Сказка из романа 2

 – Это сложно, взять и сразу сформулировать. В смысле – ну, как бы это сказать? – я как будто хуже всех. Раньше я только мечтала об этом, и… А теперь кажется, что я этого не достойна. Нет, не так. Будто на меня смотрят и видят пустое место. Как будто они каким-то неведомым образом знают, что колготки старые и порваны, а на правой пятке огромная дырка. И я никогда не смогу дотянуться, стать одной из них.
– Ты преувеличиваешь. Никто на тебя так не смотрел, не смотрит, и никогда смотреть не будет.  А насчет колготок, знаешь, есть такая древняя китайская притча. Про чулки и бенгальскую тигрицу.
– Про колготки я образно сказала, понарошку.
– Да я знаю, знаю.
– Хватит на меня так с хитринкой зыркать. Я тебе потаенное рассказываю, а ты лыбишься!
– Прости. Только я не улыбался, а любовался.
– И чем же?
– Тобой. Тем, как ты морщила лобик, собираясь с мыслями. Как вздымала вверх густые соболиные бровки. Как в уголках глаз возникали морщинки, крохотные, детские. Как они вспыхивали раскатами острых молний и тут же умирали, растворяясь в белоснежном розовощеком облаке, лежащем у меня на ладони…
– Ну, еще, еще.
– А еще, как вздрагивали, как ежились твои губы, с каким неимоверным усилием они рождали каждое слово. Как замирали в оцепенении, набираясь сил, а потом снова распахивались, пуская меня туда, туда, туда, в запретный маленький садик, спрятанный в самой глубине твоего сердца, где маленькая девочка со смешными косичками ждет, когда же поспеет ее единственное яблоко.
– Ты запомнил!
– Нет, я не запомнил. Я просто не смог это забыть.
– Прости, что думала о тебе всякие гадости.
– За что? Я и правда чуток лыбился, но самую малость.
– Ладно, прощаю. Так что там за притча про тигру?
– Какая притча? А, дай придумать. В смысле, подумать. Так вот. Мне ее еще в детстве рассказал старый вьетнамец. Он торговал на рынке какими-то кроссовками и спортивными штанами, а мы с пацанами там подрабатывали: когда машину разгрузить, когда чего. Не суть. И вот однажды я шел куда по своим делам, праздный, беспечный, чуточку наглый, брызгающий во все стороны разом равнодушным прогулочным взглядом, пока не увидел его, буквально бросившегося мне в глаза, сгорбленного, сморщенного, медленно бредущего к автобусной остановке с двумя огромными, почти с него ростом, баулами. Они противно шаркали и волочились по асфальту. Было ощущение, будто он в них вмурован. Маленькая седая голова неловко покачивалась, держась скорее по привычке, чем по необходимости, на тонкой, выдубленной ветрами, солнцем и бесконечной старостью, шее, смуглой до черноты и жилистой, как ноги арабского скакуна. Он выделялся из окружающей его толпы, и не столько характерной азиатской внешностью, сколько каким-то нестерпимым противоречием беспомощности и силы, равновелико пульсирующих в его тусклых, опрокинутых куда-то внутрь себя, глазах, увенчанных, будто короной, толстыми седыми ресницами. Даже не помню, как подошел к нему, как заговорил. Помню только, как мы идем уже вместе. Левое плечо медленно режет нестерпимая тяжесть, а правое, встав на дыбы, рвется куда-то в сторону и вверх. Я лепечу какую-то чушь, мол, давайте и вторую сумку помогу нести, а сам давлюсь каждым глотком воздуха, словно вишневыми косточками. Так мы и идем. Куда-то вперед. Я считаю каждый метр до поворота, за которым только начнет виднеться железная облупившееся макушка остановки, а он что-то без конца лопочет на ломанном, как медный грош, русском языке: про то, как молодым учился в Туле на инженера; про то, как потом всю жизнь работал на заводе, про то, как его сын, ударившись в коммерцию, поехал в Россию и утянул его за собой; и про то, как изменилась страна и люди; как ушла приветливость и открытость; как ушли в небытие великие идеи и улыбки…
Глупое, глупое воспоминание! Какого черта ты вылезло на белый свет? Утомлять меня своей сантиментальной никчемностью? Топить в меланхолии? Нет, это все небо, зашторенное плотными серыми тучами. Это все осенняя слизь, застрявшая в ресницах каплями холодного дождя.
