Страшная история-кинематограф

1. В понедельник я пришел на работу в отличном настроении. И для этого имелось много причин: во-первых, был конец июня, и почти через две недели
начинался отпуск, во-вторых, из Москвы я вернулся в пятницу и на работу не пошел, отдыхал три дня, в-третьих, сегодня должны выплатить квартальную премию - сто рублей.
Все было прекрасно! Работа спорилась. Все проблемы решались быстро и легко.
Настроение - приподнятое, особое, какое ощущаешь только на работе, когда чувствуешь, что ты все можешь, что все тебе по силам и даже больше, что нет для тебя никаких неразрешимых задач!
После обеда, получив свои сто рублей, я позвонил Леночке. Мы договорились, что после работы я зайду на Некрасовский рынок и куплю салат, укроп, огурцы и прочую душистую зеленую снедь.
Прозвенел звонок, возвестивший столь долгожданное окончание рабочего дня, и я,взяв свой черный маленький чемоданчик под названием «дипломат», заполненный
полиэтиленовыми сумками и мешками, двинулся к рынку. Погода стояла отличная.
Приближалось июльское тепло. Переливалась на солнце матово-зеленое листва кряжистых тополей на Греческом проспекте.
Я был одет по-летнему легко – белая пакистанская рубашка с короткими рукавами, светло-серые брюки из Восточной Германии, а на ногах черные туфли-мокасины из Венгрии. Обычно при таком наряде, ввиду отсутствия карманов, я всегда брал на работу
«дипломат», куда складывал газеты, ключи от квартиры, пакет с завтраком, записную книжку и прочую дребедень.
И тут, подходя к рынку, я с легкой досадой вспомнил, что забыл вынуть из
«дипломата» служебные письма, привезенные из Москвы, командировочное удостоверение и паспорт. Но, войдя, на рынок, я обомлел от обилия салатов, огурцов, кабачков, укропа, редиски, помидоров, черешни, переливающихся нежным зеленым, золотисто-желтым, красным цветом. У меня от наслаждения потекли слюнки. Я сразу обо всем забыл, вдохнув в себя глубоко умопомрачительный, вкуснейший аромат, и ринулся к прилавку.
   У прилавка с огурцами я оказался первым. За мной кто-то стоял. В предвкушении покупки я ни на кого не обращал внимания и был поглощен только маленькими, крепенькими, светло-зелеными огурчиками. За прилавком стоял продавец - старик с бледным, бледным лицом, провалившимся ртом, из которого проблескивали два передних металлических, нержавеющих зуба. Он спросил меня, сверкнув глазами из-под старой соломенной шляпы, надвинутой почти до самых бровей:
- Сколько тебе взвесить, милок?
- Килограмм, - ответил я.
Старикан бросил на чашку весов облезлую гирю, а на другую чашку стал накладывать душистые, пупырчатые огурчики. Я раскрыл «Дипломат», вынул сумку, бумажник с премией, рассчитался за товар, переложил в сумку огурцы и двинулся к следующему прилавку с аккуратно разложенными крупными, изумрудного цвета, листьями салата.
   Салатом торговал высокий беловолосый эстонец в белом халате. Он скрупулезно,словно взвешивал не салат, а унции золотого песка на лабораторных весах, отслеживал положение журавликов и осторожно выкладывал на кривую тарелку весов сочные,влажные листья, уравновешивая их маленькими блестящими гирьками.
  Подойдя к прилавку, я вдруг почувствовал, что у меня в руке кроме сумки с огурцами ничего нет – ни «дипломата», ни бумажника с премией. Я похолодел, и первые несколько секунд стоял, не понимая, что произошло, остолбенело, смотрел на сумку с огурцами.
Очнувшись, побежал к прилавку, где покупал огурцы.
-Вы не находили случайно «дипломат»? Я только что покупал у вас огурцы, -
запинающимся голосом обратился к старику.
- Не находил, сынок, и не видел. Ты чемоданчик, наверно, на полочку поставил, а ее мне из-за прилавка не видать. Вот, правда, за тобой молодой человек стоял беспокойный такой, все головой вертел в разные стороны, нервный какой-то.
   Услышав наш разговор, остальные продавцы с интересом и сочувствием стали меня разглядывать. Видимо выглядел я нехорошо. А мне казалось, что у них, у всех, рожи воровские, и мой дипломат именно у этого старика в соломенной шляпе.
- Можете осмотреть прилавки, коли хотите, - предложила мне толстая, бровастая тетка с мощным бюстом, вероятно, украинка. Она торговала темно-бордовой черешней.
Я полез под прилавки, переворошил все мешки, корзины, но, увы, мои поиски не
увенчались успехом.
- Обратись к дежурному по рынку или в милицию, дорогой, - раздался гортанный голос с мягким кавказским акцентом.
Мне почему-то нравился этот гортанный ласковый акцент. Я всегда с удовольствием слушал его на улицах, рынках или в кинофильмах. От него веяло покоем и доброжелательностью.
