Любовь поправшие II. 2

В двадцатых числах февраля девятнадцатилетняя София де Боде поехала из Орла в Москву, отпросившись у матери навестить её родственников в Первопрестольной. Но всё более её тянуло туда на квартиру Тухачёвых, к матери Михаила - Мавре Петровне, с которой София установила добрые отношения ещё с осени 1915 года, когда она, не получая никаких известий от Миши, разыскала через знакомых своего отца московских журналистов адрес проживания семьи семёновского подпоручика, заказав в воскресном приложении к газете «Русское слово» - иллюстрированном журнале «Искры», фоторепортаж о семье героя-гвардейца. До этого она писала в полк запрос о судьбе её жениха и, получив сухой, казённый ответ о том, что он пропал без вести, была шокирована этим известием, несколько дней не зная, как дальше быть и что делать ей, одинокой, в этом жестоком и в одночасье духовно осиротившем её мире. Потом она немного успокоилась, пришла, наконец, в себя и решила всеми возможными средствами искать его родных, чтобы вместе разделить обрушившееся на них общее горе. К Тухачёвым она приехала в первый раз в сопровождении редактора сытинского «Русского слова» Власия Дорошевича и своей матери, баронессы Софии Михайловны, истерически убедив и заставив её сдаться своим уговорам в ультимативной форме. Дочь, словно заключённая, объявила родительнице голодовку до тех пор, пока не будут выполнены её требования. А настаивала девушка на том, чтобы найти и проведать родных жениха и выхлопотать через связи отца военную пенсию матери Михаила  за геройски погибшего сына - гвардейского офицера. Хлопотами и ходатайствами своего отца, начальника 57-й пехотной дивизии 44-го армейского корпуса генерал-лейтенанта барона Николая Андреевича де Боде, София добилась пенсии Мавре Петровне за Мишу и с этим известием под ручку со своей матерью и оригиналом в пенсне – самым популярным фельетонистом Москвы Дорошевичем, приехала на квартиру Тухачёвых. Для Мавры Петровны и четырёх её младших дочерей приезд баронессы с дочерью и журналистом был, словно снег на голову в начале осени – такой же неожиданностью. София привезла с собой и три ордена, к которым был представлен Михаил, но лично не успел получить. Это были ордена Святого Станислава и Святой Анны 3-й степени с мечами и бантом, а также Святой Анны 2-й степени с мечами. Девушка сама внесла в Капитул причитающиеся за ордена суммы. Когда она бережно развернула неполученные награды сына перед его матерью, та прослезилась, прикасаясь дрожащей рукой к их ювелирной красоте и новеньким лентам. Станислав 3-й степени представлял из себя маленький золотой крест с раздвоенными концами, покрытый красной финифтью, и был предназначен для ношения на груди в петлице. Анна 3-й степени тоже была крестом, покрытым красной финифтью, только с золотым украшением между концами, и требовала ношения на груди на узкой красной с жёлтой каймой ленте. А Анна 2-й степени была уже «Анной на шее» и давала право ежегодной пенсии в 150 рублей.
- Вот сыночка бился за эти цацки, жизни своей не жалея, а теперь всё одно от них звон лишь пустой. Всё, что осталось от моего Мишеньки… Хоть бы могилку его да сподобил Господь повидать мне разочек. А, может, и жив родимый мой, да где-то в плену, на чужбине мается, горя хлебает?
- Официально его объявили мёртвым, Мавра Петровна, - наставительно проговорил журналист Дорошевич, снимаю шляпу. – За то вам пенсия на него полагается по статуту Святой Анны 2-й степени в размере 150 рублей.
Мавра Петровна, задавленная суровым бытом вдовьей обделённости, по-крестьянски растерялась перед богато одетыми гостями, не зная, как их благодарить. Старшая баронесса, София Михайловна, брезгливо оглядывая скудный мещанский быт тухачёвской многодетной квартиры, не стала даже пить чай, гостеприимно предложенный сердобольной хозяйкой. А молодая баронесса от чая не отказалась, села к самовару и выдула из блюдца по-старинному степенно три кружки, заедая их московскими баранками. За столом на неё весело и любопытно глазели юные сёстры Михаила, в каждой из которых София невольно узнавала те или иные черты своего любимого. Пятнадцатилетняя Софья, тринадцатилетняя Ольга, одиннадцатилетняя Елизавета и младшая девятилетняя Мария представляли из себя чудесный букет девичества, этакого созревающего весеннего благоухания жизни, юности и красоты. У кого-то из них наблюдались Мишины брови, у кого-то глаза, у кого-то нос Михаила или его уши. Все их черты были родственные ему, что особенно умиляло Софию, и у неё непроизвольно от этого проступали на глазах слёзы.
- Скажите, а вы действительно были невестой Мише? – любопытно и в то же время чуть робко, но с вызовом своей показной взрослости спрашивала её почти тёзка Софья.
- Софья! – укоризненно одёргивала дочь Мавра Петровна.
Баронесса София Михайловна недовольно прыскала возмущением. Глаза же юной баронессы, увлажнённые и растроганные, не лгали задавшей вопрос девушке своим любовным признанием к несостоявшимся родственникам и голос настойчиво дрожал утверждённым согласием.
- Да, мы хотели вскорости уже обвенчаться. Помешала война…
- Проклятущая! – добавляла Мавра Петровна. – Когда уж она наконец-то закончится?! Силов никаких терпеть её нету - эту боль! Продукты, вона, по карточкам стали отпускать. За хлебом и тем по четыре-по пять часов в очередях на морозе стоять приходиться. Вся Москва хвостами покрылась, словно залохматилась собакой бездомною, неприкаянной.
- Ничего! – успокаивал её журналист. – На весну готовится масштабное наступление. Впервые с начала войны, армия оснащена достаточным количеством снарядов и прочего вооружения. Теперь, как попрём немца, до самого Берлина не остановимся!
- Скорей бы уж, а то невыносимо, - глаза Мавры Петровны грустно блестели. – Как же мне вас благодарить-то, гости дорогие? За то, что помните Мишу и нас не забываете, за то, что так много делаете для нас, благодетели.
София, растроганная, вся в слезах, обняла свою почти свекровь, повиснув по-девичьи, словно дочь, у неё на шее в минуту прощания.