Она уснула. Маленькая соня уснула, вбила свою белокурую голову в мое плечо, словно гвоздь, и теперь сопит с чувством выполненного долга. А я стучусь головой о черствую, изъеденную глубокими морщинами, древесину и смотрю зачем-то вверх в самую сердцевину широкой, раскидистой кроны, утопающей в зеленом наивном шепоте ветра, скачущим непоседливой пташкой с ветки на ветку.
– Ну вот, я опять задремала! Это все ты виноват, а потом только свежий воздух и моя усталость. И почему меня не разбудил? А если бы я замерзла и заболела?
– Не знаю. Ты так мило храпела. Мне даже показалось, что ты нахрапывала какую-то дивную чудесную мелодию. То ли из Чайковского, то ли из Бюсси.
– Не ври! Я не храплю!
– Еще как храпишь! Ангелы на небесах, и те вздрагивают от твоих иерихонских ноздрей.
– Нет, правда? И громко?
– Какой жалобный голосок сразу. Как у котенка. Да нет, конечно. Не храпишь ты, не бойся.
– Дурак! И шутки у тебя дурацкие! Как так можно над людьми издеваться?
– Ну ладно тебе! Не дуйся. Сама виновата. Я ей рассказываю, а она ручки сложила и со всей дури как плюхнется в объятия Морфея. Изменщица!
– Ничего не могу с собой поделать. Вырубаюсь, и все тут. Так что там с притчей? Дедушка там к чему?
– Дедушка, в общем, ни к чему. Так, вспомнился.
– А он правда вьетнамец был?
– Правда.
– Только не обижайся: а зачем ты ему помогал? Это странно немного, обычно так никто не делает.
– Ой, что ж ты такая въедливая. Ну, черт с тобой. Правду скажу. Обокрасть я его хотел. У него один баул не застегнут был. Молния разъехалась, и оттуда коробка с кроссовками торчала, наполовину прям. Бери – не хочу. Не побежит же за мной, правильно? Иду за ним, момент выбираю, думаю: «И повезло же мне. Загоню их по-быстрому сейчас, потом мороженное куплю, сникерс, твикс, пачку мальборо, еще чего-нибудь эдакого». Мысленно я их уже потратил, понимаешь? А потом этот гад стал баул на плече поправлять. И, видно, тяжело ему очень. И… хрип такой еще, будто ломается что-то у него внутри. Даже не хрип, а хруст какой-то. В общем, пожалел я барыгу, сразу как-то совестно стало на душе. «Разрешите вам помочь донести ваш багаж, заодно и карму свою почистить?» Ну, все, не будем об этом.
– Мой хулиганчик. И сладкоежка. А ты в детстве часто воровал?
– Уууф! Зачем ты из меня рецидивиста делаешь? Давай, закроем тему.
– Нет. я хочу знать. Рассказывай!
– Потом как-нибудь, ладно? Честно, нет у меня настроя.
– Притчу обещал – нет, это – тоже нет. Скрытень ты, вот ты кто!
– Скрытень, говоришь? Нет, я обычный вор. Все мы воры: одни воруют кроссовки, другие – мечты у самих же себя. В конечном итоге, на Земле останутся лишь старики, бредущие в закат с тяжелеными сумками. Давай потом, правда. Завтра. Идет? Все тайны раскрою. Вплоть до того, как в детском саду с девочкой в больницу играл.
– Мне сейчас показалось, что тебе лет шестьдесят. И ты весь в морщинах. И с наружи, и внутри. И мне еще сильнее захотелось услышать твою притчу.
– Блин, да нет никакой притчи. Я это только что придумал, чтобы тебя поддержать.
– Я знаю. Но придумай, пожалуйста.
– Чего она тебе так далась-то?