Обернулся и увидел за прилавком пожилого грузина, обросшего черной, густой
бородой, в знаменитой огромной грузинской кепке под названием «аэродром». Рядом с ним, на подносе возвышалась гора ослепительно красной, сочной клубники. Я пристально и, наверно, с безумной надеждой в глазах смотрел на него.
- Ты, дорогой, думаешь, что я мог взять твой чемоданчик? Да я могу подарить тебе таких пять штук, - ответил на мой немой вопрос грузин.
- Видишь, - и он показал мне тугую пачку денег из трешек и пятерок.
Вдруг почему-то вспомнил недавнюю сцену, в которой мы с Леночкой были
невольными участниками, происшедшую с нами на этом же рынке. Как часто бывает, в самый неподходящий момент, когда находишься в смятенном состоянии духа, колечки из памяти, нанизываясь, друг на друга, внезапно вызывают в голове какие-то сцены, события, иногда нелепые и смешные
Несколько дней назад мы стояли у прилавка с клубникой. Торговал азербайджанец с иссини черным от густой щетины лицом, почти до самых глаз. Впереди нас стоял весьма респектабельный надушенный дорогим одеколоном мужчина средних лет. Обращаясь к продавцу, он неожиданно громко сказал:
- Ты, что взвешиваешь до грамма, как последний еврей?
Посмотрев на нас, и видимо, желая показать себя настоящем джентльменом,
азербайджанец произнес, глядя на покупателя:
- Да, ты, сам хуже еврея, не хочешь, не бери, - и вывалил его клубнику обратно на поднос.
Промелькнула перед глазами Абхазия-Сухуми. Вечерняя набережная, колышущиеся от теплого ветерка пальмы, белая гостиница, огни кораблей на рейде, лунная дорожка на блестящей, застывшей поверхности моря, греческие кофейни на берегу. Волнующее, томительное тепло, душной, сладкой волной, накатывается с моря из прозрачной темноты.
Седой красивый абхазец в белоснежном халате и очках в золотой оправе, ни дать, ни взять профессор. Он стоял за буфетной стойкой на улице и накладывал в тарелки мясо, зелень, брынзу. И когда мне показалось, что порции малы, строго посмотрел на меня,
блеснув стеклами очков, и снисходительно спросил, увеличив содержимое моей тарелки в два раза:
- Столько хватит? Еще хочешь?
Утро, сухумская улица в теплой обволакивающей пелене дождя, открытое окно в
пекарню. На стеллажах свежий лаваш. Волна теплого ароматного воздуха, волнующего своей необычной доброй энергией. Выглядывает молодой грузин с тоненькой полоской щегольских усиков, просит спички, что бы зажечь сигаретку. Возвращает коробок с громадной, горячей, мягкой лепешкой лаваша. На вопрос, сколько ему должен, отвечает:
- Ешьте на здоровье!
- О чем задумался, дорогой? – выключил мою память знакомый голос с кавказским
акцентом. И я пошел к дежурному по рынку.
  Высокий, толстый, коротко стриженный мордатый дядька в белом не первой свежести переднике, почти до пола, уперев руки в могучие бока, глядя на меня сверху вниз, веско
проговорил:
- На рынке найденные вещи не возвращают, - повернулся и скрылся за дверью своей конторки.
Отчаявшись, я решил обратиться к дежурному милиционеру. Милицейский пост
размещался в подвальном этаже рынка, со стороны улицы. На дверях висел ржавый, амбарный замок. Перед дверьми разлилась глубокая, грязная лужа.
Пропало все: такая долгожданная премия, ключи от квартиры, командировочное
удостоверение, служебные письма, записная книжка. Чувствовал я себя полным, круглым идиотом. Состояние было скверное, но ничего не оставалось делать, как идти домой.
Как я доплелся домой, не помню. В дверях меня встретила Леночка, и, посмотрев
испуганно на мое лицо скорбное и растерянное, воскликнула:
- Что с тобой случилось? У тебя жуткий вид висельника!
Услышав мою дурацкую историю, она сразу заявила:
- Ничего страшного. Ты жив, здоров. Надо взять себя в руки и обратиться в милицию.
И мы поехали на Мытнинскую улицу, где находилось районное отделение милиции и
следственный отдел. По затхлой лестнице, пропитанной кошачьей и человеческой мочой, поднялись на второй этаж. Следственный отдел располагался в длинном, длинном коридоре, прошивающем насквозь все здание. В коридор выходили двери из комнат следователей. Все ручки в дверях были выломаны, и на их месте зияли круглые дырки с рваными краями. Мы тут же вспомнили телевизионные детективы, где молодые модно одетые следователи восседали в роскошных кабинетах и вели умные разговоры, разбирая по полочкам улики, оставленные преступниками.
  Наш следователь представлял собой этакого расхлестанного, молодого человека
двадцати пяти лет. Он был одет в джинсы, обтягивающие его худосочный зад и тощие ноги, клетчатую цветную рубаху с короткими рукавами. На голове пышная, в завитках, черная шевелюра. Во рту у него торчала спичка, которую он, не переставая, жевал.
