Любовь поправшие I. 14
За стеной кричал новорожденный сын главного террориста Российской империи, а тут лежало на смертном одре и догорало тлеющим пламенем жизни красивейшее некогда создание, хрупкая, нежная, кроткая молодая женщина. Она мужественно и стойко переносила свои страдания, истинный смысл которых знал теперь только её боевой лидер, таскающий за собой её отягощённое предсмертной дряхлостью больное тело по разным местам вынужденной эмиграции. Только Савинков знает теперь, заглядывая в её отрешённые и неземные большие серые глаза, по ком она тоскует и сохнет до последнего вздоха.
Всё началось летом 1903 года. Для этого времени будто бы и была рождена двадцатью годами ранее где-то на Волге красивая девушка – Маша в семье мещанина Алексея Прокофьева. Учёба в гимназии и женском училище оторвали её от того приземлённого мещанского быта, какой беспросветным отягощением давил пылкую в альтруистических порывах юную душу. Оторвали и вознесли над картузно-кафтанным мещанством, над потребительским бытом, над которым корпел её пронырливый, хитрый отец-волжанин, обманывая людей, чтобы урвать себе лишний кусок материальных благ. Как чистая ангельская душа, воспарившая над всей этой обременённой грязью обыденного существования и прозябания в бытовой мелочной суете, зацикленной лишь на удовлетворении низших примитивных инстинктов, девушка оторвалась от семьи и уехала в Москву на духовные поиски новой дороги в жизни. И в двадцать лет, помытарив в первопрестольной, хлебнув лиха от грязи и пота чернорабочих заработков, она, наконец, попала в ту среду, где смысл человеческого существования открылся ей в головокружительных масштабах. И всем своим горячим, пылким сердцем, бившимся колоколом в её груди, подобно одноимённому журналу великого публициста Герцена, издававшего его в Лондоне, Мария Прокофьева окунулась в революционную среду. В 1901 году она видела и даже сама участвовала, захваченная вихрем возбуждённой толпы, в студенческих беспорядках – протестах по случаю отчисления ста восьмидесяти трёх киевских студентов в солдаты, наказанных за чтение запрещённой, вскрывающей гнойники социальных проблем литературы. Московские студенты выражали и гневный протест Синоду за отречение Льва Толстого от Церкви, то есть от Государства, что могло повлечь за собой гонения и притеснения уважаемого всем миром гениального писателя. Тогда зачинщиков беспорядков на сходке казаки и жандармы схватили и закрыли в Манеже на Моховой. Весть об этом молнией донеслась до Московского университета и сотни, тысячи юношей и девушек обступили Манеж единой живой массой, колыхающейся гневом. Гулкие удары толпы по закрытым дверям Манежа требовали справедливости. Казаки и солдаты жёстко тогда разогнали манифестантов. Плетью казацкой полоснули тогда лицо и Маше, довершив начатое в душе революционное крещение девушки свистом нагайки и хлынувшей болью. Так Маша пристала к эсерам. От них веяло тем близким сердцу народничеством, которое с молоком матери, с бабушкиных сказок было родным земскому мировоззрению пылкой революционной волжанки. К 1903 году она перешла на нелегальное положение. Подпольно делала всякие гадости дряхлеющему самодержавию, чутко следя за политикой и читая запретные брошюры и прокламации, которыми щедро стали её снабжать новые друзья. Среди них был один особенно симпатичный впечатлительной Маше – двадцатичетырёхлетний вятский парень, сын купца, бывший студент Московского университета, отчисленный за революционную деятельность и организацию студенческих беспорядков, Егор Созонов. Высокий, сильный блондин. Нос горбинкой, тёмно-русые усики, остаточные следы оспы на щеках, которые его не портили, а придавали ореол острожного узника, бунтаря. Он был для Марии, словно Артур Бертон или Овод - герой из романа «The Gadfly» Этель Лилиан Войнич. Его и других ребят организовал в БО Борис Савинков, партийная кличка «Павел Иванович» – активист, назначенный самим ЦК партии эсеров на проведение террора по отношению к царским чиновникам, особо ненавидимым свободомыслящей молодёжью. Главной политической жертвой революционного террора к началу 1904 года стал министр внутренних дел Вячеслав Константинович Плеве. Лидеры партии эсеров: богач Гоц и глава БО Азеф, выделили на убийство Плеве семь тысяч рублей. И Савинков, набрав группу, начал на него охоту.
