Скажи мне, что ты?

Рассвет, туман, и в этом тумане как-то резко и горько ощущается
запах горелого мяса. Я вышел по воду из теплого дома, к роднику, что таится у меня под старой липой, в сливовых кустах. Ручей от родника течет до самого луга, проворная мелкая рябь, вызолоченная лучами еще не сошедшей луны, бесшумно
шевелится на его порожках.

Туман размашистыми белыми хвостами покрывает ручей, но полностью скрыть его не может, словно вода обладает какой-то силой, развеивающей пелену тумана.

С этого края двора забора у меня нет, я вижу короткий фрагмент дороги, что идет по улице мимо моего дома. И вижу на асфальте человека. Это не старый, аккуратный мужчина в стильном джинсовом костюме, простоволосый, худощавый, неспешно бредущий по улице.

И эта была первая странность того утра.

До остановки автобуса от моего дома далеко, к тому же дорога, хоть и имеет твердое покрытие, все же оставляет желать лучшего. Если этот странник шел по ней пешком, то прогулка оставила бы какой -то след на его одежде, на  черных туфлях. Ничего этого не было, его туфли были безупречны, и я это видел.
И потом, куда и откуда он шел?

Мне даже вспомнились стихи Зиедониса:
«Странным шагом, неверным, как голос в тумане,
В странном платье из странной неведомой ткани,
Мимо наших ворот человек проходил,
Словно лес можжевеловый взгляд его был»...

Допустим, он гостил у кого-то поблизости всю ночь, а под утро решил выйти из дома. По логике он должен был бы двигаться к трассе, что пролегала за селом, а он шел в сторону противоположной окраины села, где не было домов, где простирался глухой, задичавший пустырь.

И одет он был не по погоде — в тонкую джинсу, хотя легкий утренний заморозок уже серебрил осеннюю траву.

Прохожий  должен был ежиться и шагать активнее, чтобы согреться. А он ступал размеренно и плавно, как курортник по пляжу.

Тем не менее он прошел, не обратив на меня внимания, а я вернулся в дом, с ведром, полным воды, и невольно прилип ладонями к горячему чайнику, согревая озябшие руки.

И этот навязчивый запах паленого мяса, шедший со стороны центра села. Шашлыки что ли кто - то жарит в такой глухой час, когда все в мире спит беспробудным сном.

Всю ночь я писал статью для своего журнала. А вечером ко мне приходил односельчанин и почти сосед Максимыч, мужик лет 63, маленький фермер, ранее живший на два дома.

Родительский, во дворе которого он держал свою скотину, располагался на моей улице, а второй — был на другом берегу реки, там обосновалась зазноба Максимыча — Валентина, с которой он делил свои ночи, живя гражданским браком.

Людмила была младше своего мил - дружка на 19 лет, Максимыча на селе так и называли «Тот, что женился на молодухе».
Вместе они лет уж 15. И вот в августе Максимыч, продав бычка, снарядил Валентину с ее дочкой Аней на отдых, на курорт.

Вернувшись, Валентина решительно заявила, что жить с Максимычем больше не будет, выставила за калитку его вещички и заперлась на крепкий засов.

Максимыч мужчина худосочный, пожилой, штурмовать ворота ему не с руки, а уж сражаться с гражданской женой — тем паче. Женщина она крупная, сильная и статная. А она именно дала понять, что если отставленный любовник полезет в ее двор, то будет бит.

Сказать, что такой поворот событий огорчил Максимыча, это ничего не сказать, он его ошеломил, раскатал по бревнышкам, как дубовый сруб.

Максимыч гордился, что у него такая красивая жена, он даже тот самый ее дом сам купил для нее и ее дочки, он попросту свою жену любил, как шутил другой наш односельчанин, языкастый похабник Василич: «Завяз в ней по самую макушку».

И вот теперь выходило, что Максимыча, на старости лет, не просто выставили, как шелудивого пса, а сначала воспользовались им, то есть, подождали пока он в Валентинином хозяйстве все обустроит, а потом и выдворили ни за что, ни про
что.