С той поры молодая баронесса не забывала своих новых друзей – семью Тухачёвых. Писала им из Орловского имения и несколько раз сама приезжала в гости. Летом 1916 года, будучи очередным наездом в Москве, она познакомилась и с двумя братьями Михаила: старшим двадцативосьмилетним Николаем и младшим двадцатидвухлетним Александром. Первый был пензенским фармацевтом, уже несколько лет женатым и семейным человеком, приезжающим в Москву в рабочие командировки по закупке лекарств. А второй московским музыкантом, тоже жившим уже отдельно, снимающим комнату в общежитии при консерватории и выступающим в симфоническом оркестре. При виде их сугубо штатской наружности, София невольно укреплялась в симпатии к Михаилу подтверждением правильности своего выбора сердца. Николай был похож, видимо, на отца, ничего не имея в чертах от Мавры Петровны, из себя утончён и своим надменным острым взглядом всегда держал собеседника на значительном расстоянии, не допуская к себе в душу. Александр же был только смутной тенью Михаила, какой-то щуплый, неказистый, лупоглазый уродец, словно головастик, нескладный и долговязый. В манерах обоих братьев Тухачёвых девушка не находила того импозантного шарма и той харизмы, которыми так очаровывал и покорил её сердце Михаил. Все мысли Софии упрямо и настойчиво сводились к нему, к его образу, его судьбе. Она не верила, что он погиб, руководствуясь своими соображениями. Иначе его труп нашли бы, как и других офицеров, погибших при внезапном ночном нападении неприятеля. Скорее всего, он в плену, откуда невозможно дать весточку, не то, что бежать, хотя даже и случаи удачных побегов нередко случались. София была оптимисткой, как и её отец, и глядела вдаль своей жизни, словно утренняя заря светившейся надеждой, бросающей свои лучи на отдалённые равнины озарённого будущего.
И вот теперь, тревожась за судьбу Тухачёвых, баронесса, снова ехала в Москву, погружённая в свои раздумья. Голодная Москва встречала её длинными хвостами очередей у продуктовых лавок, где всю ночь на морозе караулили свою очередь люди, озлобленные и усталые, бросающие тяжёлые взгляды на неё, наивную и восторженную, радостно сходящую на московскую мостовую. С Курско-Нижегородского вокзала Мария спешила в город, оживающий утренней суетой. Садилась в самый демократический вид общественного транспорта – электрический трамвай, оглушающий округу своим неизменным треском. В вагоне давка. Мешочников-спекулянтов с тюками, молочниц с бидонами, торговцев с лотками и всякого крестьянского народу уйма, тянущегося в город на заработки, да поближе к продовольственным складам и запасам из оголодавшей и раззорённой войной деревни. Солдаты запасных полков и раненые, выписанные из госпиталей, а то и дезертиры, самовольно оставившие позиции и пробирающиеся тайком, минуя патрули, домой восвояси. Воров, беспризорных детей, нищих, евреев полна улица. Город кишит уголовным сбродом, и «малиновые», или «фараоны», как обзывает народ городовых, не справляются с порядком всё больше озлобленной бедноты, всё больше регулируя уличные конфликты стычками и мордобоем. Глава МВД, Александр Дмитриевич Протопопов с 18 ноября 1916 года по циркуляру, вынужденной мерой, из-за нехватки рабочих рук, отменил черту осёдлости, разрешая евреям жительство без регистрации в Москве. И все западные, прифронтовые губернии, устремили в Превопрестольную свои надежды на лучшую жизнь, послав молодёжь на заработки и обустройство быта, чтобы перетянуть затем за ними и всё своё диаспорное семейство, шумное и многолюдное, разветвлённое крепкими родственными связями.
Московский трамвай линии «Б», прозванный в народе «букашкой», маршрут которого проходил по Садовому кольцу, мимо многолюдных вокзальных площадей, был битком набит приезжим народом. Ремесленники, огородники, молочницы с медяками, от которых руки кондукторов становились зелёными, баррикадировали им проход за оплатой проезда. Этим пользовались жулики-карманники, щипачи-аферисты, протискиваясь меж сдавленных тел, юрко, пронырливо, чувствующие себя, как рыба в воде, в до отвалу набитом людьми трамвайном вагоне. Они подрезали у зевак кошели и котомки, ворчали и охали вместе со всеми, глазея и ратозейничая напускно и фальшиво. Вагоновожатый и кондуктор – женщины, мужчины из трамвайных парков давно все мобилизованы на фронт. Один молодой и нахальный тип бросал в толпу вызывающие ядовитые насмешки, провоцируя её на выплески социальной ненависти, разжигая в ней буйство. Это был смутьян, площадной зачинщик бунтов и смуты, крикун и оратор «Долой войну!», «Хлеба!», и большевистский агитатор, девятнадцатилетний рабочий Илларион Астахов, которого в Рогожско-Симоновском районе все звали Лариком. В вагоне он толкал и задирал на драку интеллигентов, материл их и смеялся всем зло. Одетый в демисезонное пальтишко и босяцкую кепочку, в зубах он крутил папироску, в кармане шарил наганом. Рядом с ним суета. На работу спешат мелкие служащие и торговцы с лотков. Возле него два уголовного вида оборванца, шпана. Слышно, как он цинично и демонстративно их наставляет на нарушение законов.
- Что, братишки, приуныли? Скоро всему каюк! – ухмыляется он своим дружкам, весело расталкивая проезжую публику. – Дожили – хлеба чёрного нельзя в Москве достать! Ничего! Гришку Распутина убили, в прорубь бросили, и Николашку скоро сбросим, как пить дать! Царь-то наш -  тряпка! Довёл страну до цугундера.
Кондукторша в кожаной тужурке с никелированной бляхой протискивается к ним за билетами.
- Здесь билеты, - выжидающе смотрит на Ларика.
Он ухмыляется и пятится от неё задом к двери.
- Я вам поезжу зайцами! – грозится кондукторша шумно. – А ну, кышь из вагона! И на подножке только попробуйте мне повиснуть, живо в участок препровожу, в арестанскую!
Шпана возбуждённо выпрыгивает на ходу.
- Ну, бляха! – презрительно сплёвывает в снег Ларик и с вызовом смотрит на кондуктора в тусклом окне. – Погоди у меня! Ещё пристрелю! – и втроём с уголовниками они ныряют во двор ближайшего дома.
- Бастуют без конца, не работают. Чем живут, непонятно! - возмущённо качает головой в вагоне прилично одетая седоволосая женщина и глядит с тревожной опаскою на убегающих безбилетников.
Ей вторит рядом сидящий мужчина, пожилой чин в отставке: «Вот-вот! Помню случай такой, в девятьсот пятом случился. В начале декабря, незадолго до забастовки и баррикад, ехал я как-то на конке. Так там тоже один вот такой крикун-забастовщик, безбилетно проехать пробовал. Кондуктор к нему, он наверх и с империала конки – второго открытого этажа вагона, ну помните, раньше такой ездил, куда по этикету могли по винтовой лестнице подниматься лишь мужчины, так вот этот самый бастун, как мы их тогда называли, прыгнул от кондуктора оттуда на мостовую и разбил себе голову. Подбежавший городовой констатировал смерть. Бродят такие вот шатуны по фабрикам, да заводам, рабочих смущают. А сейчас, говорят, по казармам запасных полков шастают, будоражат солдат, подбивают войска к дезертирствам, митингуют против войны сукины-дети!».
