***

                Сладость psicho




































Главный герой (Иосиф) низвергнут в набор танцующих, сменяющихся игр мозга, он в клетке, но не подозревает об этом. Каждый раз, когда бытие нервничает и сменяет объективность некоторым абсолютно личным качеством, Иосиф также слеп к этому. Но прозрение находит на него в минутах созидания. Он гол, как вода кристаллически чистая, он наг во всей своей дерзости и обманчивой серьезности.



Предисловие
Стесненно от чужих проворных глаз, я хлопал ресницами, чтобы защититься и в конце концов спрятаться. Для психиатров не существовало эксцентричности. Тем более я еще не успел проявиться. Огромная затычка культивировалась и осаждала каждую био-клеточку – я не мог ничего вымолвить дерзко, только тупая опрятность. Был заморожен потенциальной враждебностью. Так протекали мои дни.
Я приходил на капельницы – путал, когда заходить к психиатру, чтобы побеседовать. Будучи овощем немым, которой еле-еле может включить в себе понимание того, где он находится и зачем. Мой рот был словно зашит и невзрачность крутилась надо мной как муха. Я не мог преодолеть собрание этих демонов. Они образовали каску на голове. Окрыленная атака агрессивностью зачастила приходить ко мне, когда я понимал, что считаюсь в обществе психиатров простым несовершенством. Я не мог возомнить себя и выйти из анабиоза. Сколько накопилось событий, выверенных и отточенных памятью, которые когда-то открыли мне глаза на жизнь. Сколько же этих событий, что я совершил, что я сотворил – непостижимо – каждый раз это был «разный я». Сколько одежд пришлось сменить.

                ГЛАВА ПЕРВАЯ
- Чао-какао!
- Привет, Джордж!
Какой же он противный - подумал я, скрутив шею.
- Чем занят сейчас? - шмурыгая носом изверг Джордж. Он стоял, слегка согнув ногу, как девочка, которая ждет на светофоре, когда остановятся машины.
- Радовался. - промолвил я, чтобы он понял намек, что радости уже нет из-за него.
На самом деле, я был не просто загнан в угол, но являлся заточенным в бездне.
Казалось, друзья очень близкие. Наверняка он хотел меня придушить и гораздо раньше, поскольку "терпел меня". Быть уверенным, что тебя не обидят - редкость, что поискать. Но вот он несся, сломя голову, на меня!
Гримасничал! Я любопытствовал, как он еще не считает себя гением. Он обладал восхитительным словарным запасом, просто нескончаемые непревзойденные атрибуты, я был доволен дружбой с ним, но тем не менее чего-то опасался -  Джордж бросил в меня тарелку. В бок. В спину. Плюнул мне в лицо. Я был загипнотизирован ненавистью. Гипноз этот не просто вскружил голову. Но содрал мякоть понимания всех непредвиденных ситуаций. О гипноз не дружественный.
Понимаете, после двух месяцев безделья, без Джорджа, соответственно, я был ожесточен на его счет, так как тот внушал дикое опасение своими некороткими звонками. Да, он звонил мне. Писал с разных номеров телефона. Длинные, длинные, длинные звонки. Они разбегались по полю моего ума. Каждый раз я слышал их как будто заново, то есть меня накрывала волна свежего бриза, я складывал наш сюжет по-новому. Как мы плюемся в друг друга в шутку, как истязаем тысячу уток обильной кормешкой.
Я не страдал.
- Джордж?
- М-м-м... – он мычал с особенной захваченностью автора остросюжетного романа, который он только что написал. О удовольствие.
- Что такое? Что ты там чудишь? – я облокотился на воздух и чуть не упал, мне казалось сзади столик.
Но по неизвестной мне причине, Джордж…- он…стал казаться мне неуравновешенным и потому меня пугала эта безответственность перед собственной жизнью.
Что если он умрет? Я напряженно продолжал бормотать. Что скрывалось за его смертью? Навряд ли это было бы уместно! Одно дело знать точное время и место и делать все до его наступления, другое дело - беспринципно ждать. Ждать, когда оно не вовремя на ступит. Смерть.
И все-таки то, что Джордж умрет врезалось мне в голову. Почему, собственно, это должно случиться?
- Иосиф!
- И снова игрушки? Зачем ты так пискляво кричишь, как будто в опасности? – спрашиваю.
- Нет, я хо-о-о-чу узнать, как у тебя дела и расслабиться, а сейчас приходится быть в напряжении, так что надежда все-таки слаще, чем реальность. Хотя кришнаиты считают, что яблоко во сне не так приятно, чем яблоко в "реальности".
- У меня не в порядке все - конечно. - ответил я бодро, с зажатыми глазами от вранья, так как "не в порядке" слишком мягко сказано.
- Я не рад - пронзился Джордж.Й Но и не раздосадован, так как ты вселяешь в меня веру каждый день, я верю в тебя.
- Катастрофически не сложно понять, что у тебя ровно все также. – говорю.
- Да уж, у меня вряд ли все также. Кто знает - никто. – отвечает прозорливо.
- Но ты можешь рассказать. - ответил я рьяно.
- Умолкни со своими глупыми шуточками. - также рьяно ответил он.
- Надо бы принять душ.
- Иди поскользнись, дружочек. - напугано от самого себя выскочил я.

***
Что уж там? Джордж скитается уже давно под проволокой одиночества, при том что у него есть я. Он не заражен принадлежностью к тем, кто хранит отношения. Я рад за него. Даже рад грубой сумятице в его голове. Но крупица счастья, что он испытывает, говоря с самим собой самая дорогая.
Его коричневые глаза напоминают мне пенку только родившегося американо из автомата. А волосы, волосы не с чем сравнить. Вообще-то это не я описал внешность своего дружка, только повторил. А лично мне сказать было нечего.
- Смотри не упади.
- Брысь отсюда.
Упал карниз.
- Я же тянулся не для того, чтобы он упал. – стоя на носочках в сердцах откликнулся Джордж.
- А для чего, Джордж? – ехидно спросил я.
- Хватит.


***
Пришлось отправится искривлять зубы, разъезжая по криминальным районам. Что это значит, да то, что нас били, вот и зубы застеснялись и начали прятаться в кривизне. Да.
- С дороги, малыши, спичечные коробки! – как бы заигрывают хулиганы.
- Ты кого назвал коробком?
- Тебя и назвал вежливо!
На этом, почти на этом, все и закончилось. Ладно, не буду врать.
Массивный скачок энергии. Удар в мясистое место. Удар. Тянущийся, скользящий антиутопический, жалостливый удар.
Я не зря озарялся от плохих картинок. Они сносили меня напролом. Кровь, тянущаяся по асфальту. Некрасивые царапины, после резких ударов. Только вот теперь возникает вопрос, не закодировал ли я его на смерть, тем, что не участвовал в драке, меняя квантовые потоки своими живыми адреналиновыми наблюдениями за общей средой обитания нашего малыша Джорджи?
И что же мы имеем? Неоднократное терзание настоящими проблемами, которых нет. Я нашел то, что встреча с Джорджем стала для меня патологической - я не хотел его видеть издалека, что говорить про живую встречу тет-а-тет! Сильная подавленность и страх, вот, что меня посетило - так коварно, черт возьми. Что уж там? Наши встречи всегда подпитывались его требованием обещать... - это настырное и невежливое дуновение раздражительно сказывалось.
И пребывать в интеллектуальном дупле умышленно не совсем по-рыцарски, потому мы с Джорджем не прячемся от проблем, которых нет. Скорее ходим потертые по улицам с открытыми ртами от усталости друг от друга. Ну… Ну представьте, видеться так часто. Тошнотворно уже. Часто видеться.
После драки и рассуждений, кто кому дорог, есть ли у нас проблемы, мы поселились в мотеле, где отжигали живо и хлестко - люблю вспоминать, голова кружится - давление криминальное и завидное. Мы выходили вечером погулять и опять-таки неврастенически улыбались, но только не прохожим, друг другу. Мы вернулись в мотель. Тут он выскочил в халате, чтобы халат веселился на ветерке, и Джордж неугомонно плясал голым.  Его глаза сверкали. А кудрявые волосы беспечно ложились на лоб с каждым взмахом. И, так, спящее кровообращение не на шутку уютно пристроилось и залпом напилось воздухом, потому Джордж вышел к двери. Торжественно стал кричать призывы, и был похож на голодную пасть. Аккуратно споткнулся на лестнице, когда спускалась от тревоги, нарастала она от аффективного расстройства, с приправой шизофрении. Но чтобы не осуждать, даже опрятно, скажу, что шизофрения проявлялась только разве что в ощущении "сделанности" мира, паранойи, не было никаких голосов, тем более галлюцинаций.  Вскоре, когда я увидел доктора перед собой, мне не понравилось более развлекаться.
- Откройте глаза. Что вам снилось? – спрашивает Юрий Сергеевич.
- Но я вообще-то собирался на экскурсию по Нью-Йорку.
- Дорогой мой, ты в психиатрической клинике. Только по ней тебя ждет экскурсия.
Я все еще спускался. Тут солнечный зайчик врезал мне в глаз. И появилось озарение смачное. Чья-то рука мельтешила передо мной. Она была розово-бежевая. И все в тумане. Нейроны разгулялись нежно.
Потом я шатко прослезился, когда споткнулся, продолжая взбираться по лестнице, по которой уже спускался, на самый балкон - вылитую танцплощадку всего мотеля. Я поднялся, чтобы осмотреться по сторонам и наткнуться на солнце, что звенит под мышками, потому так жарко. Знаете, я стал сомневаться напрочь. Это кромешный ад. Что ж, на встречу судьбе не было мотива скакать. Кромешный ад. Альтернатив семенящим ножкам я не нашел никакую обыденность, что препятствует внутреннему взору. 
- Иосиф, представь себе наше будущее! Мы гуляем и нам нравится это! А не наоборот!
- Да ты что! А сейчас разве не так? – ответил я ему робко.
- Может пойдем в мотель, выпьем кофе из кофемашинки? Расстроимся немножко и выйдем заново на улицу?
- А что? Это идея. – проговорил я.
- Пошли. – мягко отметил Джордж.
- Правда, я слишком надоедливым становлюсь, когда опускаются шторы и мы тет-а-тет сидим глотая коричневую водичку.
- Это терпимо - сказал Джордж - и распустился хуже некуда, оторвав кожу на пальце до крови.
- Слушай, давай лучше устроим кофепитие в ресторанчике напротив.
- Губы обкусать! - он видимо не хотел снова...
- Да, это так. - я хотел все изгладить.

***
Вообще-то Джордж был слегка лысеющим субъектом с разумом Гераклита, или минимум любого древнего грека. Он балуется то тут, то там. Но огромный шарм не пересиливает его ступни, это не груз. Что уж там, его открыто ненавидит пол города. Да политик он хороший. Худоба ему к лицу и прическа тоже. Одевается по личной моде. Аккуратно, в общем-то сложен, но неряшливости хоть отбавляй. Общей культурой не владеет - на что он кроме как развлечения себя среди аристократов? Общая эрудиция всегда угнетала его! Так размашисто никто не ходил, он буквально сбивал всех и все. Что же начертить на карте его? Мыльные руки в этот момент. Его руки чаще всего были скрещены разнообразно, как и ноги. Он что-то прятал, хотя прятать было нечего - стремление к загадочности? Но что уж, я о нем расплескался так необъятно, что пора продолжать.
Зигзагом закружилась наша невнятица так, что от нее нельзя было оторваться - мы спотыкнулись на ровном месте. В это время птица чирикала, как потом выяснилось, не на дереве, а в клетке. Это было слышно из окна. И снова впился в меня огромный лучик счастья и перебил. Я в остолбенении чужд был самому себе. А Джордж так совсем засох от «перпендикулярности прямых».
Мы стервозно и отчаянно пытались бодрствовать, но все наизнанку, нет сил, потому Джордж лег спать, нетронутый легким ветерком засыпания, когда он ложился и не уставал постепенно, прикрывая глаза - это не касается Джорджа, он засыпал небыстро и на зло отвратительному вечеру.


***
До этого, когда мы споткнулись и выпали на окраину, мы стояли долго и при всем положении не утомились. Стояли, сидели, стояли, лежали, я тогда почти что правдоподобно застыл. Но не то чтобы показаться таким, а сыграл как бы в метание со своими чувствами. Знаете, как киноактер, безболезненно и тихо. Да здравствует отношение непредвзятое и рассуждение в воображении! Во славу!
Мы увидели раздачу бесплатных кусков хлеба.
Сейчас я пылаю из-за собственной ассоциативности. Сейчас объясню. Мое отвращение к его поступку опустилось, так. Но осталась тошнота от грусти, которая немного сконцентрировалась из-за Джорджа, что съел мой кусок хлеба, поджаристый и в оливковом масле, стоил кусочек около трех десятков, но нам достался просто и бесплатно. Мне только оставалось переждать этот казус! Но я так и сделал, только ассоциативность напала, жалкая сучка, составляющая! Итак, сочетались отношение к обеду и прошлому. Продолжали стоять, но при этом несколько раз отлучались.
- Что с тобой?
- А как думаешь ты? - я хотел поиграть.
- Вопросом на вопрос - немного черство заметил Джордж.
- А что такого? - я как бы отлучился от строгости и мямлил.
- А то, что тебе не помешало бы больше уверенности. - на удивление, он огрызнулся.
- Вот, в чем загвоздка, - я как будто страдал снова и проскочила искра - я захотел...жить. Потому я так невнятно выразился, скрытно, что ли.
- А до этого ты просто прохлаждался на бордюре?
- Да. – я возомнил себя уверенным, кинулся.
- Брось эти дела, ты же шутишь!
- Ты что сейчас делаешь? - спрашиваю.
- Ремонтирую задницей дно ванны. - отвечает он элегантно и спокойно. Как ни в чем не бывало.
- Хорошее дельце, не поспоришь. – как ни в чем не бывало.
Он кричит: "Я тут решил…".
Мы выбрались из квартиры, после того, как Джордж намылился и смыл с себя пену.
Итак, мы снова оказались на бордюре, как вышли из дома не помню. Мы наступили на фекалии и обналичили чеки.
- Интересно, что развитие моего тонуса, моей энергии, не либидо, стало «гранатовым мондражем» всей улицы. Ха. Гранатовый мондраж. Я писал в стишках собственных. Надо же было такое сказать!
- Я занят.
- Иосиф! - разгромил воздух Джордж.
- Я занят!
- Иосиф! - он зовет меня уже в который раз и при том, раздражается, зная, что я в который раз его упрямо подавляю.   
Джордж вышел подмигивая, делая руками сальто и перебрасывая шкурку от фисташек за спину. Его щеки были розовыми. Глаза с голубоватым оттенком - он так хотел пить опять, что зрачки сузились и морем наполнились глазные яблока.
После всего он пошел внятно и массивно по лестнице и тогда я побежал за ним:
- Птенчик, тебе не взлететь!
- Я не намерен более здесь тонуть.
 - Тогда, лучик мой, скажи кем был Анаксимандр? Не обозревателем ли?
- Он философ. - отъявленно и надежно скрипнул Джордж.
- Подожди-ка, подожди, подожди-ка, подожди! - я оглянулся и заметил Ничто.
- Что ты туда уставился? - Джордж с мудреными повадками вопил.
Я прикусил язык и установил контакт "с глазу на глаз" с Джорджем, так чтобы внятно стать устойчивым и надежным, доверительные отношения очень важны.
- Что с тобой, Иосиф? - повернув каблучок туфель и обнаружил тишину, что нуждалась в тряске сильно замешкался - это, как не удивительно подчеркивали шторы, они были зеленые, нет, фисташковые.

***
Откройте глаза. Ну же - откройте - вы только посмотрите, какая глухота.
Я едва проскользнул по событиям абсолютно выверенным и тронутый прошлым, которое тогда казалось мне настоящим, открыл глаза.
- Где Джордж?
- Ваш брат?
- Он мне "как" брат, ладно, да, брат!
- Он... - его перебили.
- Колем лекарства.
- Где Джордж?
- Сэр, ваш брат скончался уже две недели как.
- Что вы... - Что вы несете?
- Успокойтесь.
- Я...я...я...о...
Во сне я ходил всегда. Джордж это знал, именно он об этом мне говорил. Сомнамбулизм не скроешь, можно орать во сне и ничего не заметить. Зато потом выпустить газы и проснуться как от палящего в лицо солнца. Где, собственно, Джордж? Он то приходит, то уходит, но он есть - я знаю это. Как может блик не существовать, если однажды присутствовал?
- Чао-какао!
- Джордж, сто лет тебя не видел!
- Что ты такое говоришь?
- Ну, правда.
- Да что ли?

                ГЛАВА ВТОРАЯ
Обильно стирались все воспоминания, после «этой» шоковой терапии. Я видел кустарники, нагромоздившиеся сверху на мой мозг. Да уж, сочетание! Нагромождения слов и образов я испробовал в дневниках гения Сальвадора Дали. Энергия колыхалась как ручей под ветром. На меня лилась вода теплая, и не принужденная. Мне хотелось пить, но шея моя была застужена и заморожена, так что я не мог двигаться.
В то время я пробовал автоматическое письмо Андре Бретона. У меня получалось это лучше, чем у Джорджа. Я так и не понял спустя столько лет – появление и уход свидетельствуют о присутствии «когда-либо».
- Да, мне тоже надоело витать. Сколько можно уже разрешать обыденность. – как будто приятно заметил Джордж.
Нескончаемое превосходство картин мелькнуло у меня перед глазами и на одной из них красовался Джордж. Увидеть настолько гуманного и уравновешенного человека на полотне есть изюминка веков. Несносное бытие в кружевах и в майке от Ив Сен Лоран.
- Ну вас всех! Я стану королем.
- Джордж, это Иосиф, выходи из ванной, соседи жалуются на твои реплики громкие.
- Нет уж, если я и окончу свою собственную экскурсию, к которой обязаны прислушиваться – когда закончу, тогда и закончу.
- Ты бы тогда на площадь вышел!
- Нет, там меня могут избить, в общем применить силу.
- Ты прав. – я потер локоть и зажмурился.
- Но что ты стоишь за дверью, Иосиф! Входи и не будь трусом.
Соседи потерпят. Мы же лечили себя.
Итак, когда я начал угадывать смерть Джорджа я стал горечиться:
- О, Джордж! Лепестки обливающие плечи и макушку, когда ты говоришь в мою сторону, слегка задернув нос и потому все летит как бы сверху...- небеса тебя поддерживают. Непреклонен и свеж все время! Моя радость, моя любовь! Сколько теплых поцелуев, которые даже через трубку телефона звенели и пробивали звуком щеки, оставляя милые вмятины
- Ты никогда ранее со мной не обсуждал «это». Я даже перебивать тебя не стал.
- Но ты просто взял и сказал.
- Ну что ты! Это взаимно?
- А что? – спрашиваю дерзко.
- Разве ты меня любишь? Это скорее ненависть! – в сердцах завопил он.
- Ты решил меня так убить? – ответил я сухо.
- Я говорю, что не верю тебе!
- Нет, это невозможно! – какой же он идиот.
- Признайся! – крикнул на меня.
- Признай! Признайся! – все это чушь!
– Ты этого хочешь?
- Ты идешь на мост со мной!- приказал Джордж.
- Иду! Да!
Там мы видели, без всяких отступлений, соки юности, что были взяты по-зверски и спланированное нарушение морали. Терзания, копья, львы и медузы на лицах опьяняли и посылали на небеса черных ангелов – так я размышлял с Джорджем, пока он созерцал со мной картину богемы 20-х годов.
Потом я страстно рассуждал и напыщенно брел по пустыне Нью-Йорка вместе с Джорджем - мы плавали в мираже, потому как забыли воду у себя в рюкзаках, что мы несли.
Отчаянная глупость скрасила нам уик-энд. Можно страдать от того, что у вас не хватает серотонина и просто наблюдать со стороны. Или страдать полностью, быть поглощенным - самое страшное.
И перспектива не ладится с теми, кто испытывает этот обморок и утопление самого себя. Я вижу конец этой истории.
- Закапайте ему глаза!
Я был уравновешен, сдержан, но очень прихотлив глубоко-глубоко, а также капризен.
Сколько поисков летучих и сладких, сколько ультра-насилия. Я кровожаден как волк сейчас. Как же угомониться и стать хорошим зверем?
Настоящая неврастения.
Каждая песчинка моего говорливого темперамента падала на голову Джорджу.
И он, несчастный, разговаривал со мной приглушенно. Я плевался, когда говорил. Меня раздражало буквально все. Особенно, когда Джордж мне повиновался. Я любил конфликты и прочую обольстительную атаку, которая летит в меня.
Когда мы вернулись в мотель, он умывал мне руки и нравственное превосходство лилось откровенно. Я неврастенически ждал конца снова, я не верил более в прерогативу величия, уже не слушал Шопена, Бетховена, Берлиоза.
А также терапия отождествления уже меня не наполняла, поскольку я был всем обязан вдохновению иного рода. Терапия отождествления – это когда вы смотрите фильмы, например, и отождествляетесь, иначе говоря, копируете на себя чувства и эмоции персонажей фильма.
Как же быть строптивым и всегда оказываться в нужном месте?
Верить в величие собственной интуиции и интеллектуальный вирус распространять с добром – вот, цель, которая останавливается на руках, когда ее ловят. Огромное значение имеет слава, что вы чувствуете, любая музыка, слайд шоу, несравненная игривость и любовь к делу.
Мне надоело уже барахтаться в поле безликом, оснащенном только разве что собственной лысиной.
- Джордж, нам нужно поговорить.
- Да?
- Хватит болтаться без дела.
- А когда мы с тобой болтались без дела?
- Все это время.
- Ну ни черта, сколько можно выслушивать твое нытье?
- Сколько можно пробиваться через пещеры?
- Что это значит?
- Я хочу быть как Стив Джобс.
- И что?
- Я не он.
- Да.
- Но величие, которое я испытываю касается его острого максимализма и трудоголизма.
- Я оснащен твоими высказываниями.
- Я тоже.
- Что делать, если я также хочу выходить на публику, и чтобы мне аплодировали хищно и мощно, зверское рукоплескание, о котором я мечтаю должно покорить множество, но главное меня.
Ультра-демоническое потрескивание в ушах, которое требует стать заметной фигурой нашего столетия, труд, который очень таинственен и для самого автора. Труд, который написан в поту, и возможно, в бреду, труд, который не признается адекватным, так как смахивает на нелепое скопище единиц, выбранных из тысячи.
Огромный труд.
Джордж все это время слышал меня и праздно шатался, никакого намека на трудоголизм в нем не слышалось. Только разве что поблескивал лучистый энтузиазм. В глазах его прикрыто невыразимая легкость ответов и вопросов. Я намерен иначе смотреть на мир.
- Джордж, хватит кланяться бесподобным зарослям в твоих ушах.

***
Мы решили все-таки основательно выйти из мотеля и при этом заплатили всем своими работами и ушли с миром.
Нас ждали приключения и другая история. Мы познакомились с очаровательным чехом Милошем.
Неврастения и падкие чувства, так что пальчики уже не щелкают, а лениво тянутся в предвечерней суете, когда каждый хочет спать и ругается на тех, кто ему мешает. Невнятно я выразился, когда снова стоял в очереди за лекарством, за рецептом, холодный пот рылся у меня на носу и не давал покоя. Отличие этой сцены в том, что мы наконец-то сменили обстановку. Деньги появились от отца Джорджа. Ехидного, но не циничного, просто тупого, скажем прямо, млекопитающего.
 - Джордж, следи за осанкой, иначе на тебя набросятся как на нищего амбициями и примут за уродца, ленивого и жалкого. Сиди прямо, но не выпендривайся.
- Надеюсь, ты также держишься. Я тебя не вижу.
- Если я хочу быть не первобытным, а настоящим гением, нужно иметь определенные данные сложения тела.
- Я абсолютно гуманен, так что мне не нужно выпендриваться перед публикой, чтобы они считали меня тем, кем я не являюсь.
- Я не говорю, чтобы ты выжимал из себя воспоминания, как бы выразить нечто непохожее на тебя, я говорю, что ты должен отыскать в себе то, что более точно выражает твое умонастроение.
И тут, откуда не возьмись с нами заговорил иностранец. Кажется, он говорил сначала по-чешски, а потом стала все понятно, так как он заговорил по-английски.
Далее мы втроем сидели в очереди. И чтобы наладить быстрое знакомство я сразу открыл свою душу Милошу.
- Я тут смотрю, вы развлекаетесь в этой скучной и глупой обстановке? Понимаете ли?
- Да…
- Я Милош. Очень приятно познакомиться. Я вас знаю, вы тот самый писатель. Вы… Вы Иосиф Кидман.
- Я его перебил и открыл дневник. Он был просто фанатом. И не более. Зачем он мне?
 Я, пожалуй, открою свой дневник. Читал шепотом.
«1 день.
Я проснулся с каменным мозгом – начал писать, ничего не выходило, не выходило изысканно, утонченно, не в моей манере. Я был зажат, причем сильно, изголодавшийся по вдохновению, я ел не радость. Но йогурт. Наискосок я увидел кусок бумажки, там было написано «Джордж, не уходи.»
Я не понял, почему это написал. Все как-то кружилось. Но вам, скорее всего, никогда не ощутить этот гул, как будто закладывает уши, но только еще хуже, это касается всего состояния, души. Душу закладывает.
Я так разочарован и мрачен, у меня нет выхода. Я не знаю, куда смотреть. Это отчаяние. Но самое ужасное, когда у вас ничего нет, злая пустота. Злая пустота. Злая пустота. Это и есть демон. И нет места никакому ужасу конкретному, только тот, что угадывается.
Я систематически страдаю. Мой психиатр мне хамит. Честное слово, уже некуда идти.
Я люблю похвастаться, но это не тот случай. Меня скорее всего не забавит уже ничто, только Джордж, нравственный, отзывчивый и ласковый всегда меня поддерживает.
Я поощрен жизнью, но и я же ее похоронен, ни то, чтобы виновата какая-то сила. Нет. Ни в коем разе.
Мне не хватает его.

