Бабино или необычный весенний день

БАБИНО ИЛИ НЕОБЫЧНЫЙ ВЕСЕННИЙ ДЕНЬ
Если ехать на северо-восток от Ленинграда по Мурманскому шоссе
до Новой Ладоги, пересечь реку Волхов через мост и сразу свернуть
направо, по шоссе к Тихвину, попадешь в Бабино. От Ленинграда – сто
двадцать километров пути.
Бабино – небольшая деревенька, прижатая к реке черно-
коричневыми распаханными совхозными полями и Тихвинским шоссе,
раскинулась вдоль Волхова на высоких и пологих берегах.
Высокие берега со стороны Новой Ладоги – довольно круты,
поросли густым и неряшливым кустарником, молодой ольхой и внизу,
у реки, отделены от воды узкой полоской песка. Пологие берега
покрыты камышом, осокой травой.
Волхов в этом месте – широк и глубок. Вода в реке – желтоватая,
маслянистая, чистая. Изредка по реке проплывают небольшие черные
буксиры, ржавые баржи. Дуют пронзительные ветры с Ладожского
озера. Налетают неожиданно, свежими, леденящими порывами.
Противоположные берега – невысокие, бескрайние. Взору
открывается покрытая темно-зеленой травой земля. Над ней – низкое
во всю ширь открытое белесо-голубое небо с тяжелыми клочьями
серых облаков, повисших неподвижно до самого горизонта. Там, в
далекой дали, облака, все теснее прижимаясь друг к другу, как будто
упираются в невидимую небесную плотину, постепенно сгущаются в
мощную черно-синюю массу. Ощущаются простор и величие реки.
У самой воды – сараи, сарайчики, лодки, мостки, баньки. Выше стоят
дома старые, совсем старые, провалившиеся в землю. Иногда
встречаются новые типичные российские деревенские дома без
фантазий, неказистые, с маленькими окнами, выкрашенные голубой и
зеленой краской.
В конце деревни, на берегу, у самой воды, кирпичное выбеленное
здание бани. Рядом разбросаны толстые распиленные стволы,
отмытые дождями и ладожскими ветрами, высветленные солнцем до
серо-голубого цвета, почти белого. У бани деревня кончается, и дорога,
вернее тропа, поворачивает от реки наверх. Сразу за баней –
двухэтажные голубого цвета бараки, с окошечками в тюлевых
занавесках, население каким-то рабочим людом. Около домов дорожки,
засыпанные черно-голубым шлаком. Дальше тропа приводит к
разрушенной часовенке. Стены покрыты выщерблинами от осколков
снарядов, пуль – следы кажущейся далекой войны. Но, войдя во
внутрь, через пролом, глядя на выцарапанные фамилии на белых
известковых стенах, год тысяча девятьсот сорок третий, физически
ощущаешь присутствие солдат, стреляющих из винтовок, убитых и
раненых. Война еще так близко. Это чувство быстро проходит,
исчезает, как только уходишь отсюда. Тропа вьется дальше,
неожиданно попадаешь в заброшенный сад. Среди высокой травы с
густыми метелками на концах стоят старые яблони, стожки с сеном. Тут
же, в саду, старая деревянная школа, сложенная из седых бревен,
хорошо сохранившаяся. Через высокие широкие окна видны белые
кафельные печи до самого потолка, просторные комнаты. Школа
заколочена. Живут в деревни одни старики да кое-кто из приезжих
Ленинградцев, которым удалось купить дом у какой-нибудь одинокой
старухи.
Кругом чувствуется увядание. Не увядание, которым можно
любоваться с грустью, а похожее на бесприютную, неустроенную
старость, от чего к сердцу подкатывает неизъяснимая тоска. Эти
ощущения вызывает все, что попадается на глаза, даже деревья. Стоят
высокие, с искореженными, изломанными ветвями, несчастные,
неприкаянные.
Издалека видны розовато-белые низкие параллелепипеды блочных
бетонных домов совхозной усадьбы, лишь еще больше
подчеркивающих убожество человеческого существования, его деяний,
в последних десятилетиях двадцатого века. А рядом вечная река
Волхов. Неподалеку отсюда, на противоположном берегу, захоронен в
кургане Вещий Олег, чей щит был на вратах Царьграда, первый
исторически достоверный князь Киевской Руси, правивший тысячу с
лишним лет назад, совершивший поход в Византию.