- Да кому она, ваша война сдалася, будь она трижды проклята! – простуженно хрипит на них пожилая молочница. – Третий год уж воюют и всё навоеваться не могут! Зачем вообще весь сыр-бор начали?! К чёрту нам сдалася чужая земля: проливы да константинополи! Вы знаете, что по волостям да уездам творится?! Отъедте вон на пятьдесят вёрст от Москвы, да посмотрите, как там люди живут! Кругом захолустье одно, да запустение, сплошная замшелая глушь. Дороги непроезжие, леса разбойничьи, посады гнилые, древние соборы облупившиеся все, покосившиеся, кладбища вдоль дорог с поваленными крестами, осквернённые, все кресты на дрова распилены да сожжены. Я вон кажный день на паровичке из Подмосковья в город мотаюсь, да вижу эти картины, не выдумываю. Пьяные побоища повсюду, гниль, нищета, воровство. Да солдатки кругом воют вдовами. Матери, жёны, сёстры, невесты ждут с войны солдат. Скоро ль вернуться домой родимые да облегчат их ношу тяжёлую, труд непосильный, не бабий? А не то помирать остаётся лишь голодной смертью, вот она – житуха-то какая кругом. А вы говорите крикуны-забастовщики… Помолчали бы лучше, да постыдились разрухи безбожной! Что натворили-то, ироды проклятые! Народ весь заморили голодом! Скоро, вон слышно, повсеместно карточную систему введут. Вот и будем рожать да помирать в хвостах бесконечных. Ан-нет, помирать токма, ведь рожать-то теперь стало не откого. Мужик на фронтах гниёт, пули и вшей своим мясом кормит.
Говорила-кричала больная молочница и все, слушая её, как-то пристыжённо, виновато, втягивали головы в шеи, прятали, отводили глаза и молчали, но мысленно не могли опровергнуть её возмущения. София де Боде протиснулась мимо неё к выходу из трамвая сконфуженная и смущённая.
Мавра Петровна встретила молодую баронессу тепло, словно вернувшуюся из дальних странствий свою старшую дочь. Они обнялись на пороге и тут же обе всплакнули о Михаиле, сразу узнав друг от друга об отсутствии про него новостей.
- Садись, Софьюшка, - приглашала девушку к столу мать Тухачёва. – Я как раз с продуктами только вернулась, отстояла полночи в хвостах на ветру. Сейчас чай будем пить с сухарями!
- А я, дорогая Мавра Петровна, вам гостинцев из деревни привезла – сала и муки.
- Ну, заживём! Слава Богу! Спаси Христос! Вот, не поверишь, Софьюшка, стала я чой-то замечать за собой, будто набожной становлюся, чего раньше за мной не бывало сроду. При покойном-то муже, Николае, я вовсе в церковь не хаживала, на исповеди не была. А тут, то ли по всем умершим моим тяга свечки за упокой ставить, пристрастила меня, окаянная война, в церковь бегать, кажну неделю там сплетни собираю. Жуть что пророчат! Уши вянут.
- Что говорят-то, Матушка? – София не заметила и сама, как стала называть Мавру Петровну матерью.
- Ой, разное. Но всё больше про смуту и беззакония. Опять городовых стали из-за угла стрелять, а к 27 февраля вообще ждут выступления рабочих со всеобщей забастовкой к началу новой сессии заседаний Государственной Думы, что начать должна работать после долгих зимних своих каникул. Волнения на заводах. На площадях группы голодных демонстрантов устраивают несанкционированные властями митинги. Что будет? Не знаю. Голода как бы не ждать к весне. Продуктов всё меньше по карточкам отпускают и всё тяжелее они достаются в очередях. Убить за восьмушку хлеба готовы. Ей-богу! Что за жисть пошла! Думаем мы, Софьюшка, весной уехать из Москвы обратно во Вражское.  Господскую-то квартиру за 22 с половиной рубля в месяц снимать туговато приходится. А там домик у нас одноэтажный и пятикомнатный, да с ним несколько десятин земли за нами числится, заждались, пади, нас. Будем крестьянствовать, а то в городе прокормиться вскорости совсем будет нечем.
- Да что ж вы, Мавра Петровна, так убиваетесь! Разве я вам не помогу и не помогаю? На счёт продуктов не беспокойтесь! Я вас не оставлю!
- Да и так на нас, милая, тратишься вся. Во век не сквитаться будет.
- Как не родной вы мне всё это говорите, матушка, словно обидеть хотите, ей-богу!
- Упаси, Господь! Это я так, по-бабьи, причитаю только.
- А не надо нам причитать! Мы сейчас кушать будем! А?! Зовите ка всех к столу, матушка, да гостинцы орловские из котомок моих вынимайте!
Шумное и весёлое оживление с девичьим смехом михаиловых красавиц-сестёр заливает всё пространство маленькой кухни. За окном московские сумерки проглатывают тусклый зелёный свет газовых фонарей.
А ночью Мавра Петровна берёт свои продуктовые карточки и авоськи и тихо, чтобы не разбудить детей и гостью, крадучись, на носочках, уходит в ночную стынь, темень и мрак. Медленно бредёт по холодной второй столице и, выходя на широкую улицу, сразу набредает на многокилометровую очередь-хвост, змеёй тянущуюся дальше и дальше толпу озлобленных и усталых людей, в околообморочных состояниях от голода и мороза стоящих за хлебом и ждущих его всю ночь до утра. Мавра ищет и занимает свою очередь, а на неё на перекрёстке сыто фыркает с паром откормленный и холёный жандармский конь, переминаясь с копыта на копыто на очищенной от снега мостовой. И всадник на нём, тоже сытый и откормленный, остро и зло наблюдает-следит за шерстистой толпой, которая ежеминутно кутаясь и ёжась от холода, прячет, как в рукавах и запазухой, в перемешку с теплом от дырявых и рваных овчин, протестное возмущение в робком шушуканье хвостовых сплетен. Стоит полиция, конная и пешая и, поправляя шашки на портупеях, внимательно наблюдает хвост, роящееся в нём полусонное движение, вспыхивающие, как искорки самокруток, всплески народного гнева, возмущения и социального протеста.
- Вы слыхали, что говорят в народе? – бабы шушукаются в толпе, с опаскою поглядывая на городового с шашкой.
- Будто императрицу хотят повесить во дворце, когда царь уедет на фронт. Заговор великих князей и княгинь, обиженных на царицу.
- Да какой к чертям собачьим заговор! – вставляет свою реплику, перемежёвывая её разящим от него перегаром, небритый сухой мужичишко в заводской фуражке. – Пока народ с кольями да вилами не придёт ко дворцу и не займёт его, разграбив при этом, ничего в стране не переменится. А народ уже готов это сделать. Буйного запальщика только нужно, искру подать. Вот бы кто крикнул из нас теперь «хлеба» или «долой царя» в вон ту, сытую харю сатрапа и держиморды в погонах власти. И глядишь, как улица и взбудоражится и перебьёт всех полицейских вокруг. В народе сила, в толпе. Но дремлет, словно медведь в берлоге, спит, лапу сосёт, ждёт весны, – весело глядя на баб, вонюче закуривает мужичок и откашливается, худым кулачишкой прикрывая беззубый рот.
