Красный крест

               

Болевое крещение



Хирургу из поликлиники диагноз был совершенно ясен.

– С этим тебе в «Красный крест», вот тебе направление и езжай на операцию.

Слегка в смятении, я вышел из кабинета и в компании очаровательной спутницы моей тогдашней жизни, отправился в печально известную в городе больницу, овеянную славой последней пристани перед встречей с Хароном.

Территория госпиталя была обширна и разнообразна. На главную улицу с одной стороны смотрело изящное дореволюционное здание в псевдорусском стиле, а с другой высилась угрюмая и брутальная громада советского корпуса.

Приемное отделение острых болей и травм располагалось во внутреннем дворе. У входа стояла машина скорой. Возле нее лениво курил водитель, поглядывая на разных увечных, с надеждой и страхом входивших и выходивших из отделения.

С теми же ощущениями вошел туда и я, оставив спутницу на улице. У окна регистрации велели ждать и вскоре ко мне вышел плотный мужчина, чью внешность скрадывали халат, шапочка и маска.

Он неохотно проводил меня в кабинет. Поерзав на стуле и недовольно прошелестев бумаги скрытым очками взглядом, он обернулся на висевшие на стене часы, показывающие четыре пополудни и скрипучим пожилым голосом пробасил:

– Мой рабочий день заканчивается через час, поэтому операция будет немедленно.

Он встал и скрылся в недрах больницы, поручив медсестре проводить меня в операционную. По дороге она подцепила маргинального, пуганного вида мужичка с распухшей стопой, спешно заковылявшего вслед.

Мы вышли на залитый солнцем двор, гулко шелестевший молодой листвой. В этом мареве сердце мне щемило предстоящими лишениями, никак не подходящим идиллии лета. Отчуждение от радостей мира угнетало и я остро ощутил свою телесность, незаметную в будничной рутине хорошего самочувствия. Моя спутница молча погрузилась в себя, интуитивно поняв мои настроения.

Оказавшись у гниющего фасада старого двухэтажного здания с говорящей вывеской «Гнойное отделение», я попросил спутницу не идти дальше, предвидя, что ожидало внутри.

Передав деньги и сумку с нужными лишь в здоровом быту вещами, я наказал ей ехать домой и деликатно уведомить родственников, что со мной.

Войдя в мрачный, тусклый коридор с облупившейся штукатуркой и унылым, коричневым кафелем пола, впитавшим в себя депрессивные эмоции тысяч пациентов, в ноздри мне ударил запах дрянной, бежево-вареной столовской капусты и тошнотворно-дурманящий, незнакомый сладковатый миазм. Пару лет спустя знакомые медики поведали мне, что врачи называют этот запах «кофе-с молоком».

Специфическая ирония профессии, учитывая что издает этот запах, и что я вскоре увидел.

– В пятую его, – не отрываясь от бумаг механически определила меня сестра за вахтенной стойкой. Учитывая обстоятельства и вверенный контингент, такая холодность была понятна, в чем я убедился впоследствии. Расточать чрезмерную заботу каждому пациенту вредно для общей продуктивности бесплатной медицины.

Меня провели вдоль рядов распахнутых пронумерованных дверей к означенной палате. Внутри палаты тошнотворно-сладковатый запах усилился до невозможности его игнорировать.

Сразу бросился в глаза апатично-желтый, изможденно-худой мужчина, безвольно лежавший на разобранной койке. Распахнутое одеяло беззастенчиво открывало культю отнятой по самое бедро ноги, обмотанной сочившейся чем-то бурым повязкой. Она то и была источником запаха «кофе-с молоком».

Больше страшило его смиренное безразличие к окружающему и к самому себе. Он потерял всякую волю к жизни и впоследствии он целыми днями не делал ничего, кроме как лежал на неприбранной постели и взгляд его отравлял душу похлеще гниющих миазмов.

Рядом с ним я заметил загорелого, плотного мужчину средних лет, поразительно похожего на Джека Николсона. На правой стопе у него недоставало нескольких пальцев. Он был угрюм, что казалось обычным его состоянием. Но лицо выражало уверенность справиться с увечьем. «И не с таким справлялись».

Возле его кровати стояли костыли, на которых он активно передвигался, часто спасаясь на свежем воздухе от хлорированного карантина палаты. Однажды я застал его в коридоре за долгим, игривым телефонным разговором с женщиной.