Именно в Бабино мы собирались ехать и ждали этой поездки с
нетерпением. За последние годы мы превратились в закоренелых
городских жителей, живем в городе, срослись с ним и очень редко
выезжаем на природу. Ближе к весне испытываем жажду по зеленой
траве, лесу, чистому, северному загородному небу, открытой воде. Но
нам нужен хотя бы минимальный комфорт: постель, крышу над
головой, чистый дом, что в условиях России почти неосуществимо. И
вдруг нам предлагают и природу, и легендарный Волхов, и
деревенский дом с сеновалом.
Нас пригласили в Бабино Олег с Валей. Родители Олега много лет
назад купили у совхоза дом с усадьбой и большую часть года
проводили в деревне. А когда тяжело заболел его отец, жили здесь
круглый год. В Бабино, на местном кладбище, он и похоронен.
Олег тридцати семи лет, худой, высокий, сутуловатый, с
интеллигентным лицом, обрамленным длинными волосами и темной
бородкой. По внешнему виду – тип чеховского героя. Спокойный в
обычной жизни, несколько стеснительный, но нервный и неуверенный
на сцене. Музыкант – играет на органе. Валя несколько старше Олега,
худощавая, высокого роста женщина, нервного типа, с крупными3
чертами лица, длинными распущенными волосами пепельного цвета,
открытым, приветливым лицом.
Конец мая. Мы быстро летим на нашем белоснежном жигуленке по
Мурманскому шоссе, впитывая в себя упругий напоенный свежестью
воздух, ветром рвущийся в открытое окно машины. Робкая, радостная,
весенняя зелень деревьев, трав по обочинам доставляет неслыханное
наслаждение. Верчу руль, но трудно заставить себя смотреть на
дорогу. Все время хочется видеть небо, облака, солнце. Появилось
желание выйти из машины, лечь на землю, закрыть глаза,
почувствовать запах трав, цветов, слушать шум ветра в кронах
деревьев. Это было одно из состояний ощущения счастья. Ни о чем не
думалось, мозг был прозрачен, никакие мысли не отягощали голову. На
душе было легко, легко, спокойно, спокойно. Мы с Олегом начинали о
чем-то говорить, Лена с Валей позади нас болтали о всякой всячине.
Чувствовалось, что моя любимая женушка ощущает то же самое
блаженство, и невидимые волны радости струились между нами.
Ровно, чуть слышно, гудел мотор.
Неожиданно на солнце набежало громадное серо-лиловое облако,
чуть прозрачное, окруженное по краям ослепительным огненным
контуром. По стеклу хлестануло длинными струями дождя из крупных
продолговатых капель. Стекла в машине покрылись испариной.
Включил дворники. Но они даже не шевельнулись. Видимости никакой.
Не снижая скорости, открыл окно, высунул голову наружу, слегка
привстал над сидением. Дождь и ветер били в лицо. Так и вел машину
с высунутой головой почти до Новой Ладоги. Ощущение – прекрасное.
У Новой Ладоги вновь засияло солнце. Залоснилось влажное
шоссе, разбрызгивая фонтаны блестящих брызг из под колес
встречных автомобилей. Остановились, вышли из машины, чтобы
немного размяться и сделать кое какие покупки. К нам подкатила
новенькая «шестерка» с мурманским номером. Левая задняя дверь
была чудовищно разворочена. Водитель симпатичный улыбчивый
мужчина лет сорока рассказал, что навстречу его автомобилю,
несущемуся со скоростью сто сорок километров в час, покатилось
колесо-запаска с грузовика-камаза. Чудом удалось сманеврировать,
подставить бок. Его жена сидела сзади. Еле успела пересесть к
противоположной двери. Отделалась легким испугом. Но люди они
были видимо веселые, без комплексов, с юмором отнеслись к
происшедшему.
Из магазина вышли Лена с Валей c кульками покупок, оживленные и
довольные. Похвастались купленными у местных рыбаков копчеными
сигами. И мы поехали дальше, свернули с моста через Волхов направо,
потом еще раз направо, к реке, и по колдобинам прикатили в Бабино.
Дом Олега стоит у самой реки, на пригорке. Дом – настоящий
деревенский, с просторными сенями, с низкими дверьми на входе в
дом и комнаты, сколоченными из старых темных досок. Приходиться
наклонять голову. Большая, светлая комната, горница, с окнами на
Волхов, обставлена старой городской мебелью: простые деревянные
стулья, традиционный буфет середины пятидесятых, круглый стол,
деревянная кровать, диван с круглыми, мягкими валиками по бокам.