Разжеванные, расщепленные, влажные огрызки падали на стол, прямо на мое заявление. Мы стояли перед ним, жутко волновались, ждали, когда наш детектив предложит нам сесть, но так и не дождавшись приглашения, сели рядом на колченогие стулья по собственной инициативе.
- Могут ли воры, имея ключи, обокрасть квартиру? - робко спросил я.
- Маловероятно, - начал не очень уверенно объяснять детектив.
- Рыночные воры этим не занимаются. Впрочем….. – он сделал паузу и задумчиво
уставился на стол, а потом продолжил:
- Если ключи не попадут в руки «черных», - поднял голову и сочувственно посмотрел на нас, явно имея в виду кавказцев.
- Тогда гарантий никто не сможет дать! – твердо заключил он.
- Неужели надо менять замки? – отчаянно воскликнули мы.
- Видите ли в ваших бумагах адрес не фигурирует. А как его узнаешь? Это не так просто,
- глубокомысленно заметил следователь.
Потом, подумав немного, спросил:
- У вас отдельная квартира?
- Отдельная, - ответил я.
Я думаю во избежание неприятностей замки надо сменить, - посоветовал наш Шерлок Холмс.
- Интересно, какой у него должен быть доктор Ватсон, - начал фантазировать я.
- Наверно какой-нибудь прощалыга, с потугами на интеллигента, в поношенном
лоснящемся костюмчике, лет тридцати пяти, уже лысеющий, источающий амбре из
дешевого портвейна и гаденьких вонючих сигарет «Памир», известных в народе подназванием «Нищий в горах».
Мне было и так ясно, что, имея в руках такое обилие документов с адресом моего места работы и фамилией, любому соображающему вору узнать наш домашний адрес ничего, не стоит. Но я все-таки задавал следователю вопросы, надеясь в душе услышать от него что-нибудь обнадеживающее. Но, увы….
- Ваше дело безнадежное, - на прощание он порадовал нас.
- Одна надежда – документы, может быть, подкинут.
Расстроенные и опечаленные мы вернулись домой.
Завтра ты останешься дома, запрешься на все запоры, а я пойду куплю новый замок, - сказал я Леночке.
На наших дверях был установлен тяжелый, мощный замок с тремя металлическими
языками толщиной каждый с палец и длиной не меньше пальца. Замок, мы привезли со старой квартиры на улице Желябова. В этой квартире когда-то жил директор магазина, в котором торговали обувью, очень дефицитным в то далекое время товаром. Хорошая обувь в те времена была необходима всем рядовым советским гражданам, а так же членам КПСС и членам профсоюзов, секретарям райкомов и горкомов, директорам других магазинов, известным актерам и ученым. Короче говоря, наш директор по фамилии Державец был, я думаю, известным человеком в Ленинграде во всех кругах советского общества и далеко не бедным. Так вот, он оборудовал двери квартиры на улице Желябова мощными крюками, замками, железными трехмиллиметровыми листами, что в те довольно спокойные времена,
в смысле воров и бандитов, было большой редкостью. Тогда, в шестидесятых годах, не было в свободном обращении, как сейчас в девяностых, гранат, тротиловых шашек, но сегодня эти  двери выдержали бы все способы разрушения, кроме гранатомета, пожалуй.
Сделано все было на совесть, с перспективой на будущее. Наверно какой-нибудь секретарь райкома или горкома подсказал, примеряя австрийские, а может быть итальянские туфли:
- Сколько тебе лет, Державец? Шестьдесят, говоришь? Через тридцать лет тебе стукнет девяносто, а нас уже не будет к тому времени! Пора двери укреплять!
Выезжая из квартиры при обмене жилплощадью с нами, он требовал от нас заплатить за дверь двести рублей.
  Для тех лет такая сумма считалась довольно большой. Я долго отказывался, понимая, что двери ему приспособить некуда. Он переезжал в коммунальную квартиру, а снять все замки, крюки, железные листы, привинченные к дверям трехсантиметровыми шурупами, ему уже было не под силу, даже если бы он захотел сделать это назло. После долгих споров я ему заплатил двести рублей. Мы не жалели о затраченных деньгах и чувствовали себя за закрытыми бронированными дверьми, как в непреступной крепости. А теперь, спустя почти четверть века, мы имели уникальную, антикварную вещь - могучий замок и память о прожитых годах. Но нам было жалко и обидно, что такой изумительный родной замок, безгласный страж нашей квартиры может быть открыт грязными, воровскими руками. Но что, было делать?
  И тут же, перед моими глазами, возник шикарный, излучающий хромированный блеск и волшебное сияние, тяжелый и надежный замок, который предлагал мне купить слесарь-инвалид с неделю назад, когда я в его мастерской, рядом с Некрасовским рынком, заказывал ключи для моей тетки.