– Мне нравиться тебя слушать. Даже когда ты злишься и кричишь на меня, голос все равно остается добрым и ласковым. И сразу кажется, что я маленькая, лежу в кровати, а ты мне сказку читаешь, пускай даже страшную.
– Во-первых, не подлизывайся. А во-вторых, последний раз, когда я рассказывал сказку, это очень плохо кончилось. Принцесса превратилась в зомби, а надежды – в глиняные черепки.
– Ты про нее?
– Да. Но не волнуйся, все уже отболело, отсвистело, отлегло. Ну, так что, не боишься? Рассказывать?
– А вот теперь боюсь. Но все равно расскажи.
– Как вам будет угодно. Итак, в одной очень далекой и жаркой стране жила была тигрица. Полосатая до жути, как зебра, но симпатичная. Был у нее и тигр, и пещера, и газелей вдоволь, – живи и радуйся, а она грустила, дурочка. Все хотела походить на кошечек с ютуба: бегать за шнурком, урчать, веселя обрюзгшего скучающего хозяина, а главное, собрать как можно больше лайков и просмотров, чтобы все говорили, какая она замечательная и неординарная. Избранник от нее тоже недалеко ушел: каждый раз на охоте старался прыгнуть выше головы, убить жертву особо заковыристым финтом, а потом разлечься на фоне агонизирующего, с еще бьющимся сердцем, тела в максимально царственной и величественной позе и ждать, когда же его снимут ребята с national geographic на фото– и видеокамеру. Вот так они и жили, выискивая, кому же понравиться, шагу не могли сделать, не покрутив предварительно головой. И вот однажды их пригласили на всетигриный съезд обсудить мировые проблемы, прочитать доклад по буйволоведенью. Чудовищное волнение охватило молодую ячейку общества: в чем поехать, о чем говорить? А может, забиться в угол пещеры и сделать вид, что приглашение не пришло? Неделю они не находили себе места, извелись все, похудели, осунулись. Благоверный внимания на возлюбленную не обращает, зарылся, в свои книжки по охоте, как клоп в матрас, все что-то штудирует, конспектирует. Она и так вокруг него ходит, и эдак, и спинкой потрется, и в носик чмокнет, и ласково муркнет, – ничего не помогает. У него один ответ: «Отойди, дорогая. Не мешай готовиться». Ну, что тут делать? Хоть собирай вещи и из общей пещеры уходи куда глаза глядят. Вот она, хваленая мужская поддержка и крепкое плечо. У него хоть доклад есть, а ей что, бедненькой, там делать, а? Я вас спрашиваю! Чем поразить окружающих? Идет она по джунглям одна одинешенька, и плачет, и носом печально так, но очень громко, шмыгает – шмыг-шмыг, шмыг-шмыг, – горючие сопельки обиды сглатывает. Птицы на верхушках деревьев перестали петь. Ветер прекратил свою бесконечную борьбу с озорной непоседливой листвой. Даже солнце, казалось, устало сиять и теперь источало лишь тусклую меркнущую тоску, подающую удушливым пеплом на тигриные рыжие и черные полоски, сиротливо вздрагивающие от жалобных всхлипов и причитаний. В тот момент она была самым несчастным, самым трогательным существом на планете. Рассказываю, и так хочется реветь! Если уж не навзрыд, то хотя бы в подушку, а ее нет. Будешь моей подушкой, ладно?
– Не ерничай. Дальше давай!
– Тебе ее не жалко? А меня? Плохая ты, бесчувственная. Шмат льда, а не человек.
– Ну, все, прекращай. Мне жалко вас обоих. Рассказывай, рассказывай. Интересно же.
– Хорошо. А кого больше? Ее или все-таки меня?
– Тебя, тебя! Ну! Ну!
