de omnibus dubitandum 106. 203
Глава 106.203. Я БЫ ТОЖЕ РАДА НАСЛАЖДАТЬСЯ...
Владимир Александрович Калинин собирался ложиться спать. Большой номер гостиницы едва освещала тусклая свечка. Это была неплохая гостиница в Тифлисе, куда заехал Калинин. Некрашеные деревянные стены, большая дверь на балкон, закрытая кисейной занавеской, пустота – делали комнату неуютной. Слышался шум шагов в коридоре и пронзительный скрип проезжавшей мимо арбы.
Калинину было грустно. Зачем он приехал сюда? Он сам не знал. Зимой он жил в Петербурге, занимал какое-то место в банке, где было очень мало дела. Но это место давало ему нужные средства.
Все свое время Калинин посвящал литературе, которую любил искренно. Он много читал, бывал в литературных кружках и сам писал даже, но почти никогда не печатал. Не потому, что считал свои произведения недостойными печати, но просто боялся и не любил журналов, возню с редакторами… В интимных же кружках охотно читал свои поэмы и стихи и даже пользовался популярностью. Каждой похвале он радовался как дитя; но сейчас же и забывал ее. Он весь был во власти минутного настроения.
Теперь ему было грустно. Каждое лето он путешествовал – случайно попал и на Кавказ. В этом горном местечке его увлекла природа, он решил пожить, отдохнуть – взял этот номер помесячно. Но целые дни лил дождь. Калинин простудился, и к нему опять вернулась тоска, чувство одиночества, грусть. Вечный шум гостиницы раздражал его. Ему хотелось уехать, но совестно было перед лакеями, перед хозяином гостиницы: они станут удивляться, пожалуй, спросят, отчего, да еще начнут требовать деньги; нет. Бог с ними.
Калинину было двадцать два года, он недавно кончил университет. Небольшого роста, худенький, некрасивый – он казался мальчиком, несмотря на белокурую курчавую бородку. Мягкие волосы его слегка завивались, а в глазах было что-то совсем детское, доверчивое и наивное.
Он любил спорить, говорил много и скоро. Парадоксы его были замечательно смелы – но в гостиницах он боялся, чувствовал себя неловко с лакеями, стеснялся носильщиков; ему казалось, что кто-нибудь из них непременно его обидит. И внезапный отъезд, поэтому был для него вещью совершенно немыслимой. Надо заказывать лошадей на станции – а он еще вчера говорил начальнику почты и телеграфа, Бартоломею Ивановичу, что поживет тут с месяц.
Бартоломей Иванович такой милый человек, сам к нему пришел, познакомился, обещал показать лучшие места – и вдруг он скажет, что уезжает… Нет, пусть уж так. И потом – надо же наблюдать людей… А здесь простые, свежие люди… Что ж что не очень умны? Это даже лучше.
И он вспомнил Бартоломея Ивановича, добродушного, упрямого финна с желтыми бакенбардами в виде котлет и смешанным акцентом. Или поэт Ренке, например, какой интересный тип. Ренке носил широчайшую и длиннейшую парусинную блузу; Бартоломей Иванович говорил, что он носит нарочно такой костюм, чтобы немного привыкать к подряснику: Ренке собирался в монахи и читал в гимназической церкви «Апостола» с большим чувством, что не мешало ему постоянно быть влюбленным и обожать кахетинское вино братьев Кипиани. Весь он был какой-то потный и мягкий; Бартоломей Иванович его любил, но немного презирал: твердость характера он считал за высшее достоинство человека.
Нет, пусть лучше так, все равно. И куда ехать? А тут хоть природа есть, дышится легче…
Вечером, подходя к дому Бартоломея Ивановича, Калинин заметил какое-то особенное освещение. «Уж не гости ли?» – подумал он и смутился. Он боялся новых людей.