А Маша в том время была членом Боевого отряда при ЦК ПСР, который в 1904 году послал её с заданием в Бакинский комитет партии. Оттуда она переписывалась с Егором и там же, в Баку, впервые встретилась с Борисом Савинковым. Тот подействовал на неё магнетически. Он умел гипнотизировать молодёжь, особенно девушек, подчиняя их своей харизме. Она была в возбуждении от знакомства с Савинковым и от того предстоящего дела, которое он ей описал. Находясь под впечатлением от его живописаний, она безумно влюбилась в ту серьёзность приготовлений, какая окутывала савинковскую БО. А Савинков был восхищён этим дивным цветком революционной невинности, какой представляла из себя молодая девушка. В Баку в своей краткосрочной командировке он попробовал начать ухаживать за ней и только неотложность и важность дел по подготовке убийств великого князя Сергея Александровича и министра фон-Плеве вынудили его отложить эту шальную затею.
У Марии же из головы никак не выходил и всё больше и больше нравился ей рыжеватый блондин Егор Созонов, который называл себя по партийному псевдо Авель. То в платье извозчика, то в тужурке железнодорожника Егор стал дежурить у подъезда полицейского департамента в Петербурге на Фонтанке, где жил министр и откуда в карете он ежедневно ездил с докладом к царю в Зимний дворец.
В группе Савинкова собралась разномастная компания. Были бывшие уголовники, солдаты, студенты, молодые евреи – с юга нелегальщики из-за черты осёдлости, обожжённые общинными погромами и пылающие гневом русофобной мести. Евреев звали: Максимилиан Швейцер и Шишель-Лейба Сикорский. Были поляки Мацеевский и Боришанский. И русские: Алексей Покатилов, Егор Созонов, Иван Каляев и Егор Дулебов. Разместились они в гостинице по подложным паспортам, иные, как Швейцер, даже иностранным. Изготовляли бомбы, готовились к роли сигнальщиков и метальщиков на роковом для министра пути.
По разным причинам сорвались четыре попытки с марта по июль 1904 года. В апреле Покатилов взорвался в гостинице, изготовляя очередную бомбу. Разбежались, рассыпались боевики. Кто лёг на дно в отдалённых губерниях, а кто и метнулся на время заграницу, чтобы затаившись, переждав зубатовские остервенелые поиски с рысканьем шпиков и филёров охранки по следам революционных подпольщиков, снова собраться в июле и метнуть свой смертельный свёрток-заряд с тротуара Измайловского проспекта в Петербурге под карету министра не дрогнувшей рукой. И сделал это Егор Созонов. Он в тужурке железнодорожника подбежал и швырнул бомбу под ехавшую карету Плеве. Министра убило на месте, кучера смертельно ранило и ещё двенадцать человек посторонних людей, находившихся поблизости. Пострадал и сам террорист. Взрывом ему фактически оторвало два пальца на ноге (их отрезали потом), он был тяжело ранен в живот, оглушен (разрыв барабанных перепонок в обоих ушах), лицо обожжено... В шоке он боли не почувствовал и, лежа на мостовой, отброшенный взрывом, закричал: «Да здравствует свобода!» Покушение происходило неподалеку от Варшавского вокзала: сначала израненного Созонова принялись бить ногами многочисленные свидетели происшедшего. Потом уже жандармы и агенты, прохлопавшие террориста, принялись вымещать на нем зло на третьем этаже в «Варшавской» гостинице. Созонова втащили наверх, раздели догола и еще час избивали в гостинице. Вечером его отвезли в Александровскую больницу, оттуда перевезли в другую — уже при Крестах. Сестра не давала ему пить: «Скажете имя, тогда дам».