Посередине комнаты громоздкая выбеленная русская печь. Мать Олега
пригласила нас к столу перекусить.
Я сижу напротив окна. Льется шершавая река в солнечных блестках,
рыбаки в лодках застыли у своих удочек, дрожит на ветру камыш,
кланяется к воде длинными, бархатными, коричневыми головками.
Перекусив и немного отдохнув, вышли из дома. Внизу, у берега,
раскинулся небольшой лужок. У воды пасется стадо коз и овец. Среди
них важно ходят козлы и бараны. Они монументальны, мудры и
сосредоточены. Взгляд их неподвижный, мечтательный, устремленный
в бесконечность. Глаза карие, печальные с густыми, длинными
коричневыми ресницами. Все они одинакового цвета – черно-
коричневые, с окладистыми бородами мудрецов. Украшение этих
животных – великолепные рога. У козлов – длинные, острые. У
баранов – мощные, завитые спиралью. Щиплют сочную травку, иногда
поднимают головы, смотрят на нас, от каждого нашего резкого
движения шарахаются в сторону.
Мы лежим на берегу и жадно впитываем в себя: запах чистой
речной воды и травы, едва теплые лучи тусклого майского солнца,
плеск журчащей волны в зарослях осоки, звяканье посуды, которую
Валя моет в реке, сидя на деревянных мостках, густой синей тенью
отражающихся в воде. Воздух напоен простыми ясными
незамутненными звуками природы и мягким уютным цветом реки и
неба. Напряжение городской жизни отпустило совсем, куда-то внезапно
исчезло - то ли в Волхов схлынуло, то ли козлы и бараны сжевали
вместе с травой, а, может быть, легким дуновением ветра унесло в
небо.
Удивительная мысль мелькает в голове. Как странно, загадочно
пространство, природа соединяет время, прокладывает путь во
времени. Сейчас, именно сию минуту, мы очутились в устье Волхова, у
самого Ладожского озера, когда прожита больше половины жизни,
наверное. А вверх по течению реки дальше – Новгород, Ильмень озеро,
Юрьев монастырь, исток великой реки, исток нашей семьи. В
Новгороде, на берегу Ильмень озера, где стоит Юрьев монастырь, мы
побывали с Леночкой в 1962 году, незадолго до нашей свадьбы. Из
Новгорода на уютном кораблике плыли по Волхову. За бортом
проплывал и исчезал август, стоял теплый, погожий день. Купались в
тихой прозрачной воде. Озеро – гладкое, ни колышенки. А неподалеку
– Юрьев монастырь с голубыми куполами в звездах, запомнился на
всю жизнь. Серо-голубая акварелька Юрьева монастыря, написанная
художником Наоковским еще задолго до второй мировой войны, висит
дома, над столом.
К реке подошел мужчина – типичный житель современной
совдеповской деревни. Пиджак, брюки мятые – все неопределенного
цвета, не то серого, не то черного, не то синего. Брюки заправлены в
резиновые сапоги. На голове - мятая кепченка выцветшего темно-
синего цвета с пупочкой по середине. За ним трусит маленькая черная
собачонка с длинным туловищем и короткими кривыми ножками. Тоже
– характерная примета российской деревни. Мужчина сел в лодку и
поплыл на другой берег. Говорили, что там есть магазин, где продают
водку. Собачонка залаяла, заметалась, бросилась в воду и поплыла за
лодкой.
- Не доплывет, утонет, - забеспокоился я.
И вдруг козы и овцы, до того меланхолично щипавшие траву, дружно
повернулись и подошли к самой кромке берега, к тому месту, откуда
собачонка начала свой заплыв. Они стояли все, как один, не отходя от
воды, внимательно смотрели на собачью голову, быстро сносимую
течением к середине реки, и тревожно блеяли по очереди. Ни одно
животное не отходило от берега. Собачонка визжала, захлебываясь,
отчаянно перебирала лапами, пыталась догнать лодку. Видимо, вняв
разумному призыву этих кротких, добрых животных и почувствовав,
что реку ей не одолеть, собачонка повернула обратно и с трудом
вылезла на берег. Она встряхнулась, завиляла хвостом и побежала
прочь. После чего все стадо вернулось на старое место дощипывать
травку.
Потом мы гуляли вдоль реки. Проходили мимо только что
срубленного золотисто-красного дома, пахнущего сосновой смолой,
свежими сосновыми, струганными досками. Из окна мансарды нас
разглядывали два здоровенных, веселых парня. Они плевали
семечками, что-то рассказsвали друг другу, матерились. Угостили нас
сушеными снетками, дали увесистый кулек. Мы жевали густо-соленую,
рассыпчатую рыбешку, смотрели на реку, поля, старые дома.