***
- Джордж!
- Привет, Иосиф!
- Привет, п-т-е-е-е-е-н-чик.
- Прошу прощения, я внимательно выслушал ваше чтение, оно безупречно, в ваших книгах всегда такой красивый слог, такая приятная стилистика. Необычная стилистика. Понимаете?
- Что ж, ваш пафос от первого взгляда на личную жизнь очень вреден!
- Нет, я понимаю, вы сердитесь, но не всегда же вам злиться? Понимаете?
И в этот момент я понял, что у нас появился друг, да, да именно новый свежий друг.
Он был опьянен моими глазами и украшал стену если посмотреть анфас. Голубые глаза, блондин. Кучерявые волосы.
Потом, после всего. Мы как всегда отправились в бургерную. Отведать чизбургеры и картофель фри.
- Я ничего не буду. Понимаете?
Тем не менее. Я не хотел лакомиться альтернативами и долгое время возражал.
Юрий Сергеевич, массивный дядька, высокого роста с сединой.  Вдруг прервал чтение моего дневника. Тогда еще прервал, не Милош.
- Джордж! Джордж! Вы меня не слышите. Я даю вам еще один рецепт на новое лекарство. Позовите свою мать.
- Хорошо.

                ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
Я снова открыл дневник:
Куда мне прикрепить совокупность основных идеалов бытия, спрятанных в разодранные схемы, как ни на кого-то отдаленного от этих мироощущений? В разодранные схемы…На Джорджа, конечно.
 Дух, сознание, воля, все склоняется в повседневном кивке ему.
 Нет никакой метафизики чувств. Но приписана связность и смысл.
Я закрыл дневник и воскликнул:
- Ты есть текст, семантическая объемность, со всем святым воинством, сидящий у меня на правом плече. И так абстрактен, как Ангел, Бог. Путем катастрофического не овладения тобой, отдаленности от тебя, я растерзан.
И снова наклонил голову.
- Джордж, послушай, я написал тебе письмо. Вот, послушай. Выскочка – надежда дает мужество, и ты делаешь меня хрупким Гераклом. Хрупким. Но теперь настала атрофия чувств. Галлюцинировать о тебе на крыши на заре у меня не получается. Думать на крыши не получается. Нет. Галлюцинировать на крыше о тебе не получается. В любом случае, моя улыбка перелезает с губ на лоб, в складку между бровями при взгляде на твое лицо. А при том личностное начало я, на всякий случай, запеленал в сербский ковер, от невротической простуды, который никто никогда не украдет, так как дешевизна этого вида не привлекает чужих глаз.
- Сочиняй, я нужен тебе. Ты мне тоже. Пакт, так пакт.
Я закрыл дневник.
                ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
- Но я не могу ни читать, ни писать. Это раздирающее, кусающееся внутреннее бешенство, чем-то сглаженное. Оно снова раскрыло пасть! Нектары жизни оно высасывает из меня, а я как подопечный.
- Почему ты не можешь писать и читать? – говорит Милош.
- Сам догадайся, это легко, ты как долго был знаком с Джорджи, а? Я знал его вечность, а ты, а?
- Более, чем правда, понимаю...- Но ведь жизнь продолжается…
- Ты очень жесток.
- Что у тебя нового спустя три года? И почему ты решил после стольких лет позвонить мне? И тебе повезло, я ведь мог переехать, понимаешь?
- Да, теперь я шарахаюсь от прохожих и боюсь, что они поймут, что у меня в голове. Мои мысли при этом грязны, я опасаюсь, что они могут меня атаковать, напасть и т. д. И быть трусливым в их глазах, вообще, в глазах Другого есть искривленная безобразная перспектива.
- У тебя плохой сон, часто просыпаешься. Зависим от кофе, без него ватный и быстро сдуваешься. Руки сильно трясутся.
- Сделай хотя бы телевизор по тише! Мне так плохо. Я хочу все вспомнить заново, помоги мне. Хочу все вспомнить заново. Заново.

                ГЛАВА ПЯТАЯ.
Когда однажды я полетел в Нью-Йорк, и помощь, проявленная в назойливой блеклости, застегнутая на все пуговицы – проявление доброты – "однажды". Только сейчас можно описать как "однажды", так как я уже выздоровел от этого поступка, который "однажды" неаккуратно и сварливо обнажил меня. Смирная, догадывающаяся доброта была проявлена им. Джордж своей лебединой нежностью с изначально свойственным ему старанием, к которому он давно уже привык, сжал в своем прозрачно-розовом кулаке мое сердце – форма песочных часов. Форму песочных часов приобрело оно. О, ожидание. О, неповторимый, уже посредственный момент, который уже как-то обозначен, обозначен тоской о былом, момент с широтой многофункционального океана.
"Я хочу с тобой поговорить" - произносит Джордж и начинает шагать по диагонали, косвенно приближаясь ко мне, как будто как ребенок идет по тонкому бордюру и боится наступить на дорогу, по которой едут машины.
"Со мной?"– отвечаю я, намекая на то, что для меня непривычно, чтобы кто-то желал говорить со мной.
Я слишком назойлив. Я не успел опередить его своей навязчивостью, не обрезал легкое желание, скорее всего универсально основанное на необходимости делать то, что умеешь. То есть, почти все умеют помогать. Но почти никто не делает это хорошо. Вот и он один из них. Он начал бросаться советами и жуя жвачку, пододвигался ко мне. Упитанность и затверделость его взглядов мне показалось нездоровыми, при всем прелестном расцвете в манерах. Опишу свою потерянность в забрызганости его кислых прогнозов:
   – "Ты пьешь?"– спрашивает он. -"Ты напиваешься? – "При таком стиле жизни ты умрешь в 30 лет, может быть в 40!" - пронеслась пустынным вихрем пара предложений, облитая глазурью его харизмы и приятных черт лица, надев мне на горло, удлиняющую шею, африканское ожерелье. Удушье от прямоты.
 - Но я творю со своей жизнью то, что творит поэт со словами и опытом – с зудящим спокойствием отвечаю я.
  - Я не хочу об этом говорить. Я не для этого с тобой здесь – отвечает он густым голосом.
   - Я хочу стать гением – произношу я.
   - Я так не думаю – и тяжелым ножом мясника были порезаны, только проявляющие у теленка признаки воли жить, не подавшего даже голоса от возвышенной беспомощности, в которой скрыта красота всех начинаний и предположений. Кровавая смерть, замеченная остальными как бархатная – ошеломительная скрытость – замаскированная под искренностью – которая притягивает. Под шубертовскую Аве Мария понесся я, спотыканием рвя асфальт в клочья.
Я еще не понимал, что его видение напрочь содрало во мне всякую надежду на допустимость ошибок, которые я часто совершаю, он стер любую вседозволенность, которая иногда говорит голосом сирен. Какое безнадежное горение в горьком шоколаде его видения. Слезы текли, опустошая голову и грудь.
Теперь я парус, увлеченный дыханием одной его ноздри. Под реквием Моцарта я заглянул в себя и не нашел там даже этикетки, заново выворачивая майку души я не мог найти эту этикетку. Он обокрал меня. Он отрезал ее зубами, которые стрекотали из-за быстрого движения губ. Какая безобидная кража. Под реквием Моцарта я рычал от кражи, которая не была определена как кража.
  - Я помогаю тебе, ты человек – говорил он.
  - Я помогаю тебе, ты человек – это змеиное предложение перевернуло все с ног на голову.
Если нечто выдается за что-то приятное, хотя это по сути является самодовольным проявлением своего опыта. Вам говорят, что хотят помочь, намекая, что это действительно поможет, что для вас имеется что-то, в чем вы действительно нуждаетесь. Но откуда помогающим об этом известно? Если мне даже это неизвестно во всей полноте.
   – Я хочу стать гением, я хочу публиковать свои сочинения! – говорю я.
   – У тебя ничего не получится, никто не будет этого делать! – снова отрезает Джордж.
Громогласное ветвление, кружение и стеснение всего в воронке непонимания и вопрошания. Какое угнетение.
Он мне подарил в своих обволакивающих манерах спокойного тона, который может разразиться укусом комара и превратиться в нечто удивительное. Почему сомнения на счет собственного будущего, вытащенные им наружу, вдруг стали гореть с дымом и треском? Ведь они все время шагали стеснительной походкой у меня в голове, но вдруг, встав передо мной в пышном смокинге, заговорили властно и нетерпимо?
- Да потому что, Иосиф, ты их прятал долгое время, они погрязли, но случилось посветить их лампочкой, и вся грязь стала видна.
- А тебе откуда известно, что они были в чем-то пакостном? М? Почему сразу грязь?
- Ты сам это прекрасно знаешь.
- Ты намекаешь, что сомнения уже были огромными, но стоило посветить на них и сразу же выявилась правда?
- Именно. – сказал твердо Милош.
 Что ж, если он подцепил их когтями всех своих нежных пальцев, мне необходимо заняться собой. Какая угнетающая просторность, через которую проходили чужаки в грязной одежде, хотя может быть и приятные детишки, которые представлялись хулиганами с палками.
- Вот здесь ты верно подметил. Они проходили как бы может быть украдкой, но твой зацикленный обзор давал им мантию слишком испачканную и резвую. - откричался Милош.
"Что я могу прямо сейчас начать делать со своей жизнью?" – вопрошал я.
 Так я искал место для пачки из-под порошка. Порошок фиолетового цвета, в его левом углу находится дверца от барабана стиральной машинки, из которой уверенно вылезла в твердой позе майка, часть которой еще принадлежит дверце стиральной машинки, под мышками майки виднеется синий фон, как будто она не бежит и не желает уходить. Нежный голубой свет просто не против если майка желтого цвета выйдет на прогулку и просто позволит себя показать. Голубой и желтый. Небо и солнце в сосредоточении стиральной машинки. В правом углу схематически нарисована корзина с одеждой, причем корзина и одежда одинаковые и сливаются в целом фиолетового и белого цветов. Производитель как бы намекает на надежность чистоты, которая со всем сливается. То, что она имеет такой же цвет, как и упаковка порошка, подчеркивает, что порошок ответственен за свои действия. Затем значок круглой формы, с надписью "улучшенное качество", такого же цвета как вылезающая из дверцы майка, как бы предполагает, что та майка приобретет нечто большее или же будет очень хорошо выстирана, без повреждений. Название порошка "Формил" находится в центре круговорота, который составляет форму эллипса, круговорот розово-сиреневого цвета, который затем переходит в синий, а затем в белый, предполагая некоторое вторжение в невинность своей явной действенностью. Как я могу обращаться с этим порошком, кроме адекватного необходимого пользования – для стирки одежды. Остается ли порошок самим собой, когда он закончился, можно ли считать порошком его упаковку, притом, что там остались его крупицы, налипшие на стенки. Я могу поставить его на батарею в коридоре, даже если гораздо удобнее оставить его в ванной. Держать его возле того, для чего он предназначен. Все-таки я могу поставить его где-то еще, чтобы он был объектом созерцания, со своей легко продуманной краткой структурой, которая слегка объясняет и не призывает или не молчит напыщенно как произведения искусства. Он есть воплощение скрытой претензии на искусство. Он радует меня. "Материальной Интерпретация". Новое видение. Дать жизнь вещам после смерти. Интерпретировать и творить на каждом шагу, ничем не жертвуя. Игра. Инкубатор возможностей. Расставляя их, я не задаю им никакого значения, но потенциальность ценности, которая может раскрыться, когда угодно, радует меня.
Или другой пример, коробки из-под сыра в треугольниках. Начну описание прямо с центра. В центре находится треугольник той же формы, как и съедобные сырные треугольники, он имеет слегка закругленные уголки, из которого вылезает корова, что скорее всего символизирует, что сыр натуральный. Наверняка здесь присутствует искренность, даже откровенность, так как корова красного цвета может выражать ее злость из-за надоедливых потребителей, высасывающих ее молоко или что молоко это имеет искусственное происхождение, с примесью натурального молока. В любом случае она улыбается, так что серьезного вреда корове и потребителю не наблюдается. Так же стоит добавить, что она радуется в сережках собственного производства, со всеми недовольствами обращаться к ней. Причем корова эта нарисована, как вылезшая из треугольника, также здесь присутствует фон поля, горы и поляна с травой, которую никто не косит, скорее всего никто не косит, нетронутая поляна. Поскольку корова эта вылезает из треугольника, можно считать, что она находится под надзором неестественной среды, на полях уже не блуждает – все ради сыра. Кроме того, в правом нижнем углу находится ветчина на доске для резания ножом и деревенская бочка с расплескавшимся молоком, которые вписываются в поле, как будто там были оба взяты или на основании натурального выращивания сейчас производятся. Хотя и размер относительно поля слишком преувеличен, так что это снова искренность производителей. Над полем и треугольником просвечивается попытка убедить, как много ветчины содержит этот сыр, так как это сыр с ветчиной. Попытка эта выражена в розовом цвете на самом верху, который в стиле заката вот-вот заполонит все вокруг. Эту коробку я тоже разместил в неположенном месте, хотя она уже как бы нигде неуместна так как сыра не содержит, так как пуста, но на нее приятно смотреть как на нечто, на что в принципе можно смотреть. Почему иногда не взглянуть на нее, чтобы подкрепить свои представления в голове чем-то вроде запятой или тире или двоеточием бытия не там, где надо. Это же прелестно, симпатично.
Или незавершенность образа подушки, которая обернута в кофту, на которой я сплю – наволочка для нее есть корсет для дамы средневековья – но в друг я замечаю ее слияние с этой кофтой, через некоторое время и здесь виднеется некий союз – причем почти что натуральный, только теперь эта незавершенность в одеянии уже не позволяет смотреть на подушку как на нечто используемое только для сна. Незаконченная необходимость блестит своим антипризывом. Уже не ясно, о чем она говорит, будучи завернута в кофту. Слегка намекает, что на ней все еще можно спать, намекает, что ничто этому уже не мешает. В отличии от наволочки не орет о сне. Наволочка о нем только и думает – предсказуемый маркетолог.
- Джордж, а ты что думаешь? – хотел было я спросить у Джорджа.
О, нет! Снова!
Удивительно броские, режущие выпады его четверичного внимания в первое время были восприняты мной за ошибку, за неудачное настроение под купол которого я невнятно попал по случайности. Я старался думать, что был задет косвенно его основательной сухостью, которая составляет его, прыскаясь иногда куда попало.  Молниеносная колючесть виноградных завитков, которые безобидны, пока вы не начнете ими махать, вдруг порезала меня. Эта неуместная колючесть, которую можно обезвредить если уговорить себя воспринимать ее безлично. "Ты отстающий" – он построил для меня арку, своей закрытостью, о которую я продолжал биться лбом на протяжении всего вечера. При всех мои стараниях, о которых ему просто неизвестно, он вопил в закругленных манерах без стреляющей напыщенности.
Я же оставил свои плоды, светящиеся через мои глаза и через них смотрящие в его глаза – я оставил их сжато сидеть после того, как они были растрепаны посмешищем его небдительной поверхностной оценки.
Мой труд, за который я бы хотел получить поощрение, отсутствовал для него и был разодран для меня. Мои глаза и все во мне тогда было пустынным.  Но как сильно хотели напиться мои глаза его глазами после того как он обкидал меня твердостью прогнозов о моей жизни, после того самого разговора, который я описывал выше: "ты не станешь гением", "тебя никто не будет печатать", "ты умрешь в 40 лет". Мои глаза несколько десятков раз изможденные сигаретным дымом, успокаивались слишком наивными и буквальными глотками фильтрованной воды, которой я промывал их после ужасной боли от нахального сигаретного дыма. Слезы и крик.
О! Я еще кое-что вспомнил! Что это было? Кусочек краткой прелюдии. Мне стоит его тщательней разжевать, хотя я касался его выше.
Джордж решил со мной говорить. Провести тот самый разговор, который в разных формах не дает мне покоя вот уже шесть месяцев.
-Да чем я тебя так ответственно обидел? – послышалось у меня в голове.
Он решил провести со мной разговор из-за того, что заметил, что я плачу.
- Иосиф, что с тобой, неужели ты выпустил слезу, тебе грустно? – опять его голос у меня. Во мне.
Это приоткрытие и расшатывание домыслами, когда он предполагал, что значат мои шмурыгание носом и закрывание ладонями лица, а далее сморкание – этот мысленный бег трусцой, сотворивший газированность его любопытства. Как красиво это слегка бурлящая и вот-вот могущая превратиться в нечто личное – его любопытство в догадках, в размышлениях о значении моего плача в такой неуместной обстановке. Звон – мелодия, например, "день гнева" из Реквиема Моцарта, который своим львиным напором, неожиданностью обливает контекст чарующим подчеркиванием пустот в повседневности, пустот который называют "нечто необычное", пустот которых больше чем самого замеченного присутствия привычного, которые не нуждаются в афишировании, так как выигрывают в количестве и в своей качественной незаметности. Какое влечение!
 Если бы не мой плач, он вряд ли бы стал со мной говорить. Но слова: "тебя никто не будет печатать", "ты не станешь гением", " умрешь в 40 лет" заставляли меня желать защитить и исправить в его глазах собственное достоинство, так что мне захотелось обговорить эти три фразы на следующий день.
Метание из стороны в сторону распустило корни, то противостояние посадило его образ, выросший в недосягаемый баобаб, я забыл, что я его вырастил, он был слишком прелестным, слишком большим, чтобы думать о себе, я думал через него, я думал через Джорджа.
Я был готов упасть к его ногам. Какая величественная стойкость и холодность, которая удачно накладывалась на него, который шел по коридору. Какая совместимость, однажды начавшаяся казаться как нечто по сути отдельно присущее ему. Какая незамеченная путаница из-за нестрогой допустимости думать. Чем больше он мне отказывал, и тем более подкармливал мою уничиженность к себе в его присутствии, тем более я тянулся к Джорджу. Это любовь?
- Я думаю, это жалкая пародия на любовь! – отозвался Милош.
- Это же с чего ты это взял? Слушай дальше.
Однажды он шел по коридору и затем зашел в туалет, я последовал за ним. Какая всеохватывающая сочная вихрь рисовала обручи, сквозь которые я перебрасывался в мягкой и плавной летучести – бытие, умноженное на тысячу взлетов новорожденных птиц, красота в одной точке, оставляющая размытые круглые следы от себя, по мере расширения бледнеющие.
Это любовь? Волнение, испытываемое при одном только взгляде на него. Или это каждый раз пробужденная надежда укрепить образ своего эго, в чужих глазах, в глазах Другого, стерев то, которое мне неприятно, которое я, в свою очередь некогда испытал через его глаза. В любом случае тогда бытие, мне казалось, как умноженное на тысячу взлетов новорожденных птиц, красота в одной точке, оставляющая размытые круглые следы от себя, по мере расширении.

***
Я крался днем с поиском уже не небесного, но, прилипшего к кроссовку, камня, в поглощении своей манерности, стилистики, выискивая хромую эстетику во всем. Я не надеялся на упование нутру, которое ранее взращивало во мне молнейносную ясность – это увядание.
Небуквальная боль в голове, выворачивает сознание на изнанку, и от этого вращения ментально тошнит. Голодный холод в груди и голове. Ох, этот сварливый ураган в душе! Все трепещет, но выразить никак. Вещи, много вещей, в одеяниях слов скрипели в голове, которые сгладят муторные слова до нежного крема, который напевает глазам серенаду. Кругом земля в гордом приступе изломанного механизма уединенности. Туда – сюда переливалась кровь, кардио-нагрузки. От рациональности к иррациональности с летучестью и апофеозными замашками, угнетающими своими рейсами.
- Стоп, стоп, стоп! Иосиф, ты намерен меня полностью сделать виноватым?
Я отмахнулся и продолжил читать дневник.
Брякающее сердце в груди, и ладони, приложенные к нему, вдруг стали кулаками, уже сидящими в грудной клетке. Бездельность, буквальная прямая экономия энергии. Еще больше тратит, тот кто экономит ее. Безделье, обмотанное брезгливостью к взгляду настоящему моменту. Парящее вдохновение, было страждущим, оно валялось на полу сознания, обкусанное стаей свирепых воспоминаний. И только "Венгерский танец" номер 4 звучит и отвечает, разлитый в хрестоматийной заносчивости полотном католической смерти, которая сулит вечность.


***
Я рано засыпал, чтобы мягкой выскочкой оборвать преднамеренно день и уйти вместе с солнцем, переглядываясь с наступавшей тьмой. И становиться на голову со стонами к недоброжелательности жизни.
- Я тоже рано засыпал, но не приукрашивал это, как будто есть какая-то связь с прекрасным. – выступил Милош. – Я вот, что тебе скажу:
 - Редко находить выпивку для тупости и совокупления со спокойствием. Торнадо двигаться на прогулку для бодрости и навыков разведки природы под толстым скрежетом усыхания. И дирижировать под Увертюру Кориолан Op.62 Бетховена с палками вместо пальцев, изображая каждую ноту. И сидеть дома прижатым к стулу, чтобы движениями не расплескать правильную кровь в голове, чтобы уплотнить вдохновение. Ненасытно не ныть на крышах полуночи, потому что скука делает свою работу. И почти что вставлять в розетку пальцы от вечного болтыхания от одного синдрома самости к другому победоносному вожделению. Терпеть движение и тягучесть кино в 1% жирном показе реальности. Терпеть сюжет, который предсказуем, как любой цикл. Невозможность зайти в конфигурацию приукрашенного времени. Мигать ночным фонарем под лоском бездушья черноты, которой мешают спать. Курить воздух над испачканным огоньками городом. Обручиться со звуками музыки, низвергающими в обитель грез, посыпанную потенциальным возвращением, которое так и не дает быть поглощенным. – продолжил в моем стиле Джордж.
Милош вскричал: «Сколько можно сидеть как йог и перелистывать у себя в голове то, что давно мертво, Джорджа больше нет с нами, успокойся!»
- Сейчас я, заброшенный самим собой, теперь, в ментальной инвалидности, когда тошнит от чтения, голова овита нехлестающей кровью, прорезающей тоненькие промокшие духом признаки жить – писать – разорваны и стихают. Чуманение с тянущейся стеной вверх и вниз. Зудящие ноги от усталости, когда день проведен в постели и страх перед бумагой – чистым листом, только под ритм Рахманиновского концерта с фортепиано, пеленающим необходимость стучать – печатать, бить по клавиатуре ноутбука. Но! О! Студеным ветром меня швыряет все еще прочь от литературы. Зло с синевой в глазах. – я его не слушал и продолжал мысленный диалог с любимым.
Пока я один меня мучает демон суеты, он скрыт глубоко и всегда стоит за штурвалом. -  говорю я Милошу.
Тут появился доктор… - «Я Ваш лечащий врач, доктор Сергей Юрьевич, Вы хорошо меня знаете, Вы писали мне письма с признанием в любви и одно из них:
«Куда мне прикрепить совокупность основных идеалов бытия, спрятанных в разодранные схемы, как ни на кого-то отдаленного от этих мироощущений. Дух, сознание, воля, все склоняется в повседневном кивке вам. Нет никакой метафизики чувств. Но вам приписана связность и смысл. Вы есть текст, семантическая объемность, со всем святым воинством, сидящий у меня на правом плече. И вы так абстрактны, как Ангел, Бог. Путем катастрофического не овладения вами, отдаленности, я растерзан. Но! Выскочка – Надежда дает мужество, и вы делаете меня хрупким Гераклом. Но теперь у меня атрофия чувств. Галлюцинировать о вас на крыши на заре у меня не получается. В любом случае, моя улыбка перелезает с губ на лоб, в складку между бровями при взгляде на вас. Вы Отец моих чувств.»
Он дал мне это письмо и я, правда, его написал это. Но только почему оно было адресовано ему?
Джордж?
 Мы вышли на улицу и побежали голыми с холма, не спотыкаясь, а скользя на интерактивных лыжах, была полночь, и луна расцеловывала наши тела и смаковала их до самого утра, даже когда мы зашли домой и просто выглядывали из окна. Мы поссорились, так как он был не готов еще отдаться мне полностью. – только потом я понял, что это был не Джордж со мной, и вообще я бежал один.
 