— Какой позор, сестра, — сказал он. — Лучше бы на войну поехали...
И потерял сознание. Сам он ничего не видел (долго еще лежал с повязкой на обожженных глазах), но потом ему рассказали: лицо его чудовищно распухло, под подбородком образовалось нечто вроде зоба. Ходить он не мог еще три месяца и даже на суде не до конца оправился от последствий контузии. Но что его мучило больше всего, так это то, что он боялся в бреду выдать товарищей. В бреду повторял: «Против царя ничего не имел... Кончится смертной казнью... А в Бога я верую»...
Когда отец Созонова, к тому времени один из богатейших людей Уфы, узнал о покушении, он засобирался в Петербург. На вокзал шел ночью — боялся показаться людям на глаза. Как выяснилось, напрасно. На всем пути следования публика, разузнавши, кто он и чей отец, пила шампанское за его здоровье. Это была публика образованная, чистая, не чета тем дворникам и пролетариям, которые на мостовой били ногами его оглушенного сына.
ЦК партии эсеров, в составе Гоца, Чернова, Азефа, Брешко-Брешковской, Сметова, Потапова, Ракитникова и Селюк, на убийство министра внутренних дел Плеве выпустило свою прокламацию.
«Плеве убит… С пятнадцатого июля вся Россия не устаёт повторять эти слова, два коротеньких слова… Кто разорил страну и залил её потоками крови? Кто вернул нас к средним векам с еврейским гетто, с кишинёвской бойней, с разложившимся трупом святого Серафима? Кто душил финнов за то, что они финны, евреев за то, что они евреи, армян за Армению, поляков за Польшу? Кто стрелял в нас, голодных и безоружных, насиловал наших жён, отнимал последнее достояние? Кто, наконец, в уплату по счетам дряхлеющего самодержавия послал умирать десятки тысяч сынов народа и опозорил страну ненужной войной с Японией? Кто? Всё тот же неограниченный хозяин России, старик в расшитом золотом мундире, благословлённый царём и проклятый народом… Судный день самодержавия близок… И если смерть одного из многих слуг ненавидимого народом царя не знаменует ещё крушения самодержавия, то организованный террор, завещанный нам братьями и отцами, довершит дело народной революции…»
В тот день, пятнадцатого июля, когда избитого жандармами и контуженного после взрыва террориста-революционера в бреду притащили в Александровскую больницу оперировать, кроткая Маша благодарно за народный подвиг героя отдала навеки ему своё горячее сердце.
Созонов получил бессрочную каторгу, которая после двух амнистий сократилась до пяти лет. Он мог надеяться — и надеялся — на еще одно сокращение срока: по 23-й статье «Уложения о наказаниях» треть его могла быть скинута, но в 1910 году эту статью отменили. Трудно себе представить все разочарование Созонова, который уже и к 1908 году, после каторжных тюрем в Алгаче и Акатуе, после голодовок и карцеров, после первой попытки самоубийства (в знак протеста против произвола тюремного начальства) был совсем не тем человеком, которого так любила семья, товарищи и красавица невеста Мария Прокофьева. Красавица она была действительно редкая, и умница какая! Такие трогательные были ее письма к нему, письма, которые наверняка являлись для него сущим праздником, главной отдушиной, с размышлениями о литературе, о любви... Только одно в ее письмах пугало революционера. Мария писала ему о русской интеллигенции то, что она, интеллигенция, безвозвратно отвергла уже Христа. И отвергла именно потому, что он был не вне ее, не в церкви, а — внутри. В этом убеждении крепился корень всего террора и святого насилия, как его сформулировал в своём сочинении «О сопротивлении злу силою» русский философ Иван Ильин. Это сопротивляющееся злу разрешённое насилие было вечным и самым страшным соблазном русской интеллигенции во все времена.