 На другой стороне реки увидели дым, горел дом. Спустя некоторое время
показалась пожарная машина, медленно задним ходом спустилась к
реке. Завыл мотор, закачивая воду в цистерну. Пожарные приехали
тушить пожар без воды! Было видно, как машина погружается в
мокрый песок. Вышли из пожарной машины пожарные, стали толкать
машину сзади, подкладывая под колеса доски. Это все, что они могли
сделать. Через минут пятнадцать приехал трактор, и жутко тарахтя, с
трудом выдыхая черный дым из выхлопной трубы, потянул за трос6
машину, пытаясь вытащить ее из песка на берег. Но тщетно. Снова из
машины вышли пожарные, закурили, недолго посовещались и решили
слить воду из цистерны. Наконец, натужно ревя, машина отъехала от
реки. К тому времени, и дом сгорел дотла. Рядом с нами стоял на
удивление хорошо выбритый и аккуратно подстриженный мужик в
старом чистом ватнике, благоухающий тройным одеколоном, но
изрядно выпивший. Глядя на пожар, ругался, крыл отборными
матюгами, грозился написать жалобу в газету.
  К нам подошла Валя, и мы пошли к бане узнать расписание банных
дней на завтра. Очень хотелось помыться в баньке на берегу Волхова.
Наш путь пролегал мимо голубенькой избы, стоящей торцом к реке. У
избы, на скамейке, под высокой кудрявой березой сидел старичок.
Маленький, крепкий, коренастый, он походил на белый гриб боровик.
Старичок был одет в серые брюки, чистую ситцевую синего цвета в
белый горох рубаху. На голове – черная толстая кепка. Сквозь толстые,
выпуклые линзы очков печально смотрел на реку.
- Здравствуйте Иван Карпыч, - окликнула старика Валя.
- Здравствуйте, доброго здоровья, - ответил старик и посмотрел на нас.
- Как себя чувствуете? - продолжала Валя.
- Хорошо, вот, только что из бани, - сказал и вдруг заплакал.
- Раньше шел из баньки, а меня в окошке хозяйка встречает, самовар
ставит. Год, как померла. Тепереча я совсем один.
- А дети, где ваши? – спросил я.
Да, в Новой Ладоге сын и дочка живут. Раз в месяц приезжают
навестить.
Потом я узнал от соседей, что приезжают его дети, когда старик
получает пенсию, которую и пропивают. А старик живет на молоке и
картошке.
- Еще были у меня дочка и сын, - снова начал Иван Карпыч. Всего
четверо значит. Так дочка померла, когда еще в люльке качалась, до
войны. Жила у нас девка в няньках. Оставили ее с дочкой, а сами в лес
за дровами поехали. Стояла зима. Запрягли лошадей в сани. Доехали
до железнодорожного переезда, а лошади вдруг встали и дальше идти
не хотят, все домой норовят повернуть. Уж и хлещу их кнутом и
матюгаю, ну, никак не хотят идти дальше. Чую, что-то недоброе дома
стряслось. Повернул обратно. Приезжаем в деревню, а дома-то нашего
и нет, сгорел дотла, сгорел вместе с дочкой. Пока нас не было, нянька
заснула, молодая еще была, занавески на окне загорелись от печки и
дом спалили. Девка–то из дома успела выскочить, а дочку вот забыла
от страха, в люльке так она и осталась.
Да, про сына рассказать забыл. Зарезали его в пьяной драке в
Казахстане, на Целине.
- Дедушка, а сколько вам лет? –спросила Лена.
- Восемьдесят пять годков будет. Живу еще. Десять лет в Воркуте на
шахте уголь рубал. Засудили меня перед самой войной, по навету,
председатель колхоза и главный агроном за то, что я уследил, как они
воруют со склада мешки с зерном. Ну, ничего, видишь, я еще жив, а они
давно померли. Бог все видит.
После обеда вместе с Олегом стащили с берега в Волхов тяжелую
голубую лодку. Доплыли до середины реки, бросили в воду ржавый
якорь на длинной, узловатой веревке. Лодка сначала поплыла по
течению реки, потом дернулась и застыла.
