Мэй Синклер. Небеса

                I


   Мистер Сэшенс решился. Он туда пойдет. Было бы обидно не воспользоваться тем, что он оказался поблизости; такой случай может больше и не представиться. Ничто не привело бы его сейчас в Саттон, кроме похорон, – похорон его кузена и  предпоследнего Сэшенса.

   Ведь он не был там лет тридцать; с тех пор, как вышла замуж Роуз Мильтон; с тех пор, как умерла его мать. А  сейчас  ему уже пятьдесят семь.

   Он помнил, как туда добраться: с заднего двора  через яблоневый сад к ельнику; потом под темными кронами елей по конной тропе между частоколом и опушкой леса. В конце тропы он увидит широкую желтую дорогу, пересекающую лес, и, прошагав  по ней сотню ярдов, подойдет  к «Старому зеленому дракону». Он помнил, как выглядит трактир, будто присевший на желтом изгибе дороги под исчерна-зеленым полукругом елей, помнил его красную крышу, низко надвинутую на окна. У дороги, над каменным корытом для лошадей, он увидит вывеску на шесте – зеленого дракона на белом фоне. Увидит эркерное окно гостиной, мелкие зеленовато-бутылочные стекла, тонкие красные гардины.

   Конная тропа была все та же – сумрачная под сенью елового леса. Мистер Сэшенс словно вернулся в молодые годы. Ему было двадцать пять, и он шел на свидание к Роуз Мильтон. Она сидела с вязанием в руках у эркерного окна между красными гардинами и, ожидая его, поглядывала на дорогу. Сад гостиницы вдавался в лесную чащу; там была маленькая лужайка с беседкой, сплетенной из плакучей ивы, где он в первый раз пил чай с Роуз и Элис Мильтон. В тот первый раз. Когда он все не мог наговориться.
 
   Он вспомнил второй раз и охватившее его смятение, когда  увидел Роуз за барной стойкой; ее маленькое мечтательное личико вдруг оживилось, стало внимательным. Губы очаровательно улыбались грубым возчикам, пившим пиво, – это была легкая, говорящая улыбка. Она не хотела смущать и обижать их своей утонченностью, своей непохожестью. Он вспомнил, как засияли ее глаза, когда она увидела его; она не думала, что он придет снова. И лицо Элис, когда она на него посмотрела.

   Между сестрами было большое сходство, за исключением того, что Роуз была смуглой, а Элис – выше и стройнее, и ее лицо выглядело так, будто сделано из более твердого и чистого материала. Слишком твердого; слишком чистого. И у нее были серые глаза, светлые и большие как… как распахнутые ворота. Он и теперь, казалось, видел их – глаза Элис.

   Еще он помнил невероятные вещи, которые случались в дождливые дни в гостиной с красными гардинами, когда Элис проделывала эти трюки, заставляя Роуз подчиняться своей  воле.  Стоило ей просто посмотреть на Роуз и сказать: «Ты пьешь неразбавленный виски», как маленькое личико Роуз морщилось от отвращения, и она выливала чай в миску для помоев. Элис могла заставить ее думать, что кот Банни – это ребенок, и Роуз укачивала его, прижав к груди. А однажды он видел, как Роуз вышла из бара, неся пивную кружку, и рукой защищала ее от сквозняка. Ей казалось, что это горящая свеча. Но когда он спросил ее, что она делает, она только засмеялась; снова «эта Элис», сказала она.

   Иногда он спрашивал себя, не Элис ли это… Но нет; это он сам. Или, скорее, его мать. Она и слышать не хотела о его женитьбе на Роуз Мильтон. И слышать не хотела о свиданиях с ней. И все-таки он продолжал ходить к Роуз.
_________________________________________

   Он помнил все их встречи; от первой до последней. За всю свою жизнь только ради этих встреч он шел против воли матери, ускользая из мрачного дома в Хайбери, сбегая по субботам к Роуз Мильтон. Только ради них он обманывал мать, притворяясь, что отправляется  навестить тетушку и кузенов. Он мог упрекнуть себя только в этом – в страстной влюбленности в Роуз Мильтон, в этих субботних проделках; зато сполна расплачивался за них по воскресеньям, утром и вечером посещая с матерью церковь, сидя долгими послеполуденными часами с ней и ее «воскресным другом» мистером Минифаем, слушая, как она высоким тихим голосом поет им псалмы и аккомпанирует себе на фисгармонии; сопровождая ее на концерты духовной музыки в Альберт Холл. И вечерами всех остальных дней; когда он оглядывался на свою молодость, ему казалось, что все их он провел дома. Он был так полон решимости возместить ей смерть отца; а до этого, насколько он помнит, загладить вину за жизнь отца – за все, чем его отец был и не был.

   Решал ли он что–нибудь сам? Не она ли принимала решения, не она ли проявляла свою волю, в то время как он, не противясь, подчинялся и ее решениям, и ее воле?

   А кто мог бы ей противиться? Он видел ее, как сейчас: прекрасное лицо между кружевными оборками чепца, между прядями белокурых волос, и выражение на этом лице, когда отец донимал ее, – выражение смирения, небесного терпения, святого мученичества. Ведь он любил ее так сильно, что возненавидел мистера Минифая, бедного старого Минифая, которому ничего не перепадало; за всю его воскресную преданность – ничего.

   Потом, поздней весной, мать поехала с ним в Саттон. Он не мог удержать ее; как, скажите, он мог ее удержать? Кроме того, ему хотелось, чтобы она увидела Роуз Мильтон.

   И когда мать увидела ее, он понял, что должен выбирать между матерью и Роуз. Между Роуз и матерью. Если наберется смелости…

   Он отложил визиты в Саттон до тех пор, пока не убедился, что смелости ему хватает; а когда появился там, Роуз уже была помолвлена с Джорджем Парджетером.

   Об этом ему сообщила Элис, гуляя с ним по лесу.

   – Ты сам виноват, – сказала она. – Нужно было забирать ее, когда было можно… Даже теперь, если попытаешься, ты сможешь ее забрать.

   – Нет-нет.

   – Но почему?

   – Ну, не знаю. Так нельзя.

   – Эх… У тебя нет собственной воли. И никогда не будет, пока жива твоя мать. А может, даже и потом. Потом мать может стать еще сильнее.

   – Не говори такие ужасные вещи.

   – Ты трус. Ты даже думать не можешь об ужасном.

   – Я не могу думать о смерти матери. Ты не понимаешь. Я ЛЮБЛЮ ее. Я всю жизнь был с ней счастлив.

   – Если бы ты был несчастен, у тебя было бы больше шансов. Но ты не счастлив с ней. Ты счастлив, только когда убегаешь от нее в собственный мир.

   – О, у меня, оказывается, есть собственный мир, хотя нет собственной воли?

   – От этого тебе никакого толку. Ты в нем ничего не можешь добиться. Не можешь получить то, что хочешь. Ты хочешь получить Роуз, но не решаешься, потому что это не входит в планы твоей матери, и ты не можешь протянуть руку, чтобы взять ее.

   Он не мог. Не мог. Протянуть руку, чтобы что-нибудь взять, было выше его сил.
 
   Он не сердился на Элис. Он знал, что она говорит ему все это, потому что любит его. И было в ней что-то прекрасное. Но он ее не любил. Ему никогда не захочется ее обнять. Он спрашивал себя, захочется ли этого кому-нибудь вообще. Может быть, потому, что он боялся ее из-за тех фокусов, которые она проделывала с сестрой.
 