- Ой, что будет, не известно! – охают бабы и тихо причитают, ропщут на судьбу. – Страшно!
Мавра слушает народ и с тоскою глядит в конец очереди, вдали на перекрёстке пропадающей за углом.
***
«В бывшей Тюфелевой роще,
где построено АМО,
собирался люд попроще
обсуждать в стране «дерьмо», -
с такой поэтизированной байкой рабочие Рогожско-Симоновского района собирались на подпольные сходки. Там были люди с завода инженера Бари. Этот, по рабочим меркам Москвы уже старый, кузнечно-котельный, меднолитейный и механический завод имел в рабочей среде репутацию революционера. В 1905 году в декабре на баррикадах рабочие с завода Бари активно принимали участие в боевых дружинах. Они даже шутили, что Бари и баррикады – по смыслу одно и тоже. Здесь в разные годы после подавления мятежа работали маститые агитаторы эсдеков: Костицын и Чубарь. Подпольная большевистская ячейка завода и в годы реакции не переставала активно держать связь с Московским комитетом РСДРП(б). На сходки приходили и рабочие с завода Гужон. Московский металлический завод Гужона – металлургическое предприятие с железопрокатным производством и мартеновской печью, на котором работало свыше трёх тысяч рабочих. На Гужоне руководителем большевистской ячейки был Павел Дубов, а его правой рукой и лидером Боевой рабочей дружины – Ларик Астахов. Ещё очень активным участником рабочего подполья стало недавно построенное и запущенное в декабре 1916 года автомобильное Московское общество или АМО, хозяева которого богатые московские купцы Рябушинские взяли на себя обязательство перед царём запустить в Москве автомобильное производство. АМО стало выпускать полуторотонные грузовички марки FIAT 15 Ter.
И вот рабочие с Гужона, Бари и АМО стали всё чаще вместе собираться на пустырях за Симоновым и Спасо-Андрониковым монастырями и обсуждать стачечные вопросы, вынося их на повестку своих тайных собраний. Иногда явки были в барачных балаганах фабричных казарм, но там подозрительные смотрители вечно вынюхивали всё и совали повсюду свой нос. И в каморочных корпусах за чугункой у семейных рабочих сидели подпольщики, в тесноте, да духоте спёртого воздуха от давно нечищенных отхожих мест, но и там, в этих узких полуторасаженных клетях каморок с тонкими перегородками, не достигающими потолка, ни конспирации, на санитарии никакой. Там, где общежитский коммунальный быт ютился кое-как в сторонке на палатях, как на нарах ночлежек и арестанских, где такое же горе людской нищеты заливалось водкой и мордобоем, где злость и отчаяние точили ножи судьбе, чтобы пырнуть её в тёмную где-нибудь в безлюдной подворотне в полночный час.
Павел Дубов строг с Лариком, смотрит на него недоверчиво, словно пронизывает насквозь.
- Ну что, докладывай. Был в Крутицких казармах?
- Был, - Астахов залихватски заламывает кепи на затылок, плюхнувшись на панцирную сетку заправленной скудной тряпкой барачной койки.
- Ну и что солдаты? Как приняли предложение представителя комитета?
- Говорил с их активом. Братва серьёзная, прочухала наш призыв. Подавлять рабочих они не выйдут. Им обижать нашего брата теперь не с руки, не то, что в девятьсот пятом.
- Скажешь тоже! Можно подумать, ты помнишь девятьсот пятый. Молокосос ведь ещё был…
- Всё равно помню, Вуй! Мне восемь лет уже было тогда в декабре. Я бегал с мальчишками на баррикады смотреть. И рабочих – дружинников знаю с детства. Сам вырос заводской шпаной.
- Ну, ладно-ладно. А солдатики твои что? Говори подробности. Тянешь тоже кота за хвост!
- А что солдатики! Им на фронт сейчас под кайзеровские снаряды ложиться ой как дюже не хочется. Так что будут сидеть смирно по своим казармам и офицеров своих в страхе держать. Там кореша у меня появились. Брошюрки им с прокламациями все передал, обещались распространить промеж солдат. Поклялись мне, что если чё не так, то и поубивать смогут своих офицериков мигом. Так что, товарищ Вуй, всё нормалёк. Задание комитета выполнено. Можно выходить на улицу смело. Вести народ. И за что только тебя так назвали – Вуем, товарищ Дубов?
- Ты погоди, дурень! Учишь тебя, учишь рассудительности! «Смело», - передразнил молодого пожилой рабочий. Чуйка меня тревожит, что начальник Московской охранки Мартынов знает уже про твой визит к запасникам.
- Откуда это? Какой провокатор слил?!
- Погоди, говорю! Надо нашего городового Дрошпорта кокнуть. Этот малиновый нам поперёк горла уже в околотке. А сначала, до этого, взять его, да поговорить с ним по душам, разузнать хорошенько, что там министр Протопопов думает насчёт массовых выступлений рабочих. А то, может, уже особым циркуляром пулемёты по колокольням монастырей расставил? У нас под носом Симоновские пороховые склады, а там, брат, винтовок и пулемётов – тьма тьмущая! Одних только патронов свыше двухсот миллионов имеется. Прикинул, что к чему? Тут в околотке шпиков, как червей в навозной куче. Надо всё обмозговать, всё учесть наперёд, прежде чем в петлю соваться. Понятно?
- Понял, товарищ Вуй!
- А прозвище Вуя я сам выбрал подпольной кличкой. Вуй – это в простонародье значит дядя по матери или брат матери для её детей. Мы ведь, Дубовы, по матери своё родство ведём. Отца у меня отродясь не бывало. Вырос в безотцовщине. Нет, был, конечно, как без него, участвовал, надо знать, в процесссе моего создания, но и только. Бежал, сукин кот! Да и не один он был у неё. А матушка одна нас – ораву детворы единоутробной поднимала.
- Прямо, как евреи вы, Дубовы, ей-богу – по матери род свой вести.
- А что? И евреи бы, так что же? Чем они плохи?! Евреи – народ дельный, в революцию дюже гожий. Опять же погромами черносотенскими закалённый, сознательный, готовый к борьбе. Не то, что наш брат - мужик российский, лапотник, сидит на печи, да лаптем хлебает щи, ждёт, пока гром не грянет.
***
Февраль крутит хвосты очередям ледяными ветрами. В предрассветной тьме заводские гудки гонят рабочих на смену. Шагают на Симоновослободской вал густые ряды голодных и злых людей. Со всех сторон на заводы идёт народ. Мимо Таганской площади, через Рогожскую, Спасскую и Покровскую заставы, с Большой Алексеевской и по Яузскому мосту стекаются ручейки рабочих колонн к заводским проходным. Провожают их недобрым взглядом городовые на перекрёстках и площадях. Идёт Ларик Астахов на Гужон со своими дружками Стасом Шабашкиным и Лёликом Захапкиным, курят, обсуждают новости.