-Ради чего мне теперь жить, во что упереться? - Растерянно вопрошал у меня Максимыч, полагая, что если я что-то пишу, то знаю ответы на больные вопросы.
Я же, честно говоря, относился к этой его деревенской Санта — Барбаре с легкой иронией.

Ну не верил я, что в этом, как мне казалось, не очень далеком мужичонке, могут гнездиться чувства истинные и глубокие. Я думал, что страдания его поверхностны и временны. Подшучивал еще, мол, один поживешь, оглядишься, охолонешь, сам еще к ней возвращаться не захочешь.

А Максимыч и впрямь угроблялся в хозяйстве Валентины не по детски, все там на себе тащил, держа скотину при этом и на родительском подворье.

Время шло, Максимыч пил и страдал. А потом вдруг пить перестал. Нам бы всем насторожиться уже тогда, но наше сельское сообщество восприняло это событие, как положительный факт и перестало особо заморачиваться Максимычем.

И вот, помню, иду я из магазина, догоняет он меня на своем «Москвиче» и, прямо через окно, спрашивает, могу ли я распечатать кое - какие фотографии. Я подсел к нему в машину, там выяснилось, что нужны снимки Валентины. Он был у какой-то ясновидящей в отдаленном селе, та велела привезти фотографии подруги, по ним, мол, подскажет дальнейшие действия.

Там же, в автомобиле стало понятно, что изображения Валентины у моего соседа нет, он попросил найти его в интернете, в Контакте, где она, якобы, имеет свой аккаунт.
В общем, поехали ко мне, нашли ту фотографию, я сохранил ее на флешку и пообещал Максимычу распечатать при первой же моей поездке в город, которая у меня намечалась дня через три.

А потом я чего-то замешкался, в назначенный срок в город не поехал, да, честно говоря, и о своем этом обещании подзабыл, все так же легко относясь к маленькой трагедии моего соседа.

Но он вдруг явился ко мне на дом и закатил истерику. Кричал, что слОва я не держу, все сволочи и ни на кого нельзя положиться.
Он был трезв, невероятно возбужден, жутко сверкал своими белесыми глазами. И вот тут до меня наконец дошло, насколько у него это серьезно.

Максимыч мужик правильный, работящий, при этом не жадный и не подлый. Вряд ли он в жизни прочитал и одной книги, вряд ли его заботили какие-то философские, общечеловеческие проблемы, но, что интересно, иногда, когда мы с ним выпивали, я читал ему свои стихи, и прямо таки чувствовал, что он, зачастую не понимая их сути, уважал меня за них.

Вот это в нем было уникальное умение - не завидовать, а уважать. Правда, иногда мне казалось, что он досадует на себя, за то, что так писать не может. Хотя я, в общем-то, скорее графоман, нежели поэт.

А между тем осень властно брала контроль над нашей территорией, деревья пугливо
прижимали подпаленные тленом ушки своей листвы, все ярче разгорались рябиновые кисти, предвещая обильные снега, слышались крики журавлей, летящие с неба, и солнечный свет становился каким-то сливочным - теплым, мягким и желтым. Солнце теперь светило не в макушку земли, а подсвечивало наши широты сбоку, скользя по ним своими лучами, бесследно растворяющимися где-то в глубинах Космоса.

И звучала во мне моя маленькая языческая рапсодия — так я называю свою любовь к осени и к холодному сезону.
Из еды я выбираю соленое. Из погоды — холодное. Из образа жизни - одиночество. Из времени суток — ночь, почему и хожу за водой в темноте. Впрочем, это к делу не относится.

Снимок Валентины я распечатал. В ее лице было что-то восточное — густая монобровь и глаза, огромные и черные, как Космос. При этом она не была красива, она была обаятельна, тем непосредственным, плавным обаянием, что очаровывает вернее всякой красоты. Ее верхняя, полная припухшая губа - с обеих сторон - восходила в крутой и высокий - чуть не до носа - мысок, придававший лицу какое-то озорное, детское выражение. Лукаво приподнятая губа приоткрывала ровнехонький ряд белых зубов, сияющих такой здоровой, полной, абсолютной белизной, что бывает у густого молочка, проступающего на ножке крепенького груздя, когда его аккуратно срезает острым, как бритва ножом, рачительный грибник. 
Снимку было лет 10, а то и 15, не меньше.