   – Элис, ты правда можешь заставлять людей делать то, что хочешь?

   – Иногда.

   – Я имею в виду, против их воли. Могла бы меня заставить?

   – О, твоя ВОЛЯ!

   – Могла бы… Могла бы… Могла бы заставить меня встать и подойти к тебе? – Он хотел спросить, может ли она заставить его ухаживать за ней против его воли.

   – Конечно, могла бы.

   – Надеюсь, ты этого не сделаешь. Мне это кажется отвратительным.

   – Тебе нечего бояться. Я ничего не ЗАСТАВЛЮ тебя делать. Я бы никогда так не поступила. Это грешно. Вмешиваться в волю другого человека – самый большой грех… Если только мне не придется тебя спасать.

   – О, не нужно, – сказал он. – Не спасай меня.

   В то время он не испытывал ненависти к Элис. Он возненавидел ее только потом, когда вспоминал, что она говорила о его матери.


   Мистер Сэшенс дошел до конца тропы, до большой дороги. Он все думал, где теперь Роуз Мильтон – Роуз Парджетер – и Элис.

   Дорога изменилась. Она потеряла свою ярко-желтую свежесть. Мартовский ветер выбелил ее и припудрил, грузовые тележки изрыли глубокими ямами и колеями, а еловый лес вдоль нее вырубили через равные промежутки на глубину около двадцати ярдов и разметили участки под застройку.  Впереди он увидел знакомое каменное корыто для воды; но стойки с раскачивающейся вывеской не было. Когда он подошел к изгибу дороги, то не обнаружил  трактира с побеленными стенами и красной черепичной крышей, а на его месте стояла безвкусная трехэтажная гостиница, верхняя часть  которой была выложена желтым кирпичом, а нижняя покрашена в шоколадный цвет. В одном ее углу красовались огромные двери салуна, обрамленные  колоннами из фальшивого желтого мрамора, а над дверями висел газовый светильник – гигантский шар, сияющий треугольными гранями с вырезанными на них звездами. Над всем этим помещался резной плакат в форме рыцарского нагрудника,  золотыми буквами на зеленом фоне рекламирующий эль «Трумен и Хэнсбери».

   При виде этого сооружения  мистера Сэшенса охватило чувство отчаяния, жестокого обмана. Над дверью он прочел имя Джорджа Парджетера, мужа Роуз.

   В гостинице ему сообщили, что старый трактир снесли пятнадцать лет назад и что миссис Парджетер и ее сестра Элис скончались.

_______________________________________


   Мистер Сэшенс забился поглубже в угол купе третьего класса. Дрожь пробегала по коже, как струйка ледяной воды. Мартовский ветер добрался и до него. На похоронах он простудился.

   Время от времени он бросал нервные, враждебные взгляды на своего попутчика. Молодой человек сидел, съежившись в противоположном углу. Только его воспаленное лицо со слезящимися глазами виднелось над грязным шерстяным шарфом. Дребезжащий, сдавленный звук в горле сменился прерывистым кашлем. Он извинился перед мистером Сэшенсом  и сказал, что страдает от тяжелого гриппа. Но мистер Сэшенс не проникся к нему сочувствием. Он подумал: «Этот парень не имеет права  путешествовать, заражая других. За такое нужно наказывать».

   Он всегда боялся инфекции. Он всегда боялся перемен; всегда боялся смерти, потому что думал, что для того, чтобы встретить ее, требуются какие-то невероятные усилия. Он хотел продолжать жить, продолжать работать кассиром в той фирме, в которой трудился чуть ли не с детства. Он чувствовал себя в безопасности в кругу своих обязанностей, ставших привычными, где ему никогда не приходилось нести  ответственность или принимать решения. А грипп в этом году был особенно заразен.

   Вдруг он его подхватит?

   Вдруг грипп перейдет в воспаление легких?

   Вдруг он…?



                II

   Стекло. Стекло. Он был уверен, что это стекло. НЕ ЛЕД. Под ногами оно казалось теплым… ну, определенно теплее льда. Он не знал, сколько времени катился и скользил по стеклу. Невозможно было судить о пространстве по времени, которое вы затратили, чтобы его преодолеть; невозможно было судить  о времени по пространству, которое вы прошли. Никакой системы измерений.
 
   Он попытался считать хрустальные плиты мостовой. Но это было бесполезно. Их невозможно было сосчитать. Мистер Сэшенс решил, что это, должно быть, особый вид пространства; и странность его заключалась в том, что вы попадаете из одной точки в другую, не проходя промежутка между ними.

   Он предположил, что это получалось из-за отсутствия трения. Никакого трения. Это все объяснило бы. Он предположил, что время – время, с которым вы сверяетесь, – все равно течет у вас над головой, и будет очень неловко, когда вы доберетесь до места назначения, не зная, который на самом деле час.

   Именно такое странное поведение пространства и времени заставило мистера Сэшенса подумать, что он, должно быть, спит. И тот факт, что воздух вокруг него переливался, как вода.

   Потом что-то будто подхватило его под мышки и приподняло, так что он, наполовину плывя, наполовину шагая по воде, прибыл на огромную открытую Площадь Города.

   Она, как и дорога, была вымощена хрустальными плитами; большие здания вокруг были построены из блоков хрусталя с  золотыми прожилками,  поставленных друг на друга и сцементированных – нет, сваренных между собой – золотом. А посреди Площади на хрустальных ступенях, обращенный к мистеру Сэшенсу, возвышался огромный хрустальный крест, внутри которого пылало солнце.
 
   Это было ему до странности знакомо; и при виде креста он впервые почувствовал смутное беспокойство. У него было предчувствие, что что-то должно произойти, что-то неприятное. Потом он увидел мать, которая шла к нему наискосок через Площадь; ему показалось, что она вышла из какого-то дома.

   Молодая… молодая. А он помнил ее старой; но знал, что это его мать – его знание было загадочным и неопровержимым, как бывает во сне. Одетая в свадебное платье с длинной белой фатой, развевающейся позади, она была очень похожа на свою свадебную фотографию, которая висела у них дома в гостиной над фортепьяно; ее лицо обладало той пронзительной, тонкогубой, властной красотой, которую он помнил; на нем было знакомое выражение с виду святого, но по сути тщеславного смирения, самодовольная – да, теперь он видел – самодовольная улыбка.

   Он сознавал, хоть это и было неприятно, что не рад видеть мать. Чувство, которое он испытывал, было далеко от удовольствия; скорее, это был страх. Он утешал себя мыслью, что ему это только снится и что человек не отвечает за то, что чувствует во сне. Не отвечает. Во сне это было самым лучшим; ты ни за что не отвечал.

   С тонкой улыбкой мать подставила ему лицо для поцелуя.

   – Я боялась, – сказала она, – что ты не узнаешь меня в моей короне.

   Тогда он увидел, что вместо свадебного венка на ней была корона – золотая, вся в мерцающих звездах. Он подумал, что это так на нее похоже – первым делом обратить его внимание на корону. Он будто увидел, как она входит в столовую в Хайбери с молитвенником в руке и в новой шляпке. И сразу скатился к своей старой льстивой манере разговора.