                ГЛАВА ШЕСТАЯ.
Я лежал на розовой постели и стриг и так уже короткие ногти, мои руки были вспотевшими от легкой жары, веющей повсюду и разворачивающейся из окна, даже когда два окна напротив друг друга были приоткрыты, жара делала питье кофе менее прелестным, так как оно брало эстафету жары и продолжала тайфун жары с более плотным маневром. Я потянулся несколько раз на постели. Поменял один бок, второй бок, лег на спину. Надоело все это.
- Ты все так описываешь, что у меня нет слов, как это гиперболизировано.
Я встал и нашел в себе чувство что-то сделать – потрогать компьютерную мышку, вспомнить Джексона Поллока, Ханну Арендт, Томаса Вулфа, Стива Джобса – сравнил себя с ними и стало не по себе. Было еще утро.  Мог позволить себе безделье.  Я пил лекарства для стелющейся на сердце и ум психики. Я был на самоизоляции, как и все, но выходками, которые мне случалось объявить отличался уж слишком. Я не мог выйти на улицу, чтобы напрячь свои голени или перешагнуть через грязь, проследить взглядом около секунды за прохожим. Прийти домой уставшим и сделать лежание на кровати целесообразным.
Я искал вдохновение, топчущее все стоны страха и саблей ног прорезающее все жалобные ростки, просящие о пощаде и сожалении. Хотел что-то написать. Что-то стоящее.
Посмотрел на стол и две зажигалки лежали, обнятые друг другом разных цветов, в отместку на расистские примочки, за либерализм. Рядом капли для носа – Эверест в миниатюре, который провозглашает, что может быть открыт, так как капли для носа открываются – двойственный смысл. Лампа луна одичавшая, то светящая, то не светящая и днем, и ночью.
- Ну, сколько можно описывать в бредовом видении предметы на столе? - проговорил он тихо и со спешкой.
Зазвенел телефон. Позвонил психиатр, как мы и договаривались. Я описал все свои скучные симптомы, которые я пока намерен скрыть.
После разговора сказал: «Главное заблуждение психиатров- они принимают неясное представление за низший род представления, но неясность есть дело перспективы сознания»
- И почему мне следует изменить это состояние, избавиться от него? Что неприятного в неприятном? – твердил я после рекомендации сменить обстановку.
Я перед зеркалом рассуждал: - Да, мне надо пробовать изменять представление и научиться менять свое видение в любой момент времени.
Снова решил выйти на прогулку, но только теперь один.
Начали появляться различные проявления, стремления к переменам: например, зачем мне сидеть здесь, для чего я захотел уйти, мне надо было уйти, скорее потому что надо идти, но зачем это, мне было холодно на улице, настырные концепции под щитом кровожадных давящих безликих автоматических механических чувств - выстраивались на два фронта и стрелами от них летает мое внимание, создавая соединительную сетку быстрым перемещением и видимость их симультанного действия. Заново ум предлагает свои переработанные наклейки с элитным блеском, пытаясь мешать своей изворотливостью и броской выпирающей экзотичностью, предоставляя нечто в разных видах, но если выглянуть из них одним глазком - вне концепций я не могу найти этих толчков разного рода и размеров побуждений, которые выражаются посредством задействования того, что мне принадлежит и эти принадлежности - эмоции, чувства, мысли так уязвимы, но без их помощи я так и не встану со скамейки в этом холодном парке и это позволительная вневременность, абсолютность потенциального присутствия, так как любые импульсы к действию обезличены, их личность стерта приравниванием броского содержания к составляющей их структуре, они просто естественно появляются и исчезают, почему должна присутствовать серьезность по отношению к подмигиванию этих игрушечных энергий, почему эта естественность иногда так непозволительна или даже возмутительна, они могут оставаться незамеченными, если рассмотреть их общее. Так начинается сглаженность и безостановочность, ведь если убрать разного рода предложения, окружающих меня причастностей я могу находиться, заранее выпав из сильного потока.
Так я мог рассуждать или встать очень быстро, как только стало холодно, но я просидел на скамейке около сорока минут.
- Абсолютное внутреннее принятие предполагает безучастность с возможностью в любой момент участвовать, только разве что осознанно, так как иногда мысли так близко приближаются к моему наблюдению или взгляду, что они сами из-за небезопасного расстояния покрывается пеленой его содержания, чаще всего принимая лихорадочное состояние. Это отождествление с мыслями разного рода, ощущениями, эмоциями, которые обескураживают своей силой и выступают как нечто желаемое прямо сейчас - это порождает отсутствие выбора, которое затем становится привычным, так что в момент присутствия очень сложно его обойти и просочиться сквозь. Его нужно смочь раскрутить и осмотреть, чтобы позволить контакту быть более безличным, то есть более контролируемым. – говорил серьезно и без пафоса.
Я думал об этом, сидя на скамейке.

***
И тут мне пришло в голову творить реальность Джорджа самому:
На следующее утро он проснулся с резким распахнутым пришествием ожидаемой мысли о том, что в таком же стиле на него сейчас свалятся все остальные мысли. Они появлялись, как отклеенные представления, которые сдувает ветром, держатся они за уголок - воспоминания из прошлого, их бархатность сравнима с персиковым соком в отношении неба и языка и на мгновения накладывалась на его настоящий момент так, что вся колючая серьезность и строгость, уже на чеку существовали, когда он о них вспомнил, существовали только как запакованные сувенирные статуэтки никому не нужные. Вся стремительность, которая присутствовала в сносящей манере и составляла в его голове план на сегодня, постоянно напоминая о том, что следует сделать, даже несмотря на то, что он это сделает однозначно в силу привычки. Легкость, которая не нуждается в тяжести, чтобы быть постигнутой, другая легкость. И еще сильная завороженность, сверлящая в груди от того, что такая беспечность ощущений, выравненность топит меня в увядшем, уже непрозорливом ребячестве и безответственности, в ползучем позволении.
Он выглянул в окно, а там нагло проросла зелень на деревьях и кустарниках, как быстро наши глаза привыкают к цвету, который нельзя выбрать. Зимой ветки были коричневые – оголенные или под одеждой снега – белые, осенью они цветные в мутных тонах красного, желтого, зеленого.
Его будоражат и притягивают соединения его действий или опыта, который он имел десять минут назад с настоящим моментом, контекст которого сильно отличается от того, что он делал до этого, при их не аккуратном сочетании, он измеряет это во времени и накладывает их друг на друга. Красота воспоминания в том, что оно сглажено своей не концентрированностью и всегда недостоверно прикрыто новым опытом, которого до этого оно не содержало. Его роскошь в том, что вы одновременно хотите и не хотите его пережить и в подвешенности находите радость произошедшего, которое было приятным. Вы тянетесь к нему и перемалываете, чтобы попасть во внутрь, но вы не попадаете, а потом просто забываете.
   Даже при восприятии мысли как назойливой гувернантки, как нечто, что желает пользы и выполняет свою работу в стиле, котором положено, он отбрасывает эту мысль указательным пальцем под зад и там разрастается простор, который не желает мерзнуть - постоянно голодный желудок, когда отбрасывают всех закадычных окружающих знакомых мыслей, как при битве, та гора из них моментально исчезает, и он ошеломлен голым полем, в котором кричит молча.
Он, Джордж, как краткий элемент бытия, познает своей не изглаженной головой мысли, которые со всем ополчением приходят к нему.
Вдруг он схватывает за кончик ощущение редкостности и пикантного покрикивания в форме мыслей, новизны, которая и заключается в том, что до этого ощущения происходило все то, что не касалось того, что произошло сейчас. И когда он думает, что ему следовало бы это преумножить, так чтобы редкость начинала сплетаться с привычным, и тогда срастание происходит только с частичным переливанием так, что соитие невозможно, иначе редкостность теряет свою свежесть, ее существование как редкости заключается только в моментальности и в не наитии, возможно, но это отпадший кусок или просто прыщ. Но что же с закрытостью возможности посмотреть в эту редкость, как быть с привлекательным, если оно больше чем что-то другое требует овладения. Но как раз-таки и не допускает этого владения как ничто другое, и даже если передо мной снова появится нечто другое, нечто редкостное, при всей его трагичной неудержимости, он так и останется воспринятым как нечто, что может быть схвачено при практическом понимании невозможности этого.
Он встал с кровати и стал расхаживать по комнате и рассуждал:
- Если присутствует разбросанность и незавершенность в размещении предметов по комнате – нарочно - отдает бесцельным и нецелесообразным, непрактичным обращением к вопросу серьезности чего-либо необходимого. Безличность отношения и промежуточность, гонящая всегда только в будущее - в осуществлении таких моментов есть прямота перед запутанностью и неопределенностью стремлений. Это концентрированность и намеренная выставочность не в пользу поверхностной логичности, но смещение представления и придания жизни каждому моменту.
  Он видел бардак у себя в комнате и отчаянно, не придавая названий, но некоторых пространных обозначений, стремился к алогичности и безропотности каждого контекстуального предмета со своей личной жизнью, которую он хотел им придать. Но, одновременно, такое описание со стороны есть нечто целесообразное и, следовательно, логичное.

***
Вдруг мне позвонил психиатр. Это было неожиданно.
Я сбросил.
Юрий Сергеевич оказался настойчив и перезвонил.
- Почему ты сбросил трубку? – с детской гневливостью спросил психиатр.
- Я отождествляю себя с чем-то постоянно становящимся и неконкретным, чем-то действующим.
- Попробуйте изменять представление о чем-то, а не сразу саму реальность, поддаваясь своим резким чувствам.
- Я умею наблюдать и регистрировать.
- Вам лучше начать осознавать все и записывать.

***
В тишине, в которой он допивал свое вино вдруг разразилась пробирающаяся сила, которая очень отлична от той, которая распространена в этой ситуации. Почему-то внедрение чего-то совершенно неуместного подобно безобидному разбиванию, которое не требует ремонта и оживления, это проникновение третьей части реквиема Моцарта. Все потухшее в сглаженности и перенесении мягкого повторения, это вторжение, словно внедрение силы жизни, которая всегда есть, но прячется. Она близко.
Так что даже в потливом грызущем трудоголизме, он не мог с болтливыми червями-мыслями сойтись, но только не пренебрегая ими слушал зов природы, рождающий изнеможденность куклы, заброшенной поцелуями. Он пробовал несколько поз для чтения: лежа, сидя, полулежа, в позе лотоса и прочее, но ничто не помогало ему сосредоточиться.
И снова день его проходит напрасно, он ложится спать и снится ему неотличимость снов и реальности в единой композиции зацикленности вечности!
Он просыпается и видит снова перед собой новую недопитую бутылку вина. Что ему с ней делать?
Снова употребление нежной красавицы силы воли – едкой монады, кромсая ее, обчистив до дна Богом небес и рассеяв. Теперь она не так уж миротворна, теперь она уже не служит, так после ее пробы на вкус, все нужное, лучи зари, крикливо, до этого состояния перешли по ту сторону и уже не с нами, это другое состояние, состояние боли, которое ничего не разрешает.
От этого вращения, переворачивания сознания наизнанку ментально тошнит.
- Голодный холод в груди и голове. Сварливый ураган в душе - сказал он, царапая сам себя.
И все-таки ему дано тянуться за бокалом вина в течении дня, чтобы найти завершение дня на дне бокала, чтобы предсказать его так.
Вещи, много вещей, в одеяниях слов скрипят в голове, которые сгладят муторные слова до нежного крема, который напевает глазам серенаду. Кругом земля в гордом приступе изломанного механизма уединенности. Туда - сюда переливается кровь, кардио-нагрузки. От рациональности к иррациональности с летучестью и апофеозными замашками угнетает своими рейсами. Брякающее сердце в груди, и ладони, приложенные к нему, вдруг стали кулаками, уже сидящими в грудной клетке. Безделье, буквальная прямая экономия энергии. Еще больше тратит, тот кто экономит ее. Безделье, обмотанное брезгливостью к взгляду настоящего момента. Парящее вдохновение, было страждущим, оно валялось на полу сознания, обкусанное стаей свирепых воспоминаний. Воспоминания эти были полупрозрачные и дезориентированные Шоковой терапией. И только "Венгерский танец" номер 4 звучит и отвечает, разлитый в хрестоматийной заносчивости полотном католической смерти, которая сулит вечность.
Но перед этим наш друг становится на голову со стонами в адрес недоброжелательности жизни.
И снова он просыпается и на этот раз собирается вихрем на прогулку, двигается на прогулку для бодрости и навыков разведки природы под толстым скрежетом усыхания.
- Иосиф! Пойдешь со мной кормить уточек?
Он идет в наушниках и снова садится на скамейку в холодном парке и начинается выпрыскивать из себя всю дурь и дирижирует под Увертюру Кориолан Op.62 Бетховена с палками вместо пальцев, изображая каждую ноту.
Он возвращается почти пустым домой и сидит дома прижатым к стулу, чтобы движениями не расплескать правильную кровь в голове, чтобы уплотнить вдохновение.
И снова день подходит к концу, и он может не ныть на крышах полуночи, потому что скука делает свою работу. Потому что все поступки, которые не имеют определенной точной очевидности для него слишком прозрачные, пустые.
Он смотрит фильм и терпит движение и тягучесть кино в показе реальности 1% жирности. Терпит сюжет, который предсказуем. И терпит невозможность зайти в конфигурацию преукрашенности времени.
Он только мигает ночным фонарем под лоском бездушной черноты, которая мешает спать.
Ему снова остается только обручиться со звуками музыки, низвергающими в обитель грез, посыпанную потенциальным возвращением, которое так и не дает быть поглощенным.
Но уже полночь и ползучее раздражение с высунутым собачим языком в пустыне раздевает до плесневелой усталости. Нет никакой метафизики чувств: «Где же текст со всем святым воинством, сидящий у меня на правом плече?»
Какой текст имел ввиду мой друг, наверное, Библия жизни, которая может ему что-то подсказать.
                ГЛАВА СЕДЬМАЯ.
Но когда мне назначил психиатр дополнительную таблетку, которая, как оказалось, обеспечила верховенство образов и их сочетаний в гипер-быстрый поток, который можно разъединить только если сильно напрячься. Слонявшаяся и плюющая мастика жизни кровожадно растягивалось шпагатом в очень трагичной вакханалии тянущихся ног. Она была черной. Матовая. И билось мое сердце украдкой под этим темным небосводом. Который еще можно назвать дирижером, который сделал из солнечного сплетения барабан, любые инструменты казались для дирижера рабочими, он ими пользовался. Эта беспробудное с шоколадным оттенком течение низвергло все в развалины, которые ощущались картинно.
Мы повернулись набок на матрасе и вытянув ноги наблюдали сны друг друга. Милош был таким милым.
И скитания завершились с счастливым концом. Незаметно и превратно, с некоторой вульгарностью. Я писал и писал, и писал. Все могло остановить, но не следовало превращаться в надменного поэта, который слагает, выпрыгивая из джинсов, не рифмы, но прекрасное сияние, от букв, каждая из которых становится вылитой. Я писал и писал, и писал. Видел только то, что внутри. Я писал, и писал, писал.   
Также мне снилось, как я… видел вместо Джорджа Милоша. Милош постоянно поясничал, говорил, что это «гнилое» дело возрождать из мертвых своего друга и придумывать что-то.
…Долго размышлял с несуразным инстинктом одухотворения, вернее, потребности в том, что прекратить любовное отношение к своему психиатру. Я только содействовал скрипучему синдрому беспрекословности относительно Юрия Сергеевича, относительно его преломляющейся картиночной броскости. Она вздымает и ставит на голову, так что кровь приливает остроумно и держится как в бассейне со стоицизмом и катастрофической балансировкой. Которая ввергает в покой, казалось бы. Но это вовсе не так. Когда вы смотрите в что-то неподвижное, вы можете отождествиться с этим, замереть, но чаще происходит противопоставление. И это терпимо.
- Опять, когда ты спал, ты повторял имя своего психиатра.
- Что касается Юрия Сергеевича - это талант, мега-мозг. Он совершенно внятно и стилистически блестяще создает гипотезы, которые далее никак нельзя вычеркнуть! Он хороший специалист и кажется трудоголик. Это призывает восхититься. Именно к нему я отношусь с дороговизной и клейкостью и иначе быть не может. Он мне очень дорог. Его холодный нрав сочетается с симпотизированием высокого полета. Он мне дорог.
- Укутайтся в водолазку или кофточку, к которой не привык - сделайте ее идолом.
- То есть?
- Да уж, вдохновение редко приходит. Это все инкубационный период! Нужно отвлекаться от работы, чтобы пришла идея – я читал!
Тут я проснулся и как всегда у меня не было загвоздки, которая бы меня вскармливала адреналином - это падкость, которая выражается всем телом в лежании. Я всегда встаю быстро, потому что все мое тело ломится к свежести дня - сколько написать, сколько прочитать. Сейчас я пуст. Прошлое преследует. Всегда преследует, пока вы не возьмете его и не наденете намордник. Так и случается. К сожалению, я получаю растворимые, сублимированные идеи, которые потом становятся пластом очень часто на прогулке, но я ненавижу отрываться от писательства, но приходится искать идеи, разными способами их добывать. Вывернуть себя и изложить технически, чтобы рассмотреть жемчуг в этой обнаженной ракушке, чтобы рассмотреть его есть некоторое извращение. О, если бы можно сказать, так четко, что это "извращение", то все было бы гораздо слаще. Но нет, я не терплю такие гуманные одолжения в виде окантовки терминов, которые должны скользить, но не упираться шипами в лед. Уходить от окна всегда стремительно, потому как взгляд через него - есть кинематограф, который претендует на это место. Я, наверное, земля, которой одиноко, если ее не поливают, он начинает засыхать, ее функции погибают. Но почему все время должны быть функции? Смысл? Разве это обязательно?

***
- А мне нужны препинания, любая трагедия, но только если она сочная, так чтобы мои ветрила устали. Продолжим понятие кажимости - она очень ловкая, так как узнается только при преодолении, когда ушло ее свойство покрытия. Иллюзией она начинает быть только когда ей становится стыдно. Желание ей поклоняется и весь изолганный мир - речь и так далее. Интим, который открывает мне Другого - всегда трагичен, раз уж мы заговорили о трагедии. Интим не сексуальный, но некоторая близость, которая дает роковую схожесть меня с другим человеком в глухих чертах, в этом мировая бедность, и вот мы стоим вдвоем на этом склизком пьедестале! Я брошу его! В божественном бытии или в космосе, при медитации или один тет-а-тет с одиночеством - высота в молчании? Она может также слагаться из отчаяния и прочей дребедени, которые иногда могут быть притягательными. – ответил пылко Джордж.
- Иосиф, дорогой, хватит писать роман! Пошли выйдем на улицу.

***
С нами случилась неоправданная прогулка, где в общем-то не было цели, нет, она была, но не пристальная, мы вышли, чтобы выйти - вот все доказательство. Это смазывающая цель - не настоящая, она ощетинилась и бросается в жар, совершая я эту прогулку только со страстью и не внимательно - мы как будто опьянялись простотой решения бежать. Признак этой прогулочки - сед. Она почти невидимка и в то же время заставляет ополчаться на себя, как будто она есть целая, сжатая сочность. и мой жидкий континент отлучается от себя, нейроны уже не предполагают твердость, только вода - все расслаблено. Так это видится со стороны, но на самом деле в душе у меня скала, над которой летает стая птиц. Метания поскрипывают скуке. И не найти там предмет, какой можно созерцать.
- До самого конца будешь развивать это драматизм, я не понимаю!
- Все кончено, Милош. Теперь я буду любить тебя.
- Я рад, правда, рад, потому что смотреть как ты нагнетаешь ситуацию, разговариваешь сам с собой в углу уже насточертело!

                ГЛАВА ВОСЬМАЯ.

- Юрий Сергеевич, у меня есть подозрение на развивающийся психоз - его начало.
- Опиши мне хотя бы один симптом. - говорит он с некоторым сомнением неодураченного.
- Я уверен в том, что у меня биполярное расстройство.
- У тебя шизотипическое расстройство. Это все объясняет. В скобках этого расстройства есть биполярные симптомы.
- Возможна шизофрения?
- Нет.
- Я постоянно куда-то бегу. Уже нет озарений как раньше.
- А ты пишешь, читаешь? - с сузившимися глазами.
- Уже тря дня, как нет. Сначала у меня тревога, а потом бешенная тревога, до приступов. - сказал я, кусая губу.
Это все приятно обошлось, так как Юрий Сергеевич был нежен. И опровергнул все назревшее, расчленяющие опасение за свою жизнь. Хотя до того, я хотел уйти. Я долгое время писал с гигантской музой, затем нарастающе стал писать очень подавлено, то есть я жмурился и закончил писать рассказ, тема излила себя всю. Я стал со страхом предполагать, что писать это ужасно.
- Нормально ли то, что у меня зародилось отвращение к писательству?
- Я думаю, что творчество, как дитя, которое приходит невпопад.
-Согласен.
Юрий Сергеевич говорил стереотипно. Но при этом являлся блестящим специалистом.
Я тратился на сигареты и чихал, когда мы выходили на улицу покурить, никого не сдувая. Поощряя статус визгливой непослушной дочери чувств - агонии направились по лестнице вниз, снова вниз, выкидывая маневр спешки, которая не была нужна, так что я комфорт не застал, но только прогулялся, не выйдя так на улицу. Что-то меня остановило и бросило в огонь на дороге к лучшему завтра, к победе.
Наша с Милошем концентрация после ночи на заправке лилась как вода из крана, не наивно, как об общих чертах кардинального зова петуха, который слоняется по утрам. Я не был обеспокоен своим состоянием, я часто просыпался ночью, так как унывная скука пробиралась через сон. Я был упоительно дряхлый и никчемный. Милош ставил мне ультиматум и отправлял в супермаркет за покупками, пока сам обслуживал клиентов, которые жаждали бензина и напитков, которые продавались на заправке очень дорого.
 Я вышел снова за дверь и ткнул пальцем в стену, которая казалась гибкой в сознании из-за миража, форс-мажор и вдохновил на пробитие этой стены лаконичными взмахами, так как я понимал, что это стена, но мне казалось (не галлюцинация), а чистое представление, что это должно быть обманчивым, то есть квантовая механика отдыхает, я присмотрелся поближе и выяснил, что меня никто не может отвлечь от этого гнетущей дороги "сквозь" - я чихнул и все растормошилось - все это есть фантазии, которые я пытался метафорически описать музу.
Муза, которая красива и юна всегда, которая легализована, но при этом вводит в небесный экстаз. Экстаз, почти бесконтрольный. Это мучение, когда она уходит похоже на биполярное расстройство. Я присматриваюсь к стене еще более тщательно, но уже не получается различить мираж, он не виднеется.
 Теперь Милош храпит под ухом, пока я тут что-то пытаюсь. На заправке Милош работает уже давно - это прелесть только тогда, когда туда можно попасть с ночевкой и решится на сон на столе под куртками тонкими. И очень раскованно себя вел, наблюдая за табло от IBM, которое мигало всю ночь с моими глазами. Я прерывал сон, так как меня будил он. Это оснащение не погасло и тогда, когда я дома выспался - начал читать Морфий Булгакова, его рассказы и решил заснуть - у меня получилось, я разоблачил видение, что засыпаю только ночью, я разоблачил видение, что могу уснуть только дома, уснув сладко на столе длинном как лебединая шея. Мое усыновление гротескного скалистого опыта, на время, чтобы провериться.
 Необходимо любить наивно и без притязаний. Это все я обсуждал с Милошем, когда мы сидели на скамейке. Я уже неделю гуляю с ним, тем не менее, меня ничего не привлекает, когда я прихожу домой, мне хочется сбежать. Все насточертело, всякий развитый навык сыпется убеждениями, что надо знать, надо знать, надо продолжать. Надо продолжать читать и не танцевать взамен, писать и читать - как развернутый свиток, который комкают чувствовать себя. Бешенная мания делать то, что не умеешь, в отличии от упражнений в навыках в плавании в них. Вздохом сносит крыши мои то сбоку, то спереди. Аргументированно то, что мы обсуждали систему образования с ним. И считаем, что она абсолютно шаблонна, в ней не найти новизны и одаренности, она есть только суррогат обозначения, эта система несчастна, но красива в своей надежде на развитие. Она является злоключением некого порядка, она сама порядок, который рушит своей излишней строгостью все живое. Под Баха все прелестней, гуманней и отчетливей. Я почти что свернул в месиво кружев.

                ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
- Что уж там, Иосиф! Ты прекрасен.
- Да уж, я столько рассказывал, пусть теперь путаются, я это рассказывал в действительности или ты.
- Или мы вдвоем.
- Так напрямую, на фронт отправиться пешком через континент, там, где нон-конформисты, слезливые женщины, борющиеся за свои права.
- А как ты хочешь?
- Я размышлял об этом, какая убедить всех (почти что) в том, чтобы нагрянуть с гипер-идеей.
- Вернее, точнее, как убедить, что эта идея «гипер»!
-Милош!
- Иосиф!
- Ну, ты и кретин!
- За что?
- За твой розовый пиджак.

***
Дурачиться с Милошем у меня не получалось более.
- Я слушаю Эдит Пиаф, как это?
- Очень сильное потрескивание об стены, так что я бешено рвусь на части от восторга.
В унисон с этими звуками скрещиваю ноги и выкуриваю сигарету.
- Апчхи, Милош. Что-то он меня прекратил звать, знать почему.
А потому, что галлюцинации ослабевают. Не так ли? Ты сам ко мне приходишь, а не как раньше, я постоянно звал тебя.
Вдруг пронеслась как видение, словно чистый воздух, ничем не обремененный, я распустился в визжании, так как был напуган не на шутку.
Джордж казался таким странным. Отчужденным. Неужели его мантия приняла отверстие куда заносило альтернативы разного цвета – черная дыра, прикрытая пеленочкой.
Я оторвался от земли, чтобы увидеть этого невнятного призрака и очнулся. Без компромисса он летал и дурачился как птица около 5 секунд. Затем я увидел его в цвете люстр, что дрожали от хохота этого неприкосновенного субъекта, души. Удивительно, что птенчик, так называемый, стал настоящим птенчиком. Я ни разу не видел подобной суеты и метаний, метаний.