- Дрошпорт сегодня ночью стоит на Рогожке. В десять будьте готовы, - бросая окурок, сплёвывает Астахов дружкам информацию.
И все гурьбой они, ёжась от холода, скрываются за проходной. У будки охраны прыгает, добродушно признавая своих, большой беспородный кобель. Рабочие его гладят и проходят на территорию завода в шумном товарищеском оживлении с настроем на предстоящую работу.
Двадцать пятое февраля. В стране масленица, но без блинов. Пшеничной муки нигде не достать. И ржаной, и гречневой тоже нигде нет. Застряли где-то в эшелонах, гниют, обилием пугая жирных крыс. И без масла, без сметаны сухим комом встаёт в горле один лишь чёрный хлеб скудных фабричных пайков. В Царском Селе жизнь без царя замирает в предвесенней дремоте. Император уехал в Ставку. Во дворце его дочери бесцельно блуждают. В красной комнате смотрят кинематограф. Ольга читает с Марией поочереди вслух «Войну и мир». А где-то рядом во Дворцовом госпитале сверхурочно после ночной смены дежурства старший врач и ведущий хирург Вера Гедройц оперирует новых раненых из лазарета № 3, где лежат тридцать офицеров и двести солдат. А после операции устало курит на улице и говорит своим ассистентам и ординаторам терапевтического и заразного бараков Деревенько и Арбузову о своих исторических догадках.
- Я тут намедни, братцы,  «Слово о полку Игореве» перечла, а потом сравнила его эпитеты с летописными описаниями тех же событий. И вы знаете, что мне пришло в голову? Что боярин Беловод Просович, который сообщает киевскому князю Святославу о разгроме половцами всего Игорева войска, фигурирующий в тексте Ипатьевской летописи как свидетель, с подробностями боя на Каяле-реке и трагедии князей, их слёз и стенаний, так вот он и является, на мой взгляд, автором «Слова». Ибо в русской традиции было не называть автора прямо, но указывать его в тексте за героя. Кто этот Беловод и почему он один назван после боя и допускаем к князю, чтобы свидетельствовать о трагедии северской и черниговской дружин? А связь «Слова» с летописью в переосмыслении им летописных сказов о походе князя Игоря, указует нам на то, что этот Беловод и игумен Выдубицкого Киевского монастыря Моисей одно лицо, которое и является автором «Слова». Опять же в традиции русского воинства: претерпев страшные испытания жестокой сечи, но выжив, многие воины-богатыри зарекались уходить в монастыри. Так и боярин этот, чудом уцелевший в той битве, постригся, скорее всего, в монахи и стал впоследствии игуменом-летописцем.
- Складная у вас версия, Вера Игнатьевна, но оторванная от сегодняшних реалий. На носу социальный взрыв, новая революция, а вы тут в летописях ковыряетесь! А в это время власти не управляют ситуацией и усилия их всё дальше заходят в тупик, - говорит главврачу в лицо пересмешник её и сосед по курилке ординатор Деревенько.
- И пусть будет революция! – гордо вскидывает на него свой открытый и вызывающий взгляд мужеподобная коренастая крепкая женщина. – Давно пора уже смести весь этот вековой маразм! Передел всего не избежен, раз власти упрямо препятствуют проникновению мирового прогресса в российскую жизнь. Это касается и гражданских свобод, и экономических условий существования фабричного производства, и непременно частной жизни каждого человека многомиллионной страны, задавленной тяжким бременем военного быта в полицейско-казарменном и насильно-церковном режиме существования.
***
Городовой Дрошпорт бесследно пропал, исчезнув незамеченным прямо с поста своего ночного дежурства. Двадцать восьмого февраля по железнодорожному телеграфу рабочие Москвы узнали о событиях в Питере. Столицу лихорадило безумием социального возбуждения. Она кипела вся, бурлила многотысячными митингами и забастовками уже пять дней. Стотысячные толпы народа, преодолевая полицейские кордоны на разведённых мостах, вышли по льду Невы в центр, сотнями погибая под полицейским огнём, сами убивали городовых, братались с солдатами запасных полков и с поддержкой военных блокировали уже все важные объекты города. По примеру столицы московские трамваи с утра не вышли на линии. К полудню бастовали все заводы. Толпы рабочих высыпали на улицы, ошалело от нахлынувшего на них непонятного сладкого чувства просыпающейся свободы, опьянённые счастьем разваливающегося на глазах царского режима, словно трухлявого пня, под гнилыми корнями которого кишат мириады жирных могильных опарышей – чиновников, сосущих соки столетнего древа государства. Рабочие кинулись организовываться в демонстрации, смело поднимая над головой кумачовые полотна и, чувствуя нарастание силы массового единения, дружно пошли по заводским улицам в центр города. Гужоновцы на заводе утром разоружили пост полиции и, собрав всю боевую дружину, двинулись к Яузскому мосту. Астахов шёл в первом ряду и верховодил толпой, выкрикивая подстрекательные призывы: «Хлеба! Долой войну! Долой царя!».
На Яузском мосту демонстранты увидели отряд переодетых городовых. Бравые усачи, как на подбор, в новенькой, чистой гражданской одежде, изображающие из себя городских обывателей, черносотенцов-патриотов, холёными сытыми мордами смотрели на голодную измождённую бессонными ночами и надсадным трудом рабочую серую массу, оборванную и заплатную. А красный флаг, вскинутый над толпой, был для полицейских, словно красная тряпка для разъярённого на корриде быка.
- А ну, разойдись! – крикнул один с бородой, по виду, их начальник, околоточный.
Рабочие проигнорировали его крик и молча продвигались на мост.
- Держать строй, сомкнуть ряды! – бросал команды Астахов, оглядывая справа и слева своих товарищей и воодушевляемый их чувством локтя, усиливал призывами нарастающий  напор толпы.
Рабочие шли дальше, не останавливаясь. Переодетый жандарм выхватил револьвер и выстрелил в Астахова как в подстрекателя толпы. Лёлик, глотая боль раны, упал на мостовую. Послышался треск полицейских выстрелов. Толпа отступила, но не разомкнула ряды.
- Смело, товарищи, в ногу, духом окрепнем в борьбе! – запели рабочие и новой волной устремились на полицейский заслон.
Из расступившихся на миг их рядов выбежали молодые здоровые парни и, стремительно подскочив к околоточному, подняли его на руки и швырнули с моста вниз на яузский лёд. Тело бородача обмякло после глухого удара падения.
- Вперёд, товарищи, вали гадов! – послышился в рядах рабочих знакомый всем приободряющий голос Павла Дубова.
- Ура! – толпа смяла, опрокинула кордон.