Слышалось хлюпанье и бульканье редкой волны о дно лодки. Мы
сели на скамьи, вынули весла из деревянных уключин, насадили
червей на крючки своих удочек, бросили леску в воду и стали ждать
клева. После выпитой за обедом водки клонило ко сну. Солнце к
вечеру припекало и слепило глаза. Хотелось просто сидеть и не
двигаться. Я сидел в лодке в странном оцепеневшем состоянии. Через
почти прикрытые веки видел свои ресницы, освещенные солнцем,
казавшиеся огромных размеров, сквозь них, издалека, берег, зеленую
траву, волнами переливавшуюся под порывами ветра, дом на
пригорке, изогнутые деревья, мой белый Жигуленок, косой столб
дыма, серо-голубым, прозрачным маревом струящийся из печной
трубы. У самой воды, в зарослях осоки, стояли Лена с Валей.
Изображение мерцало, переливалось, дрожало в волнах нагретого за
день воздуха. Такое овладело чувство, что казалось видимое мною в
это мгновение уже в прошлом, ушло из моей реальной жизни.
Я вспомнил фильм Тарковского «Солярис». Кусок пышной
печально-яркой, прекрасной земли, под бескрайним небом
стремительно уносится вниз, уменьшаясь в размерах до точки. Я не
знаю, то ли имел в виду Тарковский, но, вспомнив этот эпизод фильма,
подумал: «Какая блестящая метафора времени!» Точно так летит наша
жизнь в бесконечность, стремительно удаляясь от событий поступков,
конкретных пространств, лиц, ликов, людей, ощущений, чувств любви,
скорби, радости и стыда. И все вместе и каждое явление в отдельности
связано с нашей душой невидимыми нитями, по которым струятся токи
нашей жизни. Каждая нить – чувства, эмоции разной силы, разного
напряжения, как линии электропередачи, от низкого до высокого.
Отдельные эпизоды жизни, связанные с определенным душевно-
временным пространством по мере удаления один от другого меняют
свой масштаб, величину, свое значение, свою силу, уменьшаясь в
размерах, или вовсе исчезают, проваливаясь в яму времени, и
напряжения в душевных нитях падает до нуля. А некоторые, так и
остаются огромными, не теряя своей первоначальной величины,
объема, напряжения, с ясными четкими очертаниями, смыслом, и по
душевным нитям передаются через всю жизнь.
  Каждое явление, событие, возникающее из глубины времени
ежесекундно складываются в мозаичное панно жизни точно так же, как
на экране телевизора возникает изображение из отдельных светящихся
точек. Мельчайшие кусочки, частицы нашей жизни зажигаются с той
или иной силой своими импульсами, каждый из которых имеет свой
код. Эти импульсы – ориентиры времени, символы с определенной
энергией воздействия на нашу память, зависят от различных
ничтожных либо каких-то крупных значительных для нас событий,
происходящих с нами именно сию минуту нашей жизни.
  Ориентиры времени могут быть материальны, осязаемы, видимы, а
могут находиться только в глубине души, нашего сознания, неожиданно
всплывая на поверхность наших ощущений. Зачастую незначительная
мелочь, маленькая строчка письма, мутная фотография заслоняют все
на свете более значительное, о чем почти не помнишь. А эти, казалось
бы, ничего незначащие ключики времени, затерявшиеся в глубине
нашей памяти, заставляют вспыхнуть ярким светом, озаряющим все то,
что так дорого нам, неповторимо, неосязаемо, во что никогда нельзя
войти снова, нельзя ощутить – мерцающий экран нашей жизни. Порой
обычный стул, попавшийся на глаза сию минуту, и с которым Вы
должны совершить какое-то действие, поставить его к окну, или
знакомый запах, возникающий из детства, является началом цепочки
событий, отражающих целую эпоху нашей жизни.
Вся жизнь человека, наверное, отражается в огромном экране,
полиэкране, на плоскости которого, то в одном, то в другом месте
вспыхивает память, проносится время. Сколько лет прожил, столько
отдельных экранов образует плоскость всего экрана твоей
собственной жизни. А может быть таких экранов будет меньше, где-то
возникнет пустота, и может так случится, что не будет мерцать ни
одного экрана.
Смотрю на небольшие картины, развешенные на стенах нашей
квартиры в Петербурге, сделанные Женечкой в разное время своей и
нашей жизни, на протяжении примерно семи лет.
  Вильнюс. Кусочек серо-голубой улицы цвета старого серебра.
Терракотовые крыши домов. Светлые, серо-голубые стены,
переливающиеся легкой желтизной. Яркое, голубое небо в белых
облаках.
