Грузди. Глава шестая. Дикое поле
— Бывали времена, — стал говорить старец на одном из привалов, — времена-то энти только ишшо зачиналися. Уж такие давнёшние, будто колода старая, да позеленевшая. Токмо, словно мы сейчас, точно также на возах-то жили, на коих и добро своё держали. А где поставят возы люди-то те древние, там и деревня. А где сойдутся с возами родов множество – там и город.
— Ага, попробуй сойдись сегодня, — заворчал Кирьян, — за милую жизнь ни гроша не дадут, изничтожат. На то оно и дикое поле, токмо любого, кто придёт сюды – убьют и ограбят. Надёжа на реку лишь, чтобы в береговых кущах еённых спрятаться. Нам бы реже в саму степь-то выходить, не ровен час на кочевников нарвёмся.
— И желудок набить бы уже не помешало, — заёрзал у колеса телеги младший Шмоток.
— Помалкивай пока, — приложил палец к губам Илья Демидыч, — чай в казаки метишь небось, малец нетерпеливый.
— И таковские времена бывали, — расчёсывал седую бороду гребнем старец, — и по краю степей кочевали, токмо опять же, как и мы. Боясь, ума-то набирались. Ближе к лесу скот гоняли, а сами стереглись, да глядели в оба. Учились приёмам военным всяческим, дабы своё не отдать и чужое, в случае чего, к собственным рукам прибрать. Ночевать в лес уходили, дабы в степи огня не разжигать, поскольку небо открытое неприветливым стало, при заселении степи народов разных. В лесу копали яму глубокую, в ней печь делали, ставили котлы на неё и вечерю варили сытную. А как сварят, тут же костры гасили, да в шкурах бараньих спать укладывались.
— Сторожей-то небось выставляли? — спросил Пахом, слушающий с большим интересом, что старец рассказывал.
— А как же… Оставляли их для охраны спящих, дабы степь слушали, а ежели недоброе услышат, чтоб всех потихоньку будили. А оружие у каждого даже во сне рядом было в полном снаряжении.
— И впрямь про нас, дед, сказываешь, — удивился Илья Демидыч столь складному повествованию.
— Так вот и жили-были наши пращуры – в степи особо не заживались, а к осени на основное место жилья ворочались, подальше в леса тёмные, леса густые. А чтоб враги пути не нашли, следы свои заметали, траву, побитую выпрямляли, следы конские засыпали и ногами утаптывали.
— Вот дела, так дела, — воскликнула Февронья Даниловна, — а пошто, дедушка, инструмент у тебя с собой диковинный?
— Гусельки энто, — ответил старец, — нет с собой пожитков никаких, а вот топор и игрушку таковую николи не брошу. Ой ты, гой еси, — перебрал он скрюченными пальцами струны нежно, — степь широкая, степь привольная и раздольная! На кого ж ты мужиков оставила, на кого горемык покинула? Вот и вам сейчас быль сию кажу, а украдочкой всё печалуюсь, грусть-тоску пережёвываю… Налетело вороньё, осрамило гордость мужицкую ни на день и ни два скоротечные… – на лета многие, на века.
Боже, Яро Великий!
В эту звёздную ночь
Ты на землю являешься,
Всё живущее – цвет, листва,
И трава пробуждаются.
Всё объемлет радость великая, –
Зверя, птицу и стебель сочный.
Тебя, боже наш, нынче славим,
Прийди, прийди в час полуночный.
— Вот так да, — потянулся Шмоток старший, — народы-то тогдашние у речки костры палили и на них юшку рыбную готовили, молоко на створожину ставили, да на сурь на травах семенных приготовленную, силу дающую и надежду на будущее. А нам? Где нам надежду ту сыскать на пузо голодное?
— Подобно птицам перелётным, — не обращал на ворчания Шмотка внимания старец, — кочевали люди старинные, под открытым небом ночуя и в звёздных клубках путанных, разбираясь с умом великим. А как запоют на ночлеге бабы, — вновь перебрал струны гуслей отшельник, — с возов, бывалыча, что месяц ясный заслушивается, и даже звёздочки больше света отдают, словно извиняясь за недавно пройденную стужу великую.