У Бартоломея Ивановича точно были гости. В маленькой столовой с выбеленными стенами стоял высокий медный самовар, булки, масло и сливки; за столом, покрытым праздничной скатертью, сидела Шурочка Домонтович, веселая и живая, рядом с ней Ренке, который смотрел на нее вдохновенными глазами, полными самого преданного обожания; довольный и красный Бартоломей Иванович прилежно угощал Александру Александровну, мать Саши. Александра Александровна разливала чай. Она казалась похудевшей и уставшей.
– А, вот и он! – радостно сказал Бартоломей Иванович и представил его гостям.
Калинин сначала смутился, но Александра Александровна глядела на него ласково, а Шурочка показалась ему изящной и миленькой, и он понемногу вошел в разговор и совсем развеселился. Он никогда не бывал в женском обществе. Летом он нигде подолгу не жил, а зимой, в Петербурге, не приходилось.
В Петербурге есть дамы, есть курсистки, но нет девушек обыкновенных, привлекательных. А Шурочка была именно такая девушка. Она не завела сразу разговора о Бокле, потому что не читала его; говорила весело, шутливо и немного кокетливо.
Калинин пробовал поспорить с ней – она его не победила, но и сама увернулась; Калинин хотел запугать ее парадоксами – но и это ему не удалось; наконец она сказала, что по ее мнению весь Гёте – дрянь, кроме «Фауста», да и то вторая часть порядочная чепуха; Калинин возмутился, стал горячо спорить, доказывать, кричать – Шурочка смеялась и тоже приводила доказательства, и он никак не мог ее убедить.
А Ренке так и не спускал глаз с Шурочки все время. Она была очень хорошенькая в этот вечер. Вообще же многие ее находили привлекательной, и она действительно была красива. Правильное лицо, небольшой правильный рот с припухшей верхней губой, собранные на затылке белокурые волосы, немного волнистые, и светло-зеленые глаза, умные и веселые. Ей было весело в этот вечер.
Калинин даже с места встал, так горячо защищая Гёте.
– Постойте, вы говорите: сантиментальность; что ж из этого? Знаете ли вы, в какое время он жил? Тогда нельзя было писать не сантиментально. А разве вы не видите, как он сам относится к этой сантиментальности? Он – олимпиец, у него такая объективность…
– Отчего же «Фауст» не сантиментален?
– Вы вторую часть не признаете… Может быть, она тоже сантиментальна по-вашему? Господи, что это за чудная вещь! Я помню, как я наслаждался…
– Я бы тоже рада наслаждаться, да я ее не понимаю… Калинин опять разгорячился, бегал по комнате, спорил…
И вдруг он сразу остановился... Он сел тихонько на свой стул, молчал и смотрел печально; Шурочкина веселость тоже прошла; она взглянула на Калинина, и ей самой стало грустно; ей не хотелось, чтобы он был такой, пусть бы лучше веселый; и ей казалось, что он сделался ребенком, которого обидели… Она неловко старалась развеселить его, ну хоть рассмешить. Все было напрасно. Вечер кончился невесело.
Калинин вернулся в номер, зажег свечку; он не хотел «обдумывать» свое положение и не мог. Он хотел проследить, как это случилось. Он говорил, спорил; она ему возражала, он хотел дальше еще спорить, еще доказать – и вдруг увидал, что она ему ужасно мила, эта чужая девушка со светлыми кудрями, что она ему стала как родная, что он ее любит… Да, любит!
Сначала он испугался, хотел как-нибудь изменить это, не поверил сам себе… а потом подумал: «Пусть, все равно…» – и не противился любви. Ему казалось так отрадно и удивительно любить…
В этот вечер он еще все-таки сомневался, но на другое утро проснулся с такой радостью в душе, с такой верой в свою любовь, что стал только желать одного – сказать ей поскорее, как он ее любит. Он не думал о том, что она ответит; ему в детской простоте казалось, что если уж он так любит, то и она не может не любить.
Свидетельство о публикации №221092701177