 Легкие, пастельные, крепко скроенные силуэты Таллинна и Риги.
 Липовая аллея в парке небольшого эстонского городка Тойлы.
Парк – часть бывшего громадного имения знаменитого Елисеева.
Здесь был его дворец, от которого остались одни мощные, гранитные
фундаменты. Дворец сгорел во время войны.  Узловатые стволы лип
похожи на больные, распухшие старческие ноги. Их густые, корявые
кроны, образуют бесконечный дугообразный зеленый туннель,
выходящий к старинным металлическим воротам.  На картине видны
следы шедшего тогда дождя – светлые пятнышки на зелени старых лип
и промокшей земле. Такое впечатление, что капли падают с листьев.
Голубая лужа на краю листа, посредине фиолетово-сине-коричневой,
пропитанной дождем дороги, выливается прямо на нас. Воздух напоен
свежей сыростью и восхитительной прохладой того дождливого,
августовского дня.
 Черные, тушевые громады мощных куп столетних деревьев парков
в Пушгорах заслоняют почти все небо. Среди могучей массы ветвей,
листьев мелькают силуэты старинных беседок, скамей, домов.
  Лунные пейзажи Тувы, сложенные из неправдоподобного
нагромождения холмов, зубчатых скал, обтекаемых, овальных гор
серебристо-коричнево-розовато-серо-голубых оттенков до самого
горизонта, с узкой, ярко-синей полоской вечернего неба. Внизу, между
холмов, лошади и белая юрта. Тонкой сизой струей сквозь стелющейся
над землей туман поднимается к небу дымок из юрты. На вершине
холма миниатюрный силуэты лошади и сидящего на самом краю холма человека.
Человек смотрит в безбрежную даль.

 Тотьма. Берег Сухоны. Утро. Сквозь облака тусклым, золотистым
сиянием просвечивает солнце. Блестящая, тяжелая, свинцовая гладь
реки не очнулась от ночного сна. Неподвижные лодки густыми тенями
под ними словно вмерзли в свое зеркальное отражение. Темным,
слегка просвечивающим силуэтом, устремилась в высь церковная
колокольня. Белесо-желтой лентой вьется даль берега реки со
съеденными временем остовами церквей – громоздкими, уже почти
бесформенными зарубками времени, странными, тоскливыми
отметинами на чуть заметном, забытом пути из прошлого в настоящее.
  Ночной Ленинград. Осень. Марсово поле. Белое и черное разных
оттенков. Тревожное, черно-сине-серое, ветреное небо в светлых,
серебристых всполохах, несущихся над городом. Свет и тень.
Беспокойное, нервное переплетение голых ветвей деревьев,
образующих глухой тоннель, через который несется ветер. В снопах
света фонарей ветви, как живые существа, как нервы, как извилины
мозга пронизывают насыщенную сыростью, холодом, ветром ночную
материю города. Сине-фиолетовая, прозрачная, густая субстанция,
мерцающая серебром, невидимая и упругая, таинственная и
порывистая, холодная и чувственная втягивает в себя и полностью
растворяет в себе помимо твоей воли, проникая в душу тревогой,
печалью и наслаждением. Холодным пожаром горят окна в доме
Адамини. Ледяной покой, уютная уравновешенность ощущаются лишь
в глубине призрачного пространства, на набережной Мойки, на самом
краю листа, у самой его кромки, где тихо горит висящий на проводах
фонарь, мертвенном светом мягко освещая стену дома.

 На всех картинах глубина пространства, объем, планы, дали,
горизонты, пересечение света, тени. И все вместилось в
обыкновенный, тонкий, белый лист ватмана. Картины, как цветные
окна разных размеров, открытые в другие временные пространства,
ограниченные полем листа, либо деревянной рамой. Можно мысленно
влезть в окно, спрыгнуть туда и идти. Потом вдруг внезапно
остановишься от чувства полного бессилия раздвинуть время,
уместившееся в небольшом листе бумаге, в попытке соединить все в
одно целое. Так и вся жизнь.
  Картина, затрагивающая душу, становится вдруг многомерной, в
ней появляется глубина времени, в которую погружаешься, как
ныряльщик, пока хватит кислорода в легких. Какова глубина
погружения во временное пространство картины? Для каждого зрителя
- индивидуальна. Одному по щиколотку, другого скроет с головой и
надолго.
  Неожиданно эти пространства постепенно стали закрываться,
превратились для меня в цветные плоскости, загадочные, как
отражение чего-то неизведанного, неизвестного в зеркале души.