Бросились на жандармов почти в рукопашную, валили на землю, сбивали с ног, били в кровь по лицу, обыскивали, забирали оружие. Растерявшиеся городовые, нарушая команды, кинулись в рассыпную. Это был переломный момент рабочего натиска. Со всех улиц к Таганской площади прорывались толпы народу. Полиции не было видно. Власти самоустранились. Улица была в руках восставших. Красные флаги над толпой, весёлые оживлённые лица. Румяная молодёжь бодро берёт инициативу в свои руки. Какой-то молодой смельчак залезает на поваленную рекламную тумбу и орёт во всю глотку: «Товарищи! Айда арестовывать полицейских, разоружать городовых! На крышах домов могут быть протопоповские пулемёты. Будьте бдительны, товарищи! Вперёд на Таганку освобождать политических! Да здравствует революция, ура!
- Ура!!! – несётся по всей площади.
В здании охранного отделения гремит взрыв. Возбуждённая толпа, подстрекаемая провокаторами и агентами, заметающими следы своей тайной службы, пьяно громит полицейские архивы. Горит, разлетаясь по ветру, охранная канцелярия. На вокзалах протяжные гудки паровозов. На Скобелевской площади перед трёхэтажным дворцом в стиле зрелого классицизма – резиденцией московских генерал-губернаторов и на Воскресенской площади перед зданием городской думы теремного типа в псевдорусском стиле, как муравейник кишит многотысячный митинг. Рабочие и студенты залазят на памятник Скобелеву и ораторствуют воодушевлённо в народ, в серое море из шапок и шляп, солдатских папах и фуражек, женских пуховых платков и шерстяных шалей.
София де Боде, гостившая уже неделю у Тухачёвых, гуляет с младшими дочерьми Мавры Петровны, Лизой и Машей, по улицам города и видит безумие пьянящей вакханалии, попирающей прежние общественные приличия. На улицах нет городовых. Проезжая часть перекрыта. Кругом массовые скопления людей, на всех перекрёстках собрания, повсюду красные флаги и оживление.
- Что случилось, София? – спрашивают баронессу девочки, держа её за руки.
- Безумие какое-то, - пожимает плечами она. – На победу в войне не похоже, должно быть опять погромы и неподчинения приказам начальства. Всеобщая забастовка. Ну, самое время теперь бастовать, итак уже есть нечего. Пойдёмьте домой, девчонки. А то эта разнузданная сволочь будет тут бесноваться в пьяных оргиях и плясках смерти.
- А что такое оргии? – спрашивает де Боде одиннадцатилетняя Лиза.
- Гульба толпы, как шабаш ведьм и колдунов. Слышала, наверное, из сказок про такое?
Девочка молча анализирует сказанное, смутно понимая смысл произнесённого изречения.
Дома Мавра Петровна зовёт всех к столу. И пока младшие девочки кушают, а старшие не пришли ещё с занятий из гимназии, мать Тухачёва, утыкаясь в плечо баронессы, плачется ей в жилетку, навзрыд в другой комнате, только тихо, чтобы не слышали её дети.
- Я ведь, родимая Софьюшка, давно без тебя удавилась бы с горя. Хоть в петлю лезь – такая жизня поганая стала! Тоска на душе мёртвая. Одиночество. Но, как вспомню, как много ты сделала для нас, про дочек своих вспомню, как гляну в их ясные глазки, мурашки по коже бегут. Да рази ж я брошу их, родненьких, кровиночек моих! Никогда! Не в жисть!
- Нет, Мавра Петровна! Так дело не пойдёт! Дочерей ваших ещё поднимать на ноги надо. Какое тут отчаяние? Никакого не должно и в мыслях быть! Я решила, буду с вами до весны. На улицах жуть, что творится. Одних я вас в такое смутное время не оставлю.
- Ой, милая! Как же я тебе благодарна, Софьюшка! Ты наш ангел-хранитель! Дай Бог тебе всего-всего!
И две женщины всхлипывают вместе в обнимку, прикипая друг к другу душой всё роднее и крепче.
***
Александровский дворец в Царском Селе потух и замер. Нахохлился от снега и съёжился, словно погрузившись в зимнюю спячку перед мартовской оттепелью. Где-то на горизонте над Петроградом горело ночами напролёт малиновое зарево пожарищ. Там бушевали страсти революции. Четыре сотни тысяч народу и более ста тысяч солдат Петроградского гарнизона шатались по улицам, арестовывая и пресекая прежнюю власть, захватывая правительственные здания, грабя и мародёрствуя во дворцах. Уже к 28 февраля особняк министра Императорского двора графа Фредерикса на Почтамтской улице был разграблен и сожжён восставшими. На улицах Петрограда было убито уже более тысячи человек с обеих сторон: и полицейских, и восставших, растерзанных ли толпой или расстрелянных пулемётами с крыш в попытках рассечь движение демонстраций. Но всё это были тщетные попытки вернуть прежнюю видимость спокойствия и порядка. Царская власть рушилась, как гнилое дерево. И чтобы не началась полная анархия, представители бывшей Государственной Думы объявили себя преемницей государственной власти, а выпущенные из Крестов социал-демократы в Таврическом дворце сформировали Исполком Совета рабочих депутатов, потворствуя диким инстинктам разъярённой толпы. Столица кипела, как чан с водой. А в Царском Селе, поёживаясь от холода и кутаясь в шинели, бродили мрачными тенями гвардейцы вокруг царского дворца, неся караулы и не зная, что предпринимать. К ним тоже уже телеграммой доставили приказ №1 Петросовета об избрании офицеров солдатами, об отмене всех прежних приказов. Но, глядя в тусклые окна дворца, где в некоторых комнатах блестел в полночной дрёме сада торшерный огонёк, как тлеющая надежда, они останавливались перед соблазнами предательства прежних клятв и отречения от дежурных обязанностей. Держались гвардейцы на последнем усилии духа и долга своего перед царской семьёй, на одной лишь любви к ней и сердечной привязанности только, когда уже не требовалось от них исполнения своих обязанностей и даже требовалось наоборот вовсе иное – отречься от царя и его семьи, предать их справедливому возмездию социальной мести народа, отвергнув при этом все свои прежние ценности и устои. Офицеры охраняющих дворец частей, тревожно смотрели на своих солдат, получая сведения из Петрограда, как там солдаты уже стали убивать своих начальников. «Но царскосельские солдаты, смиренной кротостью полны, хранили царские палаты от зла в преддверии весны…», - так записывал свои наблюдения про них комендант дворца в своём дневнике в те тревожные последние февральские дни 1917 года.