— Алёна-дуда, и где ты была? — забасила вдруг в полголоса Февронья Даниловна.
— Коней стерегла… — высоко и звонко отозвалась в старинной песне Евдокия.
— Чего выстерегла? — уже громче поддала Февронья.
— Конёночка, жеребёночка.
— А где кони?
— За бугор ушли.
— А где бугор?
— Вода унесла.
— А где вода? — присоединился к голосу Даниловне игривый голос жены Шмотка.
— Быки выпили.
— А где быки?
— За гору ушли.
— А где гора?
— Гуси выклевали.
— А где гуси?
— А траснеки ушли.
— А где траснеки?
— Девки выруби.
— А где девки?
— За мужья ушли,
— А где мужья?
— На войну ушли.
Старец отставил гусли, вытер рукавом, набежавшую слезу и молвил в окончании своего рассказа:
— Вот так поедят–попьют, скот накормят, попоют, а на зорьке утренней дальше едут в другие места, где трава сочнее и вода чище, где цветов душистых больше.
Провиант закончился. Шли голодные. Солнце жарко било в лицо, на зубах скрипела проклятая пыль; в груди запеклось что-то злобное, да горячее. Отшельник шёл своим ходом поначалу, хромал он и тяжело опирался на причудливую суковатую палку, но всё же упросили его усесться на подводу. Хорошо, что вода ещё была, но совсем немного, которую берегли очень. Поднялись на самое высокое место в степи, дабы осмотреться.
— Что-то мы с пути сбились совсем, — причитал Илья Демидыч.
— Говорили же тебе, что вдоль реки надобно идти, — наставляла Февронья Даниловна, — а ты, мол, сократим, коль через степь пойдём, не петляя. Может же казаков повстречали бы уже, а тут на виду всего поля бескрайнего, того и жди – налетят поганые.
Час минул, другой, третий… Пути не было конца, во все стороны тянулась всё та же серая, бескрайняя степь. На горизонте иногда зеленел густой лес и даже вода блестела, но стоило дунуть ветру и призрачные леса вдруг начинали таять в воздухе, также и вода исчезала в никуда. В ушах Пахома противно звенело и надрывно проходило в голове, в глазах мутилось от непрестанной жары и непрерывного голода.
— Гляньте–гляньте! — внезапно воскликнул он, долго протирая глаза, словно не веря им.
— Эх–ма! — взвизгнули бабы.
Поднялся необычный шум. Невдалеке промчались тарпаны, не ведая узды человеческой. Не дай боже, под копыто такому угодить. Табун диких лошадей уходил строго под откос в южном направлении.
— За ними следуйте, за ними, — пальцем показывал на тарпанов Кирьян, — оне к воде выведут! Энто мы чуток заплутали – не туда пошли.
— А я-то про что, — подытожила Февронья.
Вокруг было просторно и надоедливо пусто. В синеве неба парил хозяин этого места – коршун, высматривая в потревоженных овражках живность, перекликающуюся между собой отрывочным, звенящим свистом. Наконец, впереди зазеленелось совсем не призрачно… И вот он – Тихий Дон Иванович. Пищали непрерывно в бурьяне бекасы, тонкий звук от них далеко доставал; голосисто бормотали то и дело куропатки, треща, не умолкали кузнечики; совсем низко над головой пролетела стая диких гусей, а в низине раздался протяжный крик лебедя… Синие изгибы великой реки гигантской змеёю сверкали, привлекая к себе, то там, то здесь среди зелёных зарослей, белых меловых стен и жёлтых песчаных мелей. Местность до того привлекательна стала для наших путешественников, что все без исключения раскрыли при виде её свои рты, ведь удивительно живописной она показалась и удивительно удобной для господства над рекой. Вот оно – новое пристанище на долгие годы, вот она – новая жизнь на фоне высокого голого черепа донского берега, потому как жизнь прошлая – чистая могила.