   – Постойте… постойте… Ведь это то, что называется мученическим венцом, да? (Так же, как он, бывало, говорил: «Ведь это то, что называется «шляпа-сапожок»?»)
 
   – Да. Мученическим.

   – Что ж, нет ничего, что шло бы вам больше.

   – О… шло! СООТВЕТСТВОВАЛО, мой дорогой; я думаю только об этом… Итак, ты пришел ко мне, Альберт?

   Она сжала его ладонь, и по руке пробежала дрожь – резкая и довольно неприятная.

   – Я знала, что ты придешь.

   – Да. Кажется, я каким-то образом откуда-то пришел.

   – Ты пришел, – сказала она, – из Тьмы по Мосту через Великую бездну.

   – Не помню ни тьмы, ни бездны. Не помню, как шел через какой-нибудь мост. Я просто ПРИШЕЛ.

   – Мой дорогой Альберт, ты НЕ МОГ придти другим путем. В твоем-то невозрожденном состоянии. Разве тебе не объяснили?

   – Кто и что не объяснил?

   – Наставники – Духовные наставники, которые доставили тебя сюда?

   – Не помню никаких наставников. Я не понимаю, о чем вы говорите. Что нужно было объяснить?

   – Систему искупления. Не воображай, что ты мог добраться сюда сам, своими силами, благодаря своим заслугам, что у тебя был вход…

   – Но, говорю же вам, я это сделал. Я целую вечность шел один, скользя по стеклу; со мной никого не было. И попал прямо в центр всего этого.

   – Это сделал крест, – сказала она, – крест. Он притягивал тебя. Это магнит. Магнит Мироздания.

   Мистер Сэшенс стоял на огромной открытой Площади, неловко моргая  от яростного света, исходящего из сердцевины креста.

   – Все это утомило тебя, – сказала мать. – Пойдем в дом.

   Как он мог заметить, это был главный дом на Площади, отличавшийся от остальных высотой и шириной, а также  хрустальными ступенями, которые вели к колоннаде, сделанной сплошь из хрусталя с золотыми прожилками, и это каким-то странным образом напомнило ему фасад церкви Святого Панкратия. Пока он проходил вслед за ней через высокие золотые двери, его не оставляло какое-то дурное предчувствие, предвидение – или это было воспоминание?  Мать взяла его в свои руки; она будет держать его за этими золотыми дверями, как держала в невзрачном домике в Хайбери. Мистер Сэшенс убеждал себя, что на самом деле этого не случится. Его мать мертва, а он сейчас проснется и будет свободен.

   Между тем, он рассматривал удивительный интерьер, в котором каждый предмет был таким же твердым и прозрачным, как хрустальные стены. Кушетка, на которой они сидели, похоже, была высечена из цельного блока чистого изумруда; стулья и столы со скрещенными ножками обладали хрупкой чистотой желтого топаза; шкафчик напротив светился рубином «голубиная кровь»; цветы в хрустальной вазе на сапфировой подставке подрагивали, сверкая трепетным блеском ограненных драгоценностей.

   Сначала он подумал, что находится в зеркальном зале, ярко освещенном электрическим светом и отражающемся с обоих концов, что создавало видимость длинной анфилады ослепительных залов. Потом он увидел, что эта анфилада была не отражением; это были другие комнаты с другой мебелью, которые просматривались насквозь, потому что свет проникал через хрусталь. Это удивило бы его, если бы он не знал, что спит.

   И от всех поверхностей исходила быстрая мерцающая вибрация, танец бесчисленных точек света, так что вся картина вспыхивала и дрожала, как в кино.

   А мать спокойно продолжала разговор, как будто ничего вокруг него не требовало объяснения. Он услышал, как по старой привычке  послушно говорит: «Если вы так думаете, матушка, то ТАК ОНО И ЕСТЬ».

   – Конечно. Если бы я не молилась, молилась и молилась за тебя, Альберт, тебя бы сейчас здесь не было.

   – Совершенно верно, но я не могу понять, что ВЫ здесь делаете.

   – Я, Альберт?

   – Да, вы. – Он подумал об ее унылой, строгой гостиной в Хайбери. – Я не могу во всем этом разобраться. Это на вас как-то не похоже.

   – Что на меня не похоже?

   – Все это великолепие… вон та рубиновая штука. Я имею в виду, что это не в вашем вкусе.

   – Это не мой вкус, – сказала мать, – это Божий вкус.

   – Ну, – сказал мистер Сэшенс, – это выше моего понимания. Правда.

   Он поднес руку к голове, чтобы защититься от мерцающего света. Мать закрыла глаза и замерла, и вскоре он почувствовал, как в прозрачном пространстве что-то стало затуманиваться и сгущаться, словно молоко, растекающееся в воде, пока хрусталь не превратился в белый халцедон, изумруд в нефрит, топаз в тусклый янтарь, а сапфир в лазурит.

   – Вот, – сказал мистер Сэшенс, – так-то лучше. Я не смог бы долго это выносить, этот адский блеск.

   – Альберт, пожалуйста, не забывай, где ты находишься.

   – Вот-вот, – оживился мистер Сэшенс. – ГДЕ Я?

   Она посмотрела на него с тем прежним выражением недоумения и изумления, которое он хорошо помнил.

   – О, мой дорогой, – сказала она, – разве ты не знаешь? Ты на Небесах.

_____________________________________


   – Значит, – сказал мистер Сэшенс, – я не сплю. Я умер. – Он сказал это вслух самому себе. Мать оставила его в одиночестве.

   Но кто-то ему ответил: «Таких НАЗЫВАЮТ мертвыми в том месте, из которого вы пришли. На самом же деле, вы теперь в своей вечной жизни». – Слова произносились размеренно, учтиво и немного нараспев.

   Позади него кто-то вошел в комнату. На хрустальном полу он увидел отражение мужской фигуры. Мужчина выступил вперед  и встал перед ним в позе, которая что-то ему напоминала:  согнутая левая рука была плотно прижата к груди и сжимала свиток. Где-то он уже видел эти отчетливые, резкие складки белой драпированной одежды, редкую аккуратную каштановую бородку, гладкие волосы до плеч, разделенные пробором, бледное, кроткое лицо. Где же…

   – Не думаю, – сказал мистер Сэшенс, – что имел удовольствие…

   – Имели. Я встретил вас на Мосту. И привел сюда.

   – А, матушка мне говорила.

   – Милый молодой человек…

   – Я не молод. Совсем не молод, – сказал мистер Сэшенс.

   – Для вечности – очень молоды. Вам стоит усвоить, что если ваша мать что-то говорит, то наверняка так оно и есть.

   – Об этом мне напоминать не нужно, сэр.

   – Вы должны это осознать.

   – Если бы я знал, с кем имею удовольствие говорить…

   – Мое имя во временном мире – Стэнфорд Джонс. Оно может быть вам знакомо.

   Да, оно было очень знакомо, но он, хоть убей, не мог вспомнить, откуда.

   – Итак, мистер Джонс…

   Незнакомец поправил: «Мое имя в вечности – Аспирель».

   – Значит, мистер Аспирель. (Он подумал: «Какая чудовищная манерность! И еще встал так, чтобы выглядеть, как Иисус  Христос. Я называю это потрясающей безвкусицей»).

   – Могу я быть вам чем-то полезен?

   Незнакомец улыбнулся с какой-то слащавой снисходительностью.

