Одесские монологи часть 6

Конспирологическое.

В мае Одесса буйствует и распускается полностью. С растительностью, нравами, дворниками и фауной, распускаются учителя. Это у них в предвкушении трёхмесячной отпускной амнистии от школьной повинности. Даже, тех из них, кто в профессии по призванию и в любви к детям, май всегда застаёт уставшими от издержек, и того, и другого. Учителя напоминают  корабли, с трудом, на остатках бункера, добравшиеся до родного порта, и уже предвкушающие скорый ремонт, с покраской бортов, пополнение запасов, и встречу экипажа с семьями. С уставшими в осенних, зимних штормах учителями и завучами, распускаются ученики. Все ещё ходят в школу, но больше, как в музей народного творчества, но никак, не в кузницу будущих поколений. Душой все уже в лете. Тем более, что май в Одессе, он уже лето и есть.
Как и везде, в нашей школе царил матриархат. Присутствие мужчин в школьной цивилизации подтверждалось, лишь географом - Исай Михалычем, учителем физры; в старших классах - Йосьйосичем, и учителем труда, которого начисто не помню. Учительскую, кроме дежурного канцелярского запаха, преобладающе полнили парфюмные ароматы «Пиковой дамы», «Красного мака», «Ландыша серебристого», пудры, свежих кур, сосисок из многих учительских сумок, пакетов и авосек. Букет ароматов, лишь немного утяжелялся мужскими оттенками «Шипра», табака, спортивного пота, и лёгкого перегара по праздникам. Иначе в той игре полов быть не могло.
Это, если зайти в учительскую на педсовете. Пару раз не по своей воле заходил, знаю.
А вообще, если уж о полах зашла речь, то главными запахами школы были запах скипидарной мастики для пола, и особенный густой амбре пищеблока.  Школа утопала в паркетном скипидаре. Его аромат вечерами, когда школа пустела, разносил специальный человек со специальной щёткой на одной ноге - натирщик полов. Щётка напоминала японские котурны с небритой подошвой, а натирщик - лыжника, бегущего на месте, боком, многокилометровый марафон, с одной лыжей и без палок. Иногда, уходя с продлёнки, видел его в работе, ещё и с книгой. Сегодня думаю, что все те натирщики полов, обязательно были в душе философами и поэтами, а некоторые - ночными оперными певцами. Чем же ещё заполнять ночную голову, натирая мастикой квадратный километр школьного паркета… Потом уже, с ростом всеобщей индустриализации в стране, им выдали вместо щёток тяжёлые, рычащие, огромные полотёры, и они от накачки мышц ног перешли к накачке мышц рук.
С мастичными полами в части запахов соперничал школьный пищеблок. Что несокрушимо объединяет все, изведанные в судьбе моей казённые пищеблоки, так это их запах, - острый, густой, неповторимый, не поддающийся спектральному анализу. И это не запах еды универсального, для всех них, меню. Это запах особенных тряпок, плит, варочных котлов, недостач, ревизий, жира, каш, компота, государственности, дешевизны, простоты, и уверенной в себе, обязательной сытости. В том общепите было много вкусно-памятного, полезного, главное - всё было натуральным. И, не так уж важно; соотношение кулинарных компонентов, и их соответствие гос. нормам закладки в блюда, если все они натуральны. И много мне ближе тот, грубовато поданный в алюминиево-фаянсовой сервировке щедрый натурализм, нежели сегодняшние «птичьи кучки» синтетических «изысков» с соусными узорами в жмотских листиках зелени, выложенных на огромных квадратных тарелках, именитыми шефа;ми и ше;фиками современных храмов живота. Не стол в застолье главное, но то, кто сидит, что звучит, и слышится за ним. Куда важней в жизненном меню, соотношение пищи плотской и пищи духовной. Плотское гурманство по;шло, если возобладает над духовным. Чем дольше живу, тем больше убеждаюсь в том. И да… обожаю вкусно поесть, так и не научившись, питаться святым духом, не отставая в этом, от глупого человечества, но сегодня жаль его и себя. Мы навдруг лишили себя, действительно чего-то невероятно, изысканно вкусного, истинно гурманского…
Как есть, так есть, и я грешно; сладко вспоминаю, почти бесплатный рабочий вкус варёных макарон с сухарной котлетой, пюре с комочками и настоящей сосиской, растерянную в океане борща ложечку сметаны, и кубик масла со слезой, на угнетённой им, чекушке-черняшке усталого кирпичика. Спасибо тебе, Советский общепит, ты был доступным всем, справедливым, щедрым, натуральным и полезным здоровью! Твоя, разбавленная натуральным кефиром сметана, была вкусней и натуральней, сегодняшней многопроцентной неразбавленной химической смеси непонятно чего. А запахи… Хрен с ними, и любимый верный конь пахнет потом порой! В мае школа распахивает  окна настежь, в них врывается вкусный весенний воздух и все «домашние» зимние запахи охотно сбегают в свободу улиц.