  Сны. Зелено-голубое, чуть с желтизной поле листа. Вода.
Погруженное в глубину, в чистую и прозрачную, будто пронизанную
слегка светом дня, отражение колючих деревьев. Плавающие, плоские
тени старинных стульев, словно вырезанные из красно-коричневого
шпона красного дерева. На дне размытый силуэт спящей женщины,
вернее не силуэт, а переплетение, сочетание зелено-желто-голубовато-
фиолетово-розовых бледных теней. Тихая гармония печали по почти
утраченному, прежнему ощущению мира, которое постепенно
смывается неподвижной водой и исчезает в ней навсегда.
  Во всю ширину листа - мощный, почти реальный Буль-терьер с
серо-фиолетовой мордой и спиной, розоватой грудью, брюхом и
верхней челюстью. Задумчиво, не зло смотрит собака за край листа,
как будто в наш настоящий мир. На мощной шее тяжелый, украшенный
металлическими шарами широкий ошейник, похожий на торжественный
наряд, надетый по случаю какого-то таинственного и важного действа.
За буль-терьером – водяная, вертикальная гладь зеркала, светлая
снизу, постепенно темнеющая кверху. В его глади отражается
затухающий фейерверк, по краям неуклюжие, толстые деревья,
напоминающие то ли обрезанные тополя или диковинные кактусы.
Внизу, посередине, темный силуэт легкомысленной пары – мужчины и
женщины, своими размерами, умещающимися под брюхом буль-
терьера. Собака, почти монстр по своим масштабам, как живое
изваяние, стоит на страже зыбкого, зеркального колышущегося
равновесия. Буль-терьер загадочно глядит неподвижными,
маленькими глазками-точками, как будто спрашивает нас:
- Хотите узнать, что там? За зеркалом? Попробуйте проникнуть в другой
мир! Страшно?
  Другой лист. Половина листа – фиолетово-красно-черное небо. В
воде, на дне, стоят стриженные под гребень костистые деревья,
образуя аллею. Человек с лестницей в оранжевом жилете. В небе
тяжело парит странный серебристый ангел, сделанный из мятой,
похожей на газетную, бумагу, и трубит в бумажные трубы. Мир вокруг
нас застыл, потерял многообразие, стал съеживаться в бумажный
комок. Кого хочет разбудить бумажный ангел? Или, что он хочет
разбудить в наших съежившихся душах, погруженных в тихие,
тревожные глубины печали, ожиданий и настороженности, которые мы
оставляем на самом дне наших душ, выныривая на поверхность жизни,
осторожно глотая воздух окружающего нас реального мира.
  Парит в воздухе скорчившийся, голый Адам, зажатый в треугольник
страстей времени. Под сердцем – раскрытая рана. Фигура его –
условна, почти бестелесна, обозначенная лишь черной линией,
ограничивающей светло-серый фон на черном поле треугольной
дыры. За ним золотисто-коричневая стена, украшенная экзотическими
животными – слонами, верблюдами, единорогами, саламандрами,
химерами с перепончатыми крыльями. По всему полю листа
возвышаются сочные столбы диковинных серо-зеленых растений.
Найдет ли в себе силы Адам вырваться из оков треугольного, тесного
пространства, постепенно корежащего его, ломая ему кости и душу. Но
для того, чтобы это свершилось надо разрушить каменную стену,
войти в новый мир, освободится от химер жизненного бытия. Такое
ощущение, что от напряжения треугольник должен треснуть.

  Сижу в лодке, закрыв глаза, наслаждаясь журчанием и мерным
плеском воды подо мной. Сладко, коротким басом, гуднул буксир,
взбудоражив реку. Побежали вдоль реки волны, и стали баюкать
лодку.
Раздался встревоженный крик Олега: « Клюет! Клюет!» Не успев
выбраться из дремоты, машинально дернул за удилище. На крючке
трепыхался, переливаясь на солнце, блестящей чешуей, большой лещ.
Сон, как рукой сняло. Появился азарт. Поймал еще одного леща. На
берегу лещей выпотрошили, бросив кишки и жабры орущим чайкам.
Рыбу отнесли в дом и положили в холодильник до завтрашнего
отъезда в город.
Вечер. Волхов блестит отраженным светом темнеющего на закате
красно-фиолетового, серебристо-голубого неба. Пришла соседка,
предложила выпить козьего молока. Пили из стеклянных литровых
банок. Молоко – теплое, живое, пахнет травой, хлевом, жизнью.