С этого времени ни о ком другом Мария более уже не мечтала и ждала его с бессрочной каторги, вынашивая в себе, как мать ребёнка, в упрямстве светлую надежду сочетания с ним. Когда он сидел в тюрьме в Акатуе, она приезжала к нему на свидания, пользуясь правом, как и все приехавшие на свиданку, свободного входа в тюрьму. Милая девушка с изящной фигурой, с серо-зелеными огромными лучистыми глазами, со строгим взглядом, прозрачным, бледным, тонким лицом и золотыми косами, вся нежная, точно пронизанная светом души своей и в то же время строго-серьезная. Она гармонировала с Егором без единого диссонанса. Егор смотрел на нее из своего угла удивленно любящими глазами и редко решался бывать с ней вместе…
В марте 1907 года Мария сама была арестована и осуждена в ссылку по обвинению в косвенном участии в деле о заговоре на жизнь императора Николая Романова. С ней были взяты по этому делу и судимы вместе: руководитель боевого отряда при ЦК ПСР с начала февраля 1907 года Борис Никитенко, по кличке «Капитан», отставной лейтенант флота, переправивший Савинкова за границу, после его побега с гарнизонной гауптвахты в Севастополе в июле 1906 года, и Борис Синявский, по кличке «Кит Пуркин», двадцатисемилетний член БО. Оба они были повешены, а её приговорили к вечной ссылке в Сибирь.
В 1908 году она бежала из ссылки за границу, прихватив с собой с каторги бессменного теперь её спутника-друга – лагерную чахотку. В 1909 году Мария вступила в «савинковскую» БО, снова подпав под ухаживания плотоядного, любвеобильного «Павла Ивановича». Борясь с настойчивостью его приставаний, Мария, ждала своего любимого Егора, не смотря ни на что, ощущая всем существом своим себя его белой невестой. Год его боевой, изолированной от всех работы, семь лет каторги — семь долгих лет она ждала его, горела светлой, чистой любовью, как свеча перед богом, в безнадёжной тьме царской реакции, душившей народ столыпинскими галстуками, опустившейся на страну после тяжёлого поражения в войне с Японией и жестокого разгрома декабрьского вооружённого восстания в Москве. Писала ему в Зерентуйскую каторжную тюрьму ободряющие письма о том, что она его ждёт, что надо держаться, не сломаться, что каторга будет не вечной, что, может, придут послабления или непременно случится возможность побега, а то и очередная царская милость амнистии, приуроченная чередующими друг друга сплошными юбилеями и датами великих исторических событий. Сильная и твердая в своей вере и любви, она жила надеждой на его близкое освобождение и на встречу с ним.
Уже тогда палочка Коха стала пожирать её молодость. Стали сдавать силы. Савинков таскал её по эмиграции за собой, как безропотно-послушную и верную собачонку. Это всё, что у него осталось от мощной боевой группы соратников. Иных поубивали в облавах, иные сдались или были накрыты, сданы провокатором. Кто-то сидел в лагерях, кто-то скрывался в подполье. ЦК отменил террор и БО была распущена. Остались в прошлом устрашающие страну взрывы бомб и выхлопы выстрелов террористов. Были убиты председатель Совета министров Столыпин, великий князь и московский генерал-губернатор Сергей Александрович. Но дело эсеров не умерло в народе. Уже молодое поколение новых студентов и земских учителей стреляло в провинции местных губернаторов, предводителей дворянства, командные жандармские чины, да даже городовых на улице из-за угла, провозглашая себя новыми эсерами, отдельными народными мстителями и радикалами разных мастей. То тут, то там вспыхивали помещичьи усадьбы, озаряя чёрную непроглядь неба разбойничьими кострами в непроходимых дебрях, словно всполохи дальних зарниц.