— Кирьян, Пахомка с бабами огонь палите, — скомандовал Илья Демидыч, — Шмотки, Ефим с мужиками айда невод тянуть!
Зашли на мелководье у заводи… Невод не ахти какой, но всё же пригоден для ловли. Ефим им на Ильмень озере промышлял, залатал вот, да с собой прихватил для такого вот случая. Стали заходить по горло, раскладывать…
— Ну, как, Демидыч, — спрашивал Шмоток младший, — будем ли с рыбой?
— Тихо-тихо, горлопан, — строго прошипел старший, — леща распугаешь! Держи рот на верёвочке!
Сеть хорошо легла на дно, перекрывая заводь. Над водой почти сразу заколыхались черного цвета плуты-поплавки. Ещё немного и…
— Тяни, братцы, — закричал Шмоток!
Новоявленные донцы потянули.
— Тяжело идёт, — раздался возглас одного из рыбаков.
— С рыбой небось, — весело отвечали ему, — не один пуд прём!
Улов оказался отменным на радость голодным желудкам путешественников.
— Знатно, о как знатно, — похвалил рыбаков Илья Демидыч! — Кирьян грозился отменную ушицу нам сварганить! Небось голодное пузо чесать не станем сёдня до утра.
И точно, варевом стал верховодить Кирьян, прожжённый рыбак и охотник. На огонь поставили большой котёл и вначале кидали в него мелких ершей и окуней. Почти весь заполнили. Отварили, вычерпали, облизываясь и слюну глотая, а затем в дальнейшее дело пошла рыба покрупнее…
— Кидай язей с налимами, — приказывал Кирьян.
Опять сварили, да вычерпали без остатка, но в этот же отвар уж дюже жирный стали опускать карасей и щук с лещами. С приправой было плоховато, но нашлась соль и перец жгучий турецкий в узлах Февроньи Даниловны, да бабы дикого чеснока нарвали. Вдоль берега потянуло духовито наваристой ухой. Все переселенцы окружили котёл. Мужики крякали, бабы охали, а Кирьян не спешил: стоял у котла с большой деревянной ложкой, деловито, со знанием дела, конечно, со смаком отведал душистый отвар, но томил высокомерно, заждавшихся голодных едоков.
— Пора! — сказал и вздох облегчения прошёлся в небо от окружающих, и все стоящие вокруг, с ложками сгрудились тесно у котла.
Илье Демидычу первому поднесли с дымящимся наваром деревянную миску.
— Сними пробу, — молвил Кирьян, немного помолчал и добавил: — батька.
Тот хлебнул... Все притихли в момент такой. Хлебнул Илья Демидыч ещё ложку, другую, выглянул из-под густых бровей на Кирьяна, улыбаясь…
— Знатно сварил, дьявол!
Все, кто рядом стояли, распялили рты в ухмылке, а по реке полетели одобрительные возгласы…
— С ухой, батько!
— Быть те атаманом, жизни не видать!
Эх, загулял черпак-то деревянный, да как весело, мигом наполняя миски, а кто так, из котла потом ел. Котёл быстро опустел, а рядом возвышались горки рыбьих костей.
— Эх бы хлебушка-то, — молвил Пахом, вытирая рукавом жирный от юшки подбородок.
— Ничё-ничё, — отвечал Илья Демидыч, — обживёмся покамест… А ты пошто мало съела? — глядел он с большой заботой на Евдокию.
— Тошнит отчего-то, — отвечала та.
— Ох, девонька, — закатил глаза старец, — видится мне – не одна ты теперича.
— Ах, — покраснела Дуняшка, машинально схватив обеими руками за живот, словно та баба каменная на кургане.
«Токмо и губы скривила», — показалось Пахому, которому также то идолище степное в голову запало. Он шлёпнулся на колени, ещё ничего не понимая, перед возлюбленной и обнял её нежно сильными руками. Февронья Даниловна с великим усердием пыталась прибрать на место, отвалившуюся с законного места челюсть, а Илья Демидыч аж притопнул ногой два раза…
— Да уж, привалило, — ворчал он, — вдовица по сю пору немощна – никак не оправится, дед престарелый – еле-еле ноги волочит, у Шмотка жонка вот-вот опоросится, а изволите – аще одно дитя малое неразумное на плечи ляжет.
