Человек со свойствами 10

* * *
...не отпустило, хотя го... под кожей ладо... один и тот же зу... ­подойти сза... в руки её гру... лишить свобо... испытать её сопротив­ление и покорность между мной и фаянсовой...
...все эти годы, не старея...
...не изменив позы...
...не опростав улыбки...
...ожидая, когда же я, наконец...
Что?
Что она хотела сказать своим молчанием?
Или своей демонстративной небоязнью смерти, заигрывая с земным притяжением в условиях набранной высоты и крейсерской ­скорости аэробуса Lufthansa: «Ну упадёт самолёт, ну и что?»
Что?
— что...
Понимала, что встретила, что любит, что слишком поздно...
А пошлости?
Что она хотела доказать?..
Почему говорила так много пошлостей?
Спустя двенадцать лет уверяет, что это от давнего и окончатель­ного неверия в себя.

(ИЗ ТЕЛЕФОННОГО РАЗГОВОРА)

—Когда я ходила смотреть кино или спектакль... и потом, знаешь, потом все выходят... и... в толпе выходят из зала... да? Ну и кто-то обменивается там... кто-то говорит там... все обмениваются... кто-то говорит там — я этих актёров знаю... другие говорят, ой... что спектакль о том-то и о том-то... да... кто... ну о важном, кто не о... кто о неважном, кто о ерунде... вот... кто там о костюмах... а я молчала... если я вот там... тот, с кем я шла, или та... не важно... ээээ... пытался завести какой-то разговор... я не высказывала своего мнения... эээээ... потому что я боялась, что его услышат другие...
— И?.. и что будет?..
— Они поду...
— Будет стыдно?
— Да... они подумают, что я там какая-то дура или что... ну, какой-то непонятный стыд — что подумают другие... обо мне... и что они меня оценят... очень низко... по сравнению с собой... они все такие умные, они все что-то знают...
— Ну, у тебя, судя по всему, самооценка была крайне низкая, заниженная...
— Крайне низкая, да... ниже уровня... ээээ... этой самой мостовой... до которой меня доравнивали... вот... и поэтому я начинала с ответов... с... верных ответов... с правильных, которые давал мир.

Она всегда начинала с правильных ответов.
А правильные — это общепринятые.
Правильные — это те, что усвоены, а не найдены, зазубрены ­наи­зусть, а не добыты личным усилием.
Правильные — это те, что подсмотрены в конце задачника, те, что повторяешь, даже и не будучи согласен, не будучи уверен... самостоятельно не решив задачку.
Бедная моя!
Слабая душа.
Пташка, которой ещё в детстве свернули её милую головку.
Вот и спит лицом в подушку, похожая на мёртвую ласточку.
Её дыхания не слышно.
Её сон беззвучен... он безупречен.
Безупречно похож на смерть.