                ГЛАВА ДЕСЯТАЯ.
Случилось утро – пресно и стерильно. Всякий тромбон или цифровая какофония не побудила бы его проснуться с едким трудоголизмом. Марш ему был не близок вовсе. Ножки его трепетали, как птенцы, которые уже взрослеют, но никак не могут взлететь ровно. Бесшумность матраса. Шепот одеяла, которое открывалось взмахом колена и голени – дружественно. Провод, ворвавшийся в струи жизни, которая снова желает уснуть, прямо между пальцев ног, щекотка не из приятных – гнусная змея. Эмпирическое здесь было неуместно, хотелось, чтобы этот настолько материальный объект попросту стерся в призрака. И пусть тогда цепляется сколько угодно.
 Смачно вышел он из комнаты. Не удалось взъерошить паркет. Все процедуры для сладкого личика, которое блестит в отражении паркета, казавшегося шершаво-колючим, поскольку Джордж шатался и перебирался то тут, то там. Он макнул палец в сок, который стоял в стакане прозрачном, интонирующий спокойствию. И выпил негласно, немного согнув шею назад.
Я имел, возможно, друга. Только вот не знал точно, что он испытывает. Он был полностью порабощен моими славными оговорками, которые не бросаются. Или изъянами, которые прелестно выравнивал. Ладно. Это крайнее описание неправдиво. Он их придумывал для придания несвойственной мне робости, чтобы убрать излишнюю сытость мною. Понимаете? Я только вот не знал, куда деть платоническую любовь, к какому разряду подчинить. Между нами была уязвимая раскрепощенность – было максимально – объятие. А большего ему не нужно. Когда мы в который раз беседовали по телефону, жарко хлестко и энергично, с прищуренными глазами, так как казалось, что кто-то из нас ошибается или говорит непростую ерунду. Мечом пораженный его фразой, которая так лихо овладела мною. Когда я признался в любви и понесся утверждениями, насколько это серьезно. Юрий Сергеевич сказал: «Твоя влюбленность – фантазии». Меня это попросту обескуражило. Ведь под фантазиями следует понимать не очерченные, неорганизованные представления, типы, виды. Это наблюдается у всех. Их свойства диктуют путаницу в голове, если их не признать, как таковые.
Он не знает, основана ли любовь ко мне на эгоизме, хотя я считаю иначе, писал это выше, тем не менее эгоизм вырывается из карманчика, такой неопрятный, потому у меня есть хорошая мысль, чтобы выровнять отношения между ними. Даже если любовь эта заложена эгоцентричностью, это все равно любовь. На этот счет у меня имеется манифест, прославляющий э-г-о-и-з-м:
«Канонизировать эгоизм! Эгоизм – интерактивный пульт, как святой Моисей – gps для толпы кричащих от дикой концентрации желудочного сока. Верховенствующий над всем! Эгоизм не токсичен, это популяризованная черта, объявленная паразитической и грязной! Филантропы, как и преступники – эгоисты и трусы в глубине души, боящиеся без гнева и кровавых брызг, осознанно или нет, того, что их постигнет, если они сквозь калейдоскоп утопий не начнут помогать нуждающимся! Гримасничающие и страшащиеся бедствия, дарящие типографскую краску или скандальный писсуар PRADA антагонистам-аристократам для вознесения себя в будущем на жантильный треугольный трон какой-то организации. Вредоносный эгоизм есть, но он не поражает как Трамп, только расстраивает, заставляя писать фельетоны!
Эгоизм наш спаситель!
Эгоизм – генератор!
Эгоизм почти во всем, почти во всем!
Эгоизм должен процветать, а не этично разлагаться!
Эгоизм есть на Западе, Севере, Юге!
Добро и любовь, зло и ненависть порождает эгоизм!
Пробуждение эгоизма!
После анабиоза!
Все мы – эгоисты! Но никто не баллотируется на имя эгоиста!
Эгоист – не оскорбление, а напоминание того, кто МЫ ЕСТЬ!»
И полюбил он меня, который так ускоренно перебирал руками бумажки. В тени неоправданной, я. Не померкшие глаза. Огрызающиеся глаза. Это было всего-то распыление чувств, которые затем стрелой вонзились в самое сердце. Я был едким и проворным во всех делах. За мной было не поспеть. Так что Милош долго приглядывался, чтобы подкрасться и бац! Но он не сделал того. А попросту созерцал мою красоту. При наблюдении я резко ушел, забрав с собой бумажки. Заподозрив какое-то вожделение.
- Стой! – говорит он ласково и нежно.
-Ты толкнул меня!
- Прости…
Сколько девственной злобы – я защищаюсь изо всех сил, сам того не зная. Но моя красота была священна и непредсказуема. Он так засмотрелся вовремя этого молчания тет-а-тет, что рухнул без сознания и очнулся с моим ликом на своих ресницах. Я был такой родной и радостный, что его потайную тревогу даже не выяснил. Моя красота была невинна, а потому всемогущая. Пульс так трещал, что он подумал - это легкая смерть. Подумал, что пережил все, то можно пережить в моей насыщенности. И тогда озеро превратилось в ручей, гонимый лаской. И некуда было бежать. Он все рассказал ей.
Ему никак не было под силу расточить эту объемистую проблему – сделать любовь взаимной. Какая невыгодная холодность Милош был очень раздосадован, хотя ему, тем не менее, претила эта отверженность.
- «Это было так сладко» - говорил он сам себе.
- Мимолетность еще никак не беспокоила. Я видел сквозь предметы и лица только то, что хочу. Не знал еще сути потерянности и рефлексии, качающих на колыбели смерти извилины и падкие чувства. Но даже тогда присутствовала нетерпимость и страсть делать что-то иное. Смотреть угрюмое кино – приукрашенное время в некоторой композиции повествования, с закручиваниями, чтобы время было в глазури. Отравленное, но не с зеленым лицом от тошноты, а с ало-розовым – привлекательным, с румянцем, заволакивающим в грезы. В кино иногда звучит такая музыка, которая смазлива и нерасторопна, цепляющая только верхушки чувств – шуршание тысячи пакетов, которые вы мнете и скомкиваете, чтобы уложить в очень узкий шкафчик. Но иногда она щелкает так зорко, согласно своему контексту, так что можно подавиться. Потом в голове высвечиваются декорации ума. В них можно плюхнуться. Разбавленная вода. Мямлит. – сказал я медленно, но все лилось как будто с неба.

                ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ.
Он творит оригами зрительного. Вплоть до шантажа в отношении цвета подводных очков. У него разбросаны в некотором стиле - организованном беспорядке, наискось или иначе, вещи. Их он доставал повсюду с щепетильностью. От репродукции Кандинского до пластмассовой лошади или сломанного телефона 70-х. Они его бодрят и делают счастливым – он видит в них сочинительство. Инструкция от киндер-сюрприза, ваза без цветов, чехол для руля, полиетиленовые контейнеры от ИКЕА, в которые Джордж засадил кассету, коробочка от электронных наручных розовых часов, галстук, висящий на стрелках, воткнутых в мишень. Вы скажете, как он может утопать в таком посредственном мирке из вещей и зависеть от них? Нет уж. Это осознанная связь – взаимная защита, забота, игра. Тоже самое касается одежды - он всегда выбирает рубашки с орнаментом спутанным – водолазки, майки, почти все, чтобы защититься от безвкусицы, которую его зрение вычисляет очень непредвзято.
Состояние Джорджа – ватное парение с сахаром, оно так не утруждает, сочится визгливо, но оправдано. Это какое-то ловкачество недреманное – такой вот негодяй. Состояние – сплошное и льющееся. Его нужно постоянно выгуливать туда – сюда по улице шагать, причем не одному –понятно, да? Раньше он был очень забавным и с ним было весело, а сейчас он трезв в мыслях и весь и самого себя – строг и выточен с прикладной самобороной – нешуточной, нещадной, прямо как я. Его состояние – лучистое и солнечное, и мягко приглушенное, так что еле слышится. Обезьянничать у него выходит, а также валять дурака. Раскрашивать до несерьезности жизнь – наспех, курам на смех. Обломаться от стервозного гноя, который когда-то трещал в груди, обломаться, то есть – спастись. Как будто осенила какая-то легкая, как ветерок сила, он стал не париться – совсем. Что это – прозрение – йогическое помешательство? Осунуться пока не получается духовно, но все по-разному худеют духовно. Надо с вами еще пооткровенничать – ошпарить вас кипятком и трудоголически заявить о победе. Педагогика всего этого смещает нас к излюбленной теме кино, которое ему пока что не под силу смотреть, он много чего украл у Годара и прочих, прочих. Ладно, сейчас совсем не об этом.
Помнится, не всегда так было, но так сочилось все неравномерно и сочится теперь. Какая порядочность может быть, когда живет в сердце страсть, когда нет засухи. Надо все нарочно поэтизировать, иначе можно рухнуть и не встать. Предоставить чему-то там быть выше него, но не другому человеку, а чему-то там. Это разные вещи. Да уж, точно. Надо купить приваду, а то надоедает гоняться за всем, пусть лучше все бежит в мышеловку и кукует там, сдохнув. Разве что немного иначе может быть, когда приседаете без труда, когда просто так задираете ноги.  Промотав все это, можно попробовать что-то другое, но вот что. Так он промочил ноги, так ка будто он и был дождем и читал о дожде, все знал о дожде и о водах, и о озерах, и океанах, так как знал как мочить-мочить. И так далее, он знал, как мочить. Ладно, дело все не в этом, что я вам рассказываю. Наверняка, есть что-то проваливающееся. Как в сон. Реконструироваться получится очень легко, так как ничего не поломано. 
Сейчас он не обремененный, а сияющий, только если еще кикимора не вылезает из Джорджа, и не продлится на несколько километров – кланяться этому невозможно. Нужно проводить некоторую комиссию, чтобы разрядить его. Не давать ставить ему корону на голову себе. Чтобы не писать одну липу – сверну в кулаки и будет долбить по клавиатуре. Ловкачество есть и в этом. Можно даже млеть от чего ни попадя. Мужаться и стараться быть непревзойденными. Навыкнуть к утруждающему воплю, зовущему вдаль, прислушиваться к нему – навылет. Наерундить многозначно – как наехать на холмик. Облипнуть черствой коркой к жизни относясь нетрезво. Обрыднуть поганости прямолинейно и безотказно. Ошарашиться от неприглядного зеркала жизни, которое вдруг повернулась анфас в глаз. Его состояние смачное и фильтрованное, оно двигается как черепаха, застилая своими нежными шажками весь пол, застилая их, не проклиная, а продолжая род своими движениями. Музыкой света держаться – обрыскать всю помойку в качестве сильной мотивации – обрюзглой и удушающей. Обывательщина Джорджа рвет слух, он мотивирован, но на голодную голову. Озлобленный и истощенный, только разве что в мыслях, бредет небритый до работы. Отстричь его от неведомости – от кровопиц кусающих его голову. Какой-то паллиатив ему как-то не поможет, ведь это простая отсрочка. Рулить над своим стилем жизни как-то грустно и опущено-пропущено. Он ведь никакой-то там сибарит, наоборот, он нищий и изнежен именно этим, образованный. Слепить из него нечто качественное очень легко, но он ведь грызет себя. С ним очень сложно – содержание его совести равно нулю. Сомнительно все-таки дрожать перед его стилем, который равен фантику из-под конфетки. Сохнуть от труда ему предстоит, так как на него еще перепало хозяйство по дому – кроме писательства и прочей дребедени. Спальня его жизни аккуратно разорвана. Надо стиснуть зубы и продолжать в поэтичном рвении тянуться без огласки в своем темпе – быть странником, никуда не шагая. Суматошливо и дотошно кричать и вопить в себя – этого пока что не требует его неюный организм. Надо схематизировать прием таблеток жизни – вызовов почти что по телефону – упаковывать вещи из ИКЕА с радостью в глазах. На что уповать и глазеть, слушать, кроме как на переработанную своим мозгом информацию такую сочную, а иногда нагую. Желтеть от отслеживания боков, когда есть социальные сети – паутинки, цепляющиеся – уносящие в спячку – забальзамировать надеющиеся. Какую идиому подобрать, чтобы все это описать. Я маэстро чужой жизни – прощлыга неодобрительный и небритый. Он ходит в костюмах мужских или в рубашке и галстуке с джинсами. Ну, что поделать такова жизнь? Непривычно взрывочно какой-нибудь нищий импрессионист написал бы картину его жизни намеренно очень коряво, изменив свой стиль, борясь за правду-матку. Истончить эту жизнь до пряди волос как-то некультурно для себя самого.

                ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ.

Мы с Милошем начали новую завязку моей сакральности и гуманной пешеходной бытийности. Он хотел что-то сказать, но я аккуратно наслаждался в забвении относительно Джорджа, ни то чтобы он ушел, попросту скорее перестал ждать.
Я направился с Милошем на дорогу, через которую когда бросался почти что под машины с моим самым приятным собеседником. Я опустил руки и шел как гусь.
- Ты меня слышишь? Джордж?
Я привстал на диване, облокотившись на подушку. - О чем ты говоришь? Откуда?
- Я зову тебя, чтобы ты сходил за яйцами.
- Я схожу за яйцами, но как ты меня назвал?
- Я тебя разве оскорбил?
- Ты...ты назвал меня с Джорджем, откуда ты его знаешь?
- Джордж, прекрати этот совершенно несмешной трюк!
- Я не Джордж, он умер.
- Ты здесь, что ты несешь вообще?

- Свихнувшись, все бреду. Бреду так глубоко, по кровле своих оттенков, скалящихся как дикари. Замолкшие невнятно с отпуском в сердцевине происходящего. Нахождение смысла уже не имело значения – переживания кланялись с высокой почтительностью в нахождении спящего подозрения на смуту. Кардинальный выброс адреналина частичного. Так как он все-таки потом сломал несколько ветвей безобидных, кровопиицами представлявшиеся. Он впервые с замашками и ополчением стремительном нырнул в газету с новостями собственной души и читал при этом невнимательно и отпущено было все прямо обратно в сердце. Понятно, что я описываю психику его устойчивую, но сломленную гранулами любви. Ясность сознания он потерял очень несносно. Можно ли субъективность приравнять к объективности? - опять я начал слышать Джорджа.

- Вот это по-нашему, Джордж! Долго мы из тебя не могли выбить поток джойсовского сознания.
- Я не Джордж, откуда ты его знаешь, я тебе не говорил, он умер!
- Я так понимаю, ты просто представился нам Джорджем, хотя ты не он?
- Я Иосиф!
- Приятно познакомиться, Иосиф! Я как был, так и остался Милошем!
Он опрятно скосил глаза и выпил дрянное виски залпом, у меня, такое ощущение, что сместилось горло, так как его выпивка на меня произвела впечатление дерзости, которая колит горло и щеки, и зубы. Я полностью отфильтровал все произошедшее.
Может быть он пьян и потому назвал меня Джорджем, так как я во сне мог это говорить? Точно, я говорил это имя во сне, а он по пьяни все перепутал!

- Джордж, ты сходишь за яйцами? - крикнул женский голос.


Квартира, где я находился была обставлена с лошадиной грацией, которая машет своей гривой и ветром сдувает все незначительное - все в комнате было голо, начисто отполировано, стены цвета яичной скорлупы, столики из ИКЕА, без хлама и ковров, как будто грабители аккуратно позавидовали и унесли все на ципочках. Альтернатива голосу этой, как казалось баллерийной внешности, была максимум рок-певица, потому что голос этой девушки был абсолютно томный и слегка серьезный.
Шоколадные волосы ежиком, непонятного цвета глаза, он была в очках хамелеон, роговая оправа золотистого цвета, и ходила он очень уверенно. Казалось, я уже восхищаюсь, но только вот  раздражало ее превосходство, что билось об стены и отскакивало прямо в меня.

- Иосиф, купи яйца!

- Я Сюзанна, Иосиф, ты несколько раз отключался, это я тебе помогла.- прорычала она ехидно.

- Сюзанна, эээ, спасибо. - с остановкой на последнем слове заметил я.

Что-то в ней приглядывалось симпатичное мне, но по большей части она меня раздражала. Так как кашляла дурно, очень громко, массивно, ставя себя на ноги очень крепко, так что мне пришлось бороться с ее выточенным откашливанем. Да и писала она громко.
Причем кашлял и Милош, но меня это не затрагивает. Она была непросто мутантом, что изрыгает тьму, но эксклюзивным оттенком уходящего со сцены борца.
У меня слышалось и отскакивало содрагание мышц. Я вышел на улицу, чтобы купить, но на самом деле я вышел, чтобы окунуться в воздух свежий и не испорченный.
Я закруглял свое собственное достоинство. Я нашептывал тихое спокойствие себе. Но изрядная чертовщина била меня по уху сильнее.

Я услышал крик из окна:

- Иосиф, скорее, скоре-е-е-е!

- Да. - про себя сказал я.

-Уподобляющаяся стилистике слишком сплошной, не роется вовсе в карманах поощрения, но только расшатана средними поклонами низвергнутому террариуму резкому, но не вспыльчивому – поклоняется животным. Или иначе людям, которые имеют в приоритете только инстинкты с непокрытыми головами, которые показывают свою наготу случайно, только потому что она надежно в них содержится. И эта короткая дорога, по которой она топает, ползет не отчаянно, а иногда с дешевым потрясением – вызывает только жалость, но скорее скуку. Аргументированно решает все задачки бытия, только разве что заурядного бытия. Ее бытия. Которое личное, при всей демонстративной связи с общественностью. О, проклятая, но не растерянная, пребывающая в своем саду и стригущая до изнеможения цветы. - уяснил я все когда произнес этот жутко неприемлемый монолог.

Вернувшись с приоткрытым ртом от несносного переглядывания с прохожими и тем, что я их обгонял, я защитился одышкой и более ни на что не претендовал.

- Иосиф, ты как-то быстро пришел! Мы и не надеялись!

- Я пришел, как пришел. Конкретно за яйцами не спешил.

- Обманщик, дурачок! - вызвалась Сюзанна.

- Милош, что она здесь вообще делает?

- Друг мой, это ее квартира и ты в ней находишься.

- Милош, что-то мне нехорошо.

- Пойдем в другую комнату!

- Ребята, я с вами!

И теперь мне уже гниюще надоело болтаться с ней в одной стиральной машине откровения. Я опростоволосился и немного немало закоченел от постоянной влаги этого чрезмерного опекунства.

- Сюзан, пока подожди, ладно?

- Но я хочу помочь!

Какая же она надоедливая! С ума сойти!

- Я пойду поплачу в углу. - отозвалась она снова.

- Иди черт тебя возьми.

- В отличии от нового мировоззрения «унисекс» - творение из пергаментов бытия, вывернутых наизнанку, отодранных от привычного и вырезанные фрагментарно, то из журнала, то из воды, то из фигуры геометрической, - сеточное зрение, которое раскалывает и «надуманное», и низменное, и делает из них непростую группу. Но весь этот восстанавливающий инкубатор не из герани или другой ткани, а из семантического разложения – занимается ультра-культурой. Фабрика в голове каждого этого путника-«унисекс», который не разделяет ни взглядов феминисток, ни других меньшинств, но объединяет их крепкой рукой, отнюдь не помощи, а анти-регламентированного набора, конструкции из пестрых и не очень взглядов, робких и отсталых, и живых и ободренных, ядреных. Причем необязательно черно-белых сочетаний и путешествия из них. Здесь все отрезвлено разнородным, отличительными степенями. Окутывающих прелестями бытия в их искренности перед трудностями, искрометной уверенности и застывания в сомнении. Но. Но все это подкормлено честным либидо или «надуманным», которое ополчается как только стоит о нем заговорить, оно еще больше развивается. Проясню, что значит «надуманное» - это не верхушки закостенелые или воздушные «апчхи», но деликатные стройные культурные концепции, которые кладутся на инстинкты первородные и вездесущие. Все это черпается из страданий, которые вдвойне, то есть – вы страдаете, но вам это нравится, например, потому, что это нескучно. Или вы страдаете и страдаете над тем, что страдаете. Так вот, эти сегменты вырастают из страдания, которое поддерживается от удовольствия от страдания. Гарантировать вам успех в такой жизни никто не может. Она стервозна и больна, но только частично, ведь если у вас нет никакого недуга – это уже признак недуга. Эта философия гласит: «Страшитесь повседневности, она только украдкой дает вам покой, на самом деле, это только укол исполнения прихотей, в действительности же вам необходимо научится делать самим этот укус страстный и вспотевший.» Отточенные мотивы – есть игрушка, бессильная, сломленная и разбитая, и загнанная в контекст бесшумный, тихий.- я не мямлил, но стрекотал со скоростью, наверное, космического корабля. И все это в бессознательной манере.

- Джордж? - спрашивает Милош.

- Джордж? - спрашивает Сюзанна.

- Джордж? - спрашивает уборщик.

И все на меня уставились. Это кошмар, который я видел пол года назад. У них окровавленные глаза. И таращатся исключительно на меня.
Мне это кажется.

- Мне это кажется! - завопил я вслух.

- Джордж, Джордж, Джордж - и они стали приближаться.

- Это все сон! - кричу я на них.

***

Я проснулся, кажется, проснулся от шепота: "Иосиф, Иосиф!".

- Да-а? - устало ответил я.

- Ты тут такое устроил!

- Бил посуду! Кричал несуразицу! Долго рассуждал. - говорит Сюзанна.

Нет, эта чертовка, Сюзанна - я скривился - Сюзанна, Сюзанна. Везде лезет, не дает мне покоя, как она вообще может быть кому-то нужна.

- Иосиф, тебе принести что-нибудь выпить?

- Нет, не нужно.

И далее Милош делал яичницу, пока я огрызался на Сюзанну. Я делал это неистово, но она продолжала не как заклятый враг, который хочет однозначно мне навредить, но была очень любезна, но при этом излишне. Так что жужал в глотке сверчок, который так и опрокинулся на своем мини-стульчике из каталога ИКЕА, так я сдерживал свое рвение что-то сказать.

- Сюзанна, а что с тобой? - я не хотел напрямую говорить, что и как меня не устраивает в ней.
Зачем это указание с моей стороны? Тем более, что я замешан в остервенении 9 квартета Бетховена, что поставил Милош.
Боль, которую я испытывал к ней несравненно обиходная - это бытовая ситуация - нарушение взаимного пространства. Но этот разговор изменил всю мою жизнь.

- Иосиф, я так растеряна, не нахожу себе места, мне кажется, его нигде нет, для меня ничего нет, я так пытаюсь разминаться то тут, то там, знакомиться со всеми подряд, чтобы найти какого-то человека, в котором я замечу себя, что-то прояснится и я найду, найду наконец-таки себя. Я так увлечена прочими поведениями людей, что не знаю, как реагировать на те или иные воздействия на меня. Я только могу, разве что, реагировать, но не жить, понимаешь? Иосиф, пойми меня, я умоляю.

- Сюзанна... Мне очень жаль, но что я могу сделать?

- Все, все!

- Э, мне надо идти...

Мне правда надо было идти, поскольку начал перевариваться секундарный бой кардио-нагрузок - сердце стучало как крыса в темноте, на которой посветили фонарем. Сердце билось неустанно и неровно. Я получил видение нвой жизни, кооторая с сожалением хрустела у меня под стопами.

- Сюзанна, стой! - крикнул я.

- Что, да, что? - отозвалась она.

- Я хочу тебе помочь.

- Правда? Но уже поздно. - сухо.

- Я был груб, мне жаль. - раскаянно говорю.

- Это в прошлом, забудь!

- Но Сюзанна!

И мне показалось, что я ее отец, который сердечно ее любит, как первенца и единственную дочь, она открыла мне свое самое темное. Но вы только посмотрите, как она стала...со мной разговаривать. Теперь ее черед мстить... Я это потерплю. Теперь я хочу все о ней знать, все.

- Да, Исоиф?

- Расскажи мне о своей жизни, непременно.

- Хорошо, ну, хорошо. Только чуть позже. Я и так вся истрепалась.

- Милош, ты уже пожарил яичницу?

- Да, давно, я уже о ней забыл, вы так долго испускали страсти? Зачитался газетой.

- Идешь есть? - спросил я у Сюзанны.

- Да, пожалуй.

Мы полакомились разогретой в микроволновке яичницей и неугомонно слушали Бетховена.

- Давайте сыграем в "твистер"? - завопил из другой комнаты Милош.

- Не-е-т.

- Нет.

Я вышел на улицу.

- Ты часто прохлождаешься одна?

Начался дождь.

- Я редко выхожу без Милоша. Ненавижу оставаться со своими мыслями одна.

- Я тоже.

Мы прогуливались молча, при это не спокойно, а скорее как-то расклеянно, отчужденно, так что разговор был в нас, очень напряженный.

- Миниатюрный свет ума загвоздку вытащит на раз, два, три, только если порассуждать вместо отлагательных действий, оценить мощность нахлынувшего черта. Все это только кажется, что занимает время, большой отрезок – рассуждения должны быть изначально подправлены отказом, когда у вас есть намерение – сразу его обрезать, то оставайтесь верны этому щекотливому и храброму совету из каналов души. Малодушным не хотят быть, тем не менее силу свою постоянно исчерпывают до дна небес, которые потом, как по чутью, отворачиваются стремительно.

- Что с тобой, Иосиф?

- Я в порядке.

Мы вернулись домой.
И начались разглогольствования с религиозным отпечатком, объевшись ими, мы успели растерзать бивштексы с клюквой в кафе напротив скамейки, на которой мы часто сидели с Джорджем сидели с Джорджем и считали мысли у нас в голове, так отчаянно но хлестко драили ум с избытком миллиардера. В унисон с красивыми, переносящими жару, птицами, мы чудовищно сгибались, так что много времени контактировали с эзотерикой. Я помню Джорджа, я он меня.

- Иосиф, сделай потише Людвика Вана, у меня голова раскалывается.

Я не стал делать громче. Ни то чтобы пожалеть его и быть вежливым, но для избавления от препинаний, которые могли бы привести к избытку адреналина в в голове, она бы, в свою очередь, распухла, как черти подери, расширяющаяся вселенная, толстеющая несносная булка, девица, ставшая жирной, булкой и ничто ее не спасет.

- Пойдемте-ка выйдем из этой тухлой квартирки. - возомнился Милош.

Мы вышли втроем на улицу и стали раздавать листовки, брошюры с моим именем и другими изображениями, как будто я звезда. Если открыть брошюру, там написано, как сюжет помогает структуре сочинения придать емкость и обильность, но есть примочка - если вы сочтете, что  вам нужен скелет - это тоже допустимо.
Строго и сердито, то вам это тоже поможет.

Я правда напрочь забыл, что являюсь профессором философии, что четыре года назад защитил докторскую.

Мы очень энергично продолжали навязывать тонко наш проект людям. Кстати говоря, люди голодно откликались, хотя мало кому нужны эти занятия, только разве что писакам, которые пока что пишут в стол. Я опасался, что меня разорвут с патрахами, но снова все забыл, так как случился джорджевский приступ.

-  Какой габарит приведет вас за запястье, сдавливая кровотечение по венам привычным, если не ленивый зануда, который смыкает довольство своим миром, через который стихийно мчится объективность, надев длинное, застегивающееся пальто, и сквозь нее стремительно рычит субъективность, которая смешана со своим антагонистом верным. О, несущиеся потери из-за этого уродца, центробежного и слепого, портящего всю полнометражность. Откусывает своим извращенством над светом белым любым в его проявлении, сверлит голову своим пустым пафосом, о, кощунство незамеченное. Так что хочется молится богу, хотя даже не веришь в него.

Но в память вернулись только что появившиеся события, как мне казалось, толкьо что появившиеся.

***
Часто у меня случались догматические эксцессы. Я детально испытывал дежавю. Причем это случалось довольно часто. Так что прогибаться и елозить от этого юмористического зноя не получалось - оно и к лучшему.

- Пожалуйста, возьмите. - говорил Милош.

- Милош, тебе стоит быть не настойчивым, и вообще, следует сделать плакат и пусть люди сами интересуются.

Так мы и сделали. Так к нам пришло пятьсот человек, приблизительно - результат, не так ли?
После этого мы лаконично использовали весь запас кофе, празднуя настоящее мероприятие, дома нам было недостаточно.

- За тебя, Джордж!-послышалось мне.

- Иосиф?

- Да?

- За тебя!

Я пропустил весь этот нонсенс, что я, как мне показалось, вытворил на сцене, хотя в конце все аплодировали - так я познакомился с Платоном. Он был очень дружелюбным, с харизмой цветущего блаженства, так что очень уж привлек меня. вокруг Платона стояла куча народу. Но я с ними не познакомился.