– Ну вот, другое дело. Ответ зачтен как правильный. Итак, идет она, идет, и видит на пеньке добрую волшебницу. Хотя нет, восточный колорит этого не предполагает. Видит буддийского монаха, лысого и просветленного. А в руках у него свежее творение Лао Цзы «Как стать офисным божеством за пять дней, и при этом еще похудеть на три килограмма» или книга Пиленина, не важно. Он отрывается от чтения и начинает всматриваться в одинокую сгорбленную фигуру, бредущую по бескрайней пустыне собственного горя и одиночества. Сумрачная тень – это все, что осталось от гордого хищника, женщины, наконец. «Почему ты пригорюнилась, девица? Почему плачешь, красавица? Али рефлексия тебя снедает? Али вай-фай ищешь и найти не можешь?» «Что ты, дедушка? Кака рефлексия? Какой вай-фай? Ненадобно мне ничего. Сиди-ка ты на пеньке и помалкивай себе в рогожу, пока я не осерчала и не съела тебя». «Не наводи на себя напраслину. Я знаю, ты – воцерковленная и вегетарианка. И есть меня тебе здравый смысл не позволит, не кошерный ведь я». «Прав ты, дедушка. Не стану я тебя есть, а из вегетарианства я следую только постулату сыроедения». «Вот видишь, хоть чему-то, но все-таки следуешь. Так что за беда-печаль с тобой приключилась. Расскажи, может, присоветую что дельное». «Нет, не присоветуешь. Счастьице мое ситцевое больше ко мне не воротиться. Жду я теперь лишь смерть быструю и легкую, что постучится она ко мне в окно горлицей белой. Отворю я ей ставни, и полетим мы с ней далеко-далеко над полями злачными, над лесами мрачными да над речушками глубокими прямо в омут лазуревый, в чертоги небесные». «Депрессивны и мрачны речи твои. Нет в них отрады сердцу стариковскому». «Да откуда ей взяться то, отраде этой? Суженый мой гражданский меня разлюбил совсем. Не мила я ему боле, не мила. Понимаешь, пригласили нас на съезд всетигриный, что пройти должен в зоопарке стольном, в зоопарке московском, и с того-то горести все и начались. Он там доклад читать должен, готовится вовсю, про меня, кровинушку, позабыл».  «Ну так не мешай ему, пущай готовится. Вот кончится время суетное, прочитает его и к тебе прежним вернется. Только думается мне, лукавишь ты, и не в этом боль твоя затаилась». «Может, и не в этом. И что теперь?» «Откройся мне. Озори светом правды, как холодильник порой ночною. Яви мне, что сокрыто в глубинах сердца твоего». «Ты – мужчина. Не поймешь». «Говори!» «Ладно, ладно, только голосом своим басовитым не тирань. Боюсь я до дрожи в коленях выглядеть глупо там. Я же тигрица обычная, окромя джунглей наших и не видела ничего, воспитания светского не имею. Господи, да я даже оленину от лосятины не отличу, коли на банкете подадут. И на басурманских ленгвичах тоже не шпрехаю. Только и знаю, что лакшэри, спа и двойной биг в тесте, и все. А еще этот, как его, керамнесу». «Я-то думал, у тебя горе великое, а ты, оказывается, обычная фря!» «Я не фря! Я очень даже несчастная. Говорила же, мужику этого не понять. Может, все-таки стресс тобою заесть, как ты считаешь? Не бойся, убивать не стану, руку тебе правую по локоть обглодаю, и все». «Не надо!» «Ладно, не буду. Ты ведь один меня пожалел, словом ласковым приголубил».
– А почему это я фря, по-твоему, а, Петь?
– Картошка может быть фри, тигрица фря, а ты – нет. Ты Надюша.
- Ну, давай, договаривай рифму. Я же тебя знаю.
– Наденька как сахарный песочек сладенька.
– А Надюшка, значит, хрюшка?!
– Нет! Надюшка – значит веселушка и серьезная девчушка. А еще…
Губы, кротко извиняясь за слова, что случайно обронили, нежно прикоснулись к белым, напоенным золотом солнца, волосам, пышным и густым, как взбитые сливки. Розовые обветренные пошляки ощущали себя клубникой, погружаясь все глубже и глубже в сладостный плен, пока, наконец, не достигли теплого шелкового дна, совершенного и прекрасного, как маленькая родинка, сидевшая на самой макушке.
– Тьфу! Все-таки ты тигра. Шерстка, тьфу, к языку пристала.