У слесаря-инвалида не было правой ноги. Вместо него стучал о бетонный пол
самодельный деревянный протез. Мощный торс, громадный синий берет на крупной
голове, деревяшка, торчащая из брючины, делали его похожим на пирата Сильвера из книги «Остров сокровищ». То, что он держал в грязных, заскорузлых от ме талла руках, блестящее и тяжелое, на самом деле казалось настоящим сокровищем. Пока я крутил ключом в замке, мой Сильвер на все лады расхваливал свое создание и рассказывал, что недавно какие-то бандиты с помощью фомки и то не смогли открыть двери в его квартиру и от бессилия и злости забросали двери тухлыми яйцами.
Но новый замок я видел неделю назад! Может быть он давно продан? А сегодня уже было поздно что-либо предпринимать. Очевидно, слесарь-инвалид спал крепким, пиратским сном, и во сне перед его глазами в медленном хороводе крутились ключи, болты, гайки, тиски и напильники, а может быть, ему снился кошмар. Грабители все-таки взломали двери его квартиры и при свете яркого электрического фонаря шли к нему с корзиной, полной тухлых яиц. Он никак не мог вскочить с постели. Его протез закатился под кровать.
Я с вожделением думал о новом замке и с нетерпением ожидал встречи со слесарем-инвалидом.
  Часы Преображенского собора пробили полночь. Их глухой, металлический гул быстро таял в ночном сумраке. Я открыл окно и выглянул на улицу. Сладко пахнуло сиренью. Бесшумно текла белая ночь, омывая силуэты домов, погружая город в таинственный, светлый полумрак, словно в прозрачную воду. Темные окна домов, жестяные крыши и водосточные трубы внезапно, все разом, заблестели, отражая нежное, в голубом серебре, светящееся небо. По улицам бродила тишина, через окно, неожиданно врываясь ревом автомобиля или тихо проникая постепенно нарастающим гулким эхом стука каблуков одинокого прохожего. Ночные звуки быстро вылетали из комнаты, замирали, исчезали в лабиринте улиц, растворившись в пустынной, сонной мостовой.
  В открытое окно, напротив, я видел трехэтажный, старинный дом желтого цвета с портиком, белыми колоннами. Рядом с ним прилепился смешной дом, но чрезвычайно уютный, тоже желтый, с круглыми эркерами на втором этаже. Слева, за оградой из чугунных пик и цепей, медных стволов старинных турецких пушек, скрытый густой шевелящейся от легкого дуновения ветра тенью деревьев, возвышался бледно, бледножелтый с голубыми куполами Преображенский собор. На вершинах куполов блестели позолоченные шары и кресты. Справа от меня фиолетовой громадой нависал над тротуаром и соседними домами, прилегающими улицами тяжеловесный силуэт дома с выступающими на несколько этажей эркерами, высокими крышами. На стенах этого дома каждый день черной краской кто-то постоянно писал: « Здесь жил великий русский поэт
Иосиф Бродский». Кто-то другой, вероятно с черной душой, с маниакальным упорством замалевывал надпись и заодно, выражая свое мнение, писал: « Жид».
  Всё кругом - воздух, дома и улицы в неясном, колеблющемся свете, напоминало
изумительные, цветные декорации на сцене театра человеческой жизни, созданные богом и человеком из кирпича и штукатурки. Очарование ночного города восхищало и обволакивало беспокойством. В наши души закрадывалась тревога. Наконец, утомленные происшедшими за день событиями, мы уснули.
  Проснулись одновременно оба от пронзительного телефонного звонка. Ночные звонки, даже случайные, вызывают шоковое состояние, а тут….. Во мне все похолодело.
Машинально посмотрел на часы. Три часа ночи. Вскочив с постели, бросился к телефону.
- Э-э-т-т-о в-ы-ы С-с-в-в-е-е-р-д-л-о-о-в? - раздался из трубки голос мужчины.
Он по-видимому был пьян, говорил медленно, заикаясь, растягивая слова. Мои чувства были настолько обострены, что я ощутил запах винного перегара.
- Да, это я! – не своим голосом заорал я в трубку.
Сердце у меня бешено колотилось.
- Я т-у-т до-ку-мен-ты в-а-а-ш-и н-н-а-ш-ш-е-л, - продолжал незнакомец.
И вдруг, в этот момент, я явственно услышал в трубке женский шепот. Женщина что-то тихо и неразборчиво говорила мужчине. Успел только разобрать, напрягая слух:
- Брось трубку, скотина!
- Молчи падло пьяная! – прозвучало в ответ.
- Алло! Алло! Алло! – вопил я. Мой лоб покрылся испариной.
Раздались короткие гудки. Трубку повесили. Леночка лежала в постели ни жива, ни мертва. Я лег и накрылся одеялом.
- Началось! – одновременно тихо воскликнули мы.
Волнение сменилось страхом. Почувствовал, как холодная капелька пота стекла под мышкой. Мы лежали, тесно прижавшись, друг к другу, и в наших мыслях рождались самые жуткие предположения. На ум приходили разные истории, услышанные от наших знакомых. Об ограблениях, квартирных кражах с перестрелками и убийствами милиционеров.
- Бандиты уже знают номер телефона. Домашний адрес узнать сущие пустяки, -
рассуждали мы. Стоит только заплатить дежурному на АТС и адрес у них в кармане.