А когда дошло до «подойти сзади» и сделать то, что столько лет напоминало о себе периодическим зудом в ладонях, всё, конечно, сложилось совсем иначе.
Она вышла из такси в мёрзкую, как стекловата, январскую тьму московского вечера, только что подкатив из Шереметьево-2, куда её кинуло от Франкфурта-на-Майне до Москвы, наверно, всё той же Lufthans’ой, что когда-то доставила нас троих в Венецию. Ещё из ­освещённого салона на меня глянуло давно знакомое, немножко ­перепуганное лицо Дины, но опять какое-то не то, непривычное. ­Вместо аккуратного каре его обрамляли длинные пряди густых и ­тяжёлых волос. Заведьмилась, что ли?
водитель —
багажник —
он вынул чемодан —
я рассчитался —
железная дверь —
магнитный ключ —
мызганный подъезд —
шарпаный лифт —
пятый этаж —
мы вошли в квартиру.
Всё было натянуто нервами, перекручено смущением, запугано худшими предчувствиями, гангренозно передавлено иссохшей пуповиной двенадцати упущенных лет. Её с морозу лицо не отвечало моим губам, и сам я ничего не чувствовал... только гладкую кожу и лёгкий пушок.
Поцелуи не достигали дна.
Наша плоть ещё не встретилась.
Слишком долго оба жили в хорошо скрытом от себя ожидании встречи, и теперь ужас события выключил осязание.
Два человека, никогда не прикасавшиеся друг к другу, встретились спустя двенадцать лет и принялись целоваться.
От лёгкой дурноты хотелось спать.
Нет, бесполезно — я отпустил её, — губами бесполезно...
Она стала распаковывать чемодан, спросила глазами — куда ­всякую дамскую тряпь? Я указал на спальню, и она посмотрела на меня долгим взглядом без кокетства, без двусмысленности, с заботой и вопросом в глазах.
— Да-да, можно!..
Это была не её спальня.
И не моя...
Наша — моя и моей Ирины, с которой я был тогда, с которой продолжаю быть и теперь, которая наблюдала всё, что не произошло между мною и Диной двенадцать лет назад во Франкфурте, которая знала, что Дина вновь объявилась, которая позволила произойти ­всему тому, что должно было произойти сейчас.
Да что там... она позволила и Светочку.
Именно Светочку...
Но не возражала и против Дины.
Распутники?
Куда ни ткни, распутье.
Или распутица?
Наверно, это вот ничеанское Zweisamkeit — что-то глубоко нездоровое, вредное. Оно всему свету, включая и общественную мораль, показывает фигу, язык ещё может показать. Никакого нет на это Zweisamkeit ни законодательства, ни управы!
Взяла и уехала, а?!
Жена!
И оставила мне свободной эту процедурную, уклончиво именуемую спальней.
Нееет, спальня — это не там, где спят, — спят где угодно, — а там, где законно спят после самого важного действа (впрочем, и его совершают где угодно!), дающего смертной юдоли практически всё: сладость заветного чувства, надежду на супружеское долголетие, регулярное тепло, периодическое самоутверждение, проблематическую уверенность, сомнительный покой, а также подозрения, ревность, терзания, злые сны и злую бессонницу — всё самое желанное и самое несносное...
В двух словах — оргазм и маразм.
...которая позволила...
И это далеко не всё, что она позволила.

(ИЗ ТЕЛЕФОННОГО РАЗГОВОРА)