Никогда на меня не обращали внимание такие девушки. Со временем я приучил себя относиться к ним ровно, без восторгов, как к явлению гармоничному, но недоступному. Потому и непонятны были мне, остывшему, с моим остановленным чувственным реактором, могучие страдания отвергнутого Максимыча.

Он ездил с этой фотографией на сеанс к ясновидящей. Та сказала, что Максимыч обидел подругу своим каждодневным пьянством, велела бросить пить, мол, тогда все и наладится.

Собственно, за тем ко мне Максимыч с вечера и являлся, а именно, поделиться этой новостью. Гадалка, по видимому, сильно его обнадежила, был он оживлен, подвижен и почти весел. Мы проболтали часа три. А уходя, уже почти с порога, он вдруг прочел стихи:
«Два чувства с детства близки нам,
В них сердце обретает пищу,
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам».

Продекламировал он уверенно, поставленным голосом, чем меня несказанно удивил. И глянул на меня залихватски с задором и превосходством, дескать, и мы кое-что можем!

Он сроду не приоткрывал в себе каких — то лирических струн. В общем - то ничего такого эдакого глубоко художественного не вышло у него и сейчас, но сам факт стиха, выглядел как его рывок в какую-то иную плоскость, как какое-то беспомощное отчаяние что-ли. Как неловкая, почти постыдная, попытка пожилого, сурового тракториста натянуть на себя голубые лосины. Я и до сих пор понять и объяснить то событие с Максимычем не в силах.

И вот снова утро, полное ведро студеной воды, и старинные ходики, стучащие в прихожей. И слышу я тихий звук, словно кто-то скребется в мои ворота.

Выхожу, открываю калитку. За ней, на лавочке, вижу съежившегося Михаила, еще одного нашего селянина, двоюродного брата Максимыча и его непосредственного соседа.

Михаил имеет какое -то настолько пропитое естество, что даже, когда он давно не пил, он все равно остается пьяным.

Когда я езжу в город, беру в аптеке спирт для дезинфекции рук от ковида. Пару раз Михаил выпивал у меня его остатки, видимо, и на этот раз явился за тем же, с утра по раньше.

Зная, что от него просто так не отвяжешься, я поманил его в дом. Самогона у меня не было, когда был, то я угощал Михаила им. А за его отсутствием наливал тот самый спирт, который он выпивал, не разбавляя водой и не закусывая.

Вот и в этот раз он забросил спирт куда -то прямо в желудок. Втянул носом воздух глубоко, отер тылом ладони свои смачные губы и наконец выдохнул с чувством:
- Васька сгорел.
Васькой он звал Максимыча.
- Как?
- До тла. Токо искры и полетели.

С его слов выходило, что Максимыч вышел ночью в огород, облил себя бензином и поджег.
- Он же пожарником был. - Деловито подытожил гость, и в этой деловитости мне почудилось сумасшествие. - Канистра так в огороде и валяется. - Буровил что попало этот несчастный пьянчужка.

- И где он теперь? - Ничего не придумал я лучше, как задать этот глупейший вопрос.
- Кто?
- Максимыч.
-  Как где? Да на Том свете, где ему еще быть. Кости-то я подобрал - ребра, черепушку - покидал в тазик, поставил на веранде, да одеялом и накрыл. А труху, пепел то есть, не соберешь. Роса, все мокрое, он на руки налипает. Все сгорело. А коли дождь зайдет и труху смоет.

- А как же ты понял, что это Максимыч, если все сгорело? - Едва шевелил я одеревеневшими губами, ощущая, как густые мурашки косяками ходят по моей спине.
- Бляха от ремня, железные пуговицы и кусок ботинка остался. Все - его.
- Зачем же ты Максимыча в тазик сгрузил, дурак ты, - укорил я Мишку, глядя на его, измазанные черным руки.

- Ага, а собаки? - Передразнил он меня. - Сожрут же все, не подавятся.
Пошли, покажу.

У меня хоть и зашли шарики за ролики, но я сообразил, что лучше туда не идти. Известно чем могут закончиться визиты к самоубийцам, перед приездом полиции.
А от Мишки действительно густо несло паленым, что, в сочетании со свежим перегаром, было невыносимо до какой-то беспросветной черноты.