После томительного ожидания чего-то неизвестного, агрессивного, минут через сорок, снова раздался острый, пронзительный телефонный звонок, заполнивший тревогой каждый закоулок квартиры. Я со страхом и в то же время с надеждой подбежал к телефону, снял трубку, изо всех сил прижал ее к уху и стал ждать. Ничего не было слышно. Молчание! Я заткнул пальцем другое ухо и почувствовал тяжелое дыхание человека.
- Это опять я, - услышал в трубке знакомый голос.
Видимо, у говорившего хмель еще не выветрился из головы, но изъяснялся он
довольно понятно, иногда запинаясь, делая длинные паузы, подбирая слова.
-Твои….. док-к-к-у-менты и к-к-лю-чи у меня, - продолжал незнакомец. Я их нашел у Некрасовского рынка. Давай встретимся, и я передам тебе твои документы и ключи.
- Как вы узнали наш номер телефона? – кричал я в трубку срывающимся от волнения
голосом.
- Оч-ч-ень прос-с-то. Я взял…. т-т-вою…. з-з-за-пис-ную книжку и стал…. з-з-звонить по всем телефонам. Но тебя…. почему-то в городе никто не знает.
- Это вполне возможно, - мелькнуло у меня в голове. В книжке записаны в основном служебные московские телефоны, по которым в Ленинграде меня, естественно, никто не знает. Да! Сколько сонных горожан проклинали мою фамилию в ту прекрасную летнюю ночь, разбуженных телефонным звонком загадочного незнакомца.
- Только по одному номеру дозвонился, Ширяевой Люде, - продолжал он. Она-то и дала твой номер телефона.
Ширяева Люда - моя сослуживица, с ней мы учились в институте и после института на одной работе просидели друг против друга почти двадцать пять лет. Вспомнив, я ужаснулся: « Как летит время, и как коротка человеческая жизнь».
Когда долго работаешь на одном месте в коллективе, насчитывающем больше
тысячи человек разного возраста и пола, видишь и чувствуешь круговорот жизни –молодость, зрелость, старость и, наконец, смерть в невероятной своей простоте. От человека оставалась только фотография в траурной рамке, приклеенная к доске объявлений, словно расплющенные и отжатые под прессом времени материя и дух.
Особенно ощущаешь жизненные циклы на фоне рутинной, постылой жизни нашей фирмы, где, в общем-то, ничего не изменилось за четверть века. Стоит и не колышется. Облака сигаретного дыма, пыльные комнаты, уставленные старыми канцелярскими шкафами.
Лестницы и площадки, засыпанные сигаретным пеплом. Тощие крашенные дамочки с
сигаретками в зубах, встряхивающие пепел на пол или в пустые консервные банки и грязные блюдца, стоящие на подоконниках. Столовский чад тушеной капусты,
перегорелого кофе, пьяные праздничные застолья. Случались поездки в заграничные командировки с полным чемоданом консервов, хлеба, сухих супов, водки, бывало, и в банках из-под компота с плавающей вишенкой, что бы больше провести спиртного, как можно больше, и не вызывать подозрения у таможенников. В чужой заморской стране патологическое скольжение глаз по бесконечным витринам, по одним и тем же по несколько раз в день и каждый день. Коллективные обеды и ужены в заграничных общежитиях с кашей, солеными супами из пакетиков, салом, колбасой. Был случай, когда
я дежурил по кухне. Сварил кашу с жучками. Каша остро пахла нафталином. Ничего, съели и еще хвалили. Безумная болезненная радость от приобретенного пластмассового ящика магнитофона, тряпок, купленных в подвале у татарина. Встречая своих соотечественников на заграничных улицах, глазеющих, как и мы, на витрины магазинов, в огромных меховых шапках и черных тулупах, шарахались от них в сторону, мысленно примеряя их вид на себя.
 И на этом фантасмагоричном жизненном фоне иногда становится не по себе от
постоянной смены лиц, исчезающих в никуда, появляющихся на их месте новых. Видишь,как постепенно изменяются мужчины и женщины - их фигуры, походка, лица, выражение глаз, речь, одежда. Но думаешь, что превращение происходит не с тобой, а с другими.
  Хочется оттолкнуться от вязкого, затягивающего в себя водоворота, как можно дальше, дальше.
Время от времени мутный водоворот к моему великому удивлению выталкивал что-
нибудь из себя, на поверхность, вроде атомной станции. И это нечто приобретало реальные контуры, крутилось и вертелось, сопровождаясь фотографиями на стенде, в вестибюле, трагически, скоропостижно, безвременно, в расцвете сил, после продолжительной болезни скончавшихся специалистов.
  Обычно покойники шли по трое с небольшим интервалом времени. Потом – перерыв. После чего возникало желание подстричься, сменить костюм, надеть белую рубашку с ярким галстуком, попрыскаться душистым заграничным одеколоном, выбросить старую одежду, вдохнуть в себя свежий
воздух, получить откуда-нибудь, извне, порцию оптимизма, отчекрыжить что-нибудь этакое несусветное, почувствовать, что жизнь все-таки существует.