«Мадам звонит», – с живой улыбкой он вставал на уже не столь постылые костыли, ведь они несут его в коридор к возбуждающим, кокетливым смешкам из трубки. И таких «мадам» у него было минимум три…

Медсестра указала мне место напротив безвольного ампунтанта, велела снять шорты и готовиться к вызову на операцию. И ушла, оставив время освоиться.

Слева по соседству расположился жизнерадостный, седой и крепкий пожилой мужик в тельняшке-безрукавке. Веселые синие глаза его выбелил возраст. Он полулежал, облокотившись на подушку мощным плечом с расплывшейся в синеву наколкой. С улыбкой он снисходительно балагурил, ведя разговор в палате. Вторая рука его была по плечо забинтована, к чему он относился как к досадному, но временному неудобству. На рыбалке он уснул с зажжённой сигаретой и опалил руку.

За его безоговорочную солидность все вокруг, независимо от возраста, знали его как «Дядь Василий». Лишь столь же умудренные жизнью аксакалы звали его просто по имени, покуривая своей компанией на припёке и благодушно матерясь обо всем на свете.

На койке справа лежал раздетый по пояс, крепкий седой старик крестьянского облика – породы людей, встречаемой все реже. Старой закалки дед, явно деревенский, привыкший к грубоватому обхождению и суровой справедливости.

Сильная жилистая рука его лежала рядом с канатом, привязанным к подножью кровати. Сжав его в кулаке, с тяжким усилием подтягивая тело приподымался он на постели. Иначе никак, ведь ему тоже отняли ногу до бедра, однако увечье свое он скрывал под одеялом и с вызовом смотрел ясными светлыми глазами на всякого, кто заподозрил бы его в слабости.

В дальнейшем он не стеснялся демонстрировать нам раздражение перед назойливой суетой ухаживающей за ним, добродушной старушки-жены.

Не успел я толком осмотреться, как меня вызвали в коридор. Рядом с операционной ожидал пойти под нож тот стрёмный, маргинальный мужичок с распухшей стопой, которого медсестра зазвала со мной по пути. Он был определен за мной следующим.

Операционные внушают леденящую тревогу затравленного зверя. Всё здесь вызывает настороженность, даже безобидные предметы, вроде табуретки, на которую я положил трусы. Меня ждал невысокий стол, покрытый холодной прорезиненной тканью.

Лежа на нем кверху затылком, я ощущал в слепой зоне позади тревожную неизвестность в неспешном разговоре бряцавшей инструментами медсестры и лениво басившего хирурга, спешившего операцией на мне завершить свой рабочий день.

На операционном столе волноваться бессмысленно. Пути назад нет. Остается лишь вера в спокойной уверенности профессионала, кому всё это обыденность, а не узловой момент трепещущей жизни, вверивший себя его твердой руке.

– Сейчас введем анестезию и будем начинать.

Местный наркоз был хорошо мне знаком и я сосредоточился на текущем моменте, готовясь пережить предстоящее.

Игла вошла в мучавшую меня болевую точку. Ощутив проникающую в ткани жидкость, мое сознание взорвалось багрянцем взыгравшей крещендо нестерпимой боли!

Сквозь зубы сообщив это, я услышал ошеломляющий ответ.

– Жидкость обезболивающего давит на кисту. Киста давит на окружающие ткани, оттого и больно. Не будем ждать пока подействует. Вырежем так.

Вспыхнула всепронзающая боль и кровь моя закипела в струной натянутых жилах! Рыча я впился зубами в лежавшую перед глазами подушку, со всей силы сжав челюсти, лишь бы отвлечь их напряжением бешеный вой нервных импульсов. В зажмуренных до упора глазах не было ничего кроме слепящей тьмы этих обжигающих мгновений.

– Ты как то не интеллигентно, ревёшь как медведь. У меня обычно все стонут, а ты ревешь, – укоризненно пробасил хирург, высказав медсестре, что главврач опять будет выговаривать ему за крики на операциях.

И он продолжил говорить со мной. Наверное, чтобы отвлечь от болевых ощущений.

– Как зовут тебя?

– Коля!

– Коля… Николай значит. Редко сейчас твое имя встречается. Небось родители в честь кого-то назвали?

