Я взрослел под песню Александра Галича

Памяти моего дяди –
Валентина Сауловича Пушинского,
контуженного и оглохшего на фронте


Я написал это рассказ почти три года назад, тогда я осваивал и применял себе «принцип Алексеева»: «Собственная жизнь может быть полем включенного наблюдения». Время показало, что, действительно, следуя этому правилу, человек многое открывает в себе, заметно активизирует свою память и запускает неожиданные ассоциативные механизмы. Сейчас, когда пришла пора изучения проведенных двух сотен бесед с российскими социологами, еще раз убеждаюсь, что биографическое интервью – не цепочка простых актов «вопрос – ответ», но зачастую очень сложный, многомерный процесс в ходе которого интервьюируем переоткрывает себя.
Так здесь случайный импульс напомнил мне о далеком прошлом, оказывается сохранившемся в памяти во многих деталях. Это и есть ответ, на вопрос, неожиданно заданный мне временем.   

                ***

Прекрасный, тонкий фильм Николая Губенко «Подранки» о детях послевоенного времени завершается чтением Геннадием Шпаликовым своего стихотворения с такими словами:
По несчастью или к счастью.
Истина проста:
Никогда не возвращайся
В прежние места
Я давно нарушаю эту истину и, обращаясь к коллегам-социологам с просьбой рассказать о себе, толкаю их на такое же действие. Отчасти меня утешает то, что незнание своего прошлого, невозвращение в «прежние» места – тоже пагубно для человека. Сегодня я обращаюсь к давнему послевоенному времени.
Недавно, в октябре 2018 года, я написал пост о том, как после пяти лет эмиграции и полного отхода от науки я возвращался в профессию, и указал, что строю свой текст в опоре на утверждение Андрея Алексеева: «Собственная жизнь может быть полем включенного наблюдения».Тогда же мне показалось оправданным и целесообразным охарактеризовать это утверждение «принципом Алексеева». Работа над несколькими следующими очерками углубила мое понимание эвристического потенциала этого принципа и приоткрыла его побудительные возможности. По-видимому, принятие этого положения ослабляет какие-то внутренние стопоры, и расширяет представления о том, что и как можно говорить о своем прошлом, как следствие, обогащаются воспоминания о самом этом прошлом. Думаю, что обладая опытом проецирования «принципа Алексеева» на себя, любой исследователь биографий, будет вынужден и биографии других людей, других социологов, рассматривать не просто, как движение от одной жизненной коллизии к другой, а как сложный и, что особенно важно, нелинейный процесс.
Я давно знаю и люблю песни Александра Галича, и, когда на меня накатывает нечто ностальгическое, вновь и вновь слушаю, именно в его исполнении: «Когда я вернусь, ты не смейся, когда я вернусь...». Но на этом редко останавливаюсь...
Однако лишь в этом году, когда отмечалось 100-летие поэта, я узнал, что без малого семь десятилетий назад вместе с другими пацанами распевал его песню. В юбилейные дни поэта я случайно наткнулся на видео: «Александр Галич. Неоконченная песня» https://www.youtube.com/watch?v=IR2KveZk6jY. Это – запись небольшого, десятилетней давности камерного концерта, на котором друзья и поклонники его творчества, исполняли песни поэта, вел эту дружескую встречу Юлий Ким. Первым, кого он после краткого введения объявил, был Сергей Никитин.


Никитин вспомнил. что он стал петь Галича, когда ему было 3,5 года, естественно не зная ничего об авторе. Прошло много лет, и он узнал, что эта песня была написана Соловьевым-Седым на слова Галича. И запел...

Протрубили трубачи тревогу
Всем по форме к бою снаряжен,
Собирался в дальнюю дорогу
Комсомольский сводный батальон...
По первым аккордам гитары и первым словам я узнал песню, которую мы разучили, а затем ежедневно в течение месяца пели в пионерском лагере летом 1950 года. Конечно, я не мог знать ее авторов, да меня тогда в принципе это не могло интересовать.
Мы строились в шеренгу, ходили по краю лесной поляны и дружно пели слова припева:
До свидания, мама, не горюй,
На прощание сына поцелуй,
До свидания, мама, не горюй, не грусти,
Пожелай нам доброго пути.