- Когда вы хотите встретиться? –спросил я сдавленным голосом.
- Через полчаса, - после некоторой паузы сообщил неизвестный.
Машинально посмотрел не часы. Четыре часа утра. Внезапно в трубке что-то
затрещало, зашипело, и такой для меня заветный голос исчез. Вместо него в трубке весело и беззаботно заиграло радио. Я физически ощутил, как сердце стало опускаться вниз, к середине живота, немного остановилось в своем падении и несколько медленнее продолжало опускаться в левую пятку. Стало страшно. В трубке под звуки баяна народным, залихватским голосом пела женщина:
- Эх, валенки, валенки да не зашиты стареньки!
Песня мне показалась неуместной. Во дворе в разгаре лето, а тут рваные валенки.
Прекратило играть радио, и сквозь треск и шум я услышал откуда-то, издалека:
- Але! Але! Але! Але твою мать!!!
- Эй! Эй! Я слышу вас! Говорите громче! – завопил я во всю мощь своего осевшего от волнения голоса.
- Где мне вас найти? Как я вас узнаю? – продолжал кричать в трубку, опасаясь каждую секунду, что связь наша прекратится навсегда.
- Встретимся на углу улицы Восстания и Некрасова. На мне - белая рубашка и черные брюки, - теперь уже более членораздельно ответил незнакомец.
Я стал быстро одеваться. Леночка тут же вскочила с постели.
- Один ты никуда не пойдешь, я пойду с тобой.
Мы вышли из квартиры. Город еще спал, укутанный предрассветной тишиной, но
было довольно светло. Еще два, три часа и улицы наполнятся шумом шагов,
металлическим гулом трамваев, тихим воем троллейбусов.
В скверике, около нашего дома, бродили какие-то бритоголовые парни. Один из них залез на кабину грузовика и выламывал наружное зеркало. Два других сидели на скамейке с отвислыми вниз головами и не шевелились. Третий, как нам казалось, пристально наблюдал за нами, стоя в тени кустов сирени.
- Какие же мы дураки первой прошептала Леночка
- Они нас специально выманили из квартиры, что бы в наше отсутствие открыть двери и вынести все, что только возможно.
Мы быстро вернулись обратно, сдали квартиру на охрану и снова вышли на улицу.
Наше беспокойство не проходило, тревога не оставляла нас. Все казалось подозрительным – и пустынные улицы, и порывы легкого ветра, и шелест листьев на старых дубах и липах.

2. Одинокая женская фигура двигалась нам на встречу. Подошли ближе. Оказалась
дворничиха нашего участка. Шла, покачиваясь, в зеленой форменной мятой куртяшке.
Волосы взлохмачены, неопрятны. На тоненьких ножках белые носочки. Глаза широко открыты, смотрят в никуда. Она бессмысленно улыбается и осипшим голосом поет: « Я люблю тебя жизнь».
Дворники в основной массе одинаковы и типичны для нашего деградированного
бытия. Производят вид, как правило, не вполне нормальных людей. Вспомнил дворничиху нашего дома на Загородном проспекте дом №9, где я вместе с родителями жил после войны с 1947 года. Звали ее Клава. Маленькая, коренастая, крашеная блондинка с мелкими завитками редких волос на голове, курносый провалившийся нос на плоском лице.
Такие лица заполняют сейчас митинги и демонстрации, на которых обычно идет речь о сионистах, жидомассонах, происках мирового империализма. Эти лица в обычной жизни стали заполнять улицы, транспорт, административные учреждения разных уровней от ЖЭКов до исполнительной власти, и даже телевидение, немного приукрашенные и причесанные. Стоят они все на одно лицо, мужчины и женщины, молодые и старые, держат красные флаги, иконы, портреты Ленина и Сталина, флаги с фашистской символикой и, широко открыв рты от удивления и злобы, слушают ловких корыстных политиканов, вещающих в их мозги, заторможенные водкой и пивом, дремучей безграмотностью, о том, как евреи в купе с американцами облучают русских специальными лучами, что бы превратить их в рабов.
  Так вот, Клава жила на первом этаже, за прачечной, в каменном колодце, из которого постоянно валил пар. Когда она была трезвой, подшивала войлоком валенки. Когда была пьяная, читала стихи собственного сочинения, возникающие в ее воспаленном белой горячкой воображении. Любила их декламировать моему отцу, встречая его на лестнице, когда он возвращался с работы. Или неожиданно начинала орать песни военных лет:
«Тучи над городом встали» или «Эх, Самара городок». При этом она начинала плясать, притоптывая в такт мелодии. Днем, когда после школы мы играли во дворе в волейбол или рубились на палках, изображая, Робин Гуда, о котором впервые узнали из одноименного трофейного фильма, иногда к нам подходил высокий, статный постовой, и улыбаясь в
великолепные, пушистые, рыжие усы, подмигивал нам, мальчишкам, и весело говорил:
- Ну, что, ребятки, Клавку надо доставить домой. Опять на углу Загородного и Разъезжей пьяная валяется у перекрестка.