   – Вы можете называть меня просто Аспирель. Кроме этого, вы ничего не можете сделать. Напротив, именно я должен помогать вам во всем.

   – Вы поставили меня в затруднительное положение, сэр. Я все еще не приблизился к пониманию…

   – Кто я и чем занимаюсь?

   – Вот именно, будьте так добры.

   – Я, – сказал Аспирель, – Главный инструктор этой области Небес. Я ректор Колледжа духовных наставников. И вследствие очень высокого положения, которое здесь занимает ваша мать, я согласился взяться за ваше образование.

   Он сел рядом на изумрудную кушетку, и возникла пауза, во время которой мистер Сэшенс разглядывал нависающие веки и плотно сжатые губы ректора, прикрытые завесой рыжеватой бороды.

  – Вы увлекаетесь естественными науками, – сказал Аспирель утвердительным тоном, без какой-либо вопросительной интонации.

   Мистер Сэшенс ответил, что в молодости он одно время этим занимался, но, если что и знал, то все забыл.

   – Вот и хорошо. Меньше нужно будет переучивать. Самая большая трудность с нашими учениками состоит в том, что они склонны слишком много помнить. Их приходится учить забывать. Выкидывать из головы все теории, все законы естественных наук, все великие открытия. Что открыли ваши великие открытия? Ничего. А наши раскрыли тайну Вселенной.

   Слушая это, мистер Сэшенс почувствовал, как в нем возрождается тяга к знаниям, которая когда-то заставила его посещать лекции по геологии в Лондонском политехническом институте. Он даже купил подержанный экземпляр «Естественной истории творения» Геккеля и прятал от матери там, где она не могла его найти, – в столе на работе, а читал в обеденный перерыв в чайной лавке «А.В.С.». Ему понравилась идея слушать лекции в Колледже духовных наставников.

____________________________________________


   Оператор отпустил рукоятку Космологической машины. А  голос Аспиреля все звучал и звучал в огромном лекционном зале Колледжа – одинокий и раскатистый, как гудение церковного органа.

   – Сейчас вы видели, – говорил он, – как с помощью механизма, такого же простого, как ваш офисный диктофон, перед вами развернулась космическая драма – от начала движения атомов, через грандиозные события в звездном пространстве  и в мире геологии, через охлаждение раскаленной Земли, образование вулканических пород, ледниковых пород, подъемы и оседания пластов, через чудеса каменноугольного периода и далее, к эволюции известных нам органических существ. Кажется, вы совершили путешествие назад во времени; но в действительности это не так; потому что для нашей науки прошлое – это не прошлое. Вы просто соприкоснулись  с теми вибрациями, благодаря которым наблюдателю стали бы видны события доорганического времени, если бы тогда был наблюдатель. Все это, – сказал Аспирель, распалившись и взмахнув руками, – вопрос вибраций, проходящих сквозь воздух, сквозь эфир от вселенной к вселенной через все пространства и все времена, во веки веков. Вы можете улавливать эти вибрации, как камертон улавливает звук. Благодаря их неизменности, прошлое никогда не становится по–настоящему прошедшим.

   – Это, – сказал он в заключение, – часть Великой Тайны, которая была нам открыта…

  Великая Тайна…? Мистер Сэшенс задумался. Все это было смутно знакомо. Когда-то он читал что-то очень похожее в какой-то книге. Все, что касается жизни растений, к примеру, – он читал об этом в книге. В книге с диаграммами.

   – Но мы, – продолжал Аспирель, – еще не приблизились и к границам  нашего откровения. Того откровения, которое поведет нас вперед и вверх к познанию и видению Бога. Только когда мы перейдем к эволюции человеческих форм, мы  приблизимся к его сути. Это будет темой нашей следующей лекции.

   Если бы он мог вспомнить название этой книги…

   Куда бы он ни отправился на Небесах, его везде преследовало ощущение, что когда-то он все это видел и слышал: сад его матери – квадрат, окруженный  крытой аркадой и обсаженный  по периметру сверкающими деревцами; столовую матери – абсолютно пустую, со стоящим на возвышении длинным узким столом со скрещенными ножками; ее спальню с квадратной кроватью; окна и крышу огромного конференц-зала Колледжа с местами  для Духовных наставников, каждое из которых располагалось в резной нише. Он помнил веерные своды и кружевную резьбу, ажурные переплеты, бусины по краям  балдахинов. Готика. Готический стиль, вот что это было; или это ранний Английский перпендикуляр?

   Ему хотелось подробнее ознакомиться с Городом, проникнуть в страну за его пределами, самому повозиться с Космологической машиной. Но едва он начинал что-то делать в одиночку, как из-за какой-нибудь двери или колонны на него выскакивала мать или Аспирель. И уводили на лекцию одного из Духовных наставников, или на концерт Небесной музыки, или на Мост перехода – смотреть, как спасенные раскаявшиеся грешники, переходят от Тьмы к Свету. Это было любимое развлечение его матери, и оно напомнило мистеру Сэшенсу их осенний отдых в Дувре, когда в ненастные дни они ходили на пирс смотреть, как высаживаются измученные морской болезнью пассажиры, пересекшие Ла Манш. Раскаявшиеся грешники были очень похожи на этих пассажиров – такие же изможденные и обессиленные; глаза на их осунувшихся, бледных лицах были наполнены страхом, и они так и норовили упасть на колени, когда их подхватывали Наставники. Мистер Сэшенс поинтересовался:  неужели он выглядел так же, когда прибыл сюда, и ему ответили – да, только намного хуже; Аспирель сказал, что ему стоило большого труда с ним сладить. Спасенные, казалось, вначале были ослеплены светом Небес и не ведали, что творят; они бились, как безумные, сопротивляясь Наставникам. И, наблюдая за их борьбой, мистер Сэшенс недоумевал, почему его мать приложила столько усилий к тому, чтобы он прибыл на Небеса таким мучительным и унизительным способом.

   Каждый день он открывал в ней что-то такое, о чем раньше не догадывался; потому что оказалось, что это посмертное состояние давало исключительную прозорливость. И с каждым днем в нем нарастало беспокойство. Великолепная хрустально-золотая архитектура Небес не могла скрыть от него тот факт, отвратительный факт, что его опять втягивали во что-то, похожее на прошлую жизнь в Хайбери, где воля матери подавляла его на каждом шагу. Всю свою жизнь он безуспешно стремился к обществу людей, обладавших интеллектом, с которыми, как он выражался, «можно поговорить». Здесь они никогда не покидали свой квартал  Города. Они не встречали никого, кроме Духовных наставников или избранных студентов Колледжа.

   Мать и Аспирель пытались заставить его сблизиться с одним из них, в ком мистер Сэшенс узнал старика Дэнси – зеленщика и служку церкви Святого Иуды в Хайбери. Он помнил Дэнси как тупого и безграмотного субъекта, которому мать платила небольшое пособие, спасавшее его от бедствий, порожденных его невежеством. На Небесах, как и на земле, у Дэнси было лицо явного придурка, косой глаз и кривая улыбка, прорезавшая левую щеку, когда он не понимал, что ему говорят  (а понимал он редко), и две раздражающие фразы, которыми он прикрывал свой идиотизм: «Это ясно, как Божий день» и «Как ни крути, мистер Сэшенс».