Война только закончилась, что тогда могли знать о ней 10-12-летние мальчики и девочки? Знали, что это страшно, но не понимали, что каждый из нас лишь чудом выжил. Безотцовщина была почти полной, но у многих вообще не было родителей. У некоторых сохранялись совсем еще детские воспоминания о бомбежках, всем – и блокадникам, и бывшим в эвакуации – был знаком голод и холод. Фронтовики рассказывали мало. Родной брат моей матери, вернувшийся с войны с медалью «За Отвагу» почти глухим сержантом-связистом, ничего понятного не мог рассказать мне, даже если бы очень захотел. Детям требовалось что-либо простое, лучше – победное. Участники боев могли вспомнить лишь тяжелые будни войны.
Но, наверное, мы как-то по-своему, по детски переживали слова:
«...Все, что в сердце мы храним,
Никогда врагу не отдадим.
Лучше сложим голову в бою,
защищая Родину свою».
За мгновенно осознанной песней, исполненной Сергеем Никитиным, которую, конечно же, я неоднократно слышал по радио в разные годы, я сразу же вспомнил тот летний пионерский лагерь. Он был единственным в моей в жизни. До 1950 года мы с сестрой ходили в детский сад и летом ездили на дачу, начиная со следующего года на протяжении нескольких лет летние и часто зимние каникулы мы проводили в Комарово в Доме отдыха ленинградских художников.


Исходно у этого рассказа был подзаголовок «Холодное лето пятидесятого». Действительно, лето 1950 года запомнилось мне как сырое и холодное, и в этом подзаголовке – очевидная ассоциация с названием известного фильма Александра Прошкина «Холодное лето пятьдесят третьего...». Приятно сказать, что эта ассоциация наполнена воспоминаниями о тогда еще Саше Прошкине, с которым мы отдыхали вместе в Комарово. Наверное, уже тогда он, всего на год старше меня, думал о театре, актерстве или режиссуре, во всяком случае я помню, как вечером, когда мы ложились спать, он, стоя на кровати, читал «под Маяковского» стихи о советском паспорте: «К любым / чертям с матерями / катись любая бумажка. / Но эту…».
Летом 1950 года мне было 9 лет, но, поскольку я пошел в школу в 8 лет, то закончил лишь первый класс. Другие ребята были примерно того же возраста и подобного же уровня образования. Наши представления о мире были несравненно скупее, беднее, чем представления современных детей такого же возраста. Радио мы не очень-то слушали, газет не читали, телевидения еще не было, думаю, что и в кино я тогда был лишь несколько раз, возможно, даже в зоопарке не был. Об Африке, к примеру, я знал лишь написанное Чуковским: «...Африка ужасна, Африка опасна, не ходите дети в Африку гулять».


В лагерь от завода «Севкабель» меня устроил названный выше дядя, у него были «золотые руки», он умел делать все. Удивительно, но все, что запомнилось мне о лагере, это марширование под «Протрубили трубачи тревогу...», а также холод, голод и «доброе» воровство. Я помню комнату, в которой мы спали и, наверное, коротали дни, но не запомнились какие-либо другие постройки, даже столовая. Не помню, где был наш лагерь, была ли там река или озеро. Не помню костров, каких-либо поездок, не помню наших руководителей. Допускаю, что в этом лагере мы были первой послевоенной сменой, а, возможно, в таком возрасте все это и не врезается в память. Но почему запомнились холод и голод?
Мы все были невысокими и щуплыми, наверное, жаловались на холод, особенно ночной. Нам разрешили не очень-то раздеваться и спать вдвоем на одной кровати. В этом случае мы могли накрываться двумя одеялами и, к тому же, – освободившимся матрацем.
А вопрос о вечернем голоде отчасти разрешился так. Был у нас паренек, такой же щупленький и стриженный подранок, как и мы, но с чистым, высоким голосом. Особенно красиво он пел песню про умирающего моряка:
В сознанье пришёл и хирурга спросил:
- Поедешь ко мне на Ордынку?
Жене передай мой прощальный привет,
А сыну вручи бескозырку.

