешало им взлетать на высоты духа, любить, радоваться жизни (в любом, кстати, возрасте), не мешало чувствовать себя бессмертными и всесильными… Человечество переживёт. А вот как Петровна?
Да нет… Вы меня будете презирать, но я взволновался даже не за Петровну… Не столько за Петровну, сколько за Славика. Не подумайте, что я испугался, хотя пугаться было чего: Славик вложил в меня такие деньги, которые мне не заработать и за двадцать лет, и если он вздумает потребовать возмещения убытков (а почему бы ему и не потребовать?), то мне останется только продаться к нему в рабство. Нет, на самом деле мне просто стало жалко этого неудачливого бизнесмена, который опять обломился и прогорел и теперь, кажется, уже не встанет на ноги. А несчастная наша Петровна… Это особый вопрос. В сущности, можно и так сказать: внезапно возвращённая молодость была для неё как болезнь, как видение, как причудливый сон, — теперь наступает утро, пора просыпаться.
А моя теория? А тут и вовсе не за что волноваться: подарит она человечеству вечную молодость или не подарит, всё же открытие биорезонанса останется величайшим открытием за последние двести лет, независимо от его практической пользы.
Так что Нобелевка всё равно моя. Её-то как раз и хватит на покрытие долга Калинкину.
И тут в дверь позвонили. Я открыл. На пороге стояла Петровна. Лицо её светилось безмятежностью, волосы были чуть влажны от утреннего тумана, в руке она держала букет из трёх сочных стеблей иван-чая и двух долговязых ромашек. Она вздохнула и я поразился чистоте и прохладе её дыхания. Она молчала, и я молчал, сосредоточенно вглядываясь в её молодое, теперь очень красивое лицо: три недели, всего три недели…
— Где была? — спросил я мягко.
— Да просто гуляла… К реке спустилась. Так красиво… Такой город удивительный… А я раньше и не видела ничего. Очень красивый город. Особенно когда по этой улице над рекой идёшь… Солнце встаёт, река начинает светиться, так что глазам больно… И сосны между домами…
— Никто тебя не обижал?
— Не-ет!..
— Никого не видела из знакомых?
— Вообще никого! Пусто в городе! Все спят!
— Чаю хочешь?
— Не-ет!..
И тут топот злой татарской конницы — покамест отдалённый и нестрашный — зазвучал у меня в груди…
— А что это у тебя… — сказал я вкрадчиво. — Что это у тебя тут… на кофточке… пыль какая-то… дай-ка, стряхну… ну-ка, ну-ка… да ты не шарахайся от меня…
ГЛАВА 26
…Часов через пять, — утро ещё не кончилось, — мы с Шурой сидели над рекой на самом высоком из городских холмов, на траве, среди редких тонких сосен, под чистым тёплым июльским небом. Мы сидели, прислоняясь друг к другу и касаясь друг друга головами. Мы смотрели врозь: она — на вершины сосен, я — на белоснежное здание ГЭС вдалеке, внизу. Очень красивое сталинское здание, похожее скорее на какой-нибудь обком партии в крупном городе, чем на электростанцию… Или нет, почему же обком? — на дворец причудливого богача, которому взбрело в голову выстроить свои хоромы посреди широкой, сильной реки. Отсюда, с горки Сосновки, этот дворец был виден во всём своём великолепии и мощи, и этот речной размах, и лесистые холмы на горизонте, и у нас почти что под ногами, на другом берегу Свири разноцветные домишки Берёзовки — самого дальнего конца нашего города…
Мы думали каждый о своём. Мы оба старались выказать друг другу наивозможнейшую нежность, старались вложить в эту нежность побольше искренности, поменьше слащавости, — и оба понимали, что сделали что-то не то.
«Вот ведь, — думал я, — встретились, блин, два одиночества… Развели, блин, на дороге костёр… А костру разгораться не хочется…»
— Вот и весь разговор! — сказал я вслух.
— Что? — спросила она рассеянно. — Что ты там шепчешь? Эх ты, беленький…
И она слегка, кончиками пальцев погладила меня по макушке:
— Такой беленький… Да… Дела-а…
Беленьким она меня назвала не столько нежно, сколько насмешливо.
— Сама-то беленькая! — ответил я.
— Андрюшка, Андрюшка! — вздохнула она. — Что ж делать-то будем? Может, теперь за тебя замуж попробовать?.. Алёнка, вон, советует. «Возьми, говорит, парня себе…» Да ведь ты же мне как сын… Не знаю, почему так…
— Ну, пусть будет сын, — махнул я рукой. — Не вышло отцом твоим стать, — так буду хоть сыном!
— Нет, правда, Дрончик! Не могу я тебя иначе видеть! Когда мы с тобой сегодня утром… Так неловко было… Как будто запретное что-то… Или это глупости всё, — как ты думаешь?
— Нет, не глупости. Я и сам так считаю: именно что-то запретное.