Мы с гиканьем кидались к телеге на двух деревянных колесах с металлическими
ободьями, на ней возили продукты в столовую, расположенную во дворе нашего дома. С грохотом и свистом катили телегу по булыжной мостовой к перекрестку. Там с помощью дюжего постового грузили Клавку на телегу и с таким же грохотом катили обратно, во двор.
- Эй, пацаны, Клавку не уроните на пол! – кричал вдогонку постовой.
Наш двор, как и другие дворы послевоенных лет, мог служить примером настоящей
социалистической демократии. Наш дом, как и другие дома Ленинграда, и многих
российских городов, представлял собой чудовищный конгломерат комнат, комнатенок, деленных квартир, заселенных разным людом из каких только возможных слоев совдеповского общества. Правила бал послереволюционная городская беднота, заселившая барские квартиры коренных петербуржцев и превратившая роскошные дома просторные, с мраморными лестницами, подоконниками, каминами, узорчатыми чугунными
перилами, лепными потолками в огромные, захламленные общежития, источающие
зловоние. Такими они остались и по сей день. Доживали свой век остатки российской интеллигенции дореволюционной поры, бывших владельцев заводов, газет, пароходов, их потомки, ютясь в остатках своих же когда-то квартир. Жили странные люди без роду, без племени, ограбившие и заселившие чужие квартиры во время войны, пользуясь смертью старых жильцов или просто царившим беззаконием. Все свыклись с существующей
жизнью, принимая ее как данность. Ничего не вызывало удивление, как будто так было надо.
В начале пятидесятых годов наша семья переселилась в квартиру на Поварском
переулке, дом 12. В двадцати метровой комнате нас жило пять человек – отец Анатолий Александрович, мать Павла Игнатьевна, сестра Мариночка, брат Мишенька и я. А этажом выше, на той же лестнице, до революции, в восьми комнатной квартире жила семья моего деда Александра Петровича Свердлова, управляющего универсальным торговым домом «Краут и Беньяминсон». До революции настоящее его имя было Абрам. Закончил свою жизнь Александр Петрович простым бухгалтером Путиловского завода уже при советской
власти. Помню фотографию, куда-то она пропала - похоронная процессия с белым
катафалком, запряженным белыми лошадьми с султанами, духовой оркестр, на катафалке гроб, покрытый кумачом, транспаранты. Советская власть хоронила бухгалтера, ему еще повезло, не знали наверно, кто он такой. Жена Александра Петровича, моя бабушка, Мария Александровна, была акушеркой. По линии Александра Петровича, среди моих предков, были и музыканты, николаевские солдаты. Я хорошо помню рассказы моего отца о каком-
то его деде или прадеде, имя забыл, скрипаче оркестра Его Императорского Величества.
  Поэтому царские власти разрешали еврейской семье жить в Санкт-Петербурге.
Однажды Поварской посетила наша дальняя-предальняя родственница из Швеции,
пятая вода на киселе. Тереза, так ее звали, - высокая, стройная, седая дама, одетая в шикарный белый костюм, пришла к нам вечером, довольно поздно, посмотреть, как мы живем спустя двенадцать лет после окончания войны. Наше семейство укладывалось спать. Тереза с удивлением и ужасом на лице наблюдала, как моя мама раскладывала две раскладушки посередине комнаты. Одна - госпитальная, из палок и сурового полотна, на ней спала Маринка. Другая - алюминиевая, на ней спал Мишенька. На старинной деревянной кровати спали родители. На старом диване спал я. Тут же, по полу коридора
квартиры, освещенного тусклой лампочкой, ползли две абсолютно безножные женщины- инвалидки в кожаных поддонах. Они ползли, переставляя перед собой кастрюли с горячим супом. Сначала вперед передвигается кастрюля, потом, подтягиваясь на руках, инвалидки
переносят поддон со своим содержимым. Кастрюля - поддон, кастрюля – поддон, кастрюля – поддон.……… Шир, шир, шир……….. Шуршат кожаные поддоны по накрашенному мастикой паркетному полу. Обеих инвалидок звали Валентинами или Вальками. Одна из них жила рядом с нашей комнатой. Ее комната, которую она занимала вместе с матерью, граничила стенкой с нашей комнатой. Слышимость была такой, что мы не могли заснуть.
Слышны были стоны ее матери, умирающей от рака печени. Первую Валентину раз в
неделю навещал морской офицер, полковник. У этой Валентины родилась от него дочь.
Вторая Валентина жила в крохотной шестиметровой комнатке при кухне. Из своей
комнатки она иногда выходила, ковыляя на протезах, и на газовой плите варила вонючий столярный клей, чтобы склеивать маленькие картонные коробочки. А мы уже ничему не удивлялись и покорно ждали, когда нас городские власти поставят в очередь на отдельную квартиру из расчета шести метров на человека. Папа, так и не дождался такого счастья и умер тринадцать лет спустя, когда нашу семью поставили в очередь. В комнатке, при кухне в квартире на Поварском, мы с Леночкой жили некоторое время после свадьбы, когда инвалидка съехала с этой квартиры.