– В честь деда!

– Дед у тебя на войне был?

– Был!

– Ну вот, терпи – как дед на войне терпел.

Меня это разозлило и в мозгу закипела мысль, что на войне хоть сто грамм наливали, а ты коновал без анестезии режешь! Эта ярость немного утешила меня в бушующем болевом шторме.

Наконец он перестал вращать во мне скальпелем и раскаленные угли болевого шока затухали, как растворяются в акустике зала финальные ноты оглушительного оркестра.

Ощущая тело слегка чужим я встал со стола. Не взирая на всё, я повернулся к докторам и по заведённой привычке поблагодарил их за работу. Впрочем, они не обратили на это внимания, поглощенные подготовкой к следующей операции. Позже выяснилось, что хирург Василич ценит только материально выраженную благодарность. Его нескромные намеки на денежное вознаграждение постоянно вышучивались среди попавших ему под нож пациентов.

Выйдя в коридор я встретил испуганный взгляд ожидавшего очереди мужичка. Он слышал рёв за дверью операционной, и я хорошо понимал его страх и именно поэтому лучше всегда идти первым. Подвернувшуюся медсестру я спросил, могу ли пойти домой. Терпеливо прощая эту очевидную глупость она сказала, что «придется у нас полежать».

Оказавшись в палате я молча взял с тумбочки сигареты и в окровавленных трусах, под смазанное быстрым шагом изумление людей, лица которых были мне безразличны, вышел на улицу. Мое озлобленное равнодушие ко всему окружающему вызвано утомительной борьбой с цепкими когтями боли, какой ещё не доводилось испытывать ранее. Но всё позади. Ласковый летний вечер клонился к закату, причудливым узором клубился табачный дым, а стрижи высоко в небе беспокойно кричали.

На землю меня вернул отрывок телефонного разговора курившего на крыльце обрюзгшего узбека:

– Чего, кого?! А-а-а, да это сосед по палате стрелял позвонить. Саня. Такой тощий, малёванный весь…

Речь шла о том хромом, плюгавом мужичке в коридоре.

– А хер его знает где он, не знаю. Не-не…может не здесь уже…Ага...

Он скинул звонок и захихикал. Поймав мой взгляд, он заговорщицки произнес:

– Вот они там все обосрались!

– Кто?

– Х*й знает кто! – и унес тайну загадочного разговора, гулким смехом рассеивая матовый коридорный сумрак.

Ещё немного я постоял на крыльце. Хотелось до конца проводить этот странный день, на пышных облаках игравший лениво заходящим солнцем. Небосвод окрасился тускнеющим розовым светом, зелень листьев поблекла и стала монохромной, пронзительнее закричали птицы, а я отправился встречать первую ночь в больничной палате, как всегда обещавшую быть самой тоскливой.




Пятая палата


За несколько последующих дней я вполне освоился в палате, узнав всех ее обитателей.

Лежавший слева от меня дядя Василий носил фамилию Ермилов. Благодушно он принимал неприятные процедуры на обходе, балагуря с медсестрами и солдатской выправкой внимая предписаниям врача.

Этот седой мощный старик казался воплощением былинного русского характера. Я наблюдал за ним, внимательно слушая разные истории, которыми он, с добродушным прищуром веселых глаз, любил развеять больничную скуку.

– В семидесятые годы поехали мы как-то с отцом в деревню, в Калининской области, в Оленинский район. А магазин был в другой деревне, там, за полтора километра. Ну собрались значит с отцом. За хлебом, за водкой... И тут подошел один ханыга. Говорит: «Возьмите мне три флакона одеколона, тройного, ну «Тройняшки» …
«Да ну тебя». А он: «Спорим, до той деревни полтора километра на руках пройду?» «А давай!». Пошли мы с отцом, и мужики за нами увязались, на него посмотреть. А он все полтора километра на руках прошел! Пришлось купить ему три флакона…

Лежавшего справа, строгого крестьянского деда звали дядя Саша, а близкие ему по возрасту мужики панибратски просто – Михалыч.

Его частенько навещала полноватая старушка-жена, добродушно отдавшая лучшие годы уходу за хозяйством. Ровесница деда или чуть младше, она прожила бок о бок с ним всю жизнь. Ласковый и кроткий взгляд её безмолвно утверждал, что прошли они немало невзгод, во всех житейских бурях крепко держась друг за друга. В ее слезящихся глазах сквозила нежность ко всем нам, а в особенности – к своему увечному мужу.