— Вот и хорошо! Давай, не будем больше ничего такого, ладно? Но я тебя не брошу! Я буду о тебе заботится, буду убирать, стирать, готовить…
— Да, особенно готовить!.. Всю жизнь мечтал завести себе прислугу. Горничную, — или как там это называется… Нет, Шура, и это у нас с тобой не выйдет…
— Почему?
— Да как тебе сказать…
— Как? А вот как я тебе так скажу: с любовью у меня не вышло ничего, — не так я о мужчинах думала, не так я это всё представляла. Миша, — он неплохой парень, и ко мне со всей душой, но — извини… Это я, значит, всю жизнь с ним нос к носу, нюхать, как от него пивом пахнет, слушать, как он про телевизор рассуждает, а потом ещё и любви ему подавай!.. Нет, — это если бы смолоду, — тогда бы привыкла, может быть, а сейчас…
Я бы многое мог возразить ей, — но время для возражений прошло.
— Хотела я песни петь, артисткой стать, — продолжала Петровна. — Тоже ведь… давняя мечта… Бывало, приедут артисты в колхоз, — я смотрю, и от зависти помираю… Вот, думаю: это же моё, моё! Я бы так спела, что тут крыша бы рухнула, — да, ты знаешь, ты меня слышал. Ну, и что вышло? — срам сказать…
— Видишь ли… — начал я, решась, наконец, выложить всю правду, но она перебила:
— Я знаю, что ты скажешь! Погоди, мол, Шурка, потрепи немного: в этот раз не получилось — в другой раз получится, жизнь длинная, и любовь ещё найдёшь, и петь ещё будешь… Не знаю! Длинная или короткая, а кое-что я поняла. Жизнь-то, видишь ты, она и вправду длинная, да я её всю уже прожила. И как прожила, так мне и нужно было её прожить, — у всякого цветочка своя расцветка: одним замуж идти, одним петь да плясать, а другим у батюшки на привязи сидеть, да в коровнике бидонами греметь. Это я не плачусь, нет! Ты пойми: это моя жизнь такая, это такая расцветка у моих цветов. Чужой жизни что завидовать? Что, разве замужние не плачут? Что, плясуньи не спотыкаются? Ох, да как ещё!.. Или у меня в жизни радости не было? Да я дома перед зеркалом плясала и так-то радовалась, — куда же больше? Это понять надо: вот моё, а вот — не моё! И чужого — не трожь! А я тронула, — и что теперь? — словно горького наелась: не моё! Ты мне молодость вернул, — спасибо! Нет, правда, — спасибо! Но только если ты мне и двадцать раз молодость вернёшь, так я двадцать раз буду у кого-то на привязи сидеть, поганые вёдра из-под кого-то выносить, да коровам вымя оглаживать. Вот я и предлагаю: давай, я за тобой ходить буду, как прежде за батюшкой. Ты-то помягче его будешь, подушевнее… А у меня — судьба такая. Молодость!.. Да что мне эта молодость? Это вот как получается: я шла себе, шла, направлялась куда-то, и уже пришла почти, а ты меня за руку хвать, да вновь к началу пути оттащил! «Иди снова той же дорогой!» Ну, славно как! Опять пойду ноги топтать, — и опять ты меня у самого порога назад поволочишь!.. Вот оно, дело-то какое!
— У самого порога, говоришь? — спросил я, удивлённый. — А что же это за порог такой? И за порогом-то что? Или кто? Ну-ка, скажи, поповна!..
— Я баба глупая, — тихо сказала Петровна. — Я из книжек одни стихи читала, да геометрию из-под батюшкиной палки учила. Божественное я плохо понимаю. Обида у меня была на Бога, большая обида, на долгие годы… Да, видно, прошла уже. Я ж Его и не видела никогда… Молилась в молодости, молилась, а Его не видела… А тут вроде стал Он проглядывать немножко… не в глазах, в уме… Только-только я присмотреться хотела, — на тебе! — ты явился со своим аппаратом! Снова всё божественное у меня рухнуло!
— Слушай, Петровна! — начал я, ободренный её рассуждениями. — Нужно сказать тебе одну очень важную вещь. Слушай внимательно и приготовься к тому, что я скажу.
Она посмотрела на меня долгим, испытующим взглядом.
— Значит… Во-первых, знай, что второй раз вернуть молодость я тебе не смогу. Я сегодня проверял расчёты: этот фокус можно проделать с человеком только один раз в жизни.
Она прищурилась, сжала губы.
— И дальше. Самое главное. Ты только не волнуйся, соберись с духом.
Что-то в её лице дрогнуло, как-то брови жалобно надломились…
— Петровна… Шурка… Ты скоро опять начнёшь стареть… И очень быстро вернёшься в прежнее состояние. Очень быстро. Гораздо быстрее, чем… В общем, у тебя что-то около месяца осталось.
Она как-то разом побледнела до синевы, отшатнулась от меня, вскочила на ноги, затрясла руками, словно пыталась стряхнуть с них какую-то гадость, раскрыла рот беззвучно, а потом развернулась и побежала куда-то, — всё ещё тряся руками, и рыдая громко, во весь голос.
«Ну вот, — сказал я сам себе, — полдела сделано. Теперь сообщим то же самое Славику».