Мы вышли из здания. Платон был неразговорчив, но тем не менее, я нрав был похож на барокко чистой воды. Мы шли и только мне предстояло его ублажать, как-то духовно завербовать и когда он соизволит что-то сказать, прислушиваться изо всех сил. Я не привык льстить и любезничать, но тут это было необходимо.

                ГЛАВА ТРИННАДЦАТАЯ

- Джордж, я проснулся.

- Иди-как помой посуду.

- Виртуозные скачки зачинателей, ищущих на заре виноградный сок, порхающие агрессивно со знанием дела, а потому и агрессивно, как Стив Джобс, распаковывающий чужие души ором, желанием невозможного, которое превращалось из-за него в осуществимое. По водяным догам о едет на кабриолете тонком и чувствительном, развращая дорогу призывом слоняющимся. Злость иногда есть не озлобленность, но высшая инстанция, которой вы добились из-за того, что вам много позволяют, ведь вы являетесь профессором уже признанным, директором или что-угодно. Вы управляете многотысячными областями, вы нужны, никто не собирается вас выгонять – следует воспользоваться легко и с наблюдением за реакцией. Зло, если оно приходит о тех, с кем вы работаете должно, как минимум, выпускаться незаметно. Или орать где-нибудь в лесу. Злость нужно отпускать, но не внутри, а обязательно наружу. Любым способом, который вам самим не навредит. Злость, аще всего, есть инстинкт, но тем не менее, она дает симптом перерождения, она заставляет освободиться от сытости. Не стоит смотреть драки в кино, когда вам хочется освободиться, но они могут помочь очиститься сполна, когда вы будете вдохновлены.

- Как у тебя с развитием скорочтения?

- Плохо, Иосиф.

- Что ж, пойдем войдем в рай арок и пылесосов - в интернет-магазин электроники и декора.

- Давай.

Мы рассматривали сюжетную линию этого помещения, куда льется загвоздка этих пересечений ковров с разными геометрическими орнаментами. Фигуры эти могли вызвать шок. Но усердие с каким я рассматривал ноутбуки и планшеты, что вышли уже  из моды, я рассматривал.

- Слушай, тут все еще продается imac, может купим?

Отец Джорджа. Это все отец. Он ко мне подошел и начал расспрашивать о Джордже. Отсюда это никчемная галлюцинация. Проклятый отец Джорджа.

- Иосиф, вы так и не помирились?

Что-то он приходит ко мне из неоткуда и просит не пойми что. Он не настояший.

- Катитесь к черту!

- Иосиф, так что купим imac - произнес Милош.

- Да, конечно, друг мой.

Потом я увидел Платона. Все стало на свои места. Я еще даже не понимал, почему он меня так задел. Этот бухгалтер, что в нем розового и ядовитого? Что в нем такого?
Ведь он только разве что крутился среди сливок общества. Тем более, я знаменитость, а он простой богач - где тут связь?

Я был безлик в своем расстройстве и обнадеживало то, что Джордж все еще приходил ив момент его появления я считал, что это чистая правда - но я начал выпутываться , так как эти пришествия мне надоели - это признак прогресса. - Мне показалось, что это сказал я, но почему все в курсе на счет моей личной жизни?

- А существуешь ли ты вообще? - спросил какой-то голос.

Если я не замкнут и мое сознание все время открыто для других, к тому же я оказываю помощь другим, все могут меня увидеть в любой момент. Следовательно я ангел вездесущий. Я начал практиковать свой статус:
 
- Милош, тебе стоит чистить зубы чаще, у тебя налет. - я начал мнить себя.
- Сюзанна, тебе стоит сходить к психиатру, мало ли что!
- Иосиф, с чего ты взял?

На самом деле я перекладывал свои симптомы на них. Юрий Сергеевич говорил:

- Иосиф, ты рассказал мне только часть. И почему ты стал считать себя мессией?

- Бог умер. Его разоблачили! Я хочу быть гуманным сверхчеловеком. Но ни в коем разе не убивать людей - фашизм здесь ни к чему!

- А эти твои друзья - Сюзанна, Милош, Джордж...

- Они не воображаемые!

Я захлопнул дверь и пошел к своей любимой.

Она есть срывающаяся не повсюду, а только изредка, изменяя своему тихому темпераменту. Она может орать за что-то очень подавляюще, так было когда я курил в ее комнате без разрешения!

- Кем ты себя возомнил снова, Бог, которому как бы можно все?

- Нет, конечно, возразил я.

- Я это сделал по неравнодушию к себе, которому хотелось жутко курит - я поддался своим желаниям, а не использовал волю, что прочна у Бога. - высказался я.

- Не смей курить у меня в комнате!

- Я люблю тебя, Сюзанна.

- Я тоже люблю тебя, - ответила она спустя несколько минут.

Это было первое соитие, но поскольку мы оба придерживались аскезе - занятие любовью был невозможно. Мы начали потихоньку любить друг друга из-за непозволения дотронуться друг к другу.

И знаете, я правда, чувствовал себя гением!

- Кидман! Иосиф Кидман! - слышалось мне позади.

Много узнаваний.

Сегодня я пойду к Юрию Сергеевичу.

- Здравствуй!

- Здравствуйте!
Мы обнялись.

- Я тут решил повысить дозировку некоторых лекарств, думаю, тебе пойдет это на пользу. Ты перестанешь постепенно видеть галлюцинации...

- О, это в принципе, то, что мне нужно. Правда, я не знаю нужно ли мне это на самом деле.

- Ничего, ничего.

***

Я перестал слышать Джорджа. У меня даже появились проблески укола энергии прямо в кровь - счастье переваливало норму. Это мания.

Юрий Сергеевич подтвердил манию.

Но через пол месяца я впал в глубокую депрессию и не мог обосноуваться в этом чертовом мире.

- Иосиф, убили Сюзанну!Слышишь меня. Она...она шла по улице ночью - вышла за сигаретами, кто-то, как выяснилось, стукнул камнем или чем-то тяжелым ей по голове и она скончалась.

- Этого не может быть, что, Сюзанна?

- Да...Мне очень жаль...

Через месяц умер Милош и тогда я понял, что они умерли для меня и их жизнь зависела от меня.

Я ненапрасно побежал к психиатру.

- Они мертвы.

- Кто?

- Джордж, Сюзанна, Милош.

- Это признак выздоровления!

- Но как?

***

Я прожил год без них. Постоянно давал интервью, выходил на публику, чтобю как-то развеяться. И тут мне стало казаться, что я люблю своего психиатра.

Я уже когда-то писал ему письмо в главах выше. Сейчас же любовь, которая одаривает и искушает, совсем невинная и только своим видом производит аффект в лице и щеках молодых людей. Любовь, которой все равно на кого светить. О любовь.
Скопище виноградных завитков и роз, которые как-то косо смотрят на тебя.

- Юрий Сергеевич!

- Добрый вечер, Иосиф! – сказал он как будто махинация трезвонящая, поступающая от ощущений не давала ему покоя.

- Здравствуйте, Юрий Сергеевич. – с солидарностью в отношении аккуратности и вежливости протрещал бешенным скольжением.
И так оттопырено начался наш контакт.
- Меня беспокоит тяжелое переживание депрессии. – и сразу опустил глаза.
- Поясни, Иосиф.
- Я проверяю все по тысячу раз, вожусь с дверьми, выключателем света, с прочими предметами.
- Причем же здесь депрессия, в принципе, она может быть в скобках обсессивно-компульсивного расстройства. ОКР не дает Вам жить. Это невроз можно избежать.
- Как же?
И тогда он оступился в рассуждениях безликих, но точных, которые его взъерошили и опьянили. Он видел только ее эйдос намагниченный и расплавившийся в вихрь.

***
Случилось утро – пресно и стерильно. Всякий тромбон или цифровая какофония не побудила бы его проснуться с едким трудоголизмом. Марш ему был не близок вовсе. Ножки его трепетали, как птенцы, которые уже взрослеют, но никак не могут взлететь ровно. Бесшумность матраса. Шепот одеяла, которое открывалось взмахом колена и голени – дружественно. Провод, ворвавшийся в струи жизни, которая снова желает уснуть, прямо между пальцев ног, щекотка не из приятных – гнусная змея. Эмпирическое здесь было неуместно, хотелось, чтобы этот настолько материальный объект попросту стерся в призрака. И пусть тогда цепляется сколько угодно.
 Смачно вышел он из комнаты. Не удалось взъерошить паркет. Все процедуры для сладкого личика, которое блестит в отражении паркета, казавшегося шершаво-колючим, поскольку Юрий Сергеевич шатался и перебирался то тут, то там. Он макнул палец в сок, который стоял в стакане прозрачном, интонирующий спокойствию. И выпил негласно, немного согнув шею назад.
Не кротость и не либеральность в нравах. Не академическая походка за халатом. В одеянии он скоропостижен на узнаваемость. Зачем его видеть обнаженным? - Останется натура, которая отчаянно не дремлет, трепещет без правил – одурачивает. Я хочу сотворить только разве что образ его умопомрачительный, свергнув с пыли, отчуждающей посев натурального уродства.
 Он собрался на работу и так ловко подхватил невнятную мысль: «Надо ему ответить» - он его любимый пациент, так что когда он вышел на улицу – плевать ему было на мороз и то, что нет перчаток, уже обветрившимися руками он взял телефон и читал мои сообщения. К ко мне он относился негласно.
 Лучший психиатр имел, возможно, друга. Только вот не знал точно, что он испытывает. Он был полностью порабощен моими славными оговорками, которые не бросаются. Или изъянами, которые прелестно выравнивал. Ладно. Это крайнее описание неправдиво. Он их придумывал для придания несвойственной мне робости, чтобы убрать излишнюю сытость мною. Понимаете? Юрий Сегеевич только вот не знал, куда деть платоническую любовь, к какому разряду подчинить. Между нами была уязвимая раскрепощенность – было максимально – объятие. А большего ему не нужно. Когда мы в который раз беседовали по телефону, жарко хлестко и энергично, с прищуренными глазами, так как казалось, что кто-то из нас ошибается или говорит непростую ерунду. Мечом пораженный моей фразой, которая так лихо овладела им. Когда он признался в любви и понесся утверждениями, насколько это серьезно. Он сказал: "моя влюбленность – фантазии". Меня это попросту обескуражило. Под фантазиями следует понимать не очерченные, неорганизованные представления, типы, виды. Это наблюдается у всех. Их свойства диктуют путаницу в голове, если их не признать, как таковые. Если же их регистрировать открыто и со знанием нашествия, то они такие милашки и бунтари в одном комплекте. Тогда в голове пустыня, но это не символ пустоты – твердость пустыни поражает. Безумием это назвать нельзя, поскольку ум участвует, но уже как нечто посредственное. Он вовсе не торжествует. Если вы хотите познать эти чувства, то примите их, эти выносимые страсти, иногда с избытком переливающиеся сверх меры. Но ни в коем случае не дешевые страсти, в момент легкого безумия. Страсти, неуспевшие насытиться корыстью, эгоизмом, самые открытые и откровенные. Например, чувство любви с всесильным контуром разума, ума – есть всегда уже заплесневелые и вторичные – вожделение, похоть, в отличии от страстей абстрактных, не касающихся плоти. Их легко узнать, эти гнилые страсти, они просты, как 2+2 – очень заметны – любому – регистрация мгновенна, как этих чувств, так и мнения разума, ума. Я влюблен в него. В его живую потенциальность, нрав, вкус, характер, судьбу. Так что назвать влюбленность фантазиями = сказать, что у вас очень чистое и открытое сердце, страсти так и обнадеживают. Кроме того, фантазиями делает эти свежие страсти он. Так как результатов они не имеют только из-за него, ведь контакт я составляю. Делаю все, что может со своей стороны. Выводом фантазий должно быть полученное от него уже его созревшее вдохновение. Его абстракция – я в нем, как абстракция.
Но вернемся к этому загадочному господину X – Юрию Сергеевичу. Он такой нежный и потому ему покорны все лакомые и под законом тяготения эстетики, фрагменты.
- Вы можете меня поддержать, в том смысле, что я работаю над презентацией нового продукта, посмотрите ее, пусть небрежно, но с оптимизмом.
- Конечно, Иосиф, я с радостью это сделаю для тебя. Прошу тебя, не ставь точки в конце предложения. У меня связана травма с ними. Прости, но это так. 
К слову сказать, он отрезвляет меня точками, поставленными в конце предложения любого сообщения, но и злит до безобразия. С этого могут начаться мои кувыркания на кровати, в том смысле, что я попросту не нахожу себе места – швыряние рук – вкус смерти в такие моменты так прилипчив. Все это может быть антипрославлением его. Он прямолинейен, умен, щекотлив.
 Оказалось, он правильно действовал. Придал глобальный смысл жизни мне.
Заключается в том, чтобы пожелать умереть – желание роскошное, как меха на светской львице от Ив Сен Лоран. Смысл жизни в том, чтобы хотеть умереть -
Когда Юрий Сергеевич не отвечает на все сообщения, я в диком бешенстве ждет без дюйма терпения. Хлопок бьется у меня в руках – учащенное дыхание. Конструируется размывание чувств к нему - Юрий Сергеевич дорог и отвратителен – одновременно. Его гетто символизирует не простой запор, а разветвление вражды, которая оплакана гонением, поскольку любовь трепещет громче всех, хотя она и замазана толстой кистью. Как же так? Любовь все еще присутствует из-за самодовольства и напевания слога – «люблю». Первое – есть источник власти и координации, поскольку находится все время под жаждой. Последнее – есть транс, программирование самого себя, как медитация – полная концентрация, а нутро уже понимает, как есть. Влюбился ли я в образы его, которые подкрепил к нему. Или же в самого Юрия Сергеевича. Но что это значит в саму Юрия Сергеевича? Если он даже не знает, кто он во всей полноте. Я влюбился, как и все, в образы, которые увидел в нем, отыскал.
Послушайте-ка: Смысл жизни в том, чтобы хотеть умереть – действие со слезами, покрытое как бы пенкой счастья. Хотя мешанина грусти половинчатой с весельем или счастьем – есть игрушечное чувство. Но грусть можно переживать осознанно и плакать, при этом признавать красоту грусти, как данное – только так можно сделать ее слабее. Грусти человек предается быстрее, одержимее, в отличии от счастья. Например, произошло событие, и оно требует веселья, попросту вызывает и, вдруг, нарушаются планы, что отвратительно для вас и грусть оказывается сильнее прожитого, стелящего свои остатки, счастья. Когда грустите по-настоящему владение собой становится настоящей нелепостью, которая недостижима. Думается – уродство, да и только. Счастье в том, чтобы желать умереть, но не делать этого, все остальное – цепляющееся. То есть, при натуральном, искреннем желании умереть, все кажется только сегодняшним днем. Обворожительно стонущее и перенесенное уже не имеет места.  Например, траурная грусть – мерзавка, при которой контроль вежливо усыхает. И при дикой веселости, когда нам искренне хорошо – контроль вторичен. Что значит растяжимое понятие «хорошо»? Оно может быть и при грусти, которая наступила после траурной грусти, при веселости, при владении собой – контроле. Счастье может исходить от чувств, а также от разума, от их сочетания в духе Поллока. Счастье настоящая проститутка и обманщица. Зная ее выпендрежничество, перед ней не устоять. Мы продолжаем любить счастье, зная теперь на что оно способно. Так что, дорогие, лучше испытывать счастье не голое, а посредственное, исходящее от контроля, от пришедшей непревзойденной идеи, от незамкнутой системы чувств – в полнейшей сочности это может быть только с желанием смерти, при этом отвергать ее можно, а потом снова желать. Но ни в коем случае не отсутствие желаний.

***
Однажды, он растрепал все слова так, что ирокезное, притом грязное предложение – вся его структура была выпячивающейся и изломленной, ударом поражавшая. Я вбил ему в самое сердце – «Вам плевать…» - рявкнул пальцем по клавиатуре. И потерял его терпение, милый нрав. Хотя он все еще нуждался во мне – он недоступен, как иначе? Я делал это, чтобы Юрия Сергеевича не потерять – держать в тонусе. То взбучка длинношерстная и опрокидывающая, то лестные и веселые шуточки, не просто юмор, а романтический. И романтика сама по себе. Постоянный восторг и восхваления. Он, на самом деле, тоже к мне что-то испытывала. Только вот что?

***
И полюбил своего психиатра, который так ускоренно перебирал руками бумажки. В тени неоправданной, он. Не померкшие глаза. Огрызающиеся глаза. Это было всего-то распыление чувств, которые затем стрелой вонзились в самое сердце. Он был едким и проворным во всех делах. За ним было не поспеть. Так что я долго приглядывался, чтобы подкрасться и бац! Но я не сделал того. А попросту созерцал его красоту. При наблюдении я резко ушел, забрав с собой бумажки. Заподозрив какое-то вожделение.
- Стойте! – говорю я ласково и нежно.
- Вы толкнули меня!
- Простите…
- Да что ты!
Сколько девственной злобы – он защищается изо всех сил, сам того не зная. Но его красота была священна и непредсказуема. Я так засмотрелся вовремя этого молчания тет-а-тет, что рухнул без сознания и очнулся с его ликом на своих ресницах. Он был такой родной и радостной, что мою потайную тревогу даже не выяснил. Его красота была невинна, а потому всемогущая. Пульс так трещал, что я подумал - это легкая смерть. Подумал, что пережил все, то можно пережить в его насыщенности. И тогда озеро превратилось в ручей, гонимый лаской. И некуда было бежать. Я все рассказал ему.
Мне никак не было под силу расточить эту объемистую проблему – сделать любовь взаимной. Какая невыгодная холодность. Я был очень раздосадован, хотя мне, тем не менее, претила эта отверженность. Его недосягаемость прельщала меня.
- «Это было так сладко» - говорил я сам себе.

***
Мимолетность еще никак его не беспокоила. Он видел сквозь предметы и лица только то, что хочет. Не знал еще сути потерянности и рефлексии, качающих на колыбели смерти извилины и падкие чувства. Но даже тогда присутствовала нетерпимость и страсть делать что-то иное. Смотреть угрюмое кино – приукрашенное время в некоторой композиции повествования, с закручиваниями, чтобы время было в глазури. Отравленное, но не с зеленым лицом от тошноты, а с ало-розовым – привлекательным, с румянцем, заволакивающим в грезы. В кино иногда звучит такая музыка, которая смазлива и нерасторопна, цепляющая только верхушки чувств – шуршание тысячи пакетов, которые вы мнете и скомкиваете, чтобы уложить в очень узкий шкафчик. Но иногда она щелкает так зорко, согласно своему контексту, так что можно подавиться. Потом в голове высвечиваются декорации ума. В них можно плюхнуться. Разбавленная вода. Мямлит.

                ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.
Он в пытливом грызущем трудоголизме, с болтливыми-приговаривающими мыслями-червями сидел над книгами. Это сулило роскошь и принятие его таланта, который пока что он пригвоздил к стене. Что-то тревожащее брелось вместе с Юрием Сергеевичем. Книги по философии сразу же привели его в кривизну. Так в позе лотоса с выпученными глазами, низвергнутыми в кажущийся невнятный смысл, он был одержим полностью понять Гуссерля. И вот он кралась днем в поисках небесного, но находила камень, прилипший к кроссовку. Так что употребление нежной красавицы силы воли, едкой монады, кромсая ее, обчистив до дна Небес, рассеяв – она так миротворна.
- «О! Голодный холод в груди и голове! Сварливый ураган! Все трепещет, но выразить никак!»
 Как-то раз помощь, проявленная в назойливой блеклости, застегнутая на все пуговицы! – проявление доброты – «однажды» - только сейчас можно описать, как «однажды», так как я уже выздоровел от этого поступка, который однажды неаккуратно и сварливо обнажил! Смирная, догадывающаяся доброта была проявлена им. Своей лебединой нежностью с изначально свойственной ему старанием, к которому он уже давно привык. Он сжал в своем прозрачно-розовом кулаке его сердце – форма песочных часов. О, ожидание! О, неповторимый, уже посредственный момент, который уже как-то обозначен, обозначен тоской о былом. Момент с широтой многофункционального океана. Помог он, на основании желания, зиждящегося на необходимости делать то, что умеешь. Все умеют помогать, плохо или хорошо, все. Почти никто не делает это хорошо, только прилично. Вот он один из них. Упитанность его взглядов показались мне нездоровыми, притом, что он владел своим прелестным личиком. Под надутыми правилами, о которых нужно говорить в ворчащем тихом тоне, так как сам на себя злишься из-за очень подозрительной правдивости – откуда эта ловкость в помощи? Если ее цель была правда помочь – откуда эта убежденность, что он этим действительно поможет. Я хотел стать гением. Но он пронесся пустынным вихрем с парой предложений, надев мне на горло, удлиняющее шею африканское ожерелье. Удушье от прямоты. И тяжелым ножом мясника были порезаны только проявляющиеся у теленка признаки воли жить, не подавшего даже голоса от возвышенной беспомощности, в которых скрыта вся прелесть всех начинаний и предположений. Кровавая смерть, замеченная остальными как бархатная – ошеломительная скрытность, замаскированная под скрытностью, которая притягивает. Утопание в горьком шоколаде его видения. Теперь я парус, влекомый дыханием одной ноздри его.
Что значит помогать? Разве это не выражение своих навыков, которые не нуждаются в строгой оценке со стороны, которые уже изначально надушены отношением с полузакрытыми глазами на то, как в действительности эта помощь работает. Замечается сам акт – желание помочь. Какая скользкая деятельность – помогать! Что за невинное владение и подавление Другого? Если нечто выдается за что-то приятное, хотя по сути это является самодовольным проявлением своего опыта. Откуда помогающему известно, что вам в действительности нужно? Если вам даже это неизвестно, по крайней мере, во всей полноте. Какое угнетение он подарил мне в своих обволакивающих манерах спокойного тона, который может разразиться укусом комара. Почему сомнения на счет собственного будущего, вытащенные им наружу, вдруг стали гореть с дымом и треском?
 Ведь они все время шагали у меня в голове стеснительной походкой, но вот заговорили властно и нетерпимо! Что ж, если он подцепил их всеми своими нежными ногтями милых пальцев, мне необходимо «заняться собой»! С голодной грудью я бродил и метался в сырости пива. Искал на дне кружек паузу, конец той глубины, которую ощущал в груди. Угнетающая просторность, через которую проходили чужаки в грязной одежде, хотя может и приятные детишки, которые представлялись мне хулиганами.

***
Вещи, много вещей, в одеянии слов скрипят у меня в голове, которые сгладят муторные слова до нежного крема, напевающие глазам серенаду. Кругом земля в гордом приступе изломанного механизма уединенности. Туда-сюда переливается кровь, кардио-нагрузки. От рациональности к иррациональности с летучестью и апофеозными замашками угнетает своими рейсами. Брякающее сердце в груди и ладони, приложенные к нему, вдруг стали кулаками – уже сидящими в грудной клетке. Безделье, обмотанное брезгливостью к взгляду на настоящий момент. Парящее вдохновение было страждущим, оно валялось на полу сознания, обкусанное стаей старых воспоминаний. И только Венгерский танец номер четыре звучит и отвечает, разлитый в хрестоматийной заносчивости полотном католической смерти, которая сулит вечность.
Он пишет: - «Обручиться со звуками музыки, низвергающими в обитель грез, посыпанную потенциальным возвращением, которое так и не дает быть поглощенным.
Ползучее раздражение с вытянутым собачим языком в пустыне раздевает до усталости.
И не смочь прикрепить совокупность основных требований к бытию в разодранных системах на кого-то совершенно отдаленного от этих мироощущений.
Дух, сознание, воля – все склоняются в повседневном кивке этому. Нет никакой метафизики чувств.
Где же текст со всем святым воинством, сидячий у меня на плече?
Надежда дает мужество и делает меня хрупким Гераклом.
Атрофия чувств.
Галлюцинировать на крыше в полночь или на заре у меня не получается.
С расширенными зрачками созерцать дым от сигареты, слепленный с колыхающимися деревьями – видеть эту невнятность через новизну, красоту.»

***

Он обнял меня, я обнял его. На приеме у Юрия Сергеевича. Я ведь его пациент. Перед этим мои глаза распылились, бомбой разорванные икринки-зрачки стали посматривать на него и на то, что рядом. Но на его косое зрение ополчилось как бы только взмахом, пугающим, но не правдивым нападением. Несколько процентов на него смотрело. Несколько. Я спросил: «Можно вас обнять?». Только с ним я разговаривал нахально и задиристо, потому что люблю. На вежливость можно сесть, а острота грубости непозволительно неудобна даже для прикосновения. Так она меня не заденет случайно или нет. Мне может быть слишком больно, слишком, если он необдуманно создаст скрежет семантический. А если обдуманно – это любовь. Его объятие заставляет руки трястись. Его объятие невосполнимо, но рой эйдосов пазлами собирают гладкое лицо Юрия Сергеевича, пиджак в его «антиконкретике», я чувствую прикосновение рук к спине.

***

Капут установился и утвердился в его сердце, днище дна он поглощает через трубочку вселенной, перевернутой вверх дном. Обрыскать душу и найти там кал отродия человеческого, засохший и такой грубый скалится и тыкает – режет его душонку – это какое-то объятие неоптимистичное – опоганило весь его организм! Как бы его не побаиваться и не багроветь перед ним – повздорить заодно неизгладимо. Подвеситься на крючок, как бы вопросительным знаком – эпизодическое облегчение только и всего – нужна философия, для поиска, для универсальной рулетки – испещренной поминанием, с помощью которого строится здания. Растоптанное сердце и сделать его рифленым – поджарить насмарку. Рифмовать и топтать ногами и сгибаться как сгибка от дыни.  В урну вдохнуть изыск, так чтобы не получилась фиброма от запаха, который хламиде говорит нет, так как она теперь уже скучна и не надеть ее на урну – дистанция – вот, что сейчас нужно, дистиллировать апчхи, и разобрать его по связкам, против интоксикации – апчхи. Запасливый принцип кроется в запасах – как все просто, до того просто, что похоже на нажатие кнопочки. А что если у него идиосинкразия? Как убраться от нее, но нет скорее всего он чувствует, что его ткани огрубели. Все как будто размещено в капсуле тряпочной – он как бы чувствует, но как бы и нет, то есть иногда осуществляются проскальзывания легкие как пушинка, как перо. Ковшом он собирает опыт, так что можно на американских горках его прокатить и это будет рассыпчатая лапша быстрого приготовления. Может быть он рептилия косноязычная, которой пора в спячку или просто поиграть в вращение-отвращение. Но у него точно не мещанские взгляды. Мигом марш! Нелишне сделать лоботомию –ха! Шутка! На самом деле – лишне! О, как бы он хотел быть новатором в какой-то области! Обрызгать всех от отчаянности или чего-то там! Позлатить свое сердце – разнузданно и невосприимчиво. Свихнуться можно! Толстый денек прошел по его ногам, так что одну – левую крутит. Чему пугаться, если надо попросту стараться! Разжечься от ред булл и он ведь окрыляет, но перед этим из-за цены подавляет! Так что он мощный антипод, такой редкостный! Усохнуть с ним не получится вовсе. Ему осталось написать двадцать слов, сможет писать конспекты по Жиль Делезу. Он почему-то нервничает, нет, это под контролем.