Стемнело. Северные сумерки, предвестники белых ночей,
спустились на землю. С реки, из зарослей камыша, потянулся туман.12
Мы лежим, на сеновале под теплым одеялом, на пуховых подушках, с
удовольствием вдыхая аромат свежего сена, запах старого крепкого
дерева. Холодный воздух сквознячком обдувает наши лица. И нам так
хорошо в этот миг! Беззаботно, беззаботно! Счастье покоя и единения
душ! Сквозь чердачное окно виден кусочек ночного неба, одинокие
звезды, погруженные в прозрачную бездонную туманность. Ярким,
желтым блеском горит, острый, тоненький серп луны. Его лучи
наполняют воздушное пространство вокруг нас чистым беззвучным,
золотисто-зеленым светом, перемешиваясь с густой темнотой
сеновала, затаившейся по углам чердака. С реки слышен глухо
урчащий в воде шум лодочного мотора.
На следующий день, ближе к вечеру, въезжали в город. Темная
бело-лиловая, черная туча растеклась по всему небу, словно пытаясь
накрыть холодным, мокрым одеялом все, что двигалось и стояло под
ней. Из тишины и покоя волховских берегов въехали в грубый,
тарахтящий, лязгающий, смердящий, тоскливый шум. Грязно-розовые,
кое-где облезшие, бетонные многоэтажки, на многие километры,
обрамляющие улицы, одинаковой высотой, одинаковыми,
казарменными размерами окон были похожи на гигантские фабрики,
куда не по своей воле шли и ехали люди. Кое-где попадались дома
повыше, корявые угловатые, своею тяжестью врастающие в землю,
похожие на плохо обработанные, уродливые зубные протезы в
корявом городском рту. Трудно было понять, где входы в эти
человеческие комбинаты-ульи. Люди-человеки заходили в свои
одинаковые квартиры-стеллажи, где заряжали свои тела энергией
пищи и сна, ложились каждый в свое отведенное место, что бы на утро
снова участвовать в бессмысленном круговороте жизни. Из окон
струился тусклый, желтый свет. В мертвенных сине-зеленых лучах
ртутных ламп, освещающих улицы с высоты неряшливых, бетонных
металлических столбов, все пространство вокруг казалось призрачным
наваждением. Прямоугольно-остроугольное пространство излучало
тревогу, недоброжелательность, затаенную агрессию. Бессмысленные,
пронизанные ветром, громадные геометрические городские кварталы,
распластанные на поверхности земли, мачты высоковольтных
передач, хаос проводов, снующие в броуновском движении люди и
автомобили, грохочущие чудовища-трамваи, раскачивающиеся на
корявых рельсах, напоминали отрывки из фантастических романов о
гибели цивилизации. Всякое отсутствие связи исторического развития.
Одинокая планета. Чужой город в городе. Нашествие на отдельную
часть земного шара железобетонно-металлических чудовищ, где живой
человеческой плоти нет места.
Когда мы подъезжали к своему дому, стало совсем темно.
Засеменил по листьям деревьев молодой весенний дождик. Видимо13
ему не спалось, и он решил своими еще не крепкими струями пройтись
по городу, наполнить его ночной свежестью. Неподвижно застыли
редкие машины у тротуаров. Как блестящие, гигантские жуки со
сложенными крыльями и каплями воды на спинах притаились они под
старыми липами. Над площадью болтался одинокий фонарь,
отбрасывая то тень, то свет на белые колонны Преображенского
собора. Мы вышли из машины. Гулким эхом в ночной пустоте улиц
хлопнули двери. Вошли в темный двор. Черные, глухие окна вызывали
беспокойство. От них веяло начинающимся ужасом. Поднимались по
лестнице ощупью, чертыхаясь, ориентируясь на чуть брезжащий свет
неба, проникающий через окна. Наконец, открыли дверь своей
квартиры. Заперли ее на все запоры и зажгли свет. Нас обдало потоком
уюта и покоя. Огляделись. Каждая вещь приветствовала нас,
улыбалась нам и наслаждалась нашим присутствием.
Достали из пакета лещей, сделали поперечные надрезы на тушках,
чтобы при жарке исчезли все мелкие косточки. Посолили, поперчили,
посыпали мелко нарубленным чесноком и положили в духовку на
противень. Лещи в духовке стали золотистыми, сладкими на вкус.
Пахли речной водой, свежестью вчерашнего дня и чесноком.

Ленинград 1986г. – С. Петербург 1993г


Рецензии