— Ужо двое буде, — прокряхтел отшельник.
В ночь над степью разлилась в скорости разомлевшая теплынь. Привычное дело ночевать под открытым небом. Завтра будет чем заняться, чтобы встретить будущее время. Пахом обнимал Евдокию, примостившись неподалёку от костра и глядел–глядел на звёзды. Им обоим казалось, что будто бы вся земля явилась сейчас колыбелью, да такой… – колыбелью надежд, колыбелью их собственной жизни. А вокруг всё-всё: и Дон, и кривое озеро неподалёку – старица знаменитой реки, и степь, и меловые обрывы на той стороне, и даже каменная баба поют им свою колыбельную. И не беда, что будни каждодневно и ежечасно будут обрушивать на них заботы всяческие – большие и малые. Ни беда, что придётся не раз столкнуться не только с правдой с глазу на глаз, но и с кривдой. Главное, что душа у них полна небывалой веры, а счастливые глаза чудно светятся тем, что одни могут вполне назвать наивностью, а другие скажут вдруг, что эта есть ничто иное, а поэзия. Всё вокруг, что окружает их – разве не поэзия? Ведь не только тот поэт, кто каждодневно исписывает бумагу стихами, но и тот, кто лелеет неотступно думу о хлебе насущном, чья душа необъятная живёт очарованием, окружающей природы, всеми радостями и тревогами людскими…
Всё бы хорошо, только вот Февронья Даниловна глаз не могла сомкнуть, да Илья Демидыч не переставал ворчать, крутя головешку в неумолкающем кострище. Только его одного и было слышно в засыпающем стане…
— Эх, толи ишшо будет-то… — разговаривал он то ли с супругой, то ли с небом, но прежде всего сам с собой. — Все мы с молоду в полымя готовы спрыгнуть, а ежели что, токмо не сговорчивые. А как же? Жизнь, поди, не обтесала, в наковальне не обстучала молоточком, да кувалдочкой. А мы? А что – мы? Носимся очертя башку неотёсану со всякими идеями бредовыми, сердечностями какими-то, да ух-ты – справедливостями, где правду высокомерно выискиваем. А вишь ты… Завертит словно вьюга, да закружит житейская суета-то! Гляди-ка – вона, людишки-то врать умеють, хитрить давно уж могут оне, что уж там, себе в угоду. И где идеи тоди? А нету… Нету их идей-то тех, кончились. Приспосабливаемся токмо, плывём по течению, поди, никуда не денешься. В другом разе дно недалече, в него-то просто очень угодить. Нужда запросто приспичит, прищучит так, что в нору свою заползёшь и не вякнешь. Кустики, цветочки там всякие… А ягодки, ох… чаще всего горьки и кислые на вкус. Детишки – хорошо. Даст бог, пойдут. А ежели двое, как старец вещает? Один заорёт надсадно, мол, хлебца бы мне! А другой, мол, молочка! А жена, мол, нетути… Вот и цветочков поубавится, так ведь не наблюдаются оне в таком-то разе.
— Из чужой-то крыницы, — приподнял голову старец, — легче воду черпать, чем свою выкопать. Неужто нам места на новой земле-то не хватит? Небось всё старое забыть не можешь.
— Нет… Не могу…
— Проживём, не бойсь. Лишь бы не мешали.
Ещё чуть-чуть и… Над завороженным, притомлённым за день Тихим Доном Ивановичем стояла такая тишина, что было слышно, как дышит он. На берега неустанно падали дивные росы и лунное марево. Из настоя увлажнённой полыни волнами пробивался запах крепко уснувшего вьюнка, а в его медовую нежность невероятно вплеталась пряная горечь необъятной степи.
Свидетельство о публикации №221091601458