Императрица, места себе не находя, носилась по комнатам в сопровождении фрейлины, баронессы Софии Буксгевден. У неё корью болели дети. Ольга и Татьяна с температурой лежали в своих комнатах, а Настя и Мария, ещё не заразившиеся, их навещали, стараясь поддержать своей неуёмной бодростью и весельем, все ресурсы которого постепенно исчерпывались даже и у них. Цесаревич лежал у себя с больной рукой, немощный и вялый, как обречённый наследник одряхлевшей монархии. Царица ждала мужа, удручённая и взволнованная страшными событиями последних дней: беспорядками в столице и затруднением продвижения супруга из Ставки в Царское Село. Там, где-то там, вдали за горизонтом, среди заиндевелой кутерьмы её милый Ники с полоумным 79-летним стариком, министром пошатнувшегося двора, графом Фредериксом в ночи средь снежной бури в салон-вагоне где-то тянет чай, минуя станции, разъезды, караулы, к жене и детям скоро мчится во дворец.
Первого марта в десять вечера Александра Фёдоровна получила телеграмму от Императора. Он отстучал в салон-вагоне строчку, что завтра утром дома чает быть. Императрица сидит на диване с Машей – все остальные болеют. Уже и Настю свалила корь. Княжны ничего не слышат -  у них развился отит. Машка пишет на бумажках им записки. Они глядят на её губы, на их шевеление в произношении фраз и по буквам медленно и про себя, словно ворочая большими камнями, читают её слова. Мать и дочь в обнимку сидят на диване и укрепляют друг в друге стойкость духа против неизвестности и тьмою надвигающейся беды. Вбегает слуга, шепелявит, что споро спешит к государыне начальник охраны дворца с докладом. За ним входит комендант, с поклоном говорит, что восставшие войска, поддержавшие сторону мятежников и присоединившиеся к столичным беспорядкам, прибыли в Царское Село и движутся ко дворцу. Что царская охрана пока не подчиняется их ультиматуму, но принимать бой с бунтующей армией тоже не будет. И что он ждёт дальнейших Её Императорского Величества распоряжений.
- Сколько верных частей у нас во дворце, голубчик? – устало спрашивает его царица.
- Сводный полк, Конвой Его Величества, Гвардейский Экипаж, гвардейская артиллерия. Но на нас идёт гарнизонная солдатня с пулемётами, грозя всё разнести. Я боюсь за вашу безопасность, Ваше Величество.
- Я выйду сейчас к верным войскам! Объявите им! – императрица гордо воздела взор, который засверкал екатерининской позолотой.
- Мамочка! Куда же ты одна?! Я боюсь за тебя! – плача, вцепилась в руку матери семнадцатилетняя Мария.
- Мари, час роковой, час страшных испытаний. Наш долг быть крепче духом. Я иду к своим солдатам, чтобы дух их укрепить.
- И я с тобой, родная! Иду! Постой, накину только шаль…
«Солдаты стояли дворцовой оградой и вскинули ружья, чтоб принять удар. Защитники трона не ждали награды. Морозный клубился над воинством пар», - мысленные строчки коменданта, отражающие его впечатления происходящих событий, свидетелем и участником которых он непосредственно был в те минуты. Распахнулись широкие двери дворца. Два нарядных лакея, держа высоко серебряные канделябры со свечами, встали по сторонам. На крыльце появилась Александра Фёдоровна, завёрнутая в белый платок, бледная и величественная, с влажным взором, наполненным слезами любви и милосердия. С ней Мария Николаевна, укутанная в шубку, румяная и взволнованная русская красавица с огромными тёмно-синими глазами, с возбуждёнными, расширенными зрачками, царевна, будто грозненской поры. Тут же старшим офицером раздалась негромкая команда войскам. Спокойная и величественная императрица тихо спускалась по мраморным ступеням, держа дочь за руку. В мерцающем свете канделябров покрытый снежной пеленою парк безмолвно приветствовал их, пороша застывшие лица последних защитников трона. Полная тишина. Лишь снег скрипит под ногами. Со стороны Петрограда зарево. Императрица медленно обходит ряды, кивая с улыбкой солдатам. Мария всем глядит проникновенно в глаза незабываемым, выразительным взглядом.
- Дорогие мои верноподданные! Солдаты гвардии Его Величества! – голос императрицы сухо дрожит на морозе. - Я пришла к вам сюда, не как Государыня ваша, а как простая сестра милосердия моих детей. Оградите их от безумия и зверств остервенелой толпы, что идёт сюда из сошедшей с ума столицы. Оградите и только! Я не призываю вас подавлять беспорядки и чинить раздор с обманутым бедным нашим народом, который ввели в заблуждение, распалив в нём дремавшие потаённые низменные страсти, разные подстрекатели и смутьяны – те, что посмели посягнуть на народное спокойствие в час, когда Родина наша, словно святая великомученица, на изломе кровавой войны отдаёт свои последние силы во имя неминуемой победы. То, видимо, кара Божья и не в силах наших было её предусмотреть. Но на всё есть воля Господня! Императорский поезд уже мчит по Псковщине, уже скоро будет в Царском Селе. И мой супруг, на месте приняв войска в непосредственное прямое своё подчинение, сможет с Божьей помощью навести здесь порядок, даже путём блокады столицы от всей страны, с проведением там полномасштабной карательной операции во избежание разрастания этой революционной заразы, как гангренной опухоли по всей империи. Нужно сейчас, словно хирургическим вмешательством, отсёчь от здоровых сил, гниющую мёртвую плоть этой взбунтовавшейся мерзости. Держитесь, мои родные! Славные сына Отечества! Подмога близка! Стойко переносите ваш священный долг по охране трона, охране вашей монархии. И да хранит вас Господь и да пребудут с вами его Апостолы и все ангельское воинство с архангелами и херувимами! Аминь. – царица покрыла солдат крестным знамением.
Навтречу охране Александровского дворца в полночной мгле уже шли революционные парламентёры…
***
За два с лишним года войны, потеряв мужа и его последние источники средств к существованию, унаследованные им от матери-помещицы и дяди-генерала, Мавра Петровна, чтобы прокормить своих детей, стала работать на дому прачкой и швеёй. Из прежней довоенной квартиры, которую они сняли с мужем в начале 1914 года в одном из доходных домов на Таганке, она вынуждена была съехать, похоронив Николая Николаевича и потеряв сына Михаила на фронте. Тухачёвы перебрались на Гончарную улицу, на так называемую в народе Швивую горку, подыскав себе более скромное жилище. Там не было многоэтажных доходных домов, лишь старые одно-двухэтажные хибары, затерянные в расходящейся от Храма Никиты Мученика сети переулков старого Заяузья, кривых и горбатых, со странными многоугольными домишками, неровными тротуарами и выбитой мостовой. Высокие берега Москвы-реки и впадающей у подножия храма в неё Яузы дышали близостью беднейших кварталов Москвы. Здесь часто попадались на глаза мрачные фигуры оборванцев, всякие разбойного вида проходимцы, опустившиеся пьяницы, босяки и нищие, влачившие жалкое юродивое существование на паперти старинного храма, в который принялась бойко и усердно ходить, ища в нём защиту и духовную поддержку, разбитая морально Мавра Петровна. Она брала работу на дом, обстирывала и обштопывала купеческие и чиновничьи заказы, которые привозили к ней на извозчике молодые гувернантки из приличных семейств профессоров, врачей, дельцов и банкиров. А колокол церкви на Гончарной звал её под своды храма. Она вспоминала себя крестьянской девочкой в Смоленской губернии, как по воскресным дням отец её, Пётр Милохов, водил их с сестрицами в храм исповедоваться и причащаться. И теперь она стояла в очереди к духовнику, ощущая всей душой в нём опору своему духовно раззорённому сердцу. Протодиакон храма с алтарником в стихаре, с чтецом-псаломщиком в подряснике, в скуфье и два дьячка проводили богослужение. Мавра стояла с женщинами в левой части храма почти у порога, не решаясь продвинуться ближе к алтарю, и крестилась, отбивая поклоны и посылая свои молитвы незримому исполнителю всех людских надежд.