***

Паршивый беженец от правды чувств, которые изъяты чудесным способом откровенного объяснения в любви. После того, как я признался, не растерялся в необъятном почете не вульгарного ощущения, но украдкой стал пританцовывать, не стукая каблучками мужских туфель, чтобы не пробудить еще большего не занудного течения – ох, его манера – быть добрым самаритянином с тыквой вместо головы, сочась провозглашением мира во всем мире. Утверждает свою добродетель, как качественную и участливую во всех отношениях. Тем не менее, он героически одушевленный рукопожатием со мной, старался творить и творить гуманность, умноженную на такое же значение. Суровое же отношение, выросшее из надменного разговорчика с изысканным притворством, которое он мне оказал, бывшее также выражением любви к мне. Это не схематичная броскость в сотворении чего-то почему-то не романтичного вовсе, какая-то исковерканная любовь. Да, он создавал пунктирную жирную любовь, плескающуюся в лучах детского тщеславия. Этот предмет любви не самонадеянный вовсе, как абстракция, которая появляется в чужой голове, как картиночка, распечатанная на принтере дешевом и безалаберном. Он удивительно неробкий в отношениях – все знает, как заняться сокращением чувств. Или все наоборот – почтительный и спелый, добрый со всеми, а со мной только... Целых одиннадцать дней я ему  не писал. До этого предупредил, дал слово, пообещал, что не буду писать этот, большой праздничный для него, срок. Тюремный. Пока он там развратничал, я понял его бездарность. Моя обида воссияла. Она торжественно встала торчком. Так я написал реквием по его мертвой душонке. Он вовсе не тонко-участвующий, не замечает черточек. Только явное. А вот протягивающийся шлейф, в котором все содержание патологии его не волнует! Ему я все-таки безразличен, только мое несовершенство – есть то, что надо! Мое несовершенство, огромный недостаток, который он попросту желает затоптать или залатать чем-то, скорее полить зеленкой или если точнее сейзаром, миртазапином, фенозепамом и прочими, прочими другами. На вкус он как ядреный дым от миллиона сигарет в пепельнице, которые вы все вместе с рабочими тушите. Но я вдыхаею эту безнадежность. Страдают все. Все страдают. Все органы и буквально, и нет. Он мельтишит, как муравей, что-то строит.
Дело вот, в чем. Это костлявое существо вонзилось по самые гланды. Уже не знаю, чем. Только вот терзает разлука. Такое неуважительное отношение. Такое видимое или кажущееся презрение. Что намекает на изворотливость и поднятие самооценки, которые ему так нужны. Поэтому он так ко мне не тянется? За что я в него влюбился? Скучная не до безобразия жизнь. Забава, в свою очередь, приводит к эксцентричности. Мое любимое занятие – «остранение» и прославление эксцентрики. Эксцентричность есть необходимость вытаскивания новизны, свежести, пусть иногда окантованные и готовые концепты выскакивают дельфином, но чаще зрелые диагонали или прочие фигуры не классической формы. Эти разветвления небесные – узкие или широкие, какие-угодно, главное – нетривиальные. Вот, они и создают ропот звездный –метаниями. Веселят и дают сок жизни. Нетрезвые иногда, такие прямые и новорожденные, что им только хочется пощекотать носик.
Его ультра-насилие плодотворно возбудило во нем тоже самое, только с другой формой теперь он стал владельцем зла. Которое я в нем зародил безвозвратно. Зло рождается от неизбежности или генетически. Добропорядочный становится аллегорией своего имени, пуще того противопоставлением имеющегося.
- Вы как ко мне относитесь?
- С большой симпатией и теплотой.
- Вы ко всем так относитесь?
- Да, ко многим.
И резким ударом он избил мою уникальность, мало того, все мое чутье на счет наших отношений, все затвердевшие грезы, превратившиеся в горгону с длинным воображением без пунктуальности. Я выскочкой окоченел, стремглав. Причем я ненавидел сущность, которая прочитывалась в новых сочетаниях в голове. Этот ферзь слишком трезв, он мне не подходит. Душой дикой не скулит. А для меня тут места нет, ведь я всего лишь человек. Во всем. Атлетическое бешенство и турмалиновое хождение по закоулкам непраздничного восхваления закончилось.
Возможно, он соврал, но он вторгся в эту мысль, которая так не явно сквозила бархатностью персиковой кожуры – она соврал, представим, что это реалия. Это может значить только принципиальное мое существование, как гения и уникума. Его самолюбие при этом не пострадает и набросится дальними продолжениями. Оно также важно, как и всякое прочее регламентирование «само», но самоуничтожение иногда полезно, так как он вовсе не распространяется самонадеянными миазмами, с тошнотворностью он признает некоторый ход, который изрывается от грубости к самому себе, так что можно неспокойно писать Реквием. Одобрительное отношение ранящего воина, пронзившего грудь своим негармоничным претендентом вражеского отношения. Он плачет, изводит себя.  Крошечное перламутровое сердечко – это не про него, а он наоборот раскаивается каждую секунду перед всеми, делами объясняясь в своей симпатии.
Но вот он написал, что я «талантливее многих». Быть преемственным ему оказывается доступно, преемственным в принятии его утех. Я серьезно ответил на его небеспечное вопрошание, мольбу, с поднятой правой бровью, опущенной и расслабленной левой бровью, как архиепископ какой-нибудь. Он мою браваду вычеркнул, но истязание благонадежное не закрепил, а высосал из самого зрения на вещи. Так сложилось мое собственное представление о себе. Талант мой, который итак был мощный и чудовищно насыщенный рванул с дымом и треском как бы красноречиво, но было безлюдно, так что я решил, что незамеченное самопонимание через его понимание стало для «всех» заносчивостью проявления. Но тем не менее, «всех» этих не было. Они если и были, то только у него в голове, но какая разница, в действительности внешней они бы переглянулись или иначе- в моей только голове. Окружение это не пресное, а тучное возомнило из себя крапиву, которой надо было бы меня отхлестать. Он повергнутый в кажущийся невнятный смысл с проникновением мыслей-червей зарекомендовал себя, как окрестное существо, виляющее то тут, то там. По разным сторонам. Сонеты не пишет, но выходит очаровательная проза. Двинутая на все четыре стороны, как из окошка в окошко залетает объект и обрезав своим появлением, траекторией продвигает быт от не сокровища к чему-то непревзойденному или кажущемуся таковым. Была ли это птица? Или космический кораблик? Без разницы, главное, что влетело что-то непосредственно и непредвзято. Так что изворотливое чтение собственных мыслей превращается в окунание в драйв.
А к тому же, он вовсе не страдает над страданием, совсем наоборот, только завывания хлещут из потайных вожделений абстрактных. Категории становятся разоблачительными, так что спохватиться и осознать, что это страдание дает сок содержания написания любого сочинения с трагичностью и апофеозными замашками.
Он – кучерявая фигуративная мысль, гробит всю пустоту, которая не нуждается в заполнении, торгующим цифрами и прочей ерундой, только ощущения и чувства не ленные экзистенциальные энтузиасты горделиво плещутся у него в голове, только уже как созревшие и переквалифицированные. Надутые аккордеоны снятся, как страшилища, и он машет своими сланцами над пропастью, которые вот-вот оторвутся и такой ужасный страх подступает. Кажется, что трепет этот бурлящий не расторгнуть никакими формальностями, чтобы он ни делал. Все это во сне.      
Ответ возмутительный страшный зачаровал его и своей присказкой с улучшениями такими же по-королевски ужасными аккомпанировал суицидально, но и прекрасно одновременно. В трагедии этакой он находил спасение, сборище чувств, составивших гору не приветствия, а неприятности и хуже, чем лицемерного обворожительного тона. Исторгающее вневременность кардинального жречества мыслей, которые питьем кровь считают его извилин. Торшер горит в его голове, не от электричества, а от огня, надзирающего стройность его сознания. Что-то стоящее, надо написать что-то стоящее. Нулевое отношение к Юрию Сергеевичу, грядет с мощностью турбины самолета. Который уже взлетел, который мчится сквозь облака. Новизна такого идолопоклонства заключается в обворожительном сочинительстве и придумывании чего-то сверх и сверху, стелящееся нормативно и анекдотически, с разлукой пьяной и опрометчивой. Точки летят не впрок. А в бок. Какой вот в этом толк? Писать поэзию для терапии отождествления с строчками, которые вдруг начинают иметь контур.
Даже если он больше не замечает различий окантовок эстетических, то он это не бросит даром, не оставит лысеть одним. Видения, оторвавшиеся будут леденеть вместе со мной.


***

- Давайте поговорим с глазу на глаз, это серьезно, Юрий Сергеевич!

- Пожалуйста! - ответил он со спокойствием.

- Некоторое время назад вы были мне абсолютно безразличны, но мне стоило прыгать с одного объекта любви на другой, так что я находился в некотором эпизодическом состоянии.

- Тебе нужен объект любви, особенно, тот, кто тебя когда-то обидел.

- Так я трансформирую злость и обиду?

- Именно.

- Но я люблю вас...

- Это правда, но не вся.

- А где же тогда правда?

- Она сидит у тебя на правом плече.

- То есть?

- Да-да.

И тут я очнулся.

Кошмарный сон. Личная беседа, отвергающая мою чистою любовь, остальное я не помню.               

И так, я остался ни с чем, так как осознал, что любовь, испытываемая Юрию Сергеевичу - липа.

Но все же...

                ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Мое разорение души отрывистое, как удары по клавиатуре негуманные, красные уши в течение разговора, апокалептические припадки желания умереть в тот момент, несмотря на суетящуюся изнуренность писаниной, которая наоборот дарит мне поиск сердечный в отношении своих механизмов, несмотря на это он меня расстроил, но я не боюсь страданий, они заставляют писать.
Он довольно щедрый, но если бы не эпитеты добрые и верования в праведность врача, личный кодекс чести, обязательство помогать, подбадривающие его, я не стал бы шевелится. Кардио-нагрузки смягчает взаимность, полученная от зарожденного им словца или поступка. Взаимность, открывающая рот, заставляющая часто моргать, пеленающая рассудок от отчаянности. Он ждет ответа и по категории предсказуемости  я должен получить дар. Какой? Это уже зависит от отправляющего. Овальная привычность и предсказуемость обводит мое не состоявшееся лидерство, эксцентричность непозволительная, поскольку психиатр должен быть «нормальным», упругим, сносящим все легко. О, я, представитель непотерянного поколения, не обремененный заботами, а только слушающий дешевые словосочетания, которыми даже текст не заправите, только вот огорчающие банальностью, бешеной как наворачивающаяся лавина. О, Юрий Сергеевич, испещренный, но туманный слегка, опьяненный логикой и медициной, не чувствующий только вот момент славы господней.
 Дротики этой судьбы, наверняка, смущают его величество, постоянная работа с утра до вечера, хотя изучение психики не должны утомлять его желание изведывать. Я ошибаюсь на счет его скуки. Быть почти что богом, который гармонизирует фауну головы, от которой все происходит. Ведь это сплетение психи-физиологическое, которым занимаются психиатры, мириада волокна из всяких прочих событий становления и развития. Все это изучает психиатр, его работа священна.
Подобия, рвущиеся с надеждой на сочетание в объективность из признанного и фривольного. Подобия разных идей, событий, сущностей, стаканов, все, все покрыто пусть переживанием липким и пропусканием через обойму видений разных – новая теория жизни. Бытия, бегущего напролом, жить не крадучись, а заслоняя своим торсом визуальным всякий кал, оставляя обворожительность прелестную, но не которая принята красивой, как рококо или какой-то ландшафтный дизайн. Эти европейские штучки, уже принятые, в глобальном тотальном смысле. Но совсем нераспознанные преодоления вещей, использование их не по назначению, а по эстетическим «всхлипываниям», которые присуще, например, трехэтажному столику, на котором стоит кассета прямоугольником перевернутым, с надписью, как будто цифровой, зеленого цвета на белой наклейке, чешская сумка, которая на кусок столика повешена стороной внешней тоже с надписью и изображением, она бежевого цвета - эту магию стилистики сложно передать, ее надо увидеть, это почти что бесплатно – поставить одеколон, пластмассовую лошадь, парик, фломастеры шведского дизайна, книга про яйцо с картинкой на обложке, расческа с зеркалом прикрепленным и все на одном икеевском столике. Эти витамины для эстетических утех. Сноровка небеспечная, про одежду надо сказать, что для подкрепления экстравагантности не хватает узоров, испещренных фигурами, пусть и классическими, но поставленными так в сочетании, что становятся неузнаваемыми.
- О, это бетховенское сложение, эти звуки, нераздражающие ухо, текущие в разных неузнаваемых гаммах.- сказал я с ажиотажем.
Виртуозные скачки зачинателей, ищущих на заре виноградный сок, порхающие агрессивно со знанием дела, а потому и агрессивно, как Стив Джобс, распаковывающий чужие души ором, желанием невозможного, которое превращалось из-за него в осуществимое. По водяным догам он едет на кабриолете тонком и чувствительном, развращая дорогу призывом слоняющимся. Злость иногда есть не озлобленность, но высшая инстанция, которой вы добились из-за того, что вам много позволяют, ведь вы являетесь профессором уже признанным, директором или что-угодно. Вы управляете многотысячными областями, вы нужны, никто не собирается вас выгонять – следует воспользоваться легко и с наблюдением за реакцией. Зло, если оно приходит от тех, с кем вы работаете должно, как минимум, выпускаться незаметно. Или орать где-нибудь в лесу. Злость нужно отпускать, но не внутри, а обязательно наружу. Любым способом, который вам самим не навредит. Злость, аще всего, есть инстинкт, но тем не менее, она дает симптом перерождения, она заставляет освободиться от сытости. Не стоит смотреть драки в кино, когда вам хочется освободиться, но они могут помочь очиститься сполна, когда вы будете вдохновлены.
Когда есть что-то волнующее, даже бытовое, если оно обросло стеклом и отсвечивает украдкой, если оно присутствует – кажется, что это реальность и этого полно. Но, когда вы встречаетесь с ним тет-а-тет, с герцогом этаким, все слуги разбегаются, так как происходит настоящая дуэль. И вот ваша голова пуста, стоит только написать о чем-то и до этого довести до созревания эту мысль.
Сейчас расторжение несчастное оплакивается не в кафедральном соборе, но в его области, под языком рассасывает ее, творит деликатес упрямый, без свежего воздуха, пытается разуметь и насладиться пустотой головы, которая на самом деле такова, не ищет случайностей, которые надо перемалывать, но наоборот дает им отпор, создавая этим действие рефлексивное, подопечное. Крикливое безумие осталось без зубов лихих, которые дерзко вырываются, стоит им только встретить рассвет. О, какая прелесть излучается утром, новое рождение, конвульсии все еще дремлют, но какая же тяжесть скрывается в солнечном сплетении, как быстро перематываемые субтитры, буквы задирают нос, и ковыряют нервную систему, эти мысли спускаются вниз до кишечника, всякий прочий кал. Это пришествие никак не разоблачить, даже попыткой понять чужое возмущение, когда тот или иной не может отыскать вдохновение в порыве зорком, но закостенелом, поскольку он приходит так редко, что сверяетесь с очками, надетыми на вас, часами ручными, кофтой, которая была надета на вас, когда вы получили вдохновение. Все это становится символами веры, выкрикнутыми в ночной мгле, поддерживающими ваше стеснение на идеи сочащейся. Вы можете даже кусать собственные губы, обдирать их до крови, пока совсем не станет тошно, напиваться горьким как водка, кофе. Торопиться ухватиться за концепцию, которая летает как призрак и попадает в розетку, и так избавляется от комнаты, в которую было заключено и сбивает ритм горения лампочки или целый световой ряд. Потом вас радует внезапно французская комедия, на которую вы случайно наткнулись в телевизоре, и вы забываете о временном давлении, так что попросту опрокидываете отчаянность, как засохшую мумию, которая может быть кому-то интересна, но не вам. Раскопки для ученых, детей, собак.
Пройти чувственную таможню, не свернув шеи, совсем опасное дельце. Это так нервирует, если прицепить к вам томографию, она все подтвердит, изъятым не будет осколочное произношение даров жизни, вы только убедитесь в них, но при этом не решая свои проблемы, а находя их. Также с рефлексией – вы наблюдаете собственный недуг, только вот здесь он иногда может прекратиться, потому как вы оказали ему внимание, даже если презрение, он доволен и может вас отставить в покое, не причинив вам вреда, легко уйти, но и со скрипом, и со скандалом тоже может получиться.
Он покинут, несмотря на то, что я прихожу и ухожу каждые две недели. Это довольно часто. Мы встречаемя не редко. А от этого у меня прибавляется столько качеств, абсолютно новых. Я даже не респектабелен теперь вовсе. А позволяю царапать свою натуру украдкой. Эта вилка выбора есть отчаянное принятие его. Причем Юрий Сергеевич настолько меня продавил, что это стало сенсацией. Я горько все воспринял. Но сейчас ростки ненависти возмущаются красноречиво. Так что я не засну еще долго. Бессонница вредит все больше. И уплотняется течение в говорливом темпераменте. Безотказный я произносил речь терпеливо. Но теперь он позволяет себе эксцентрику фиолетовую, головокружительную. Или жизнь, как он хочет или потеря бытия в отрывочном разрезе. Так что решил проявления свои выпустить прогуляться. И пусть это перламутровое безумие, аквамарин, все прочее, оно должно втянуть его в безропотность и могучесть представлений. В исполнении отверженном он отгородит вспрыски во снах. Где он постоянно занимается любовью со мной. Не может быть. Я люблю его так, как еще не изобретено, но случалось ранее. Я много пью кофе, так как отказал себе в изнурении напитками другими – алкоголь всегда был для меня посредственным. Так что я вовсе отказался в обращении к нему. Так грамотно поступил, поскольку если не опережать свои нервы заключением гремучим в клетку, если поддавать их некоторому опровержению, они станут разбалованными неудачниками, контрудар необходим, разбалансирование очень опасно и не просто в контексте этого слова, а в ядерном привыкании. Ни в коем случаи нельзя терять контроль. Потом будет поздно. Сморкаться в нервы очень изысканно, но ни в коем случае не утонченно. И он метается в подверженности моменту счастья, который не будет, естественно таковым, так как рвущееся настроение последствий дает окантовку редчайшей фильтрации, которая вступает в независимость и дает о себе знать. Нельзя просто так раскачаться, когда раньше этого не делал, так беспечно, поскольку всегда найдется президент или большой Брат, участвующий в этом потоке. Который не даст вам насладиться. Как не дал мне.  Презрение корчится безмятежно в отношении вашего поступка. Дезориентация будет плескаться в вас на подсознании. Но в момент приближения этой ситуации, этой идеи, вы разлучаетесь со своим нутром. В знак необходимости противостояния – даю вам на рассмотрение Александра. Он смог, все-таки психиатр. Доблесть, долг перед собой. И сдержанность. Но это все подвластно пока есть надежда. Выливающийся фрагмент некоторого стопа, о котором он знает не понаслышке. Подвергается лучезарному откровению, дарящему сквозь ладонь обет. Но какой-то брак приходится находить в их отношениях сокровенных. Он просто портит мне постоянно эффект жизни, но я нахожу любовь и понимание к нему. Надутый и с панцирем шагает по мостовой и не плюется, даже не плюет на собственный туфель или ботинок. Он канонизирует это свойство любить. Приводит его как на поводке, что я даже не знаю, что к нему испытываю. Будет ли ему больно, если я умру. Если точно, то погружение в забытье, схождение с ума – это еще лесть. Ее трезубец сильный, только вот невроз вырос, дает плоды сжатые и обветренные, завядшие. А так я железный. Растворение в идиомах моих проблем дает ему нежность и кремовый зрачок. Небеса отворачиваются, тем не менее в нем волокно пищит с ногтевым скрежетом по доске. Что в этом отвратительного? Бросание и попадание вот, что должно быть ему обеспечено, но так не бывает. Настырная любовь раскаивается в своей твердости. И забытье – шанс. Что лучше вынуждать его любить себя и тянуть за волосы, показывая стиль с лаской? Или может быть одеколоном опрыснуть его? Или сойти с ума? Все-таки я выбрал вот, что.
- Дорогойй Юрий Сергеевич, солнце ясное в пустыне моей, обременила землю мою засухой. Я страдаю от жажды. Это не отвратимо.
- Иосиф, я не понимаю, тебе только двадцать лет. А мне сорок. Какая любовь может быть? Чего ты добиваешься? Я тоже люблю тебя.
- Нет. Это не основано на сексуальности. Все напротив, это еще тоньше, чем платоническая любовь. Любовь к вам. Это гетто, я поражен, что еще живу. Мне нужно, чтобы вы сказали, что могли бы любить меня как друга. Если бы мы не были в официальных отношениях.
- Да. Я мог бы тебя полюбить как друга. Я испытываю к тебе невероятную симпатию и теплоту. Но пойми меня, таких как ты нет, но есть другие, которых я люблю.
- Что мне делать?
- Это ты должен знать, а не я.
- И? Я люблю вас, вы очень дороги мне.
- Понимаю, я тебе сильно симпатизирую.
- А мне кажется, вы тоже меня любите. Только вот не признаетесь, так как я от вас после не отстану. Вы как бы подарите мне шанс. И я воспользуюсь им сполна. А поскольку вы знаете, что ничего между нами связного не получится, вы меня отвергаете. Но при этом любите.
- Нет. ты ошибаетешься.
- Этого не может быть.
 Я проверял его. Но никакого отклика почти не было. Окружение тумана седого и регламентированного списка, который не позволяет ему выделить удачу, меня уже разъяренного этой нехваткой, которой я его опрыскал, в каплях серебряной воды в акте чтения находит блеск, только потому что там эстетически выравненные эпизоды с лоском и горящей свечей за него, более чем стройные. Писающие мысли сверху со стола прямо, с осколок, которые разбились при крещении этой идеи, бокал разбился об уголок, разбился. И прямо на этих осколках стою я и писаю на него свысока. Что же это? Сначала я хотел от него избавиться, не проникать в ее нутро, ни в коем случае, только разве что отказаться от меня, как от пациента уверенно и взмахом катастрофическим, просто пульнуть ее в мусоропровод. Но на самом деле, это не совсем так – пульнуть к другому психиатру, правда, не подбирая его. А по-настоящему отвергнуть его теперь, после толчков, исходящих от Юрия Сергеевича. Он обескураженный новизной его построения поведения, внес свои альтруистические находки – открыл глаза мне внятно, после того, как сказал: «да, пожалуйста» - на возражение мое.
- Я намерен отклонить титанический труд, который привнес в отношении тебя, я вылечил тебя. Все это успешно.
- Да, пожалуйста, я могу от вас уйти. Полно есть других хороших психиатров.
- Но только я блестящий специалист.
- Возможно. Но меня сейчас надо только поддерживать, мне надо опираться просто на кого-то.
- Я дал тебе помимо трамплина, еще и жвачку, которую ты развиваешь, превращая ее в ту фигуру, которая тебе нужна. Иосиф, ты попросту можешь сейчас делать все, что захочешь. Ничто тебе не мешает. И это сделал я.
- Верно. Я не собираюсь от вас уходить.
- А я собирался.
- То есть?
- Я подумывал, что лучше вас оставить другому психиатру.
- Это почему же?
- Я слишком вас люблю. Это больно видеть вас и не надеяться на взаимность.
- Понимаю.
- Или что, мне побороть эти чувства?
- Отчасти это правильно.
- Но как ж так?
- Это трагично, в любом случае.
- Трагедия меня не отпугивает.
- Как же так? Вы сами сказали, что вам будет больно.
- Да. Но я все-таки что-нибудь придумаю.
- Противоречиво. Ладно у меня нет жалоб, все в порядке пока что.
- Я очень рад за тебя. Иосиф.
Он откашлялся и обратился к своему призыву о помощи далекой, что, если огорчающая вакцина есть реакция не умение обладать. Он попросту не знает, как овладеть мною. Талант его всемогущ, и разветвление мыслей по ту сторону добра и зла, это галантное разветвление концептов. Простодушно он ничего не делает. Легкомысленно тоже ничего не делает. Юрий Сергеевич попросту трудящийся постоянно на нервах, которых он не замечает, то туда, то обратно течет его река. Он проворный во всех делах. Умеет поддерживать лицензию своих чувств. Поэтично! Поэтично поддерживать. Руководить мнимостью. Все это он умеет. Он дар божий. Но не все замечают ценность его. Так как я не то, чтобы призрачный, тем не менее это тоже самое, что подарить книжку кому-то и этот кто-то попросит вместо нее деньги. Если осмелится, конечно. Но вот его не распознавали, пока Юрий Сергеевич не открывал рот полный надежды и грации. Никто в нем замечал изыск. А простота, о, простота моя вскружила ему голову. Тем более он образованный. И все еще читает, несмотря на свой пик. Антиквариат его ума гниет в подземелье. Сломанная печатная машинка без ленты – вот, кто он сейчас. И напрасно все без нее.
- Иосиф, добрый вечер! – это устойчивое восклицание, которое постоянно ему присуще в ее нахождении.
- Добрый вечер, Юрий Сергеевич. – сухо, но мелодично. - Я, я, все-таки предлагаю вам сходить со мной в кино. Только со всем вниманием. Это не вилка выбора. Я приглашаю вас открыто в любой день. Побудьте со мной. Я помог вам так откровенно. Помогите мне, пожалуйста. Вы же человечны. Вы очень добры. Ко всем добры. И ко мне…
- Хорошо. – без всяких речитативов, он произнес это не искрометно. Но тем не менее, доказал приверженность мне. Он тоже меня любила. И как я не знал, куда отнести эту любовь, которую еще не изобрели.