ГЛАВА 27
Благо жил он неподалёку в длинной разноцветного кирпича хрущёвке, в трёхкомнатной квартире на пятом этаже, из окон которого тоже была видна Свирь и белый дворец электростанции. По лестнице, пропахшей дохлыми кошками, я вскарабкался к его чёрной железной двери.
Открыла Тома, а я — вот чудеса! — и забыл о её существовании. Как и она о моём, — судя по всему. Очень доброжелательно (по-настоящему, искренне доброжелательно) она поздоровалась:
— Здравствуй, здравствуй, Сергей, заходи!
«Вот и в Сергея меня произвели, — подумал я, перешагивая через порог. — Интересно, это повышение или понижение?» А её доброжелательность оскорбила меня больше, чем вы можете себе представить: «Всё ей, курице раскрашенной, по барабану!»
— Заходи, раздевайся! — улыбалась она. — Сейчас мы Славку от телевизора отгоним. Засел с самого утра! Вот безобразник! А я погулять хотела с ним… Может, и ты с нами — на Свирь, на пляж?
Из комнаты в коридор выплыл заспанный Славик (он, кажется, дремал перед телевизором):
— …Нет, не покажут, — сказал он мне, не здороваясь, — перенесли трансляцию. Представляешь, Ларискин концерт должен был с ранним утром идти! Ну, где это видано?! Кто ж его смотреть будет? Но ничего, ребята поднажали: перенесли на завтра, на вечер. Ну, что, Эдисон? Вижу я, у тебя разговор серьёзный. Так? Так? Признавайся.
Я признался.
— Эх… — болезененно скривился Калинкин. — Неохота мне сегодня… Ладно… ты тут посиди покамест, а я только вниз за сигаретами сгоняю… Томик, угости-ка человека кофием, ага? Тортик там, туда-сюда…
Я присел на полированный табурет на кухне. Тома хозяйничала у плиты, повернувшись ко мне спиной; с печальным восторгом смотрел я на её обтянутые затрёпанными домашними джинсами ноги.
— Ну как, помирились со своей? — спросила она, мимоходом оборачиваясь ко мне.
— Да, — ответил я.
— Всё в порядке теперь?
— Ну, более или менее.
— Да, Серёжа, надо вам жениться на ней. Надо. И тогда всё в норму придёт. Потому что…
И она ещё долго учила меня жизни, не отрываясь от плиты и почти не показывая лика, — не от обиды на меня, — просто… Я не запомнил ни слова из этой речи, а жалко… Всё-таки, это были последние её слова, обращённые ко мне. С тех прошло почти два года, и за всё это время лишь «здравствуй», да «пока» при случайных, нечастых встречах на улице… Нет, нет, закрыта тема, уже наглухо закрыта…
Явился Славик, сел напротив меня за стол, закурил (недовольная Тома раскрыла форточку) и спросил устало:
— Ну, что там? Погоди, не говори, сам скажу. Стареет красотка?
— Да.
— И никак её обратно к молодости не повернуть?
— Никак.
— И быстро стареет?
— Очень быстро. Как ты догадался, Слава?
— Подумаешь, премудрость… Всё к тому шло… — философически промычал он и задымил, как выхлопная труба. Я молчал, и он молчал. Мне было его очень жалко. Тома присела рядом, — ей тоже было жалко Славика, хоть она и не понимала, о чём идёт речь, и не вмешивалась в наш разговор, только обнимала мужа за толстые плечи и грустно смотрела на его маленькое белое ухо.
— А ты, небось, о деньгах страдаешь? — спросил Славик, топя окурок в блюдце с чайными опитками. — О долге, небось, думаешь? «И когда же я этому мироеду-Калинкину такую пропасть денег верну?»
Помолчал, посмотрел в окно.
— Да не бойся ты Калинкина… Тоже ведь, и Калинкин — человек. У меня мыслишка-то такая была… Откроем мастерскую по ремонту компьютеров… Будешь там и заведующим, и старшим мастером, и приёмщиком… Дело верное. А половину выручки — мне. И мы квиты. Согласен?
— Согласен, — сказал я с облегчением.
— Может быть, даже не половину, а треть… Честно говоря, с деньгами-то сейчас проблем нет. Лариска раскрутилась, а я всё-таки в доле… А красотка твоя… Ну, с ней всё ясно. Что тут сделаешь? Ничего. Но вот какая ещё мыслишка есть: открываем в Питере салон временного омолаживания! Возвращаем юность не навечно, а на время. Как ты думаешь, — разве мало желающих найдётся? Очень много! Очень много! Перед смертью косточки размять, — чем плохо? Аттракцион «Вторая молодость», — а? Дело хорошее! Платить бу-ду-ут!..
И он прищёлкнул пальцами. Господи, почему я его так жалел? — просто сердце срывалось от жалости… Бизнесмен-неудачник…
В прихожей, завязывая шнурки, я молчал, и Славик, стоя рядом, тоже молчал, и Тома, ухватив Славика за плечи, выглядывала из-за его спины молча. И я ушёл.
Свидетельство о публикации №221090901358