— Ира всегда такая... ммм... я её... я её запомнила очень ­энергичной, очень оживлённой иии... она вот... у неё... она когда говорит, она сияет на тебя...
Ира.
Когда-то мне казалось, что я понимаю эту женщину.
Понимаю, почему она — красивая, умная, сильная — выбрала меня, почему оставалась со мной, несмотря на то что знала: у меня никогда не будет денег, есть ещё женщина, а будут и другие.
Когда мы познакомились с ней, мне было 34, ей 30.
Когда она пришла отнять меня у первой моей жены, ей было 34, мне 38.
Когда она увезла меня на Запад, мне было почти 40.
Теперь мне под 60 — «без малого много».
Она всё ещё со мной.
Прежде это не вызывало вопросов.
Я был уверен в себе, видел себя талантливым и интересным, а её женские чувства предполагали именно этот базовый набор мужских качеств. Ну, плюс аморальность полового поведения, дававшая иногда зайтись дыханию женщины. Мы были близки телесно, и она оказалась действительно близкая... самая близкая тёплым телом пылания, самая понимающая, самая взаимная и искренняя в способности любить всё моё, открываться мне всюду, куда я желал войти. Не просьбами (исключено!), не насилием (исключено!), а свободною волей и старанием своей внимательной женской чувственности дававшая мне то, чего желала моя органика, исковерканная сладострастием, эксгибиционизмом и ленью.
Давал ли я ей?..
Бессмысленный вопрос!
Однозначный отрицательный ответ мужчина получает в тот момент, когда женщина уходит от него, однозначный положительный — никогда, ибо осторожность элементарного благоразумия всегда остав­ляет сомнение.
Я б даже сказал, предусматривает!
Мы были едины душевно, мы и остались едины душевно, нас волнуют одни и те же проблемы, одни и те же стихи, одна и та же музыка, нас пленяет один и тот же Вермейер.
Из одного и того же Дельфта.
У нас с ней было всё, и...
...но, как трактует одна из написанных мною книг, мужчина в видовом своём большинстве не имеет духовных ресурсов целостной идентификации даже с самым ценным, самым выстраданным своим избранием. Меня эта хворь гнетёт нешутошно, я тяжёлый хроник безлюбовной нежности.
На воззвание книги «Левит» (19, 18): «...возлюбиши бли;жняго своего яко самъ себе», я, урождённый Левит, вынужден ответить: я;ко с;мъ себе я могу возлюбиши токмо самъ себе!
Нет-нет, не покаянье!..
Констатация.
Фёдр Михалыч, один из главных распутников и бичевателей ­русского распутства, обзывал таких, как я, сладострастниками, а Дант без разговору метал нашего брата во второй круг своей концентрической адомясорубки. Что я не сделался бабник, так тому причиной лишь моя робость, слабодушие гордеца, хрупкий пуризм эстета, лень.
Вот ведь, а! И слабость от чего-то спасает!
Хм, даже знаю, от чего...
От полноты жизни.
И от опустошённости.
Не сумел я удержать всё... не сберёг целость.
Теперь у нас с ней не всё, и всё равно у нас с нею больше, чем у меня с любой другой.
Только одна, по сути, проблема — вопросы.
Они возникали и множились по мере того, как я терял интерес к самому себе, терял уверенность в своей талантливости и значительности, а терял я её виртуально... как-то одним, но очень болезненным боком, и всё тише звучала большая общая музыка, которую я с юности носил в себе и хранил. Хвор;я, душа моя утрачивала само­влюблённость, а уж хуже этого... Годы разнообразного творчества не породили прочной обратной связи ни с читателем, ни со зрителем, ни со слушателем, хотя наверняка все они где-то есть. Есть, видимо, но до меня их животворящий глас не долетает. А вопросы... те, что множились в смертоносном воздухе времени... — ну вот хоть эти три:
1. зачем я ей?
2. что держит её около меня?
3. почему она — отличная пловчиха — до сих пор не бросила вёсла этой полузатонувшей лодки, которой имя «я» и которой уже давненько пора на дно, потому что — ни злата, ни славы, ни даже само­любия — одна потерянность в никем не подтверждённых претензиях на гениальность?
—;Да-да, можно! — и почти перестал думать о жене, которая уже не в первый раз оставляет меня на свободную волю «моих» женщин.
Перестал...
Тут же, на-зло-ко-злу, вновь пришло на ум, что, собственно, воля-то в данном случае даровалась другой... вовсе не той, что стояла передо мной с вопросом в глазах: «А можно мне в эту спальню?»


Жизнь проходит там, где проходит.
Где Бог догадал.
А счастливы ль они (вы) там, где проходит их (ваша) жизнь... это зависит от того, что у Бога на уме было в час догадки.
Сиречь, ни от чего не зависит.
То есть зависит от всего.
Но ничем не оправдывается.
И не объясняется.
Вот догадал Бог и всё, и как хочешь... sono cazzi tuoi !
Мальчика догадал Бог родиться на окраине русской равнины — этой раны, расползшейся на полмира, воспетой целым отрядом славянословов, прослывших классиками, сочившейся мутной сукровицей из-под мшистого камня грозных русских самодержавий с их опричными бандами, пока она — рана сия — не превратилась в безбрежное искусственное народохранилище.
Еврейскому мальчику?
Рождения 1950 года?
В России?..
...на окраинах?
— уй, майнэ йидышэ мама!.. ну, это ж просто гвалт!
А где ж ещё?
В Германии, что ль?
Там под пение нюрнбергских майстерзингеров уже завершилось то, что евреи назвали Шоа или катастрофой. Недобитое еврейство стало... ну или должно было стать неприкасаемой священной коровой, несмываемым позором немцев и бременем германской вины, открыто признанной всеми, в том числе и самими немцами, которым американцы старательно помогали раскаиваться. На Москве, правда, к этому времени уже тоже в основном — за вычетом дела врачей — кончился еврейский погром, который именовался не «окончательным решением еврейского вопроса», а всенародной «борьбой с космополитами». Покаяние за попытку «окончательного решения» совершилось, а вот за «борьбу с космополитами» и до сих пор нет.
Не каются, даже если икается.
Понять можно... евреи — это ж просто какое-то покарание не­бесное.
Исайя Солженицын — мудрец и пророк — два тома истратил на то, чтобы доказать другим и себе самому, что так не думает.