Протодиакон отец Агапий говорил при этом своей пастве о зле надвигающейся смуты, о духовном единении и сретении народа с царём-батюшкой.
- Я призываю вас, мои дорогие прихожане, - наставительно назидал священник, - от лица Святейшего Правительственного Синода сплотиться вокруг царя, воюющего Отечества и Православной веры нашей, дабы не пошатнулись основы государственности и были тверды в лихую годину Антихристова времени. Грех, мои дорогие, грех в революции! Лживая в ней, сатанинская лесть и услада не столько страждующим духовно, уставшим  от тягот, лишений и бед сердцам, но алчущим только материально, распалённым соблазнами чумного пира и звериных инстинктов голодным желудкам и разинутым пастям перестающих быть людьми безумных скопищ, крушащих всё на своём пути, одурманенных и развращённых дьяволом. Нам с вами нужно, чтобы не пасть в геену огненную, кротко терпеть, как агнцы на заклании, все невзгоды и смиренно нести свой крест на свою Голгофу. Сам Бог терпел распятие телесное и нас духом своим укрепил всеблагого спасения и воскресения из мертвых! Лживы сладкие посылы подстрекателей беззакония и безначалия. В них лишь яд и обман! Не может быть народного управления без единоначалия. В природе не существует. И если не помазаник Божий, то кто станет лидером заблудшей паствы? Не тот ли падший ангел, лукавый Сатана, князь легионов демонов, исчадий ада, рвущих растленную плоть непослушанием и богоборчеством душ. Лидеры революции, крикуны бунтов и мятежей есть диктаторы толп, ведущие стадо своё на бойню. Глупость – выборная власть! Это иллюзия. Власть всё равно, прикрыто ли явно, без царя будет в чьих-то одних руках, но кровавых и грязных, недостойных божьего благословения. Святость только в единоначалии помазаника Божьего, пекущегося о благе народном, о сретении духовном народа с его Самодержцем. Аминь.
Но по прошествии всего недели, в первой декаде марта, когда, возобновив городское движение транспорта, вышли из парков трамваи, на вагонах которых по всем маршрутам красовались вместо рекламы плакаты «Да здравствует Демократическая республика», священник из Храма на Швивой горке, вёл уже совсем другие проповеди на службах. На площадях ещё гремели с оркестрами митинги с революционными маршами, по улицам народная милиция с красными повязками на руках и солдаты запасных полков, дислоцирующихся в Москве, с красными бантами на шинелях и папахах, вели арестованных, переодетых в штатское, трусливо прячущих голову в плечи полицейских, кого толпа не успела растерзать самосудом в первые дни революции. Их конвоировали в тюрьмы представители народа: студенты, железнодорожники, рабочие и солдаты. А отец Агапий в своём приделе складно пел уже другие песни, но всё также претендуя на поучающие умы проповеди и наставления. Он говорил, что Святейший Синод благословляет богоявленное Временное правительство к исполнению им своих государственных обязанностей с присущей ему всей полнотой власти по востановлению стабильности в тылу и на фронте и продолжению священной войны до победного конца. И литургии звенели о богохранимой державе российской и её благоверном Временном правительстве, действующем вплоть до созыва Учредительного собрания, призванного решать судьбы Родины и формы её будущего правления.
- Царь отрёкся от престола, - благозвучно обходил свою паству Агапий с кадилом, потрескивая в народ. - Нет больше царя. А есть гражданин Романов Николай Александрович…
Царь стал гражданином, но как арестант находился под домашним арестом в Царском Селе, ожидая народного суда. И все тюрьмы страны были взяты приступом, как Бастилия. На свободу выпущены все политические заключённые, а от радости нахлынувшей вдруг, внезапно, как манна небесная, вседозволенности, даже и уголовники заодно. С каторги, из ссылки и из заграницы, из вынужденной эмиграции ждать теперь на Родину всех её верных сынов, боровшихся за дело освобождения народа. А кто положил за то голову в неравной схватке с абсолютизмом – вечная память и слава! Торжественные похороны жертв революции в отдельных гробах. И море красных флагов, кумачёвые полотнища – плакаты с разнообразными девизами и обращениями к свободе.
Бутырка, Таганка открыли двери и узники снова увидели солнечный свет. Начало марта. Ранняя весна дурманит погожей оттепелью, будит после зимней спячки активность и инициативу, а свобода, словно молодое игристое вино, бьёт в голову, обжигает, дурманит кровь своими пылкими надеждами и ретивыми фантазиями.
Мавра Петровна теряется в митингующей толпе на Таганской площади. Плакаты странные, иные и непристойные, дерзкие будоражат её не привыкшее к таким смелостям и остротам сознание. Вот кто-то на красную тряпку голую девицу нашил с факелом в руке, неприкрытую, бесстыдно бегущую, задравши руки и ноги, и надпись под нею «Свобода». Вот робко и крадучись, будто крамольники и старообрядцы, толстовцы идут со своею хоругвей «Любовь и равенство» и с портретом, словно Сократа или Карла Маркса, своего кумира, обросшего седого Толстого. Толстовцев презрительно оттесняют: «И вы сюда же, горемычные! Непротивленцы хреновы! Непротивляйте где-нибудь в другом месте! Вам в революции только место отхожее! Где бы мы были с вашим непротивлением злу насилием, когда в нас жандармы стреляли?! Трётесь тут под ногами! Пшли вон! Оправдание насилия во имя революции – вот наша религия, вот наш закон!
Какой-то перебражничавший свободой либерал ругал и прогонял их, зажатых в толпе, конфузливых и несмелых. Вот кто-то на чёрное полотно белый череп Адама с костями наперекрёст нацепил – неведомые Мавре Петровне анархисты, ругаются трёхэтажным матом и лущат незапрещаемо семечки на мостовой. Всё равно все дворники и городовые разогнаны или арестованы, иные убиты в уличных стычках и сброшены в Москву-реку. Все пьяны свободой, все что-то орут. Мавра Петровна, протискиваясь средь этих очумелых толп, спешит в сумерках вечера домой, где заждались уже её дорогие девочки-дочки и помощница её во всём, вдовья невестка баронесса София де Боде.


Рецензии