– Дурак! Не нравиться – не целуй! И вообще, не трогай мою голову!
– До чего дотянулся, то и поцеловал.
– Ну, все. Рассказывай, что там дальше.
– Итак, эпическое повествование продолжается. «Ой! Что же мне делать с тобой, котэ ты неразумное? Чем горюшко излечить твое? Чем тоску сердечную унять? Даже не знаю». «Пожалуйста, помоги, милый дедушка. Век тебя не забуду». «Сложная эта задачка. Эх, чего не сделаешь ради подрастающего поколения! Дай мне часов парочку да минуток с десяток, найду я тебе решение верное, ответик правильный». И стал монах думу думать тяжкую да извилинами громко поскрипывать. Сидит на пенечке, голова в тенечке, да лоб огненный все равно, что чугунок в печи, глазки, как угольки, сверкают. Ничего не помогает. Надобно креативу поддать, да где ж его взять, буддийская мать? Кончились идеи, как демократия в Рассее. Басурманский Гугл и тот не помогает, одну порнуху предлагает. Смотрит старый на кисок, мозг аж высох. Ничего на ум не приходит, одна изжога желудок сводит. А рядом тигрица сидит, усами депилированными шевелит, пилочкой по коготкам водит, глаз с него глаз не сводит. И что тут делать? Может, бежать, да заодно Будду криками звать? Нет, не выход. Как пить дать, догонит. Придется загадку решать. Не хочется как-то вместо нирваны могилку себе же копать. Час прошел – от него ни звука, второй пошел – такая же штука. Времечко бежит песком сквозь пальцы. Пойдет на заклание: раз – и нету старца. Он уж с миром прощаться начинает, как девственность со смуглой девчонкой потерял, вспоминает. Сладкие моменты все наперечет, и жизнь вроде прожита, а умирать не хочется, черт. Казалось бы, все, погост заждался, с судьбой смирился, да в путь собирайся. Ан нет. Что-то как стрельнет в левой лопатке – то ли крылья прорезались, то ли еще кака непонятка. Резко жеребчик наш с места вскочил, как басом своим во всю мощь завопил! Все, ребятки! Рифмы кончаются, проза жизни начинается. «Ох, ну, наконец-то! Придумал, как твою тугу-печаль победить. Подойди-ка, поближе, чудо ты уссурийское». «Че? Какое чудо?» «Не смотрела мультик? Ну, и ладно. Короче, вот тебе чулки. Да не простые, а волшебные. Видишь, надпись «двадцать дзен». «Вижу». «За каждый дзен с тебя доллар. Итого двадцать. Плати, носи, радуйся. А я пошел». «Дороговато, однако, нынче чудеса стоят. Но ничего не поделаешь. Беру. А может, скидочку сделаешь?» «Какая скидочка? Ты чего? И так себе в убыток отдаю. Пять – налоги, пять – полицаям, десять – на возведение храма непорочного взяточничества. Бери, пока даю, а то обижусь вусмерть». «Не рычи! На, капиталист». «Вот и славненько! Может, еще пиджачок возьмешь своему суженному? Смотри, какой ладный, и карманы, и пуговицы на нем. Всего за десяточку отдаю. Когда в зоопарке будете, все в обморок попадают от восхищения. Если согласна, в придачу дам еще пивную открывалку, пластиковый стаканчик и фантик от конфеты». «Мы с ним варварские напитки не пьем, только благородные вина. Так что оставь открывалку себе». «Хозяин – барин. Ну, я пошел?» «Иди уже, иди. И так глаза все замозолил». Стоило ей лишь это произнести, как монах тут же испарился, будто его и не было вовсе. Покрутив недолго обновку в лапках, тигрица засобиралась домой. Впервые за эту неделю она была по-настоящему спокойна и расслаблена. Она шла с высоко поднятой головой, горделиво выписывая каждый шаг, радуясь теплому южному солнышку и предвкушая будущий триумф: покоренное светское общество благоговейно и подобострастно валяется у ног; вспышки тысяч камер ослепляют, заставляя кокетливо жмуриться; а по недостижимому далекому небосводу вместо облаков плывут глянцевые обложки журналов