Причитая она вертелась вокруг него, доставая из безразмерной сумки то бутылку воды, то сдобную булку, то палку колбасы, суетливо искав нож под тяжелеющим взглядом ворчливого деда.

– Бабушка шевели жопой!

Она досаждала ему своим навязчивым уходом. Беспрестанно поправляла то подушку, то подтыкала под ним простынку, на что дядя Саша реагировал звучным и зычным матом:

– Придурок блять, куда лезешь?! Бл'ть, да ты! Ду–ра!

На что соседи по палате делали замечания: «Ну дядь Саш, ну Михалыч, ну чё ты ругаешься, ну перестань».

Всех забавляли эти перебранки, умильной комедией разбавлявшие постылые больничные будни.

– Потерпи, сейчас нож достану…

– Мозги себе достань! Бл’ть, да куда ты все лезешь!

А она только улыбалась и прощала ему всё, как несмышленому ребенку. Не увядший ещё материнский инстинкт сильной, поднявшей детей во взрослую жизнь пожилой женщины превращал ее немощного мужа в слабое дитя, требующее ухода. Несмотря на его ругань, она продолжала взбивать подушку и поправлять белье, на что дед снова заводил свою зычную брань.

Тогда же в пятую палату подселили двоих, определивших последующие дни моего пребывания в госпитале.

Первым объявился сухопарый, матерый на вид Паша – мужик лет сорока. С испытующим выражением светлых глаз, лицо его казалось всегда ожидало подвоха, относясь к незнакомым вещам нахально-настороже. Типаж его отдаленно напоминал Жана Габена. Однако в душе он был не так суров, каким казался. Не дурак выпить и пошутить, не взирая на возраст он не чурался ребяческих хулиганств, что подтвердилось впоследствии. В общем, он был обычным пацаном, незаметно для себя перевалившим за средний возраст, обязывающий держать себя определенным образом.

Вслед за ним в палату попал Макс, рубаха-парень не старше тридцати, с подвешенным языком и багажом историй на все случаи жизни. Гитарист панк-группы, служивший на атомном крейсере – в каждом порту по девочке; легко заводивший знакомства балагур разбавил наскучивший консерватизм пятой палаты.

Оба прошли через ежовые рукавицы Василича, на чем мы тут же сошлись, днями напролет со смаком костеря его самыми последними словами. Чего только не сыпалось на нашего лечащего врача и наверняка уши его беспрерывно пылали.

Спустя пару дней нас троих, как легких пациентов, перевели в восьмую палату, самую дальнюю по коридору. Персонал уделял ей минимум внимания, не препятствуя закрытым дверям. За ними мы вздохнули наконец свободно от удушливого режима, царившего в предназначенной старикам и калекам пятой палате. Всё в восьмой было иначе, начиная от цвета стен и заканчивая атмосферой, позволившей установить свои правила, чем мы не замедлили воспользоваться.




Восемь – мы друзей в беде не бросим



Карты


– Е*ал я всех этих Василичей!

Щелкнув жестью Паша вскрыл приятно пшикнувшую банку пива. Смеемся.

Втроем мы сидели друг против друга, раскидав на постели партию в дурака. У каждого в руках по вееру карт да по баночке пива. Хулиганские ухмылки озаряли наши лица. Удовольствие доставляло скорее не распитие алкоголя, а вытекающее из этого вопиющее нарушение больничного режима, надоевшего в доску. Убогостью условий, абсурдом распорядка и брезгливым пренебрежением персонала. Хотелось развеяться в обстоятельствах хотя бы отдаленно напоминающих вольную жизнь. У каждого в запасе была еще пара банок и предстоящий вечер окрасился уютными тонами теплого хмеля.

– И лес и зайцы будут наши! – азартно подкидывает карты Макс.

– Всё наше! – ворчливо отбивается Паша.

Одним из достоинств восьмой палаты было полуподвальное окно, выходившее во внутренний двор. Его расположение благоволило разным контрабандным операциям, невозможным через бдительные посты медсестер и местных хануриков, в изобилии водившихся в коридоре отделения. Через это окно мы с Пашей и пронесли пиво, передав его в палату принявшему груз Максу.