   И вот он здесь, на Небесах, оператор в Колледже наставников. Он крутит ручку Космологической машины; он почти закончил обучение в начальных классах, и оказалось, что мистер Сэшенс должен смотреть на Дэнси снизу вверх, как на своего духовного руководителя. Это очень раздражало мистера Сэшенса.

   Он начал задумываться, есть ли, в таком случае, для него на Небесах что-нибудь новое, что-нибудь чудесное. Взять, к примеру, концерты Небесной музыки. Он понимал, что Небеса повсюду славятся своей музыкой, и что-то там было в «Откровении» о Новой песни. И все же он мог поклясться, что этим вечером они просто слушали «Мессию». Вот оно, это блеяние: «Все мы как овцы… Все мы как овцы…»; ошибиться просто невозможно.

   Тем не менее, мать и Аспирель были раздосадованы, когда он сказал, что это «Мессия», и Аспирель объяснил, что ему это просто показалось, потому что он слушал Небесную музыку земными ушами. А когда он продолжал стоять на своем, пытаясь доказать им, что это Гендель, маленький Дэнси улыбнулся своей кривой улыбкой и протараторил, брызгая слюной: «Эндель – не Эндель, а Небесная музыка есть Небесная музыка. Как ни крути, мистер Сэшенс». Идиот думал о своей благословенной машине.

   И эта последняя лекция, которая завершала его курс естественных наук, – по эмбриологии. Конечно, Аспирель велел ему быть готовым к откровению, которое превзойдет все, что известно об эмбриологии на земле; и все же мистер Сэшенс испытал первый чувствительный укол недоверия, когда Дэнси (чье имя в вечности было Реджиус) повернул рукоятку Космологической машины и Аспирель предложил исследовать «зародышевую плазму человека на ее самой ранней стадии». После чего вы могли увидеть свернутое в виде запятой, микроскопически малое, совершенное человеческое тело со всеми полностью развитыми органами и нервной системой, которая была видна в прозрачной плоти.

   По мере того, как Дэнси-Реджиус продолжал вращать рукоятку, эта фигура увеличивалась в размерах, не меняя структуры, оставаясь совершенной на всех стадиях роста.

   И вдруг мистер Сэшенс вспомнил свою книгу, «Историю творения» Геккеля, те схемы.

   – Но, – воскликнул он, – это не эмбриология. Это совершенно противоречит законам эволюции.

   – Как это – противоречит? – нахмурился Аспирель. Никогда еще он не был так раздражен. Дэнси-Реджиус исчез; у него был урок.

   – Ну, я имел в виду эмбрион – на этих ранних стадиях он выглядит не так. Мы прекрасно знаем, как он выглядит. Сначала это одноклеточный организм, потом он похож на головастика, потом на ящерицу, потом на рыбу, потом напоминает горгулий. Послушайте, ведь даже когда он рождается, то похож на обезьяну.

  – Для духовных  глаз, – сказал Аспирель, – он ни на что такое не похож. Он такой, как мы вам показали. Совершенный с самого начала.

   – Я этому не верю, – сказал мистер Сэшенс, – мы ведь говорим о естественных науках, так?

   – Альберт, – сказала мать, – ты противопоставляешь Аспирелю собственное мнение?

  – Нет. Я противопоставляю мнение Дарвина, Хаксли и Герберта Спенсера.

   Мать и Аспирель переглянулись и обменялись мимолетными улыбками. Небесными, но немного ехидными,  понимающими улыбками.

   – Мы, – сказал Аспирель, – представим вас на их суд.

   Они перешли из лекционного зала в одну из огромных классных комнат и в дальнем конце, в отдельной группе самого низкого уровня, которую вел  Дэнси-Реджиус, увидели их – Дарвина, Хаксли и Герберта Спенсера. Мистеру Сэшенсу были знакомы их портреты, и он узнал Дарвина  по лысой голове, курносому носу и белой бороде, Хаксли – по большому хищному рту и черным бакенбардам, а Герберта Спенсера – по кончикам воротничка, голове, напоминающей купол Британского музея, длинной верхней губе и сходству с тем милым старым дворецким, который служил у Тонтон-Смитов.

   Это было непостижимо, но они сидели в ряд перед Дэнси, церковным служкой и зеленщиком, читая нараспев катехизис. Дэнси покрикивал на них: «Ну, повторяйте за мной, мистер Дарвин… За мной, мистер Аксли… За мной, мистер Спенсер… А теперь – все вместе».

   – В шесть дней…

   – В шесть дней…

   – В шесть дней сотворил Господь небо и землю,
     Моря и все, что есть в них.

   А увидев Аспиреля, они поднялись и встали по стойке смирно.

На вопрос мистера Сэшенса, прав ли он в своем видении эволюции человека, ответил Хаксли.

   – Конечно, нет. – Он щелкнул своими громадными квадратными челюстями и свирепо взглянул на мистера Сэшенса из–под косматых бровей. – Конечно, нет. Если бы один из моих ассистентов сделал такое заявление – такое отвратительное и такое нелепое – он был бы изгнан из университета. С позором, сэр.

   – Хорошенькое дело, – воскликнул мистер Сэшенс, – вы же сами говорили… – Но он не мог точно вспомнить, что говорил Хаксли. – Я обращаюсь к мистеру Дарвину.

   Дарвин был величав и холоден и, что поразило мистера Сэшенса, имел несколько изумленный вид.

   – Я согласен с мистером Хаксли, – сказал он.

   – Ну – тогда к вам, мистер Спенсер.

   – Я согласен с мистером Хаксли и мистером Дарвином. IN TOTO.*
___________
* в целом (лат.) – прим. переводчика
____________

   Когда они встали, мистер Сэшенс заметил в них что-то необычное, неестественное.

   – Я не могу понять,– сказал он, – что с вами случилось. И что вы делаете здесь. В классе Дэнси.

   Заговорил Хаксли: «С нами случилось то, молодой человек, что ваша мать и наш великий учитель Аспирель открыли наше духовное зрение. Мы здесь, в группе самого низкого уровня его Колледжа, из-за греха интеллектуальной гордыни, который сделал нас такими отвратительными для всех здравомыслящих людей, когда мы были на земле. Теперь мы смиренны, и вам, мистер Сэшенс, тоже приличествует быть смиренным».

   Но выглядел он не очень-то смиренным – по крайней мере, далеко не таким смиренным, как Дарвин или Герберт Спенсер.
 
   Потом, как показалось мистеру Сэшенсу, случилось нечто странное. Он уже повернулся, собираясь выйти из классной комнаты вслед за матерью, но оглянулся, чтобы в последний раз посмотреть на эту троицу. Их там не было! Ни Дарвина. Ни Хаксли. Ни Герберта Спенсера. Ничего, кроме пустого класса с рядом парт и Дэнси, стиравшего мел с доски. Как, черт побери, они сбежали? Ведь в классе была только одна дверь.
 
   – Ну что ж, – сказал Аспирель, когда они дошли до противоположного конца комнаты, – вы получили ответ. Вы довольны?

   – Нет, – сказал мистер Сэшенс. – Не доволен. Тут что-то не то. Есть во всем этом что-то странное.

   Аспирель положил руку ему на плечо и придержал его, чтобы они отстали от матери, которая шла по стеклянному коридору с развевающейся позади нее длинной белой фатой.

  – Вы не должны этого говорить, – сказал он. – Не должны говорить этого матери.

  – Значит, это правда?