* * *

Светочка повезла мальчика на Ленинские горы.
Ничего более смешного и неуместного не придумаешь.
Уселся молча с ней рядом в машину.
Положил левую руку ей на затылок.
Слабое изумление и протест...
Придержал в ладони, пошевелив пальцами, приласкал незнакомую кожу.
Она вела свой «Део» по Москве.
А он в том же «Део» ехал мимо Москвы.
Его везли сквозь чуждое и уродливое для отвыкшего взора пространство, бесчеловечно-огромное, бессмысленно — как всякий ­мегаполис — кипевшее мобилями, людом, грязью, пылью...
—;за сод;мами гом;рры —
В два года московских каникул мальчик так и не привык к этому уродливому чудищу. Он обитал в Москве, укрывшись в маленьком прямоугольном мирке справа от склеротической, вечно грозящей тромбом, жилы 1-й Тверской-Ямской, в скрещениях улочек 2-й, 3-й и 4-й Тверских-Ямских, Фадеева, Чаянова, Миусской, Лесной... Миусских, Лесных и Новолесных переулков, где толпились, ночевали и иногда медленно плавали пустые троллейбусы, напоминавшие ему «Июльский дождь». Весь этот мирок его укрытия несимметрично ­центрировался Миусской площадью. Там был милый скверик, в котором жили молодые и не очень молодые липы, а под их подвижной тенью предлагали ему взаимность добрые деревянные скамеечки. Днями он кружил по этим улочкам, сидел в этом скверике, благодарный судьбе за то, что и в этом дурдоме, который русские песенно ­кличут «дорогая моя столица, золотая моя Москва», судьба великодушно послала ему утишье почти безлюдных тротуаров и ровное дыхание неспешных прогулок. Здесь ему являлись ответы на давно порезавшие его чувства, ответы странные, словно знавшие, что он именно сюда за ними придёт.
(ИЗ ДНЕВНИКА)
Случай со мной сегодня...
Сел я по обычаю на скамеечку в московском сквере. Солнечный вечер, ну, понятно, грязь вокруг, а зато и зелень... и дети, визгом своим непременным отмечающие мгновение мира и спокойствия. И всё как будто бы хорошо, и я в моей обычной позе соглядатая. Но вот наплыли облачка, стало пасмурно, и я почувствовал необъяснимое облегчение. Оттого, что солнце ушло.
Даже липы на ветерке как-то интимней, добрей закачались. 
И тут я вспомнил... да, я вспомнил! Ведь я не любил, даже ненавидел яркие солнечные дни, пока жил в этом мире. Всю мою юность я страдал от солнца, предпочитал тень, а в идеале — пасмурную мягкую погоду. Она давала мне какое-то чувство защищённости, в то время как солнце меня терзало, оголяло... даже обдирало кожу (если она у меня вообще есть).
За десять лет в Италии я влюбился в солнце, я познал в нём ­соприсутствие Богу. И это несмотря на испепеляющую италийскую жару. Солнце Италии — совсем иное солнце. Я это понял сегодня, когда испытал давно забытое чувство облегчения от ­наплывших на Москву облачков.
Что ж это такое?
Что ж... Россия страна не для солнца?
Или это какой-то мой персональный психоз?
Как бы то ни было, тому, что чувства мои не сиюминутны и ­неподдельны, свидетель есть... стих в прозе, который я написал в начале 80-х, то есть примерно за пятнадцать лет до того, как ошарашенный сбывшимся несбыточным, в первый раз ­ступил на землю Италии.

СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ

Глядя сощуренно в солнечный день, я предчувствую ­скорую смерть!
С детства испуган.......
Отчего?
Есть сталь беспощадная в восторженной синеве, есть жестокое безучастие праздника в трепете сказочно-жёлтой листвы.
На ветру дрожит весь этот сине-золотой мираж, в нём прерывисто бьётся перетруженное сердце последних щедрот, и алюминий осиновый так зримо звенит, хотя лишь шуршит на самом деле.
Равнодушный ко всему интимному в нас, глухой к нашей грусти, несоразмерный пределу человечьего вдоха, безликий и совершенный, — ты обрушиваешься на меня тысячей чум и вене­цианских карнавалов...
сверкающее возмездие,
укор слепящий,
разбуженный дракон!
Ты пугаешь надеждой и резвостью птиц, грозишь сердцу острыми, как иглы, тенями заката...
Растерянно глядя в тебя, солнечный день, я ощущаю близкую исчерпанность, безнадежность долететь и коснуться до всего несбывшегося, уснувшего... позабытого. Своим пламенем ты высвечиваешь из тьмы моих недр египетскую улыбку надви­гающегося финала.

Так написал я когда-то давно... с тех пор я пережил не ­только десятилетия, но и страны, дотоле невиданные, и языки, дотоле неслыханные... и солнце, дотоле неведомое.
И вот теперь мною овладевает тёмное подозрение. Неужели это ­нежелание солнца в России, даже страх перед ним — ­неужели это как-то связано с боязнью надеяться?
В России нельзя надеяться?..
Неужели такое может быть?
Неужели Саврасовы «Грачи» и есть раз и навсегда угаданная Россия: грязная оттепель, пасмурь... и  никакой надежды в землистом небе. А как же Левитан с его солнцем, вечерним, проникновенно закатным в «Тихой обители» и совершенно барбизонским, полдневным — в его «Озере»? Над вечным-то покоем у него всё-таки серые тучи, свинец небесный над кладбищенскими крестами.

* * *

Стихи, уже несколько лет как покинувшие, вдруг милостиво ­возвращались к мальчику:

Москва мертва, троллейбусы молчат,
как штормом перевёрнутые барки.
В позеленевшем от июля парке
два нежных детских голоса звучат.

Всё было здесь, и всё могло быть здесь.
Что было — ничего теперь не значит,
а что могло быть — безотчётно плачет,
себя не пережившее поднесь.

Развязка где-то рядом, в переулке!
Состав спектакля собран, вечер тих.
Спасибо незатейливой прогулке:
банальность — тоже жизнь,
страх — тоже стих.

«L’amore, la passione... sono ovunque! In ogni essere, in ogni sesso...» — то ли очень умная, то ли очень глупая фраза из фильма позднего ­Мауро Болоньини, — «Любовь, страсть... они везде! В любом существе любого пола...».
Скорей, банальная.
Если мудрость бывает банальна.