– Пиво, карты – словно и не в больнице, – улыбался я.

– А мы и не в больнице-бля… – с суровой веселостью буркнул Паша.

Наша общность, выраженная в бесконечных поношениях Василича, выродилась наконец в некое подобие дружбы. Мы все больше распоясывались, по-братски подкалывая друга-друга в игре.

– Ах ты пидор…

– На нахуй.

– У меня козырь.

– Х*й! У меня че, не козырь? Дама, король…

– Бля, а у меня две десятки.

– Эт на погоны тебе.

– Пошли курить?

– Еще конишко…

Оставшись в дураках я мешаю и сдаю карты. Паша подозрительно щурит глаз:

– Как-то странно ты сдаешь, против часовой, колдун что ли?

– Опять червы!

– Намешал бля…

– Одна краснота…

– Э-э, у него козырной валет!

– Примета такая, козырной валет в начале – к победе.

– Красиво отбился…

– Ты че даешь, это ж козырь!

– Для тебя ничё не жалко.

Пиво кончалось, а кураж нарастал. Мы шутили и смеялись, по-мальчишески радуясь своим проказам в строгой больничной изоляции. На шум пару раз заглянули медсестры, но всё палево вовремя пряталось и замечания мы получали лишь за громкие разговоры и смех.

К девяти часам главный вход отделения закрыли и мы с Максом, как самые молодые, вылезли в окно и пошли за добавкой.

Сумерки уже сгустились, стало прохладно. Непривычно было погрузиться в море огней гудевшего ночной жизнью города – без возможности в нем раствориться. Но что удивительно, не так уж плохо было вернуться в согретую нашим общением атмосферу палаты.

За потухшими глазницами щербатого больничного корпуса уже храпели старики и калеки. Лишь окно восьмой палаты маяком сияло в трещавшем цикадами летнем мраке. Стук по стеклу подорвал Пашу с кровати. Он распахнул дребезжащую раму и мы протянули ему увесистые пакеты с пивом и снедью.

– А это че? – изумился он

– А это нам, – ухмыляется Макс

– Ха, алкаши…


<i>На волка. Измена</i>


Большая часть времени в палате убивалась за разговорами. Незнакомые люди, сплоченные скукой вполне ожидаемо начали рассказывать друг другу истории из жизни.

И чем дальше, тем больше о себе хотелось рассказать, намереваясь удивить соседа историей еще смешнее и необычней, чем у него.

Чаще всего такое оживление просыпалось к вечеру, когда все дневные процедуры, приемы пищи и прочий нехитрый больничный досуг остались позади, а ложиться спать было ещё рано.

Захватывающе забавны были истории Паши, ведь беспредел его молодости пришелся как раз на хаос 90-ых. Однажды он сел за руль слегка подшофе, вылетел с темного переулка на проспект и сбил гаишника.

«Его в темноте совсем не видно было, бах и он уже отлетает от капота! Я вахуе. Дал по газам назад. Не, я посмотрел конечно на него, вижу – зашевелился вроде, живой. И по газам. Тачку в гараж, взял по пути домой литр и до утра на кухне трясся – ждал, когда за мной придут. Но ничё, пронесло…»

Служа срочку, ему довелось столкнуться со свирепым кабаном на опушке глухого снежного леса. Паша весь рожок автомата разрядил, за что получил относительно легкий нагоняй – отцы-командиры потом зубровку дичью закусывали.

– Автомат это х**ня. Кабану лба не прошибет нихуя. На него надо с гладкостволом идти.

– Кого еще добывал?

– Ну вот кабана, лося…

– А че у нас лоси водятся?

– Конечно, вон на Мостострой едешь, через «Яму»… За волком вот неинтересно охотиться, хуле – собака. Хотя один, когда прятался, тогда интересно было. Обложили, а он через флажки ушёл! Опытный. Щелкнешь затвором – он на задние лапы встает, за деревом прячется. Матёрый. Выждал выстрел и опять за дерево перебегал.

– Ушёл он от вас?