   – Правда? Да. Но эта странность – в ваших собственных глазах.

   Вот что он понял про Аспиреля: тот всегда умел как-нибудь вывернуться. У него на все был ответ.

   – Допустим, но взгляните, Аспирель, на то, что вы сами показывали, – взять хоть те первые лекции: ведь каждый поворот машины представлял тысячи и тысячи лет, не так ли?

   – Так.

   – Тогда почему, я вас спрашиваю, вы позволяете этому нелепому Реджиусу заставлять их говорить, что мир был создан за шесть дней?

   – Дисциплина. Необходимая дисциплина, чтобы подавить их интеллектуальную гордыню. Они были полны ею, когда впервые здесь появились.

   – Но как же истина, Аспирель, ИСТИНА?

   – С истиной все в порядке, мой друг. Она в символе. Когда они перейдут на следующий уровень, они будут посещать мои лекции по Символу и Реальности. День в Моисеевой  космологии означает на самом деле эры, многие эры. Это, – сказал Аспирель, – одно  из наших великих откровений.

   – Откровений? Кажется, я слышал что-то удивительно  похожее раньше. На земле. Думаю, ЭТО нуждается в объяснении.

   – Это можно объяснить очень просто, – сказал Аспирель, – как ложное воспоминание.

   Вот так он каждый раз и брал над вами верх.

   Мистер Сэшенс был сыт этим по горло. Ему было совершенно ясно, что Аспирель увиливает от ответа; что он неискренен; что за его путаной и претенциозной системой откровений было что-то, что он пытался скрыть. Что-то такое... У мистера Сэшенса возникло любопытное ощущение, что если бы ему удалось до этого докопаться, он смог бы сбежать.

   Вот чего он хотел: вырваться отсюда; оградить себя от матери и ее власти; отделаться от концертов Небесной музыки, от Аспиреля с его вечными лекциями. Аспирель ему наскучил. Ему наскучили все Духовные наставники. Наскучила мать. Небеса ему наскучили – он хотел бы сказать «до смерти», но прекрасно понимал, что бессмертен; он был обречен на бесконечную скуку.  Если не выберется отсюда… А КАК он выберется? Какая-то поперечная гравитация держала его здесь. Подняться и выйти из Небес для него сейчас было ничуть не легче, чем при жизни оторваться от поверхности земли.

   Однажды утром, за полчаса до лекции, он отправился побродить по Городу. Одно в нем нравилось мистеру Сэшенсу – эти чистые, сияющие, хрустальные улицы; ни один микроб не мог бы поселиться здесь. На Небесах не было никакой опасности заразиться.

   Но – разве не было? Разве здесь не было духовной заразы? Разве его разум не находился под влиянием этого абсурдного Аспиреля, разве с каждым днем он все больше и больше не заражался ложью?
 
  Этим утром он обнаружил, что Небесный город  совсем маленький, никак не больше Саттона. Прогуливаясь, он подошел к крепостному валу, который в виде террасы с крытой аркадой окружал Город со всех сторон. Казалось, что Город построен на высокой платформе, а сквозь арки крытой галереи можно было видеть страну с зелеными полями, высокими деревьями с остроконечными кронами, голубыми ручьями и голубым небом, как бы заключенную в рамы, немного формальную и плоскую – плоскую и узкую, как пейзаж в витражном окне. Ему захотелось узнать, как можно туда попасть; но, когда он перегнулся через парапет, ничего разглядеть не удалось – положительно ничего, так огромна была высота платформы. В таком случае, смотреть сквозь арку было все равно, что смотреть в телескоп. Ландшафты, должно быть, висели высоко и были отделены в пространстве:  между ними и Городом – огромные расстояния, бездонная пропасть.

  Он размышлял об этой невероятной перспективе, когда увидел Аспиреля, который приближался к нему, вынырнув из-за угла террасы.
 
   – О Боже, снова он.

  И в следующее мгновение началась лекция. Он прочитал ее прямо там же, в крытой аркаде.

   – Это, – сказал он, – вопрос вибраций. – (Он всегда это повторял). – В нашем земном состоянии вибрации, начинаясь вне нас и раздражая наши нервные окончания, давали начало осознанию нами окружающего мира. В этом нашем небесном состоянии вибрации, возникая внутри нас, порождают мир нашего сознания. Наши прежние тела были приемниками, посредством которых мы вбирали в себя внешний мир. Наши нынешние тела – проекторы, излучающие наш внутренний мир во внешнее пространство. Как когда-то мы были зрителями вселенной, навязанной нам извне высшей силой, так теперь мы являемся сотворцами Бога, навязывая нашу внутреннюю вселенную низшим душам.

  – Вы заметили, что мы можем умерять сияние и прозрачность  объектов, находящихся вокруг нас, то есть  внешних  по отношению к нашим телам. Мы делаем это, уменьшая скорость собственных вибраций…

   Где же, где он слышал это раньше? Он, должно быть, где–то об этом читал. Его разум предвосхищал продолжение.

   – Эти психические вибрации…

   Психические вибрации. Вот оно! Он вспомнил. Круг гобеленовой скатерти; свет лампы, пробивающийся сквозь опаловый абажур – столовая в Хайбери. Он сидит и читает книгу. Книгу в темно-бордовом тканевом переплете. Он видит название главы, напечатанное большими черными буквами на белой странице: «ПСИХИЧЕСКИЕ ВИБРАЦИИ». Он видит заглавие книги; золотые буквы на темно-бордовом фоне: «НАУКА ВЫЖИВАНИЯ» Стэнфорда Джонса. Того парня, о котором всегда говорила мать. «Прочитай «НАУКУ ВЫЖИВАНИЯ» Стэнфорда Джонса, Альберт». Он ее прочитал. Стэнфорд Джонс было именем Аспиреля «во временном мире».

   Он услышал, как говорит: «Послушайте, мистер Стэнфорд Джонс, это никакое не откровение. За все время, за все то благословенное время, что вы здесь вещали, вы не сказали мне ни единой благословенной вещи, которой бы я не знал. Я читал «НАУКУ ВЫЖИВАНИЯ». Это тоже была полная чушь».

__________________________________________


   Он остался один. Аспирель удалился в приступе гнева. Он испробовал свой любимый прием мистификации: «Ложное воспоминание». Но ничего не смог сказать в свою защиту, когда были названы заглавия разделов его собственной книги. Как такой тип, тщеславный шарлатан, ухитрился попасть на Небеса, как ему позволили дурачить людей здесь тем же способом, каким он делал это на земле…


   – Силы небесные… – мистер Сэшенс заметил, что уже не один. К нему направлялся джентльмен маленького роста, походку и жесты которого он помнил. – Готов поклясться, что это старик Минифай!

   Старый Минифай, который выглядел гораздо моложе и элегантнее, чем обычно, но все тот же, со склоненной набок головой, с тоскливым и проницательным взглядом, – таким он обычно появлялся по воскресеньям в гостиной в Хайбери, всем своим видом спрашивая, рады ли ему; никогда до конца не уверенный в ответе. Мистер Сэшенс тоже никогда не был уверен. Мистер Минифай был такой занозой со своей бесполезной и упорной преданностью его матери.
 
   Мистер Сэшенс подумал: «Как это на него похоже. Конечно, после того, как он двадцать лет околачивался возле нее там, он притащился за ней и сюда».