Самое время подумать, что автор потерял нить размышлений о распустившейся майской Одессе, и с ней, о распустившихся учителях, отдельно взятой школы на Молдаванке. Ничуть ни бывало. Нить одна, просто, она иногда меняет цвет и толщину в процессе шитья множеством крестиков-кусочков, единого полотна цельной картины чьего-то одесского детства.
В майскую пору учителя добреют, с трудом находят в себе остатки строгости, педантичности и пунктуальности. Так и ходят, подражая акациям, распущенными цветками, и всё чаще смотрят за окно. Синеют дневники и классные журналы, всё реже в них красный цвет двоек и замечаний. Всё реже вызовы к доске, всё больше снисходительных контрольных, и сочинений на вольные темы, главная из которых - «Как я проведу лето». Счастье способствует непредсказуемости, вплоть до горя, так учит жизнь. Не всегда, но так. И, как не стать фаталистом, если в самом его разгаре, горе и случилось.
В благостном томленье наступающего лета разразился майский гром, и сестра его, ослепительная молния окропила красненьким жёлтые листы моего и Валерки Ходоса - друга верного, дневники. Обидно это, пройти всю войну на передовой, и схлопотать такое во дни её последние.
Роль снайпера-громовержца мастерски исполнила, окончательно распустившаяся по весне математичка, Анна Израилевна.
Милая полная женщина, в скучных пиджаках поверх весёленьких платьев, трудно определяемого до сорока лет, возраста. Мамочка, счастливо ошарашенная судьбой поздним ребёнком, вдогонку двум очень старшеньким. В седоватых кудряшках, с выпуклыми добрыми глазами, бородавкой у ноздри, офицерскими тонкими усиками, толстыми губами, и необъятной душой. Не знающим её, никак было не заподозрить в этом образе одесситки, вечно делающей базар с кошёлками,  математические способности. Педагогические - да, математические - нет. Раз в год, ставя очередную двойку, она ласково говорила мне - «Алик, у тебя хорошая голова, но ты редкий лентяй». Первое воспринималось привычно, второе - звучало обидно несправедливо. Какой лентяй, если в делах просвета не знал, не покладая рук и ног?! В этот раз она без всяких фраз влепила мне кол, а Валерке двояк за контрольную. В этот кол милая учительница заценила, не столько мои математические способности, они вполне тянули на снисходительную «троечку», сколько, всю свою, накопленную за год любовь, к моим выходкам на её уроках.  От слова «достал!». Обе цифры в дневниках были особо красно-кровавы, да ещё выделялись, вопиюще крупным размером. В последних листах дневников они прозвучали контрольным выстрелом, добиванием после расстрела, тянувшегося  весь учебный год.