– Не, но всей толпой только окружив взяли. Матёрый был волк…

Макс травил не менее увлекательные байки о службе на атомном крейсере и разнузданных кутежах, своих или происходивших в его окружении:

– А у меня знакомый с бабой познакомился, шпилил её. Короче, зависал он как-то у неё. Как обычно трахаются в спальне. А тут муж приходит... Сумку поставил и на кухню ушёл. А знакомый мой в кровати трясётся, простыней прикинулся. Ведь муж-то – владимирский чемпион ММА! Его по телеку показывали. Здоровый такой слоняра. «Двадцать минут на сборы», – говорит им. «И чтоб никакого бл*дства!». Потом и свои вещи упаковал и уехал: «Нахуй ты мне такая нужна»…




Смерть



– Пацаны, – обратился я к пришедшим с улицы Паше и Максу.

– А что там менты стоят?

– Так бабка померла…

– Какая?

– С седьмой палаты.

– ?!

– Да из седьмой палаты, толстая такая… Её щас накрытую на каталке в коридоре везли.

– А я с ней разговаривал только что, часа не прошло…

Оба они удивленно уставились на меня.

– Она просила ей помочь встать со стульчака и перебраться на кровать, когда я проходил мимо седьмой. Я попробовал взяться, но она тяжелая и неуклюжая, никак. Побоялся ей навредить и пошёл на пост, попросить медсестер. А они:

«Та бабка, с седьмой палаты? Да она неподъемная!»
«Это та, которая падала уже у нас?!»
«Да мы ей говорили, чтобы сама училась вставать!»

Противная техничка по кличке «Гестапо» процедила:

«Я не пойду – надорвешь еще спину, а завтра на работу»

И хором:

«Ты ей так и передай, что пускай сама вставать учится»

Замяв проблему, перекинув на меня, они продолжили самозабвенно щебетать о насущном. Мне было неловко передавать их совет беспомощной старухе. Возвращаясь, я помедлил у палаты № 7. Хотелось избежать стесняющих просьб о помощи и выждав шаркающего позади калеку, я смешался за его фигурой и проскочил злополучный дверной проем.

Спустя время, отложив книгу я снова вышел размяться. Дверь в седьмую палату была прикрыта. На улице, в густых деревьях у входа мне неожиданно встретилась беспокойная толпа полицейских. От греха подальше я ушел за длинное здание больничного корпуса. Под пищащим скворечником там устроился на завалинке со своей «мадам» дядя Василий Ермилов. Не спеша эти двое вели меж собой тихий разговор, улыбаясь теплому солнышку и шелесту листвы, приглушавшим изреченные ими слова.

Докурив я вернулся в палату и вскоре вслед за мной зашли Паша и Макс…

– Ну всё бля, можешь их шантажировать теперь.

– Иди на пост, требуй с них пять тыщ за молчание. Как раз их Василичу отдашь…

– Щас менты её будут оформлять, что не убийство и не врачебная халатность.

«А тут как раз халатность!»… – вспомнил я свой разговор с персоналом.

– Да ну, – мямлю шутку без энтузиазма, – Вколят ещё что-нибудь в процедурном и готов.

– Боишься? Хех.

– Типичный «Красный крест»…

Я вышел из палаты. В конце коридора, в комнатушке с ванной стояла каталка с накрытым простыней трупом. Вредная техничка по кличке «Гестапо», меньше часа назад не желавшая утруждать себя помочь старушке встать, наполняла ванну водой, готовясь обмывать тело.

Выйдя на солнце, я увидел сидевшего уже в одиночестве дядю Василия и подсев рядом, поделился с ним этой историей.

– С седьмой палаты, полная? У ней ноги были ослабленные, перебинтованные. Отмучилась…

– Да, менты вон приехали, сейчас оформлять будут.

– Это менты разве? Форма какая-то чудная…

– Это новая у них.

– Значит менты. А я то думаю, кто приехал? Все черные, гутарят что-то на своём. А по закону в Российской Федерации следует говорить по-русски!

– Да туда всех берут.

– Когда строили «Ашан» я монтировал там подвесные потолки, так там одни эти бегали, азеры, всё «ме-ме-ме». По-русски не понимают. Правда был у них кладовщик Али – этот нормально говорил. А к тем я подхожу: «По закону в Российской Федерации говорят по-русски! Не то смотри, всю рожу разобью вон об бетонный пол».

– Так они же русский не знали.