Ждала своего возлюбленного Егора с каторги Прокофьева Мария. Утекала, как песок сквозь пальцы, её нерастраченная юность, увядала красота, как тенётами старых, заброшенных чуланов и чердаков, покрывалось морщинами забот и тревог болезненно-бледное лицо, на котором огромными звёздами сияли завораживающе-красивые, необычайные, неземные, инопланетные глаза. Она, как инопланетянка, глядела на этот мир, и холодная его пустота и отрешённость не могли сломить её несокрушимой надежды на обязательную встречу с любимым. Этой долгожданной встречей только и жила, и боролась со смертельной болезнью Мария. Савинков, видя её ежедневную схватку со смертью, был ласков, заботлив с ней, как старший брат или отец сердечно к ней относился, жалел её иссыхающую юность. Он старался вовлечь её в переписку с русским подпольем. К нему и в эмиграции часто приезжали люди, не только товарищи по партии, но и обычная либеральная публика, даже представители творческой интеллигенции. Так заезжали к нему Зинаида Гиппиус и Сергей Мережковский. Зинаиде очень понравилась Маша своей чистой душевной красотой и она долго держала её слабую руку.
- Послушайте, Машенька, вы – чистый ангел! Просто «чистейшей прелести чистейший образец». Вам непременно нужно лечиться. Покиньте этого «бледного всадника»,Ропшина-Савинкова, и поедемте с нами в Париж, в Швейцарию! Вам надо обязательно сменить обстановку.
- Какие вы добрые… Спасибо вам, - шептали белые губы невесты террора.
Глаза были устремлены напряжённо в потолок, забываясь под натиском жара. Савинков претворял дверь в её комнату, играл с Мережковским в шахматы, читал Гиппиус свои демонически мрачные, но безупречные по силлабике стихи.
Так и боролась Маша, кашляя, кутаясь в плед, со своим чертовским недугом. Последние ее письма к Егору были сплошным ликующим гимном их встрече в свободе, любви и совместной работе. Она считала дни. До выхода Егора на поселение оставалось всего 6 недель, как вдруг в один из пасмурных декабрьских дней Мария прочитала в газете, привезённой и переданной Савинкову из России, страшную заметку о том, что двадцать седьмого ноября 1910 года Егор Сергеевич Созонов добровольно принял яд, дабы своей смертью предотвратить самоубийства политзаключённых на волне протестов против телесных наказаний, введённым тюремным начальством, и привлечь к судьбам узников широкое общественное внимание.
Смерть Созонова всколыхнула Россию. Прокатилась волна студенческих выступлений. Либеральные газеты откликнулись живо и горячо на эту жертву. Но сколько бы ни был политически понятен Марии партийный долг любимого – принести себя в жертву идеалам борьбы с самодержавием, сколько бы грандиозно нашумевшим не казался в печати такой самоотверженный поступок народного героя, это бы прежде всего удар в самое сердце для ослабевшей в одночасье женщины. Такой пытки судьбы она уже не могла вынести. Узнав о трагическом конце, Мария слегла и стала тихо угасать, будто сорвалась с ветки здорового бодрствования на стволе отчаянных надежд и полетела вниз головой в бездну неотвратимой гибели. Все физические и моральные силы её иссякли и не доставало более их, чтобы бороться с болезнью дальше. Она тихо и неизбежно с того дня стала умирать. А потом товарищи прислали Савинкову список предсмертного прощального письма революционера, и она плакала навзрыд, читая его сокровенные строки.
«Товарищи! Сегодня ночью я попробую покончить с собой. Если чья смерть и может приостановить дальнейшие жертвы, то прежде всего моя. А потому я должен умереть. Чувствую это всем сердцем: так больно, что я не успел предупредить смерть двух умерших сегодня. Прошу и умоляю товарищей не подражать мне, не искать слишком быстрой смерти! Если бы не маленькая надежда, что моя смерть может уменьшить цену, требуемую Молохом, то я непременно остался бы ждать и бороться с вами, товарищи! Но ожидать лишний день – это значит, может быть, увидеть новые жертвы. Сердечный привет, друзья, и спокойной ночи! Егор Сергеевич Созонов».