Даже, хищники на водопое неуклонно придерживаются извечного моратория на взаимное поедание, А, что есть, самый конец учгода, как не тот водопой?! Кол в дневнике за две недели до конца учёбы хуже осинового, в смысле, посидеть на нём. Нужно ли объяснять кому-то, в каком настроении мы с Валеркой брели из альма-матери домой. Первые два квартала мы выбирали виды, грозящих нам казней, в арсенале родительских предпочтений рабочих и профессорских сословий. По всему выходило, что угроза Валеркиной жизни, была на порядок выше угрозе моей. В профессорских семьях, да ещё медицинских, пытки всегда изощрённей, чем в пролетарских. Валеркин папа был профессором медицины. Живым его не застал - погиб в уличном ДТП. Мама Валерки - большой гинеколог одна воспитывала Валерку и старшего брата Вадика. Тут без особой материнской строгости никак. После моей мамы и завуча школы Нины Михайловны, Галина Георгиевна была третьей из всех, известных мне, строгостей моего детства. Поводов взвешенно тру;сить было выше всех крыш. Чем мы и занимались, бредя домой унылыми щеглами. В повороте на Торговую, в квартале от Валеркиного дома, у самого края первого расстрельного рва родился план. Мой ров был на одну остановку дальше. План был отчаянным в своей простоте, доступности  и бесславии, - вырвать из дневников листы с приговором, и сделать вид, шо так и було;. Утвердили сразу, и сразу полегчало. Дело оставалось за выбором места преступления. Выбирали кварталов десять-пятнадцать, заметая следы, проверяясь от слежки внезапным завязыванием шнурков на кедах, и поиском хвоста в отражениях витрин, точно, как иностранный шпион в фильме «Поющая пудреница», увиденном недавно на школьном кинопоказе в актовом зале. Казалось за нами следил весь город. Дневники жгли портфели, солнце - асфальт, страх - задницы, совесть - сердца. На Подбельского, посредине между цирком и Соборкой наконец нашли. Вековая парадная с тяжёлой дубовой дверью в чугунной ковке, выходящая на улицу. Здесь не найдут… Место будущего преступления встретило таинственно-монументальной прохладой тёмно-зелёных стен с высокими белыми падугами, мраморных бельэтажных ступеней и широких парапетов по бокам от них. С площадки бельэтажа начинались две лестницы, ведущие, одна на верхние этажи, другая поуже, - вниз к двери во двор. Расположились на парапете, достали из портфелей дневники, и задумались каждый о своём. Предстоящее преступление, было чем-то новым в ряду цепочки детских преступлений, обычных, в биографии каждого одесского мальца. Мрамор парапета холодил задницы, страх - спины. Стояла тишина. Договорились рвать листы из дневников разом, на счёт три. Так договариваются, заблудившиеся в несчастной любви самоубийцы, собираясь прыгнуть в пропасть с обрыва. На счёт три раздался хруст выдираемых листов, скрипнула входная дверь, и в парадную вошла Анна Израилевна. Её руки были полны сумкой, распухшей нашими тетрадями, и авоськами с едой вперемешку с молочным стеклом. Чем были полны её математические глаза, запомнилось, но описанию не подлежит. Думаю, то парадное, ни до того, ни после, такой выпуклости оптики до затылка, сразу у трёх членов человечества, не видело. Общая окаменелость присутствующих, по продолжительности и качеству исполнения, вполне могла бы стать рекордом игры «Замри!», популярной в те времена у ребятни, и бандитов, попавших на мушку, в милицейских облавах. Первой из нас вспомнила разговорную речь Анна Израилевна - «Мальчики…». Какой здесь ставить знак препинания, - большая загадка мне до сих пор. Даже, если поставить десяток вопросительных, восклицательных знаков в конце, никак не получится передать интонацию, произнесённого горлом и пищеводом учительницы, сло;ва.
Жаль, не случилось в тот момент под рукой толкового советского скульптора, который смог бы запечатлеть в граните, наши окаменелые личности, двух, застигнутых гитлеровцами на рельсах врасплох, партизан-пионеров. Добавить к нам горн, колосья и автомат ППШ, могла получиться, достойная ВДНХ скульптурная композиция, на которую съезжались бы посмотреть  пионеры со всего СССР. А может, и комсомольцы! Из стеклянных вставок входной двери от страха сбежало солнце, тень сошла на мрамор ступеней. Жизнь пионеров подходила к концу.
Анна Израилевна устало поднялась к нам на пяток ступеней, расположила свою поклажу на парапете, и произнесла второе слово - «Дайте!». С её, протянутой к нам рукой, она сразу стала похожа на величественный памятник Дюку, тоже в кудряшках, но в женской одежде и без венка.
На что были похожи мы, догадается любой, хоть чуть наделённый воображением.
Листы и дневники перекочевали в мягкую, пухлую длань карающую.

- Завтра в школу с родителями.

Пять слов, а сколько смыслов! Самых страшных в жизни школярской.