* * *

Мальчик не заметил, как они оказались у хрестоматийной ба­люстрады, с которой без выходных и перерывов на обед открыт самый наскучивший вид на Москва-реку и Лужники, у которой традиционно фотографируются молодожёны и встречают рассвет выпускники.
Давным-давно, ещё вправду мальчиком, когда пробовал вырваться из окраинного своего аборигенства и стать московским студентом, он гулял там, внизу, на скатах Воробьёвых. Топтал тропинки сквозь не слишком густой кустарник и сидел на грубо сколоченной лавочке — не один топтал и не один сидел, а с первой своей женщиной. И тогда всё было страшно, было впервые, было табу. Юность, подставленная ливням новизны, вдыхала хилую московскую зелень, запахи женщины, тревожное ощущение близости будущего.
Светочка бросила руль и... теперь уже не вспомнишь точно!
Примерно так: тринадцать лет прожила в браке, оставила мужа (надоел), живёт теперь с мамой и очень агрессивным дымчатым котом Семёном, которого и приласкать-то толком нельзя, а уж на руки брать... и вовсе забудь, окровавит!
Про маму он уже знал, а остальное было невыразительно, не­интересно. Стандартная скучная судьба. Одно запало: про детство, про аккордеон, на котором её обучали и который ей, махонькой, помогали растягивать мама с папой, так был он тяжёл и так была она слаба...
Вдруг прямо в глаза с каким-то необъяснимым вызовом: «А в молодости красавица была!»
Он понял.
Не сразу, но понял — это не вызов, это отчаяние стремительно уходящей красоты.
И убрал руку с её затылка.
Сидеть было неловко, жарко.
К поцелую она была явно не готова, а продолжать просто держать её за шейку... становилось уже нелепо.
—;Ты и сейчас красавица! — соврал он.
Нет перед ним была не красавица, а женщина на пике уже окончательно сегодняшней красоты, на том страшном рубеже неустроенной зрелости, у которого нету завтра, только куцый остаток исчезающего сегодня и долгое бесполезное вчера.
Лето казённо москвилось в казённом ломоносом шпиле.
Всё как всегда.
Как на плохих открытках... как на присяжных советских пейзажах.
Там Лужники... тут — кузница квалифицированных кадров для родины.
Странное это было сидение в машине... неудобное, принуждённое.
Потом она повезла мальчика домой.
Они говорили, почти не умолкая, но что вспомнишь теперь из ­разговоров с женщиной?
— А на все вопросы всё равно светофоров не хватит!
Она признала это своим трогательным, слабым, похожим на ­детский, голоском, близоруко всматриваясь в Москву сквозь лобовое, но при этом очень уверенно действуя газ-сцеплением и ручкой скоростей.
— Ты уже уходишь?
Она произнесла это совершенно нелогично, после того как уже простились, и он решился-таки в первый раз её поцеловать.
Трижды.
Держа её лицо.
Нет... не в губы — куда-то в уголок рта, в ямочку щеки и ещё чуть рядом.
В тире оценили бы как неплохую кучность.
Её очки слегка царапнули ему нос.
Потом он подался назад, не глядя нащупал замок двери, открыл его и попятился из неудобного салона.
Она подалась вслед за ним: «Ты уже уходишь?»
Домой.
А дома мальчику было плохо, хотя ведь никого не обманул, ничего не обещал.

* * *
День его рождения кончился, как всегда, безлюдно.
Иссякло осточертевшее 9-е июля.
Поздравили все.
По телефону.
В гости, слава богу, никого не было, и «большая летучая мышь» (так окрестили мальчика на одном интернет-форуме) «скрежетала зубами вампира» (оттуда же) без ненужных тостов и ложного пафоса.
Как, однако, чутки  люди!
Как мудры, как трогательно проницательны!
Этот день «вампир» прожил в мыслях о женщине, которой (не «с» которой, а вот именно «которой») очень хочет быть близок, и о том, что хотел бы из неё высосать.
Ну, вампир же...

* * *

— Я вам звонил, но мне сказали... вы ушли в книжный магазин!
— Да, я действительно был в книжном...
— Ага, я так и понял! У вас там, наверно, была презентация или...
— Ну, как вам сказать... что-то в этом роде.
Такой диалог.
А как объяснишь редкому поклоннику, зачем ещё, кроме пре­зентации, ходит в книжный магазин тот, кого поклонник считает писателем.
Магазин, магазин!
Сколько трепета и волнений, сколько м;ки нескладывающихся выражений, прелестного смущения...
И очарования.
И нервный смех, который честно пытается смущение прикрыть, но только ещё больше обнажает.
Подарок «иностранцу» — Воробьёвы горы.
Ты будешь всегда помнить этот странный «подарок», эту с трудом отысканную милой русской женщиной тему первого свиданья. Она не знала и знать не могла, что мальчик не ищет коротких путей к женскому лону, что, развернув шоколадку, он сначала слизывает с фольги.
...обоюдоявное нежелание покидать душный салон неудобной ­машины...
...обоюдотайное желание узнать друг друга взаимным внутренним контактом...
...обоюдоострая скованность контактов наружных...
...ни единой немучительной позы...
...ни единого слова, которое сберегло бы собственное значение...
...руки, о чём беседуют руки?..
Москва, обожжена... да нет, просто добросовестно выкрашена ­закатом в дурацкий цвет украинской революции.
И скорый... увы, слишком скорый путь домой...
Надежда на светофоры умерла первой — не хватит, не может ­хватить, изначально не могло... да и не ожидалось.
Ещё чуть-чуть встревоженной жизни, припаркованной у бровки... — жизни хрупкой, запуганной безнадежностью, затравленной соглядатаем-монастырём.
И один страшный поцелуй в ямочку на щеке, совсем близко ко рту...
Ну ладно-ладно — три!..
Чуть придержав её губами, разделишь на три эту пугливую скупость недоверия... разделишь, но рта ей так и не отворишь.
«Ты уже уходишь?»
«Нет, я ещё не пришёл!»