– А меня поняли. По-русски сразу стали говорить…

Ему под семьдесят, но обтянутое тельником тело крепко, а голубые глаза смотрят ясно. Подошёл другой дед, окликнув дядю Василия и разговор у них плавно перешел («Чё это вон самолет летит как низко?») на тему дороговизны авиабилетов, отмененных в область электричек, о налаженном железнодорожном сообщении в недавно возвращенный Крым…

А я пошёл обратно в палату.

– Там «Гестапо» уже обмывает, – говорю я своим соседям.

– Чё «обмывает»? – наперво подумав о выпивке, с абсурдной ухмылкой спросил Паша.

– Тело.

Я лёг на кровать, скрывшись за книгой, но не в силах сосредоточиться на тексте, отложил её и уставился в окно.

А может, ей суждено было помереть сегодня и ни я, ни отказавшие в помощи медсестры не виноваты? В двух шагах от меня гостила смерть, а вне этих угрюмых стен жизнь идет своим чередом. На улице компания молодежи разворачивает перед окном соседней палаты плакат «Сергей – Марина: С днём свадьбы!».

Я бросил взгляд на отброшенную книжку Ницше. Как-то на обходе Василич увидел меня с ней в руках и покачав головой сказал, что даже в молодости его не читал, опасаясь сумасбродства великого немца, открывшего неудобные стороны жизни. Как-то хитро прищурившись, выходя из палаты Василич проводил меня пристальным взглядом. Мне тогда показалось странным, что резавший меня без анестезии, циничный к своим пациентам пожилой человек не оценил демонстративно отрицавшего обывательскую мораль Ницше. Вероятно, в отличие от врачей, сосредоточенных на внутренней жизни нашего организма, философы познают отвлеченную внутреннюю жизнь, мысля абстрактными категориями. Однако общее между ними в том, что познать самих себя, взглянуть со стороны и осознать свою суть они остерегаются. Может быть от того, что боятся своего несовершенства. Ведь и тело и мысли человека прекрасны снаружи и неприглядны изнутри. И выходит, что самое важное это честность перед собой и другими.

Увидев, что солнечные лучи уползают со двора, я поспешил на улицу, стремясь нагнать уходящий день. Солнце медленно закатывалось за больничный корпус, погружая в вечернюю прохладу уголок, где я пристроился с бумагой и ручкой, а дядя Василий всё сидел на крыльце, покуривая и ведя свой неспешный разговор…

Когда совсем стемнело, я вышел подымить перед сном. Проходя мимо седьмой палаты я услышал слабую просьбу.

– Выключите нам пожалуйста свет… Издевательство какое-то…

– Спасибо, молодой человек.

Медсестра с конца коридора кликнула закрыть им окно. Я вошёл в палату, где умер человек и загремел дребезжащими ставнями. На кроватях сидели две старушки, потерявшие сегодня подругу по несчастью. Они казались беспомощными, невесомыми в своей трогательной немощи. Взгляды их искали сочувствия и невозможно не ощутить острый приступ бесполезной жалости, ведь облегчить их я ничем не мог. Только я собрался переступить порог, как одна из них заговорила:

– Ты ведь ей помочь хотел, никого не нашёл… Там верно все заняты были, на посту-то? Чай за другими ходили, сколько ведь тут больных, на всех не напасёшься…

– А от чего она...? – спросил я, сглотнув ставшую поперек горла пустоту подразумеваемого слова «умерла».

– А сидела всё на этом стуле пол дня, не могла сама встать, надорвалась бедная. У неё водянка в ногах была и вот и подскочила до сердца. Начала задыхаться, захрипела, все врачи сразу набежали, сердце ей пытались запустить, а поздно уж было…

– Упокой Господь её душу, – я не знал, что ещё сказать в этом случае.

– Страшно. Ещё вот недавно жил человек, разговаривал… Берегите жизнь, молодой человек, здоровье берегите…

Почувствовав себя неловко в темной палате со стариками, я поспешил пожелать доброй ночи и ушёл, оставив за спиной слабый голос, шепчущий во тьме.

Может быть, стоило найти слова, чтобы утешить двух печальных старух, оставшихся в темноте наедине с мыслями о смерти. Но что молодой может старому сказать о смерти?

Притихшие, темные пространства больницы властно наполнила наступившая ночь, укрывшая тревожным сном беспокойно спящих пациентов.


______________________________
июнь 2016 – февраль 2021


Рецензии