Выставил я его очень энергично. Запер ворота, замер, опершись о забор, собрал глаза в кучу на какой-то поникшей колючке, с усами, удлиненными инеем, глубоко и беззвучно рассмеялся. Господи, нелепость какая, вот я уже и поверил в бредни алкоголика. Во первых, вчера Максимыч был жизнерадостен и обнадежен, и на фига ж ему, скажите, в этом свете накладывать на себя руки, да еще таким жутким образом.

А во вторых… черт побери, паленым мясом ведь несет по всей деревне.

На столе меня ждала рюмка, измазанная пальцами незваного гостя. Я ее брезгливо забросил в мусорку. Широко распахнул окно, чтобы проветрить кухню. И тут же запахнул обратно — с улицы ведь тоже перло гарью.

Последующие часы я провел то в доме, то во дворе, малодушно выглядывая на улицу, то в окна, то в приоткрытую калитку.

Деревня действительно начинала бурлить, мимо моего жилища бежали люди из тех немногих домов, что лежали за моим домом в сторону пустыря. Протарахтел мотоблок с кузовом, кублясь, промчалась свора диких собак.

Наконец, уже перед обедом, ко мне явились следователи.
Когда я увидел погоны в своем дворе, понял окончательно, что Мишка говорил правду.
Силовики расспросили о вчерашнем визите Максимыча. Я им все подробно, под запись, рассказал, все еще не умея принять разумом случившееся.

Как, скажите, этот легковесный мужичонка смог произвести такую тяжелую, адскую, пламенную любовь, что вырвалась наружу и спалила его до тла?! Насколько же сильно надо было мучиться, что бы искать избавления в огне.

К слову, Мишку еще долго таскали на допросы не то в районную прокуратуру, не то в полицию, его спасла справка из дурдома, что он, как сам говорит: «теперь нормальный».

Хорошо, что я не побежал с ним в то утро на подворье Максимыча.

И долго чернел в оплавленной ботве на огороде Максимыча широкий, черный, выгоревший крест - его посмертный силуэт.
--------------------------------------
Останки соседа хоронили в закрытом гробу. Были его дочь и сын, они сиротливо обнимались на каком-то отдалении от могилы, словно посторонние покойнику. Тут же находились и трое внучат Максимыча, они жались к родителям, напуганные трагизмом происходящего.

Валентина и ее дочь Анна, которую Максимыч, по сути, вырастил, на похороны не явились.

Когда родственники кинули в яму свои горсточки земли, и над ней вырос свежий холм, около него, непонятно откуда, возник тот самый прохожий в джинсовом костюме, которого я видел на рассвете того  жуткого дня.

Не местный, явно городской, симпатичный, ухоженный и современный, как владелец престижного автосалона  или популярный адвокат.  Молод и породист. И мне тоже хотелось иметь такой же золотой браслет, какой был на его запястье, такую же стильную с голубой проседью щетину и вейп, которым он густо и аппетитно попыхивал, распространяя пахучий, персиковый дым в  воздухе, хотя я был куда старше его.

Он ждал, когда все отойдут от могилы. Терпеливо ждал. Дорогая куртка безупречной джинсовой выделки,  низкий ворот безукоризненной белоснежной рубашки.

Наконец, носком своей чистой туфли он подогнал к рассыпчатому холмику несколько комочков глины, втоптал их в холм, словно бы подправил. В этот момент за кромкой
того бугра, на котором располагалось кладбище, что-то полыхнуло. Впрочем, самой вспышки не было видно. Над землей лишь мелькнули лучи, и бегло осверкалось пасмурное небо.

По кладбищу стремительно прошел ветер, подхватил и понес венки - подпрыгивающими колесами, облепленными лентами, погнал их через могилы.

Незнакомец оценивающе смотрел на меня. Его черные
зрачки задумчиво расширились, как тоннели. Он требовал от меня понимания, дерзко, даже властно. Но я его не понял.

Кто он, я не знал. И дорого бы дал, чтобы больше его не видеть.


Рецензии