с ее, и только ее, изображением. Наконец, показалась родная пещера, украшенная по последней моде черепами всяких милых зверушек. Сладкий туман мечтаний немного рассеялся, и все сразу стало казаться тусклым и обыденным, хотя она еще недавно с восхищением рассказывала одной знакомой пантере, какая у них большая кухня и гостиная. «Эх, скорее бы наступил день съезда.» Эта мысль заставляла сердце вздрагивать и трепетать. Прокравшись на цыпочках в спальню, она тут же принялась примерять обновку, посекундно прислушиваясь, не идет ли благоверный, не услышал ли шаги. Нет, вроде тихо. Душа встрепенулась. Потом съежилась. А потом и вовсе обмякла: сквозь тончайшую сетку чулок пробивалась, как сорняки, рыжая шелковистая шерсть. Хоть бери бритву и брей по самый пупок. Трагедия, блин. Лютое бешенство пробудилось, и, вырвавшись на волю, первым делом превратило в лоскутки ненавистные куски синтетики. Затем выбежав на улицу, понеслось, не разбирая дороги, вглубь джунглей. Не человеческий, не тигриный, дьявольский рев буквально взорвал патриархальное чириканье птиц и заунывное шептание ветра. Три дня и три ночи продолжалось это безумие. А потом, знаете, как-то стихло и все вернулось на круги своя. Все пошло по-старому, своим чередом. Съезд оказался банальным и скучнейшим корпоративом с бледным шведским столом. Молодая ячейка общества не распалась. Вот только монаху не повезло: изувеченное тело со следами насильственной смерти нашли через неделю. Но уголовное дело заводить не стали за отсутствием состава преступления.
– Я никогда не спрашивала и никогда не просила, но я думала, ты меня хоть немного, но все-таки любишь. Я надеялась до самого конца. Я ждала, а в итоге…
– А в итоге ты ничего не поняла.
– А что я должна была понять, по-твоему? Что я дура?
– Не надо преувеличивать, не надо воспринимать все буквально. Это игра снов, в смысле слов. Ну, ну, как ты не поймешь какая глупость вся эта Москва? А когда мы туда приедем, там станет на две глупости больше. Все, хватит! Не хочу об этом говорить.
– Зато я хочу!
– Не ври, ты тоже не хочешь об этом говорить. Все, что тебе нужно, это чтобы я сказал: «Ты не тигрица, Наденька. Ты самая умная и утонченная девушка на планете Земля». И все! Больше тебя ничто не интересует. Проблема в том, что мы с тобой пара глупых уличных кошек, мечтающих попасть на самую большую помойку в стране. Знаешь, понимание этого факта росло во мне очень медленно, постепенно, как раковая опухоль. В начале на это не обращаешь внимания, потом начинаешь чувствовать тупую беспричинную боль, легкую, почти не мешающую жить. А сейчас я могу даже услышать, как этот инородный кусок мяса ворочается внутри, как эта мертвечина все больше и больше увеличивается в размерах, поглощая меня. Прости, что загубил такой романтичный момент.
– Я даже не думала, что ты так этого боишься.
– Я не боюсь. Мне противно.
– А почему?
– А черт его знает. Противно, и все тут. Хотя, знаешь, все-таки боюсь. Боюсь полностью раствориться в этой сладковатой пафосной жиже. И когда вчера смотрел как ты примеряешь шестое по счету платье, тоже боялся. Смотрел и боялся. Боялся потерять тебя в этом огромном зеркале от пола до потолка. А потом, когда сам к нему подошел в этом костюме, в этих запонках, понял, что уже потерял. Только себя. Знаешь, что меня во всем этом радует? Когда я встану с земли, мой зад будет пыльным и чумазым, а спина мятой, как скомканная газета.
– Хорошо хоть, я платье утром сразу не надела.
– Хорошо. Так хорошо, что даже не поспоришь.
– Глупый ты, Петька. Ну, что плохого в том, что ты разбогател? Давай, вставай. Буду тебя отряхивать.
– Чего делать?