* * *

Через день мальчик снова пришёл к Светочке.
И она вновь усадила его в свою машину. Потом повернулась к нему и сказала, что сразу отвезёт его домой... — вечер у неё занят. Путь лежал через всё те же светофоры, но в этот раз их вышло даже слишком много, потому что молчание было единственным вопросом, повисшим духотой в плохо кондиционированном салоне «Део».
Притормозила в переулке Александра Невского у того самого По­дворья Валаамского монастыря, что завистливо подглядывал по­завчера их прощание.
— Понимаешь, в моей жизни всё неправильно... какой-то сексуальный беспредел!
И в нескольких словах вновь о крахе своего тринадцатилетнего брака, об одиночестве и о некоем друге, который буквально оживил её своей любовью, заботой, помощью всяческой, включая и материальную. Он женат (ну, а кто ж сомневается... все мы, мальчики-сластёны, давно женаты), обременён ребёнком, но продолжает быть рядом с ней, заботится, купил ей машину, дружит с её матерью... хаживает по субботам в гости на обед.
Сам факт рассказа удостоверял — любви к «другу по субботам» она не имеет. Не имеет любви, но имеет сознательную волю сохранять отношения, принципиально обуздав сексуальный — как она выразилась — беспредел.
— Так что ни твоей подругой, ни твоей любовницей я быть не могу! Прости, если я делаю тебе больно... ну, то есть... ты очень чувствительный, я знаю, ты очень интересный человек! Просто, если... я говорю то, что ты не хотел бы услышать...
И вдруг вне всякой последовательности:
— Мама меня всё пилит... иди замуж, иди замуж! А я бы пошла, если б позвали!
Мальчик смотрел прямо перед собой.
Сквозь лобовое стекло.
В незамысловатую перспективу Миусской площади.
Его глаза были пусты.
Не отражался в них великолепный о двадцати главах Алек­сандро-­Невский собор. А потому не отражался, что его — великий недострой времён княгини Елизаветы Фёдоровны — снесла хрущёвская чиновная погань, когда мальчику и девяти годочков ещё не исполнилось.
Вот и не отражался.
Вот и пусты глаза.
И перспектива незамысловата, а чё там... там чугунный люд ­какой-то маячит.
Потом он повернул к ней лицо, взял её руку, поднёс ко рту (она позволила, даже не попыталась отнять), едва дотронулся губами до сердцевинки маленькой ладошки и сказал с горечью, в искренности которой и сам бы не мог усомниться: «Значит, не хочешь меня, ­Светочка?»
— Не не хочу... не могу!
— Ну, прощевай тогда, милая моя женщина! Ты мне мила, а я тебе, похоже, даже насильно мил не стану...
И вышел из машины в солнечный московский вечер.
т ы  у ж е  у х о д и ш ь
н е т  я  е щ ё  н е  п р и ш ё л