Своим исполнением он разжалобил кухарку или какую-то женщину на кухне, потому часто после ужина его звали на кухню и вручали кастрюлю пюре. Думаю, это была не розданная еда, не верю, что мы могли не доесть наши порции. Никита тащил все в палату, у каждого из нас был припасен хлеб, мы выносили один-два кусочка из столовой под майкой. Мы честно выстраивались в очередь к кастрюле и ждали, когда стоявший перед нами съест свою порцию и передаст ложку. Так мы обходились одной ложкой. Каждый посматривал в кастрюлю, сколько там еще картошки, и если понимал, что еще что-то остается, бежал в конец очереди и снова ждал...
А имя пацана я запомнил вот почему.Возможно, уже осенью 1950 года или на следующий год, он стал учиться в одном классе со мной. Его перевели в Детский дом, воспитанники которого учились в нашей школе. Не помню, сразу ли я вспомнил его, но на уроке пения его попросили что-нибудь пропеть, и я услышал:
«... жене передай мой прощальный привет,
А сыну вручи бескозырку».


О воровстве в лагере – отдельный сюжет. После завершения смены нас, скорее всего, погрузили в автобус и привезли в город, к заводу «Севкабель». Это старая, созданная в последней четверти XIX века мануфактура расположена в дальнем углу Васильевского острова. Всех детей быстро расхватали, скорее всего их родители или родственники работали на этом предприятии и были готовы к встрече. Меня и еще нескольких бедолаг никто не встретил. Наверное, посмотрели в делах мой адрес, уточнили, знаю ли я его, поняли, что трамвай №5 идет от завода через весь город к Смольному и отправили меня на нем домой. Чтобы мне было веселее, поручили довезти до дома одну девочку, которая жила в моем районе, и мы поехали. Допускаю, что кондуктор знал о ее необычных пассажирах и смотрел, чтобы птички раньше времени не упорхнули. Дорога явно занимал более часа, но добрались. Моя школа располагалась ровно посредине между Смольным и моим домом, да и детский сад был рядом, так что я быстро сориентировался и знал, как идти домой. Моя попутчица, оказалось, жила на Тверской ул. в доме, мимо которого я много раз проходил. Я еще был не в том возрасте, когда у девушки просят «адресок» на память, так что я быстро оставил ее у дома и зашагал к себе.


Двери мне открыл наш сосед по квартире, комната которого была ближайшей к входным дверям. В ней жила пожилая еврейская пара Гуменик – Абрам Захарович и Мина Осиповна. У них была внучка, чуть старше нас с сестрой, и мы иногда играли в их комнате; они угощали нас сладким чаем в красивых чашках. Абрам Захарович, наверное, удивился увидев меня, порасспросил немного и сказал, что позовет маму. Он поступил мудро, маме, которая увидела бы меня неожиданно, было бы худо.
Далее – ее воспоминания. Я заметно вытянулся, похудел и был очень странно одет. Чужие брюки, державшиеся на какой-то веревке, не мои сандалии на босу ногу, на голове – тюбетейка, поверх которой почему-то была надета синяя фуражка. Отправляя меня в лагерь, мама как и другие родители, собрала мешок с вещами: майки, трусы, рубашки, брюки, куртка, какая-то обувь. Но у меня не было ничего, даже мешка. Однако из в рук я не выпускал плетенную сумку, «авоську», в которой лежала мочалка. Всю мою одежду «разобрали» ребята, наверное, меня это никак не волновало.
Сразу в комнату мама меня не повела, я был весь усыпан разными насекомыми. Она нагрела воду и в тупике коридора хорошенько отмыла меня.
Так закончилось мое памятное лето 1950 года...


Сегодня я понимаю, что тогда я распрощался с ранним детством, успешно выдержал первый экзамен выживания в незнакомой и далеко не комфортной среде, и мой жизненный опыт позволил мне занять следующую ступень на лестнице взросления. Мама стала выпускать меня во двор, где я взрослел очень быстро и нашел приятелей.
Примерно на десять лет прервалось мое «погружение» в творчество тогда не известного мне Александра Галича. Но жизнь так развернулась, что я оказался готов к встрече с песнями «нового» Галича и продолжал взрослеть с ними...


Рецензии