***

 
- Есть один секрет – говорит Юрий Сергеевич без торможения – я люблю вас сильно, но не хочу, чтобы ты, Иосиф рассчитывал на ласку и превозношение. Это меркантильность, прослеживающая, идущая быстро и вас обвиняет в любви, которая сосредоточенна на такой роскоши, как взаимность.
- Не может быть, ведь вам сорок лет, а мне только двадцать.
- И что? Причем тут возраст? Любовь стирает все границы.
- Не все.
- Послушай, нет, не слушай. Вот, я это ТЕБЕ.
- Бумажка?
- Разверните!
И там был напечатан текст – реквием по еГО мертвой душе в отношении меня. Мертвой души, которая душит:

Он писал об мне, как о демоне, так что вышла не лестная запись в мужском роде:
«Погиб, о други, этот миф
Он зачаровывал, но пик…
Сигналил, немощно возник…

Чертовски нравственный отек
Ударил в беспросветный лоб…

Гуманитарный склад ума
Забыл о девственности «да»
Он порчу мне нанес в ответ
Не написал он даже «нет»
Его молчанье хуже льда
Он попросту не ищет зла

Хотя он скрытный человек. Что могу ждать?
Его обет?
Заговорю про свой предмет:

Ведь день течет все безвозвратно
Я мог бы песнью одарить
Чтобы низвергнуть всякий быт

Он счетный, светлый как павлин
Хотя не знает свет и пыл

И слишком добр, страшен, пьян
Не алкоголем – вот изъян

И отвратителен, когда я в засухе
Иду три дня
Стакан воды он не подаст
Но выдавит кучу гримас
Создаст весь контур человечья
Оставит полк и так беспечно
Уйдет сам в заросли
А я буду отпущен
Как гроза.
Он вздохнул и открыл глаза на эту неодобрительную провокацию.
- Как это лестно! – был ли это сарказм или находка ракушки внутри песка, не ужели она смог познать глубокий смысл?
- Я написал о тебе, как о демоне, не крохотным, а вживающимся в само нутро.
- Так я плохой? – после этих слов стало понятно, что ему ничего не понятно.
- Конечно, нет, причем тут плохо и хорошо? Я пишу о влиянии на меня, твоем влиянии, не сладком, а зорком.
- Да что вы? По мне так, это оскорбительно.
- Я же пишу об этом с любовью окончательной. Которая покрылась сильным штормом. Я злюсь на тебя, но при этом обожаю и уважаю.
- Тогда зачем такое писать? – отважно выкрикнул я, почесав ухо.
- Затем, что я ограблен.
- Когда?
- Я ограблен своим представлением о тебе.
- Да, бросьте! 
- Именно так.
- Это просто симпатия!
- Нет. Зачем мне тебе врать или что-то придумывать? Как будто мне хорошо от этого!
- Что вы орете?
- Прости…
Окоченело все в нем при прозе сонной артерии, вы не двигаетесь, чтобы не расплескать кровь. На самом деле, он часто на меня покрикивал за то, что я творю безразличие и убираю шваброй всю страсть, ведь себя как покойный без возгласов, на смертном одре, наслушавшаяся всяких притч, и лежу я без движений. Он хотел меня взбодрить, да пусть даже одеколоном опрыскать, спиртом. Что угодно. Так он меня косвенно обижал. Но я терпел его выходки, поскольку они существуют в контексте любви и благодати.
- Мы же договаривались разговаривать тет-а-тет, а вы просто скрипите, с разговором вашего любовника где-то там за стеной, которых тарахтит что-то… - сказал я в гневе…
- Хорошо, я попрошу его по тише разговаривать. Хотя он в другой комнате, нас не слышит.
- Мне кажется я с ума схожу. – говорю, ковыряя весь свой опыт.
- Да плевать на все! Я люблю вас! – и затряслись у него руки…и пульс повысился выше крыши…
- Я тут выпил немного вина…Простите…
- Я же запретил тебе…Как так можно? Теперь непонятно, что тебя ждет…
- Да я сама не понимаю, мне плохо…
- Выпей фенозепам и расслабленность почувствуешь, ощути свою кожу, нос…Все будет в порядке…
- Хорошо, Юрий Сергеевич…Всего доброго…
- Всего доброго, Иосиф!

Такого попросту не могло быть. Он не мог меня не любить, столько выходок перетерпел. Он переквалифицировалась из-за меня чувствами. Они стали перегруженные всякими специями рефлексивными и были опробованы на стиль. Они прижимались полнокровно к моему сердцу. Допускали их. Снотворное не глотал. А засыпал с мыслью об этом. Так прокрастинация мне не была присуща. Только вот меня тревожили соматические обрезки действительности. Я шагал ровно, но при этом, у меня постоянно болела голова. Все время при физических нагрузках. Расшатывалась из-за головы. Но Юрий Сергеевич все вылечил, правильные дозировки, терапия. Кроме того, есть понимание, что раз он может выполнять все свои обязательства, при том, что болен любовью, это как недуг от больной печени, но при всех своих знаниях он не обнаруживал никакой болезни в которой нуждается психиатрия.
Он писал мне в сообщениях:
- Иосиф, дорогой Иосиф, пишу с величайшим уважением, прошу тебя на секунду застопориться и помочь мне найти издательства для моих стихов.
Через некоторое время я ответил довольно неброско, но отрывисто с препинаниями, но я напишу это граматически без ошибок.
- Я не знаю издательств и никогда этим не занимался. – так лаконично и отвергнутый он, промолчал несколько секунд, так как был ошарашен…
- Тебе плевать на меня, плевать на все, что касается меня!
- Вам не кажется столь бесцеремонное обращение неуместным?
- Что? Прости… Я доигрался.
- Впредь я буду вам звонить. Общение только по телефону. Следующий звонок по телефону. Во вторник.
- То есть не писать и не делиться с вами? – ответил он, обгрызая свои пальцы до ран.
- Все обговорим во вторник!
- Как же так? Я прошу у тебя прощения… Прости, мне очень жаль за свое поведение. Прости…
- У меня больше нет возможности вам сегодня отвечать.
На следующий день:
- Иосиф, просто дай мне понять, что ты меня простил – я успокоюсь, мне кошмары, наверняка, перестанут сниться. Прости, меня, пожалуйста…
- Все нормально.
- Я тебя очень люблю, ты очень многое для меня значишь.
Прошло два с половиной часа:
- Иосиф, я начал читать Улисс Джойса, причем он составляет два тома и это чертовски резво, прелестно, сладко.
Я молчу. Ничего не говорю уже который день. Как же ему выбиться? Юрий Сергеевич сам все усугубил, но ему не хватало внимания от меня. Так как любил меня до изнеможения. А после разговора с ним засыпал сразу. Столько потратил энергии, чтобы сдержаться передо мною. И не отрезал себе пальца, поскольку был выходной и можно было посмотреть кино. Но не остросюжетное, а без скорлупы, под лупой вопрошания.
Причем удачная женитьба ему не нужна. Он и не представляет ее сидящей на диване рядом со мной. Ему нужно расстояние. Но при этом не косвенная связь. Юрий Сергеевич нуждается в моей стервозности, но под лоском любви, чтобы мы ссорились как в семье, чтобы ходили иногда на концерт классической музыки. Чтобы смеялись вместе, но жили отдельно. Уникальность этих отношений заключается, в разлуке, которая тянется к крепкому контакту. Но тем не менее, между нами пропасть и мы стоим и вопим друг другу всякий юмор или прочую романтику. Ему главное, чтобы я снова признался в любви к нему и больше меня трогать не будет.
- Иосиф, я откушу себе голову, но я добьюсь тебя.
- Незачем.
- Как это? Ты величественный ангел, скитаешься по просторам моей души.
Хохота не было слышно, но он почему-то его подозревал. Я промолчал минуту где-то.
- Я намерен тебя заполучить.
- Вы все преувеличиваете! Остыньте, отвлекитесь!
- Что тебе стоит просто признаться?
Я сбросил трубку и тогда он уснул и не снились ему контейнеры или сады, все что напоминает по Фрейду влагалище. Но только ее глаза, два глаза, которые наблюдали за всеми его действиями.
На следующий день я позвонил сам и отведал его стиль и ласку голоса.
- Я люблю тебя, но скрывал это, потому как это не целесообразно.
- О, Бог мой, как это… это …эээ…  - и я сбросил трубку, так как предвосхищение было лучше.
Кретинизм его заплескался лучше брошенного параметра на вирусные окончания в компьютере. Все эти брыкания под дождем смирной ночью с галстуком, несмотря на все неудобства. Антураж классического типа создает сжатость полного спектра. Он рванул в своих грезах на другой остров с континентальным климатом, предохранился и начал оттачивать все начала нашей вселенной. Напускать всякого раздора от радаров чувственных и клизму для профилактики умом вставленную. Погрязнуть в отношениях с мной притом, что выражает он их не респектабельно, а царапинами бьется над сокрушением меня, выбивая всякие нервы и эксклюзивные нравы, которые он попросту стирает машинально. Одним гонением прочь это не получается вовсе. Болтается даже универсальность независимости полной в ее очертаниях и манерах вязкого тона. Мои запахи учат его продлению всех концептов. Он уже давно безрадостный и поникший в тощих гранулах бытия. Только в кусочках, опережающих всякий кал. Не расстается со своим блокнотом, мысля себя художником. По щелчку творит детей современности. Он чистит зубы и ложится спать рано, но внезапно понимает, что он устал.
Теперь я вроде бы вышел скрипуче из его головы, полной градусников, которые измеряют шквал неотвратимого и плывут дерзновенно и не мигают как осторожные предупреждающие, отнюдь градусники снесли его здание из перманента любовного.
Что такое любовь, как не тяготение от одного поворота к другому, сношение перспективного, надумывание, мечты, все построено на абстракции. Вечное становление и ропот кровожадный без прикосновения к чувствам с дождевым эффектом, капля за каплей. Нет, только разве что когнитивная фрустрация, а что еще может быть? Это заболевание, которое не надо лечить. Световое представление, где выключатель прожекторов сломался. Упование светское с гламурными надутыми извилинами отправляется в просторность генетического и сакрального ни в коем разе обкидыванием всякими цифрами и «важной» информацией – нет. Когда думаешь, что умер и при этом стоишь в ясном сознании. Стираешь всякое недовольство и чихаешь от низвержения прочего кала, который заостряется на шагах, дремучим топотом рвущиеся от дерзновенного окрыления в духе энергетиков, которые стучатся от невозможного огорчения прямо в дверь, как будто он есть барабан. С козьими глазами переключатся от одного низвержения чахотке к чахотке. И ковыряние в беспросветном, чтобы найти большой ящик с шоколадом, который не нужен. Теперь он превратился в молчуна. И торгует разве что занавесками и вешалками в своем собственном уме. Он не сломленный вовсе, только вот азартный на любовь. Горит парением сакрального в тоне чудесном, низвергнутый и согнутый в стихотворение. Смотрит на дату в календаре, которая обрушилась внятно, но тихо. С отскоком меняет белье, на вешалке висит его старания. Загвоздка вот, в чем, он хотел од мыслей просто закрепить в скурпулезном отношении, то есть пролить слезу, укусить пчелу и написать всякий прочий бред, только разве что не забыть салютов остроконечных и полететь восвояси. Сколько он не писал все у него получалось. И тяготение мыслями украдкой выходило и пряталось в неизмеримом в отношении всего просвечивающегося – хруст был насекомым злорадным и холодным. Любовь, любовь, да насточертело наблюдать за Юрием Сергеевичем, за его агонией. Да, он вздорил с мной. Но не так же, чтобы пресным стать для себя. Как некрасиво и раскатисто. Опера на немецком и сжатые ноги в позу лотоса – вот мое счастье, а также написание стихотворений. Но кроме того, пустословные раскаты и написания общепринятые.
    Творение персидского ковра очаровательно своей непревзойденностью, но он летит с десятого этажа в проем лестницы до самого низа и обязательств никаких нет. Только координация правильная, сам он не знает общего рефинансирования этого сбыта недоразвитого трясущегося за свой рот, как устаревшая консоль, которую хотят выкинуть как бетховенские диски, рвущаяся напролом со стратегией гармоничной и холодной, зажатой в кулак. Непроизнесенные крупицы бытия сейчас молчат, но иногда шипят, как газировка, оставленная с полузакрытой крышечкой. О, бытовое восстание, которое прорывается сквозь экран написания, описания подробного. Раскрытые двери. Фривольность интернета, кричащем о пожаре. Но настолько амбициозная пропаганда свернувшейся в скорлупу красоты. Что значит «свернувшейся в скорлупу» то, что это объект стал таким сухим и ломким, если по нему ударить, он свернулся в скорлупу куриного яйца. Анестезия тут не поможет кардинальным становлением убыточного. Писать, сломя голову, под музыку Бетховена, не получается. Его ритм слишком быстрый. Так что вернемся к «чертежам» становления, подталкивая все гремучее мумифицирование.
Амнезия бурлеска сталкивается по дороге с прохожим отечественного типа, мурлыкает и роняет все из пасти, не только слюни. Так он косвенно говорил обо всем, что касается меня, без опасения, говорил обо всем, но везде проскакивала моя манера, его слова обозначали мою любовь с острыми углами. Окровавленное лицо постоянным ковырянием прыщей и безликое безразличие мое кусались пухом и хламом, которым я была озабочен прямостоящей вертикалью, действие его происходило на унывающем парапете. Мне тоже становилось дурно от того, что он не в силах признаться мне в любви по-настоящему. Носил слюнявчик, чтобы если что расслабиться с ударами сердца. В одном одиозном сжатии. Сквернословие напыщенного удовлетворяет отпущением всех не грехов, а пакостей. Я вижу все иначе. Отпущение гадостей должно быть новой религией. Мат и прочие шалости отвержено и горделиво должны идти и не сбиваться с ритма. Насыщенным угрызением совести, которой нет. А только вопящее не академическое нововведение, дающее о себе знать постоянными возгласами. Новое всегда показывается с агрессией, поскольку революционеру как удар в сердце отвержение, замкнутое с тысячью криками и выпадами физическими. Злобные дни, получаемые нововведением, за которым стоит молодежь должны повышаться коммерческой поддержкой. Люди начинают бороться, только если уверены в чем-то. Даже если это субъективно, это достойно уважения. Об уважение к себе постоянно думал я.
- Здравствуй, Иосиф! Иосиф, здравствуй!
- Здравствуйте.
- Так что завтра мы можем встретиться в 18:00.
- Хорошо.
- До встречи!
- До свидания.
- До свидания!
И миллион сердец в этот момент грубости ловкой рухнули дико не на постель, а на приобретенное лоно – твердое и безобразное, где их дожидались все преступники. Он стал слушать все больше Моцарта, вместо Бетховена. Что же делать? Читать Чернышевского? Там политическая подоплека. Рыцарский йод на душу еще большая проблема и боль, быстрая и рекламирующая моментальное заживление почти что, но рада так глубока, что ее не заполнить ничем, кроме свернутой в упаковку положенной Анны. Она бы там поместилась, даже с каблуками. Интерьер гуманный – хоп, и исчез для него бешено, с дырявыми носками он перевязал их бинтом, как больной. Но он и был болен. Не одна лупа этого бы не увидела, даже 3000 года. Кардиограмма и печатный текст в обрез дают его письменность, его стихи полными чувств. Вы только послушайте:
«Призыв крематория
Это теория
Тщеславный блеск
И вы унисекс
Пишите мило
Но при этом красиво
Я без изыска
Дикого писка
Чуть отвлекусь
Немного упрусь
Она моя
До скончания дня   
И пылких времен
Закадычных имен
Не разобрать.»
Так что, его стихи пусть немного корявые, но написаны с мысленным проникновением в чувства так воинственно, что кажется, он спокоен. Но когда мысли начинают застилать сердечные приступы, это есть излишняя упитанность ими. Они не могут ехать, пока не подадут кучера. Мысли вот, что толкает его на защиту. Броскость шестизначная. Ореол причинения адреналина и отпущение всех лицемерностей, которые ему приходится составлять. Это типичное отпущение. Всякие цепочки. Кружение головы по часовой стрелке. Умывание по несколько раз на дню. Все это присуще ему без пафоса, а привычкой улучшения состояния. Так он отвлекается. О, я превратил его в параноика. Но он не сошел с ума, как считают частные психиатры. Был бы у него хвост, он бы и его грыз. Как грызет свои пальцы. Он облизывает свои ладони с внешней стороны, так как они очень сухие. И солнце светит,он все еще радуется ему, особенно, когда его лучи падают на белое одеяло от NIKKEN, японское, и мелькает лучик беспрекословный, если открывать и закрывать прозрачную дверь. А так оно нежно светит и ложится аккуратно, чтобы никого не разбудить, не потревожить. Невоспитанность, кажется, прослеживается в нем, но только вот, он был воспитан в семье офицера, очень жестко. Он смог это превзойти и много чего изучал. Его прикосновенность была чарующей и забалтывающей, прикасание к чему-угодно, он обладал таким конечным свойством, которое может развлечь любого. Новым тяготением Александр подбадривал, это не был ханженством, это не было религией, хотя все, что становится близким и нужным, превращается объект поклонения, но тем не менее, религия ему не была присуща, только разве что в отношении Анны. Он превозносил ее до небес летучих, вместе с миазмами от фабрик, заставлял ее растворяться пуще прежнего облака, растворяться как при сильном ветре. Неизбежно. Я была для него чем-то абстрактным. Чем-то вроде идеи или эйдоса, только вот моя плоть ему тоже была нужна, но не чтобы к мне прикасаться, а созерцать. Его отношение становится незабываемым никем.
Кривая сношения этих потрясающих идеи – найти замену любовного наслаждения, утратить ее. Потерять окончательно. С изнуренным глазом вычисления персонального тождества с трагедией всемирной. Вы скажете: некоторые голодают и страдают только от того, что мир не дает им даже низкого достатка! Но как же? Они могут быть не виноваты в собственном трепете, в кардинальном самоуничтожении! А могут быть виноваты. Пропить все, что только можно, потерять жену, детей из некоторых выходок. Тем не менее, я считаю, что никто никогда ни в чем не виноват – это стратегическая реакция, которая продуманна или нет есть в любом случае, с борьбой за лучшее из того, что предоставляется. Пьяница желает не то, чтобы счастья, но «лучшее» из того, что можно выбрать. Люди могут неправильно выбирать, но при этом никогда не виновны. Это только реакция на исключительный выбор. На поддержку, которая стучится за этим выбором. Надежда,  что хуже не будет. А некоторым нравятся страдания, но заметьте, что нравится! В любом случае, все борются попросту за жизнь, даже когда выбирают алкоголь или ограбление. Отчаяние – сколько всего оно порождает! Гениальность, риск, изменения! Также стал счастливым, этом сопутствовала удача. Он воспротивился ему, всеми силами и стал любить, так как от этого его голова была наполнена разными сакральными вещами. Стал любить страдания, от них он лучше писал. Знаете, как? Сначала полость, в которой содержится все эмпирическое, она содержит чувства, так что, когда там валяются только ошметки или гранулы чего-то ее не вытолкаешь из задницы, нужна помощь. То есть вы придадите смысл чувствам, и они наполнят этот сосуд, который даст плоды, в виде писательства или сочинения музыки. Как из ануса вытряхивается кал, так и с чувствами. О, подобия! Через них можно познать все остальное!
Синтактический сдвиг аккуратно вонзился в предложение. Тематическая площадка для начинаний гормонов перевоплощаться с извинениями в какой-нибудь сонет. Испещренный дружок Юрий Сергеевич трепетно возник на некоторую долю и стал фокусы с сознанием творить. Новая мышеловка этого урожая в том, что здесь уныние приходит быстрее, чем вы можете представить этот образ. Так что вам выносится приговор о нерасторопности, как привносился кружок токсического и психологического удовлетворения, токсическое, психологическое – одно все. Сколько психология трещит в каждой голове, иногда вовсе не помогая, а развивая теорию. Вот это уже серьезнее. Развивает теорию бытия. Для каждой личности. Личностный рост, личностный рост – бла, бла, бла… что это дает? Вынужденное поднятие самооценки, которая с трудом вылупилась, только наигранной теорией о том, что вы здоровы и правильно считаете. Отпущение стремительно кувыркается на тональности этого отпущения, на тональности отпущения кувыркается отпущение. Чувства ставят друг другу подножки. Из принципа брат за брата. Отпаренная нравственность путается с поэтикой, но можно быть неряшливым и образованным или педантом-идиотом – это понятно. Но нравственность предполагается повсюду в поэтике, шайка дегенератов так считает, и им слишком тошно и дурно смотреть как она разлагается в их же руках. Тем не менее, они не хотят удерживать нравственность, поскольку это долг, а он тяжелый. Нравственность нужна только затем, чтобы обезопасить себя, быть нетронутым. Если бы повсюду, вы скажете, ходили бы хулиганы, бандиты, то как же мы бы жили? Война. Нравственность не стоит переступать. Добродетель нужна. Но не зацикленность же на ней. Это уже превращается в истинную религию. Всем надо пользоваться легким прикосновением. Жестом в воздухе. Украдкой. Не задирать нос, когда уступил кому-то место в автобусе. Реликвия такова, что она жаждет крови. Добродетель, нравственность все прочее. Должно быть настолько близко, прямо перед лбом, чтобы биться и уставать от этого. Неврастения порождение глубокого почтения ко всем. Когда вы печатаете что-то или разговариваете об этом – это уже есть почтение. Зачем его проявлять постоянно огромными пачками. Если можно сделать это, когда требует контекст.
Но его не это волнует. Александр попросту любит Анну. Она постоянно застревает у него внутри, перед глазами, мелькает как будто пультом переключаете каналы в телевизоре.
Неряшливость его, как мондражное проявление эпического сексуального удовлетворения, но не совсем. Его вербование себя на место владельца чувств сомнительно. Детали сотворения образа слишком вульгарные и небрежные. Они проскальзывают иногда незамеченными. Но если присмотреться, то провал будет тотальный, если он стыдится своих чувств и озабочен, как бы ими никто не насытился, то сокрытие их будет расколото по щелчку. Даже, если кто-то увидевший ваш воротник рубашки грязным или приподымающимся треугольником вверх – есть антивладение своими переживаниями. Все неряшливые,как он те, кто что-то скрывают. Они могут этого не осознавать, тем не менее, это вскрывается также неосознанно, хотя, возможно и осознанно, узнается и нет никакого признания в отношении вас.
И вывешивает белье на балконе с сигаретой, прилипшей к губам трансцендентально, улыбка до ушей, которая со стелющимся повторением в унисон с оглушением от моцартовской композиции течет прямолинейно и лихо, разъединяя камушки бродящие и разворачивающиеся-поворачивающиеся мелькают событийно со всяким прочим опытом, сами они остаются теми же самыми, только вот действия их меняются. Я привел это пример и огрызнувшись предостерегла, что эта мешанина только кажется самым приветливым способом изменений, только вот дело в том, что оно кажущееся. Поэтому она так уверенна в бесполезности менять мир. Он же считает, что изменения не материи, а вибраций в них, которые еще не успели затвердеть должны быть неотъемлемыми в познании ив революции, которая свергнет старое. Распечатав новое пользование уже готового. Так что эта новая организация – есть нововведение. Он грызет губы так почтительно к имеющимся страхам, что даже не пускает из виду ничего, как идут прохожие, как ползет время, когда он сосредоточен на них. Как время окутывает опухолью злокачественной и не дает места жизни. Которая есть, как говорят, в настоящий момент. Окружение полное скоростью медленной есть магнетизм ультра-сильный, в фиолетовом окружении галстука и рубашки и темных брюк и наблюдает с силиконовой затяжкой.
Юрий Сергеевич смотрит в мои глаза, кажется внимательно, поглощая зрачки, ни на секунду не отводя глаз, как перед конкретным предметом мелкого размера, который можно ухватить, как будто у нее нет второго глаза. Смотрит только на один. И не моргает. И так заслушался моим пением развитого тона, что прослушал все, что я говорил. Кроме того, он контролировал себя, не спуская рукава. Интонирующее этому было его перманентное заскакивание в глаз, в сам зрачок, он лебедем проплыл по всей долине этой планеты, в которую можно запрыгнуть как в портал, а затем нежиться там, как лебедь, в этой кремниевой долине расцветает каждый час, солнце светит ежесекундно. Но оно не палящее, а только дарящее стояние, причитающее…В ее глазах столько спокойствия, пораженного волнение его и остерегающее сношение мною этой страстной любви. Авторитетный я говорю, что люблю его, но также любит еще кого-то, не своих близких, но остальных, о которых можно даже и не подозревать. Любит и все. Но я вам скажу, это не совсем так. Только меня он любит именно так. Именно так, как не любит никого другого.
Он решил, что надо одеть ветровку, молния которой расстегивается только наполовину – так задумано. Юрий Сергеевич хотел сделать жест раздевания гремучего, но не грандиозного – снять резко ветровку, как будто он снимает с себя единственную вещь. Потянуться вверх и елозя украдкой по телу, вдоль спины, снять ее галантно, но резко, чтобы шокировать. Поскольку она была застегнута под самое горло, не было видно, что он в чем-то еще, в рубашке, например. Он все-таки не стал даже ее расстегивать, а без тормозов снял. Еще бы. Он подумал, что он желает показать мне свой торс. Принесение им такого шанса подумать. Подумать, а что он затеял. Юрий Сергеевич спешил на встречу ко мне. И сотворил настоящую легенду. Он увидел, как лежит на постели, как на брачном лоне, одареный лучами солнца, которые висели в воздухе, поддержанные сигаретным дымом, вешалка. Как нагая женщина. Очень косо, прикрытая куском одеяла. Как бы «на потом» оставляя свои ножки. Вешалка белого цвета с выпуклостями по периметру всего сношения. С надписью, обозначающей шведский дизайн. ИКЕА. Она попросту безупречна.
- Он! Он… - с замыканием сказал Юрий Сергеевич.
- Что он? – ответил не язвительно вовсе я.
- Она прекрасна, как и ты. – очень звонко и предупредительно прокричал он.
- Я, как вешалка…Неудачное сравнение…
- Но как же? Она лаконична, и дико ее вам дарить – это пришествие…
- Да что вы? Это, правда, дико.
- Все гениальное – просто.
- Да, но, вы дарите мне вешалку. Хорошо, я буду каждый раз вспоминать о вас, когда буду вешать на нее.
- Она не для пользования, а для созерцания.
- А, хорошо. Спасибо вам.
- Вам же не кажется, что я сумасшедший?
- Нет. Конечно, нет.
- Иосиф, расскажите, почему вы так часто моете руки?
- Затем, что они мне кажутся нечистыми.
- Это признак тревожности. Я выпишу тебе рецепт. Хотя он хотел меня забросить. Хотел начать упражняться в философии. Изучать не только психику человека, но и то, что стоит за ней, полностью достичь квалификации ученого.
Как вы уже поняли, у него есть зоркая эстетика, обросшая, популяризованная и замкнутая внутри. Она настолько парадоксальна, что нельзя сказать, что хороша. Он мощна тем, что неопределенна и вовсе не загнанная в атмосферу дизайна, он превышает его по количеству аргументирования ее красоты. Эстетика эта перпендикулярна, возможно, всем не тонущим, а сакральным, святым, уже признанным узорам, образцам. Она творение подробного становления, педантичного взора, уже причесанная и провозглашающая новую красоту, которую невозможно подчинить категориям, ее невозможно описать только разве что примеры. Она так достойна уважения, поскольку вирусная в своем одобрении, где, что поставить. Она требовательна и очень прискорбно относится к чуждым ей приоритетам. Она ласкает только определенные, но разнообразные предметы. Это касается и слов, образ которых существенно подходит под конкретику набора. Набор это резиновый, так как подпускает на всю строгость очень многое. Эта эстетика обыгрывает пользование произведениями искусства для тупого созерцания. Он изобрел новое видение, что можно экономить деньги и быть презентабельным и при этом смотреть на кассету, которыми уже никто не пользуется, но не только смотреть, но понимать всю нужду этого подарка. Всю нужду. Что он поставлен, согласно вмонтированию в повседневность через-чур повседневного. Вмонтирование в повседневность через чур повседневное. То, что ранее использовалось. Но не обязательно и это. Современные вещи и все прочее, что считается произведением искусства – тоже могут считать и подобать критериям «зоркой эстетики» - она открывает глаза, шуршит и мешает, желает быть видимой. Она в различных проявлениях, которые невозможно описать. Никак! Это надо только видеть и сверять. Мода не может быть описана, иначе она не глубока.