– Отряхивать, отряхивать. Поднимайся. Настучу тебе по одному месту. Может, заодно и дурь выбью.
– На! Прям наотмашь бей. Чтоб жгло все, огнем горело!
– Не отклячивай. Не красиво.
– Давай, отряхивай, а я пока пальчиками до носочков дотронусь. Удобно ли тебе сечь, девица? Не низко ли задран зад, красавица?
– Ну, все, прекращай этот цирк! Я пытаюсь привести тебя в божеский вид, а ты юродствуешь.
– «Смейся, паяц, над разбитой судьбою». Жаль, голоса нет.
– Мозгов у тебя нет. Стоишь тут, выкаблучиваешься: Москва – плохо, запонки – плохо. А что тогда хорошо?! Ты разве украл это? У голодных детей отобрал? Да ты работаешь, как вол, домой только к десяти вечера являешься!
– Блин, да не в этом дело!
– А в чем тогда, объясни!
– А в том, что ради всего этого мне приходиться ловчить, воровать, подстраиваться, улыбаться тому, кому надо дать в морду.
– Но так было, есть, и будет. Разве до этого ты этим не занимался?
– Занимался, блин, еще как занимался. Но не в тех масштабах. А сейчас я ворочаю тысячами жизней, решаю, кому дать должность, а кому нет, кому дать квартиру, кому не дать, кого из зомби выселить из четырех комнатных хором, а кого пока оставить. Одни, когда их переселяют в однокомнатный клоповник на окраине города, верещат, как малые дети, плачут, но не сопротивляются. Им бумагу в нос ткнул, гаркнул, и все, дружно всей семьей шкаф с пятого этажа вниз волокут. А другие, когда вселяются, метраж рулеткой измеряют, чтоб до сантиметра, как по документам, был. А потом эти песьи головы лезут ноги целовать, клянутся до могилы помнить. Но и у тех, и у других в глазах только подобострастие и страх. Понимаешь, страх. А самое веселое знаешь в чем? Я сам это придумал, чтобы всю эту мразь в повиновении держать. Противно, понимаешь, противно. Хотя в самом начале нравилось: такую власть руками сжимаешь, ух! А потом как-то… Ну, над кем она мне дана, над кем? Над чертовым стадом. Вадик, падла, вот ему все нипочем, ходит, радуется постоянно. Сбылась мечта этого идиота! Помнишь стадион, когда я там стоял? Думал, какая мощь плещется у моих ног, сколько надежд можно осуществить, какие большие дела сделать! А в итоге, все свелось к такой ерунде.
– Ну, ты ведь понимаешь, и гораздо лучше меня, по-другому же никак, иначе все рассыплется в прах. Без власти сверху они только передерутся, кровь будет.
– Да знаю я, только от этого менее мерзко не становится. Я ведь ничего не создаю, только пайку распределяю в этой безумной тюрьме.
– Неправда. Ты создаешь самое главное – порядок и стабильность.
– А знаешь, чем история с тем вьетнамцем закончилась? Я все-таки украл. Только не пару кроссовок, а целую сумку. И все потом проел, прокурил и пропил.
– Хватит уже каяться. Поехали, а то опоздаем.
Два одиноких, напоенных золотом листа медленно парили в невесомой прозрачности ветра, а тысячи жадных, завистливых глаз ловили каждый их жест, сиротливо выглядывая из зеленой перешептывающейся пурги, мучительно вздрагивающей от каждой прожитой секунды. А они все продолжали и продолжали парить, то взмывая куда-то вверх полностью, теряясь в голубой безбрежности неба, то падали камнем, почти вжимаясь сырую, холодную мякоть земли. Иллюзорное чувство свободы захлестывало их сердца, пьянило ощущением безудержного счастья. Смотреть на этот танец смерти было больно, было не выносимо, ведь каждый знает, чем кончается красота…Я попытался отвернуться, но ничего не вышло. Куда бы я ни взглянул, повсюду было тоже самое: одинокие, напоенные золотом листья сыпались нескончаемым дождем под восторженные аплодисменты своих зеленых собратьев.


Рецензии