   Мистер Минифай поприветствовал его, робко, смущенно улыбаясь: «Что ж, Альберт, это очень приятный сюрприз».

   – Сюрприз?

   – Меня удивило не то, что ты попал сюда. Я хотел сказать, что не знал о твоем прибытии.

   – Я прибыл три недели назад.

   – Боже мой! Твоя мать ни словом не обмолвилась.

   – Но почему, – удивился мистер Сэшенс, – почему? – Правда, с Минифаем, ее  несчастным несостоявшимся любовником, она всегда оставалась загадочной и скрытной, демонстрируя свою власть. Несомненно, даже тут она держала его на крючке.

   Он стоял здесь, как раньше, все так же щурясь и мигая, нетерпеливо подергивая своим добрым подвижным ртом, не зная, как ты к нему отнесешься. И мистер Сэшенс подумал: «Интересно, он помнит, каким маленьким чудовищем я был по отношению к нему?»

   Они сели на парапет под одной из арок.
 
   – Как тебе нравится здесь, наверху? – спросил мистер Минифай. Возможно, он был занудлив, но проницателен. Мистер Сэшенс заметил, как блеснул его маленький глаз, похожий на глаз ящерицы.

   – А вам? – задал он встречный вопрос.

   – О, со мной все в порядке. Я покончил со всеми лекциями; теперь мне разрешено убивать время, как заблагорассудится.  Но тебя, думаю, они связали по рукам и ногам?

   – Да уж. Я первый раз за три недели остался один, и того не случилось бы, не скажи я этому проклятому Аспирелю, что о нем думаю.

   – И правда, сказал?

   – Сказал… Вы говорите, что прослушали все лекции – ну, спрошу я вас, это прибавило вам мудрости? Высказали они хоть одну чертову идею, о которой вы не слышали раньше?

   – Ни одной. Но я на это и не рассчитывал. Я ходил, только чтобы доставить удовольствие твоей дорогой матушке.

   – Ну, на мой взгляд, вся эта затея – очередной обман.

   – Ты продвинулся, – спросил мистер Минифай, – до уровня, когда можно лицезреть Бога?

   – Он все время этим заманивает. Говорит, что весь курс ведет к этой вершине. Но туда никогда не добраться.

   – Я добрался.

   – Ну и как…?

   Мистер Минифай понизил голос: «Строго между нами, ничего особенного».

   – Вы что–нибудь ВИДЕЛИ?

   – О да, отлично ВИДЕЛ.

   – На что это похоже?

   – Ну, я не знаю. Все вокруг сверкало, и орган все время играл «Пребудь со мной» с разными вариациями, но когда все успокоилось, это стало похоже на ту картинку, которая висела в доме твоей матери, в гостевой спальне. Бог, вальяжно сидящий на небе, и Иисус, и Дева Мария, и голубь, спускающийся с Небес, – все будто на экране. Немножко больно глазам, но это длится недолго.

   – Вот. Именно то, что вы помнили. Так они от тебя и отделываются. Увиливают. Я называю это дьявольским надувательством.

   – Ладно, только смотри, чтобы матушка не услышала.

   – Матушка… Думаю, С НЕЙ-ТО все в порядке? Я имею в виду, она в этом не замешана?

   – О Боже, нет, конечно. Она попала… попала в лапы этого обманщика Аспиреля. Между нами, Альберт, хотелось бы мне свернуть шею этому парню.
 
   – Почему же вы этого не сделаете?

   – Потому что ЕЙ это не понравится. Я ей не понравлюсь, если так поступлю. Это невозможно.

   – Может, и так. В любом случае, если бы я знал, что Небеса такие, то будь я проклят, если бы…

   Мистер Минифай бросил на него взгляд – более проницательным, чем когда-либо, и совсем не тоскливый.
 
   – О… Значит, ты думаешь, что находишься на Небесах?

   – Ну… А разве не так?

   – Нет. Ты в раю своей матери.

   Казалось, он посмеивался над этим, как если бы это была хорошая шутка: «И тебе нет смысла говорить о проклятии, пока она не пожелает, чтобы ты был проклят… Ты, конечно, знаешь, как сюда попал?»

   – Нет. Представления не имею.

   – Она тебя возжелала.

   – Она СКАЗАЛА, что вымолила.

   – Вымолить или возжелать – это одно и то же. Ты попал сюда, потому что у тебя не было никакой воли, чтобы противостоять ей. Ты всегда был малость слабоват, Альберт.

   – Хорошенькое дело. А как ВЫ сюда попали, если вас она не возжелала?

   – Конечно же, она меня возжелала. Ей нравится, когда я околачиваюсь возле нее здесь, так же как нравилось это на земле. Это льстит ее невинному тщеславию, потворствует жажде власти, а сопротивление мне заставляет ее чувствовать себя добродетельной. Она такая же, как на земле, дорогая моя женщина.  Для твоей матери, Альберт, Небеса не были бы раем, если бы она не могла меня мучить.

   К мистеру Минифаю в посмертном состоянии пришла та же грозная ясность мыслей, что и к мистеру Сэшенсу.

   – Вы все понимаете, и все же…

   – Я все понимаю, и все же… это ничего не меняет.

   Он продолжал.

   – Но ты не должен думать, что я пришел ПОТОМУ, что она возжелала. Я пришел потому, что сам захотел; и остаюсь, потому что сам этого хочу. Небеса не были бы для меня раем, если бы не было ее, о которой я мог бы мечтать. Это МОИ Небеса, Альберт. Но не твои.

   – Но Дарвин, Хаксли и Герберт Спенсер – что, ИХ она тоже возжелала?

   – Ну… об этих чем меньше говоришь, тем лучше.

   – Неужели ВОЗЖЕЛАЛА?

   – Не так, как ты думаешь. Видишь ли, дело в том, что, когда ты их видишь, на самом деле их там нет. Это фикция – иллюзия, созданная разумом твоей дорогой матушки. Спроектированная во внешний мир. Ты, наверно, заметил, как они исчезли, когда она ушла.

   Мистеру Сэшенсу пришла в голову мысль.

   – Послушайте… а вы, случайно, не думаете, что и МЫ иллюзии?

   – Увы, нет. МЫ не исчезаем.

   Мистер Сэшенс задумался.

   – Вы думаете, – сказал он немного спустя, – что она притащила сюда и моего отца?

   – Недавно он здесь был. Она считала, что должна заполучить его. И от него была польза – ей всегда нравилось, когда мы соперничали. Но он не выдержал и сбежал.

   – Как, как?

   – Благодаря сильному отвращению…

   – О, если сильного отвращения достаточно…

   – И свободному проявлению воли. Как это бывало раньше.

   – Минифай… как вы думаете, если попытаться, мы сможем сбежать?

   – Ты забыл. Я не хочу.

   – Ну, а я… я? Смог бы?

   – Это будет твоя воля против ее. Или, как здесь говорят, твои вибрации против ее. Ее и Аспиреля. Тебе придется прорваться сквозь их вселенную. Прорваться через все это. Они сделали ее вдвоем из своих идей. Так что не очень она и велика. За этим крепостным валом нет ничего – ничего, кроме миража, ее воспоминаний о витражных окнах в церкви Святого Иуды.

   Вот оно что… эти пейзажи. Он вспомнил.

   – Она ограничена. Но чертовски тверда.