Еще Юрию Сергеевичу любопытно страдать. Когда он в нагромождении объемности страдания, только тогда пишет откровенные, злободневные стихотворения. Это страдание калейдоскопическое, бросается в рот, и речь выходит неприкосновенная, настолько одаренная и могучая. Только тогда сознание наполнено сжевывающим сжатием и жирная точка дает понимание важности в образном представлении пунктуации, поскольку эта жирная точка дает приоритет, она дает жизнь, насыщенность, так что слова льются, даже ни как лавина, а как водопад, огромная скорость и становление. При страдании он переживает учесть трагичную, но как только его отпускает, сразу же берется за карандаш. И пишет, пишет. Вот оно, что.
Но есть тупое безликое страдание. Так, когда он просыпается тупость моргает вяло. Кажется ему, что он сумасшедший. Чувство тяжести, плавного шока, большая боль. Каждый день, когда он просыпается чувствует усталость, напряжение. Откровенная пирующая боль дает знать не просто стрелами, а трусливым отчаянным методом, обнимает так легко, но содержится в этом объятии низость, хамство – лицемерие. Она попросту надувает ему щеки и заставляет тянуться вверх, чтобы превзойти это тяготение. Чтобы убраться наверняка от меня.
- Расскажите. Что мне ждать от моего заболевания? Что для него характерно? – вопрошает я упруго.
- Обсудим это на следующей встрече – во вторник! – сказал замкнутым тоном, чтобы не утратить меня. Но при этом с ссылкой на то, что это того стоит, что тема слишком объемистая, так что надо постараться – надо подумать.
- Как же сегодня? – удивленно спросил я.
- Я очень буду рад помочь тебе. Но только не сегодня. Я устал и наше время подошло к концу.
 Конечно, он это говорил только потому, что был на меня обижен. Ему претила эта отвергнутость, но тем не менее это также его и пугало. Он пришел сегодня сюда для того, чтобы перекреститься и пойти на битву. Но у него не получилось полностью противостоять мне. Так как я был солидный и желал только разве что лучистого отношения, приятного. Но он хотел, чтобы наши отношения лучше были построены на желчи и негодовании, чем на вежливости. Вежливость не избранная, но в общем языке всегда используется.
Юрий Сергеевич кроме того очень мило воевал с прохожими. Он мог столкнуться. Мог удариться даже об плечо другого. Но никогда не уступал. Шел прямо и линейно. Хотя шатался, так как при наблюдении за ним он терял уверенность и некоторую координацию. Так в автобусе он расплескался по сторонам, как пьяный, как будто выпел бутылку абсента. Его бросало как при шторме – туда-сюда. Ему было так стыдно. Хотя какого черта? Какого черта ему было стыдно? За что? За то, что он нервничал? Что на него пялятся какие-то идиоты? Что тут такого? Но нет, он хотел быть солидным. Уравновешенным, но при этом эксцентричным. Он был гением. Но только никто об этом не знал! Его это раздражало дико! Он умнее большинства!
А знаете, когда я сказал ему, что он потенциально мог бы быть моим другом. Он не просто обрадовался, но привнес небесам дар – свое притяжение, они совокупились с ним в одном броске поднятия век. Он стал, на самом деле, не просто слушать разные вариации Бетховена, вместо ужасающих, но и прекрасных композиций Моцарта, Реквием – все части, он стал одержим мной еще больше, только вот теперь это не кололо, и не блестело прямо в глаза посреди ночи, а стелилось опрятно, нежный крем, взбитые сливки.
- Какое наслаждение…- признавался он.
Третья симфония ми бемоль мажор, структуированная блестяще, с резкими ополчениями, с летучестью ветра.
Ему даже показалось, что это сон – на следующее утро. Что он это придумал. Что во сне это приснилось! Настолько это было непостигаемо для него, что он вырвал этот кусок из реалий, выпучил где-то в сновидении. Или, возможно, вставил в сон этот фрагмент – повторил, приударил.
- Помоги мне создать теорию, а не сюжет! – просил меня.
- Я слишком много делаю для вас! Вы постоянно что-то просите!
- А как же любовь между пациентом и врачом?
- Любовь можно разрушить…
- Я? Я это сделал?
- Я не об этом.
Конечно, я говорил «об этом». Это яснее ясного солнца. Это как раз и разорвало наши отношения. Близость. Он не давал мне личного пространства. Он нуждался во мне и потому требовательным был. Он желал взаимности. Но этим самым все испортил, мягко говоря.
- Ты знаешь, что я побывал в экзотических местах? – спросил он неуместно.
- Да.
- Хорошо.
 К чему он это заявил? Естественно для выпендрежничества. Хотел ажиотажа. Мы оба были немного того. Желали признания.
- Я хочу зайти в автобус и сказать: «Всем добрый вечер» и начать махать рукой и делать всякие поощрающие движения – «Не стоит!».
- Теперь представьте, это пришествие, вы такой заключительный и тут сидят всякие прочие: у одного умер кто-то, другой влюбился и так далее…
- Никому не будет дела до этого, подумают: «Сумасшедший»
- Да, и только!
- Хорошо, я отложу это в долгий ящик.
На самом деле, с ним все было не в порядке. После электро-судорожной терапии, когда виски разрываются от хохота не прелестного в несколько сотен вольт, удары током, по голове. Делают перед этим анестезию. Она ничего не чувствовала. Тем не менее. Юрий Сергеевич назначил это и теперь у меня пропадает память. Она все почти стерлась, только вот и хорошее стерлось. Она знает, что какой-то отрывок жизни преодолел, но не помнит, что там было.
Так однажды, я записал, что все забываю, и потом забыл, что это записал.
Я так зависим от лекарств, что как-то раз не выпил вечерние таблетки и ходил весь день с полузакрытыми глазами. Аккуратно вываленный в социум. Не понимал, что происходит.


***
Дело в том, что когда однажды – этот случай я не рассказывал, когда однажды мы вместе смотрели кино, комедию с трагическим концом – я вдруг расплакался и не потому, что драматическая музыка внушила увядание пары. А так как этот «придуманный сюжет», как сказал Юрий Сергеевич, был взят из самого нутра сценариста или автора, пусть это воображаемо в некоторых частях, тем не менее, это пришло из личной жизни создателя, так что печаль, которую испытывал он была еще связана с его представлением о потери, такой же потери его. Он так мною дорожил. Так что если кто-то из ваших близких заплачет из-за подобий натуральной жизни, это есть живость воображения, которое, правда иногда бессильно перед объективностью.
Я не поощрял вовсе тучное настроение, которое обрушилось вихрем на мою мордочку – прелестный консонанс, трезвучие, что угодно, любого рода вокал. Не поощрял вовсе эту мешанину звуков, ложащиеся иносказательно в интонации лестной, никакой кардиограммы, только лоск, который крался очень плавно, не шоркая ногами, как будто они были на колесиках. Это чувство упрямо прилегло на его морщинистый лоб, как шляпа объяла и напряглась во влечении некоторого мазка. Он почти ничего не замечал кроме этого.
И вдруг перестал читать, что заслуживает почестей. И в эту минуту отчаянного и не самонадеянного вовсе шифрования, которое на самом деле звенело царапиной гениальности, которую он в себе признавал. В эту минуту к нему прискакало, стучась на ходу, вдохновение, которое было спровоцировано тщедушным оголением всей его сути. Мне прислали оповещение, что он номинирован на премию «Лучший поэт» - трезвон и гул в ушах, костяного цвета руки, которые вздымались вверх так теоретически, но с успехом в голове. С ритмизированной конвульсией в пляске соития с концепцией сношения своего признания. Он восхитился собственными трудами, которые теперь светились солнцем помпезным и высокомерным. Александр даже на время писать перестал. Так как ему был нужен только один штрих. Возвыситься над прерогативой своего становления. Ощутить баланс между реалиями субъективными и объективным миром. Его убеждения, что он является гением сейчас прикосновением к кнопке на клавиатуре. Одним клочком, прядью волос, которая упала на кнопочку «отправить». Его жизнь изменилась, а никто этого даже не заметил. Свисто-падение, грохот все разнесло его по щелчку. Он внезапно осилил себя и одновременно стал гигантским, таким раздутым от напыщенности. Что презрение к обычному среднему классу стало для него apriori, как будто уже родился с таким внушением в отношении классических и ниже людей. Он рассек границы и стал заунывным писакой. Он писал, и писал. Его поэтика близилась к нулю, так как муза отстала, поникла. Он теперь не повысил свое iq – нет, оно было ни к чему, ведь я поэт, а логическое и сверяющее мышление стало рассыпаться. Он успешно писал и даже не осознавал, что пишет. Слова сами выходили, открывая дверь настежь, опираясь только на свои ноги. Целые предложения строились из скупого набора словечек, жаждущих силиконовые трепетания и волнения для написания. Но он писал, несмотря на некоторый расплывшийся гул, распространившийся майонезом, размазанным по всей территории. Рабочий класс, как бы отмененный жил в душе Юрия Сергеевича. Бойкий класс, но отупленный и закоченелый от религии, супермаркетов, жилищ, обставленных только по нужде использования. Он рьяно отрицал их существование с ссылкой на то, что именно они как раз-таки находятся повсеместно. Так же тяжело ему было! Когда людишки пялятся – иногда из любопытства, что очень редко, чаще из-за злобы, чтобы посоперничать непроизвольно взглядами, или осудить за его внешний эксцентричный, чудаковатый неприлежный вид. Тормозом для них является только, только, только безумие, проявленное настороженно, но с изыском. Кропотливо это не получится, тем не менее, нужно привыкнуть к этим выбросам. О чем я говорю? – вызывание испуга, резким топотом, но как бы не нарваться на драку. Чертовски умно их отвергать-пугать, бросаться как мусор в жбан, резко, стервозно и неряшлив, как неупакованная первая идея. Может ему и казалось, что он перебинтовывает поэзию, но не меняет ее изнутри. Борьба лаконичная и подыгрывающие пальчики на ногах, любовь надоела. Тем более я постоянно грублю. Это сводит его с ума. Но он ждет воплощения, любви миллионов. Чтобы затмить меня. Это не предательство, так как он не хочет меня. Это сношение не совсем галантное.
Психиатр молвит:
- Как в такой достойный момент высшей пышности и красоты, такое мгновение прекрасное, меня! Меня наградят медалью! Меня! И я ответил просто: «поздравляю!» и все. Представляете? Возможно эта неуместная сдержанность и была проявлением скрытой любви. Ведь такая реакция слишком сухая. Слишком! Здесь обнаруживается какая-то скрытность и боязнь собственных очень сильных чувств…
я оказался прав. Он расплакалась, когда узнал об этом, такое счастье его укусило, что он не находила себе места…
Но зачем же эту прелесть скрывать? Какой смирный оплакивающий и не прощающий вовсе тон. Что с этим барахлом делать? Какое-то поздравление и не более. Зачем так себя вести?
Я возмужал? Чувствую себя храбрецом, чтобы так по-хамски ответить. Думает, что проломил брешь в мироздание? Что же это? Выпад? Столкновение его со стеной своих ощущений? Это на него не похоже. Видимо событие это погрузило его в возбуждение, которого он стыдится и ничего не может с собой поделать. Но это дает ему силы выровняться – прийти в себя! Худым ответом я вскружил ему голову, но и себя восстановил. Опрятность мне к лицу. Он старается! Меня тоже можно понять. Борется со своими чувствами.
Но что же делать Юрию Сергеевичу, который не понимает этого во всей полноте, а только предполагает? И то, что я пишу безымянно – есть приговор к смерти. Да, я пишу безымянно, так как он тоже пишет безымянно – не называет меня по имени теперь, а только бросает, и бросает всякие истории. Я их читаю, но только вот с предвзятостью. С лихим адреналином и переворотом. Управляющая динамика тут ни к чему не приведет. Чтобы вы не говорили. Мы оба друг от друга скрывают настоящие чувства.
Юрий Сергеевич стал мыть руки по нескольку раз в день, так как они кажутся ему липкими. Он зачастил. Как и я, он стал примирять на себя разное прочее зацикливание. Кажущийся невнятный смысл с приговаривающими мыслями-червями в унисон с однобокостью презентабельности и уныния.
- Как же мне напеть эту композицию Моцарта? Как же так сделать?
Это заботило его больше, чем я. Только разве что контакт с мною прояснял ситуацию. Контакт должен быть чаще. Но так не положено. Хотя он и предлагает мне бесплатное лечение. Он не приходит.      
Но вернемся к получению этой премии:
Редукция течения мелодичности разумеет профилактику подлинности, которую он тщательно прошел, дразнясь фешенебельными тактиками по поручению моему, тактиками, пускающими его в процесс оттачивания навыков и знойного томления, которое сопутствует его упражнениям в философии. Валеты, дамы, король и джокер – ничто не сравнится с его умением исчислять чувства и превращать их в абстракции, стилизованные под изображения – узоры, карикатуры – впрочем любая бурная гамма становилась для него схематичной. Перепитии страстей для него как рыбалка, тающая в объятиях примирения. Нет никакой голливудской системы, стопки курьезов. Он персона, нажившая богатство вожделения платонического характера. Всякий линейный придаток искушает своей измеримостью. А журчащий поток есть еще более измеримая данность. Вторжение страстей есть новая формула. Эволюция. И это не комизм. Ничего подобного. Его сомнабулистический склад ума с взъерошенностью творческого начала, в утопании новинок, которые приходят к нему безответственно и рывком, не отнимая козыря в расчетах, не ошибочных и не практичных, но приложимых к сотворению чего-то по ту сторону рая. Он амбивалентен, тем не менее озарения не дающие спуску вторгаются под видом чужих в некотором слащавом зацикливании. Сначала перхоть слов, отдельные слова и выдвигается целая груда ароматности. Этот писк моды на вторжение новизны был всегда. Это не писк, это течение моды. Стервятником рвущий осенние листы, которые срывает и заглатывает в познании эмперическом. Эндогенный процесс, который развил с одной стороны диагноз шизотипического расстройства, о котором известно только его коллеге, с ним он беседовал.Мне все-таки поставили диагноз шизотипическое расстройство личности. Разве что отрывочное конспектирование отдельных фрагментов было не так абстрактно. Фикция, которую надо преумножить, разлагается на глазах, он работает над ней месяцами, а кто поймет, что это не подлинник сразу. Расстройство заключается в том, что он не умопомрачительный, но и не застенчивый в выполнении собственного заказа. Томография мозга не обеспечит выявление какого-то дара. Ничто на свете его не выявит механически. Только птица вольная и далекого полета – человек с такой характеристикой. Внезапное изумление, приходящее к нему, не унылому, задравшему свой зад, маркетологу, не написавшего даже в свой дневник ни одной запятой. Он говорит: «нет» и такое ощущение возникает, что он прорезает какую-то емкость, которая также абстрактна, тем не менее все абстрактно в ощущении внутри его головы. Но эта емкость более натуральна, хотя нет это слово не так подходит, поскольку оно придает некоторую материальность, близкую к открытию, но это очерченная объемность некоторыми шпагатами, а внутри ее жир, прячется безумно. Без умолку строчит он прототип этой организационной машины, которая вовсе без всяких прочих изюминок, но сдавливает мозг и дает понять, что грызущее затмение есть озарение, которое бьется в припадках. Неужели эта стремительная дамочка, чью выпуклость во внутрь мы ощутили есть новшество?
Одиночное времяпрепровождение становится сосулькой, которая вроде бы острая, но стоит поднажать теплу, и она начнет мягко капать. Никак никого не поранив, никакой царапины ударяющей и шипящей, но мочит кожу, волосы там, где не надо. Этот опыт одиночества доставил ему возможность писать, даже когда нечего писать. Он тонул в акробатических движениях, которые он создал сам, поздравляя себя с внутривенным ажиотажем.
Воображаемое становление с предполагаемым счастливым концом – грезы мои о будущем, о своем преемственном положении, которое нарядит его во все нескончаемые годы в один миг. Он получит премию. Черт. Это же просто и сложно одновременно. И как это разъединить есть ультиматум.
Когда я красовался аппетитнейшими, но беспомощными накручиваниями языка, подкидывала одно, другое в некоторой песне, он отшатнулся, такое эпизодическое мировоззрение, в котором она хронологически уверена, и с гигантской полемикой в творчестве рассуждает о своих мотивах. Это можно было бы разглядывать через прибор. Рывок мой пощекотал ЮриюСергеевичу ноздри, поскольку тот унюхал воздух из моего рта. Она так вопил и дышал при этом глубоко. Жадно хлопнул себя по ноге, и эта авантюра не прекратилась крахом ее достоинства в воплощении ее истеричкой. Нет. Он, чтобы компенсировать свою пассивность тоже приударил. Так что даже его затылочное доли заговорили. Все было локализовано, но широта уходила в глубь по шестую сторону объемности. Накал этих страстей распухал на глазах всех. Исключительность и повседневность – и то, и другое выдрессировано.  Дефицит спокойствия давал знание мелодичности плохого тона. Базис этого прервался в потоке сознания. Категориальный бред слышал он от него Какое-то замешательство, смятение. Склонность к парадоксам и проказам на консультации. Это фиксировалось автоматически как при фото. Никакой успокоительной процедуры нельзя было придумать, эти пятнышка морочили ему голову.  Пристойно ничего не разглашалось. Это было головоломкой, поскольку произошло внезапно. Она боролась за возвращение утраченных способностей с неукротимым упорством обреченного.
Им завладела амурная болезнь, без попечительства слюнявого, дергающегося поцелуя. Поползновения эти коротко сдержанные и чистые. Но что значит чистые, разве что очищенные от чего-то, от бархата, который выпячивает рыхлости, выпуклости, которые убирают мощь кривизны оголенной, очень гладкую. Инкубационный период зарождения любви самый быстрый из всех появлений на свет. Он парил на крыльях мыслей и чувств, окруженный горем и тусклыми копиями отождествления себя с верховенствующими ощущениями в отношении всяких барочных художеств с грезами о любви и фантасмагориями учащенными – сплошное наслаждение – кажется. Тщание, оскудение тона и чувств поражают. Он находится в вечном человеческом соблазне поддаться роскошному обману. Разглядеть правду ему не подвластно, хотя я догадывался. Фундаментальный пробел рухнул между ними. Он только опасается этой взбунтовавшейся физиологии. Любовные метастазы – скрыты монстры этой болезни. Изобретательность никак не поможет. Наклонная фигура мчится прямо в стену. Это как пощипывание за шею очень лестно. Несмотря на то, что он подтянут и красив, не смог овладеть и функционирование стало сплошным угнетением. Непритязательный момент понимания, что это все дудки! И любовь можно разрушить! Громко тикающие дудки! Тренировка своих чувств опирается на заманчивость воскреснуть. Рефлекс отомстить не срабатывает. Он пудрится как несносный и пендюрится и пендюрится. Порция неугомонного выпячивания. Он есть стрела Зенона- никогда не долетает до цели. У меня правда странный грим – нелепое отсутствие губной помады. Сетует он. Изнурительные усилия никак ее не притянут. Даже если он умолял в тревоги и растерянности. Деперсонализация, ухищрения…тем более ее сверхъестественное чутье, фальшь тона и ритма легко раскусит эту зияюще-гротескную клоунаду. Бесконечное уныние и покорность судьбе – кажется, что это единственное пожелание мое. Духовная инвалидность. Восприимчивость косая. Возможен микроинсульт. Юмовская пена ползет у него в голове. Ампутация ощущения раскованно трепещет. Утолщается патология его любви.
- Почему прежде существует вещь, а не ее сущность в нашем восприятии?    
- Закон всеобщности» или закон больших чисел подвергает антикритике целое население континентов, которые разве что правильно функционируют на придатке, уровне кухни, но являются простыми прозрачными сгустками кодексов, потому исправно действуют. Что если большинство больны, в том смысле, что они обветриваются всякий раз, когда приходит дуновение и становятся мышами в мышеловке, так как подопытные крысы всегда нужны. Они необходимы. Большинство, часть человечества являются непроявленными больными – кассиры, продавцы, библиотекари, поскольку их рассудок, воля, представление, чувственность не реагируют и не циркулируют как нужно для развития полноценного человечества. Что если «проявленно» в отношении «закона общности» больные с неврозом, психозом и прочими альтернативами являются больными, но кроме этого негениальные тормозы вселенной – люди инстинктивные есть приостановление всемирного двигателя.
Говорил он с нервозностью и широкими жестами, он наконец-то отклеился от меня, стал одиноким волком, хотя если не подпитывать грезы – они тают, касается не всех мечт, так как это слишком просто. А вылечится от любви возможно только замещением.
Или другая теория Юрия Сергеевича, записанная в его тетради и расшифрованная мною:
Симптомы с острым намеком на повторение вызывают ажиотаж уверенности в их сторону. Эти показатели чаще всего очень явные, но сырые по сути. Например, смотрение одного и того же фильма несколько раз, больше чем десять раз, никак не приглушают его одаренность, скорее воспитывают, но не прямолинейно, они озадачены наперекосяк. Просмотр фильма по многу раз – «терапия отождествления» - есть колоссальное открытие тайников, разрешение кроссвордов моей души, он дает раскрепощение и открывает начало для нового введения, новых перспектив, так как он тянется к нему и происходит искушение, которое влечет дальнейшее становление. Так что он может успешно не думать, когда за него размышляет кто-то еще. Этот кто-то, естественно содержится у меня в голове. Оно посылает причудливые формы, когда этого он не ждет вовсе. Когда он напрочь забыл о заботах. Зияющее вдохновение мчится со скоростью, огромной скоростью. Протягивание жалоб на это благородное дело, рассуждение, что так можно сойти с ума, если посвящать себя только одному делу. Писать ночи напролет, писать и писать – также становится другом болезни с толком и основными квинтэссенциями субъективного восприятия мира.
Несчастие, укрощение происходит из-за нетерпеливого воплощения зрелого, уже набухшего разума, через критику и синтез проскакивает кривой зуб – находка белого цвета, луч, который свернулся в объект, кажущимся именно интегральным, который можно разорвать и получить необъятное равенство, которое скрывает все обилие одинаковости. Единое сплетение преображений. Я ритмично взялся за приседания и отлил на фоне немного воды в бутылку. Использовал ее как усиление мучений, чтобы придать глобальную осторожность схематического разветвления жизни, которая сует всякую прочую дребедень под нос, и требует разбирательства. Анна же страдает меньше меня, гораздо меньше. Несмотря на психическое расстройство, она клинически действует под забвением утилитарным. Тогда как он устойчив, в том смысле, что действует алгебраически, с расчетами на гонение всяких пристрастий для выживания, он мчится прямо в стену, желая того. Стоп будет красочный и он это осознает. Манифест, прожигающий стремительность апофеоза искрометного.
Такие базисы откровения рекомендованы для «лечебницы влюбленных», когда кто-то начинает писать – это становится засыпанием старого, и превозношением новых даров.
Надо ему прийти в себя. Не стоит же опровергаться тоской. Хотя обобщение и систематизирование приносит и разграничение подобий, кроме их слияния сладкого, растопыриваются кроме того части, которыми овладело обобщение. Они прятались так хитро, но внезапно спохватились, умеренно продолжив соединяться и сверяться. Так от одного чувства можно перескочить на другое и привлечь его внимание.

Так я не расторопно перемешивал в сознании опыт когда-то выдуманного впечатления от психитара со своими вымышленными друзьями, так я жил, так и умру.


Рецензии