И не понадобилось.
Возобладала трезвость, победило правильное.
А неправильное сжалось на дне сердца и оттуда из мокрой темноты (в непроглядной сердечной темноте кровь различима... ну разве что как мокрое) глядело глазами недобитого белька на поучительную и всё равно непонятную правильность решений.
Взвешенных слов.
Нет-нет, всё в лучшем виде!
Комар носа...
Она была морально безупречна.
Вся правильность, какая есть на этом свете... — вся на её стороне.
Ты, как всегда, — самый лучший, самый чувствительный, самый серьёзный и значительный, самый необыкновенный и требующий исключительной ответственности. С тобой нельзя как с другими, нельзя просто так, нельзя легкомысленно! И потому тебе достаётся одиночество, меньшего ты недостоин (...нет, вы только послушайте ламентации этого распоясавшегося престарелого мальчика, которого, между прочим, дома ждёт не просто жена, а лучшая, прекраснейшая женщина... самая незаслуженная на свете!).
Поэт, ты — царь? — ну так живи-таки один!
Жуть берёт, как подумаешь, что и сам он — истинный царь и весёлый мудрец Александр Сергеич — угодил в эту лебединую западню, в этот медвежий капкан добропорядочного равнодушия, замаскированный под первую красавицу императорского двора.
Живи один!
Скосят без тебя всю траву на дачах... без тебя соединятся и разъ­единятся...
Без тебя и без любви...
Со знанием дела и сознанием непоколебленной добропорядоч­ности.

(ИЗ ДНЕВНИКА)

Она стартанула не сразу.
Дала мне время перейти через улицу, чтобы пощадить... не демонстрировать.
Милая моя, желанная моя... я благодарю тебя за такт, но всё равно демонстративен этот твой отъезд.
А демонстративная мудрая правильность не мудра, и потому носить тебе её долго... ой, долго под грудью. Как счастливо не угодивший в сердце, но на постоянно прописавшийся вблизи него осколок гранаты.
И всё у тебя будет хорошо.
И у меня.
Но у нас с тобой ничего...
...у нас с тобой — ничего не будет.
Видишь ли, детка: правильно поступить — не всегда ­автоматически означает — поступить правильно.

* * *

Сердце порой мешает поступить правильно не потому, что не ­знает как, а потому, что знает.
Так закончился тот июль для мальчика и для Светочки.
Бог весть, как она там... плакала ли... сырела ль её подушка?
Да вряд ли!
Хотя это была бы единственная влага, которую она успела накопить за две краткие встречи с мальчиком, явно желавшим её, но не проявившим особого рвения в попытках добиться. Правда, она могла немножко увлажниться тогда... в машине, когда он положил ей руку на затылок, но какое это теперь?..

Мальчик прошёлся размеренным шагом по безлюдному переулку Ал. Невского. Поглядел на «Книжный мир», где они познакомились, вспомнил непередаваемую свежесть первых встреч, этот тонкий аромат надвигающегося несчастья, которое люди принимают за величайшее счастье. Он теперь знал, что и она чувствовала это, и она тяготела к нему, как он к ней... и она хотела этого мужчину (наружно мальчик выглядел весьма уже зрелым, даже перезрелым, мужчиной), хотела в целом... не подразделяя на специфически-матримониальное и неспецифически-чувственное — просто хотела его присутствия, его близости рядом в машине, его голоса и улыбки, его пусть ещё не вполне позволенной ласки, и, увы!.. грустила о слишком беглых поцелуях, о слишком скоро кончающихся светофорах, которых, как ни окольничай, не хватает на все вопросы.
Успела ли она пожелать его лоном?
Или она вообще не желала его так, а лишь гипнозом его излучения, его речи...
Хотел ли её женский рот его мужских поцелуев?
Был ли он вообще её мужчина, мужчина для неё?
А может, всё это неумные маскулинные вопросы?
Может, женщине вообще чужды все эти подразделения?
Может быть, если она пожелает, то желает всем существом?
Да, но из чего слагается это существо, из каких?..
Нет, опять маскулинум попёр...
Теперь уже не узнать, потому что «Део» скрылся за поворотом, ­потому что он медленно идёт один по безлюдному переулку, потому что нет у него никакого будущего с женщиной, которой он два дня тому назад горячо и робко целовал краешек рта, а вот только что ­целовал на прощанье руку.

...правильно поступить — поступить правильно...

* * *

Ну что, мальчик, самое время вспомнить, как здорово было бегать среди берёз и ничего ни о чём не знать. Всякий раз как судьба бьёт по носу, хорошо бы вспомнить.
Да, хорошо бы...


Рецензии