И вот теперь во всей красоте и благоухании итальянского лета у моря мария Прокофьева умирала. К ней приезжал отец, волжский мещанин и бубнил Савинкову истерически такую нелепицу, которую она, правда, не слышала – разговор о ней был сугубо мужской. Алексей Прокофьев в длинном картузе нараспашку закидывал Савинкова своим басовитым волжским говором, так странно звучащим в Сан-Ремо.
- Не жилица она. Поймите меня правильно, господин Савинков. Похоронить бы её надобно на Родине, в поволжской земле. Я готов все расходы на себя взять. Мне бы только здесь, заграницей помочь договориться с таможней. Языков-то я не знаю.
- Куда вы её повезёте?! На что ей это? И вам на что? Вы что ли дворянин? В семейные склепы? Она вне закона в России. Вы это понимаете?! И вас вместе с ней на границе арестуют и похоронят её в отхожей яме лагерной или в могильнике для скота, а не в вашей поволжской земле! Её обыскивать станут, подозревая, что товарищи её – революционеры, в гробу везут в Россию оружие и запрещённую литературу. Разденут, осквернят. Вздор! Похороним её здесь с честью, когда придёт срок. А вы прощайтесь с ней сейчас, жить ей, действительно, осталось недолго.
Отец девушки посмотрел на террориста отчаянным, ненавидящим взглядом.
- А ведь это вы её погубили! Запудрили мозги, сбили с пути девчонку. И что она теперь, горемыка? Ни себе, ни людям. Не вы, может, лично, а идеи ваши и дружки террористы-висельники!
- Ты ори, ори, да думай, что говори! – хладнокровно парировал Савинков. – Сейчас пришью тебя здесь и до дому не доберёшься! Из уважения к дочери твоей только такую гниду пальцем трогать не хочется. Её погубил режим, в котором ты, дармоед, барахтаешься, как жук навозный в говне, и выгоду для себя своим приспособленчеством имеешь. Дочь твоя за народ борется, жизни не жалея, а ты, паскуда, делишки свои торговые ведёшь, карман копейкой набиваешь. Не достойно, папаша, жизнь свою на пустое меняешь.
- А ты меня не совести! Знаем мы, на какие барыши вы виллы такие тут по заграницам снимаете! Эксами зарабатываете. Там в России убиваете, а тут живёте. А нам из-за вас отвечать и в петлю лезть приходится.
- Но-но! Ты-то свою шкуру спрячешь, зароешься в нору. И нашим, и вашим лебезить мастак. Шкура!
- Чаво?!
- Потише вы! Маши бы постеснялись! – заглядывала к ним новая жена Савинкова с младенцем на руках.
- Да, старик, - жёстко обрывал разговор террорист, - затыкай своё хайло, а не то я быстро тебя угомоню! Иди, прощайся с ней да отваливай восвояси! Погоди, дай срок. Вернёмся мы ещё на Родину, разгребём дерьмо. Скинем царя за шиворот! Наведём ещё свой порядок, в бога душу мать! – и он с грохотом опускал свой сильный сжатый до побеления кожи кулак о кухонный стол.
Отец уехал в своём синем полу-кафтанчике, проклиная всю заграницу и революционные дела. А вскоре умерла и Мария. Савинков не поверил, что это смерть – думал, что обычный припадок. Всю ночь он не спал, сидел подле неё, играл сам с собой в шахматы, чтоб быть бодрее. Утром провалился в сон, а в десять часов жена его разбудила и позвала к Марии. Та была ещё жива, лежала тихо, с закрытыми глазами. Борис взял её за руку, она посмотрела на него и слабо пожала руку. Потом тихо прошептала: «Спасибо». И умерла.
На кладбище в Сан-Ремо Савинков оплатил ей место, склеп и бальзамирование. И каждый день после похорон ходил туда и смотрел через окошко в гробу, как медленно разрушалось её лицо. Тёмными тенями. Синеватыми пятнами. Провалом около губ. И только тогда заказал ей православный восьмиконечный крест и краткую эпитафию в камне.
Свидетельство о публикации №221091401123