   Мистер Минифай насторожился, склонив набок маленькую головку.

   – Я должен покинуть тебя, Альберт… Кажется, я слышу, что  идет твоя дорогая матушка. Ей не понравится, если она увидит нас вместе.

   – Почему это?

   – Потому что… я слишком много знаю.

   Он исчез, спустившись по ступенькам, которые вели к центру Города.

   Размеренной поступью, со скромным достоинством и вечной самодовольной улыбкой, к нему подошла мать. Над белой фатой мерцали звезды ее мученического венца. Она положила руку ему на плечо.

   – Мой дорогой Альберт, – сказала она, – я хочу, чтобы ты помирился с Аспирелем. Ты не должен позволять, чтобы пустяковое недоразумение помешало твоему вечному благоденствию. Не знаю, что на тебя нашло. Раньше ты не был таким, несговорчивым и преисполненным гордыни.

   – Это потому, что теперь я вижу вещи яснее. Я не могу их не видеть.

   – Должна тебе сказать, что в твоем нынешнем состоянии ума у тебя очень мало шансов что-нибудь увидеть. Что же касается видения Бога…

   – Бога? Да я никогда Его не увижу! Я никогда не увижу ничего настоящего. Никогда не увижу истины. – Он выложил ей все, как есть. – Уж точно не здесь!

   С этим криком он вырвался от нее.

________________________________________


   Он не собирался этого говорить. Не стремился разрушить ее иллюзии, лишить ее тщеславной гордости собой и своим раем. Если бы только она оставила его в покое.
 
   Но он, конечно же, ничего не разрушил. А что касается того, чтобы избавить ее от тщеславия, – это невозможно, сказал он себе. Повсюду вокруг него твердым, монолитным  кристаллом, скрепленным волей его матери, стоял ее рай – небеса, созданные ее разумом и разумом Аспиреля. Теперь он видел, из чего сделан этот рай: отрывки из Библии, стеклянный, украшенный драгоценными камнями, Новый Иерусалим, витражные окна церкви Святого Иуды, картинки на религиозную тему, которые она так любила. И еще он понял: ее  столовая была комнатой «Тайной вечери» Леонардо да Винчи, а спальня матери, конечно же, была спальней Святой  Урсулы. И сияющий крест, и Мост Перехода, и кающиеся – все это были ее представления об искуплении.

   А Дэнси–Реджиус… Он вспомнил ее прежнее недоверие интеллектуалам, ее ненависть к вольнодумцам, таким, как Дарвин, Хаксли и Герберт Спенсер; видно было, что ее главной радостью в раю было их унижение, их подчинение служке-зеленщику.

   Остальное – это Аспирель со своими измышлениями, рассчитанными на простаков, со своей системой вибраций. Впрочем, что-то в этом было, если уж этим двоим удалось навязать свою вселенную. И они продолжат навязывать ее во веки веков. Он видел всю бесконечность и глубину своего проклятия: быть во веки веков запертым, отрезанным от истины, от реальности в тесной тюрьме их идей, в этом бреду, не имея сил сбежать, не имея ничего, ничего, кроме этой своей бесплотной ясности сознания, которая заставляет его видеть сквозь иллюзии. Прорваться невозможно. Как сказал Минифай, это чертовски трудно. Слишком многое придется сломать.

   Если только невероятным усилием воли… но ведь воли-то у него никогда и не было.

   Как раз в этот момент он увидел, что к нему приближается Аспирель, спускаясь по ступенькам дома его матери. Он забыл. На одиннадцать была назначена еще одна лекция.

   При виде Аспиреля с его благостным и самодовольным лицом, с его стремлением к упорному, неумолимому преследованию и при мысли об этой лекции, о тошнотворной, изнуряющей скуке лекции, что-то восстало в мистере Сэшенсе и он сказал себе: «Я не буду больше этого терпеть. Я не поддамся этой скуке».
 
   В этот момент он почувствовал что-то, что было им и не только им – бОльшим, чем он; оно было над ним и вне его, входило в него снаружи, поднималось в нем чистой струей, парящим, вздымающимся столбом свободной воли. Сопротивления. Бунта.

   И вынесло его целым и невредимым за пределы рая.



                III


   Он шел по конной тропе, сумрачной под сенью елового леса. Она вывела его на большой тракт – ярко-желтую лесную дорогу, вдоль которой плотной стеной застыли ели; между их красноватыми стволами пробивался слабый серый дневной свет, похожий на глубокую воду. Пройдя по дороге, он увидел вывеску, раскачивающуюся на длинном шесте.

   Мистер Сэшенс подошел к приземистому трактиру с белеными стенами и красной черепичной крышей, скромно приютившемуся на желтом изгибе дороги под темным полукругом елей. Он прошел по коридору между гостиной и баром и вышел в сад.

   И там, на лужайке, у беседки из плакучей ивы, он увидел Элис Мильтон. Она его ждала. Он узнал ее ясное, твердое лицо и серые глаза, открытые широко, словно распахнутые ворота.

   – Я Элис, – сказала она.

   – Элис…

   – У него возникло чувство реальности – абсолютной, нерушимой реальности; это чувство вырастало из какого-то странного предыдущего состояния наваждения.

   – Тогда где же я?

   – В саду «Зеленого дракона». Разве ты не помнишь?

   – Но «Зеленый дракон» снесен пятнадцать лет назад.

   Она улыбнулась: «Нет. Его нельзя снести, если ты сам этого не сделаешь».

   – Но я был  в Саттоне накануне того, как я… Его здесь не было, и мне сказали…

   – Это не Саттон. Это Небеса. ТВОИ небеса.

   – Тогда почему же здесь ты?

   – Потому что это и мои небеса тоже.

   – Элис… Это ты заставила меня оказаться здесь?

   – Нет; ты прибыл сюда по собственной воле. И был волен идти, куда захочешь. Ты мог отправиться в рай Роуз.

   – А где это – рай Роуз?

   – На другом небе. Он напоминает Брайтон.

   Да, так и должен был выглядеть рай Роуз.

   – Но, – продолжала она, – я заставила тебя подняться и покинуть рай твоей матери. Сам ты не смог бы сделать ТАКОЕ.

   Так вот оно что. Вот оно что. Это ее силу он почувствовал.
 
   – Ты же сказала… Ты сказала, что никогда не будешь…

   – Да, никогда. Если только… если только… Послушай, я ДОЛЖНА БЫЛА тебя спасти. Я должна была тебя вытащить … Но остальное ты сделал сам. Сюда ты пришел сам. Ты пришел, потому что всегда раньше приходил сюда, когда делал усилие –  сбегал от матери – делал то, что хотел.

   – Да. Но я всегда приходил из-за Роуз. А Роуз здесь нет.

   Она улыбнулась ему. Своей странной улыбкой – ясной, твердой и невыразимо нежной.

   – Ах, – сказала она, – разве ты не видишь?

   И вдруг он увидел. Он увидел, что если не попал в рай Роуз, то потому, что ему больше не нужна была Роуз с ее красотой. Ему нужна была красота Элис. Он нуждался в Элис. Элис была истиной. Элис была реальностью.

   Ее голос обволакивал его, как Божья благодать.

   – Разве ты не видишь, – говорил этот голос, – что мой рай теперь и твой?

   – Вижу. Это место моего желания.

   – Нет, – сказала она, – это место твоей воли.


Рецензии