Пока мы вспоминали разговорную речь, Анна Израилевна втиснула улики в сумку с тетрадями, собрала пожитки, и тяжко вздохнув, двинулась по боковой лестнице вниз, ко двери, ведущей во двор. Дверь за ней пружинно хлопнула контрольным выстрелом в судьбу двух белобрысых неудачников. С момента вырывания листов мы, так ни разу и не посмотрели в глаза друг другу. Не было необходимости, ничего умного прочесть в них было невозможно. С трудом преодолевая окаменелость и озноб, в вялом любопытстве, наши тела, прошли по ещё тёплому учительскому следу к той двери, и одно из них приоткрыло загадочную. За дверью жил маем огромный двор, а в его центре, окружённый весёленьким штакетником, детский сад. Всё цвело, ярко хулиганило солнце, играя с весной, Анна Израилевна забирала из садика дочку, прощалась с воспитательницей.
Не сговариваясь, мы побежали на улицу умирать. Даже пионерам, бывают не чужды мысли о суициде в отсутствие поводов, для настоящего подвига. Врага, на которого можно было бы броситься, защищая Родину, под рукой не было. Суицид, да ещё и парный - глупая смерть. И лозунг «Всегда готов!» здесь не применим. Жить действительно не хотелось, зато, сильно хотелось кушать. По дороге к еде и родному очагу молчали. Каждый не понимал, как могло случиться так, что отойдя, чуть не пятнадцать кварталов от школы, петляя, и заметая след, меняя в целях маскировки выражения лиц, мы оказались в этом страшном месте с детсадиком во дворе. Именно в котором Анна Израилевна имеет свой живой интерес. Валеркин дом по пути был ближе моего. Он ушёл первым. Расстались, не прощаясь. Его милые веснушки во всё лицо рыжели ярче обычного на фоне снежно-белого, зимнего лица. И через квартал мне уже казалось, я услыхал его первые крики бесштанной ремнёвой боли. Тем трудней был мой одинокий последний путь к неизбежному. Вся моя длинная жизнь пронеслась перед глазами, и было горько. В том пути на непослушных ногах, вдруг, непонятно откуда, как-то по-новому осмысленно, зазвучали слова «судьба», «рок», «фатум», «провидение», «доля», начитанные на уроках литературы, и в приключенческих романах ночью с фонариком под одеялом. И это было неспроста.
Что, за редким исключением, отличает родителей всех времён и народов, так это нелюбовь к хождению в школу, где учатся их дети. Особенно, по вызову учителей и школьного начальства.
Родители в таких вызовах чувствуют себя, поражёнными в праве свободы слова диссидентами, которых в любой момент могут лишить гражданства. Нет, за ними там оставляют право выражать свои лучшие качества, но только те из них, которые связаны, исключительно, с покорностью, состраданием и благотворительностью. То, что наши с Валеркой мамы, до скрежета зубовного не любили хождения в тот маршрут, нам было известно до того же скрежета. Как известный в Одессе гинеколог, к тому же, женщина с авторитетной профессорской харизмой, сильной, волевой личности, Валеркина мама в том хождении могла, при желании, и летать, учитывая, преобладающе женский контингент педперсонала школы. Моя же мама - диспетчер автобазы могла рассчитывать, исключительно на твёрдую походку с той же харизмой, но без профессорско-гинекологической составляющей. Великие, вечно занятые мамы, не должны ходить на публичные казни собственных чад, и просить у педагогов об амнистии на площадях. Потому и не любили. И тем суровей была кара провинившимся чадам, давшим повод учителям к такому жертвоприношению.
Господь не даёт испытаний, на которые не даёт сил. Знать бы это пионерам с момента принесения клятвы пионерской, но, увы, не учат такому в школе. На удивление, экзекуции обошлись, даже не малой кровью, а унылыми соплями, комендантским часом, и временным мораторием на некоторые детские радости жизни. Галина Георгиевна, мама Валерки, нашла общий язык с Анной Израилевной. Гинеколог с женщиной всегда его найдёт. Моя мама, очевидно, зашла с другой стороны, но тоже, договорилась о моей реабилитации до конца четверти в виде пересдачи контрольной. Она всегда умела располагать к себе людей, даже тех из них, кто женщины. Жизнь постепенно начала возвращаться в тела двух одесских шестиклассников, а с ней, и привычное счастье детства.

Рига. Сентябрь 2021 г.


Рецензии