А семья моей матери жила до революции в небольшом городке Тейково близ Иваново, в просторном, каменном двухэтажном доме. За домом рос большой фруктовый сад, спускающийся к реке. Дом строили всей семьей, благо семья была немаленькая, двенадцать детей. Отец Игнат, мой дед, занимался коммерцией, торговлей. Мать Анна, моя бабушка, вела хозяйство столь многолюдного семейства. Отчества их никто не помнит. Один из моих прадедов по рассказам мамы был иконописцем. Мама немного, что рассказывала о своих родителях, вероятно, опасаясь за какие-нибудь сведения, которые
тщательно скрывались от нас и могли бы случайно повлиять на нашу жизнь. Все сведения о маминой семье отрывочны и беспорядочны. Моя мама часто вспоминала, при этом горько плакала, рассказывая мне:
- Иду из школы и вижу около нашего дома возы с нашей мебелью и вещами, домашней утварью. Мужики в черных кожаных куртках с деревянными кобурами на боку. Уводят отца. Любопытная толпа. Крики: «Так им и надо кулакам! Кровопийцы!» Плачущая, сгорбленная мать сидит на единственной табуретке в пустой комнате разоренного дома. Из
дома всех выселили. Жили в общежитиях и по частным квартирам.
- Как сейчас вижу, - продолжала мама, отца за решеткой подвального окна местной тюрьмы. Голодные глаза. Умер от отравления. Съел какую-то падаль, подобрал кость с улицы через окно.
- Потом все мне припомнили комсомольцы, когда исключали из медицинского
института, узнав, что я дочь буржуя. А я боялась говорить об отце, скрывала.
Скрывать было, что от советской власти. Дед Игнат Откидач был известен в Иваново, как крупный коммерсант и землевладелец.
В семье моей матери смешались четыре крови по моим предположениям – польская,
украинская, русская и еврейская. Недавно моя двоюродная сестра Эльвира по
материнской линии, сказала мне, что мать моей мамы, бабушка Анна была польской еврейкой. Для меня эта информация была полной неожиданностью. Об этом ни папа, ни мама мне не рассказывали. А мою маму с курносым русским круглым лицом соседи по квартире обзывали жидовкой. Когда касалось дело моей национальности, я еще с детства ощущал дискомфорт, не понимая причину такого душевного состояния. Во дворе меня звали Зямой, жиденьком. Дворовые мальчишки кричали мне: «Возьмем большую
хворостину и всех жидов погоним в Палестину». Я ничего не мог понять, что это, куда погоним и зачем. Когда я стал старше, я понял, что мой отец – еврей. Но по-прежнему не отдавал отчета себе в том, что это такое, но в глубине душе я понимал, что еврей есть что-то глобальное, влияющее на весь мир. И, что они не похожи на других. Это я видел по
своим друзьям, которые были евреями, и только с ними я ощущал комфорт в общении. И я тогда понимал, что евреев надо защищать. Я кричал мальчишкам во дворе, когда они глумились над словом «ЕВРЕЙ»: Карл Маркс был евреем!» И одновременно внутренним чутьем понимал, мне никто об это не говорил, что евреем быть непросто, что это мешает в жизни.
 Помню, как волновался папа, когда я заполнял бланк заявления для получения
паспорта. Там была графа «НАЦИОНАЛЬНОСТЬ РОДИТЕЛЕЙ», отдельно мать, отдельно
отец. Он мне сказал, что бы я писал в указанной графе общую национальность родителей-РУССКИЕ, мама по паспорту считалась русской. Папа боялся, что в моем паспорте запишут национальность – ЕВРЕЙ. Невероятно волнуясь, я шел к нашей паспортистке Еве Львововне. Протянул ей мое заявление. Она посмотрела на меня и громко сказала в присутствии большого количества народа:
- Что ж ты пишешь, что твои родители русские! У тебя отец еврей, а мать русская, выбирай! И я выбрал свою национальность для паспорта и для жизни - РУССКИЙ. Так меня научил мой папочка, настрадавшийся в последствии оттого, что он был евреем.
Дом маминых родителей до недавних пор еще стоял. В доме размещался детский сад. Фамилия маминого отца Откидач, редкая фамилия. Когда родились и умерли родители мамы неизвестно. После Отечественной войны от уничтоженной новой властью семьи, семьи буржуев, почти никого не осталось. Погибли дети буржуя – танкисты, связисты, артиллеристы, моряки. Насколько я помню по рассказам мамы, остались в живых из двенадцати детей она, сестра Варя, брат Гриша, брат Леня. Легендарный дядя Гриша, любимец нашей семьи, рыбак, рыбачил в Охотском море, Черном и Азовском, Белом и Баренцевом. На всю жизнь в памяти моей осталось его доброе улыбчивое, крепко
скроенное настоящее русское лицо, искренняя доброжелательная любовь к моему отцу еврею и ко всем нам, раскатистый громкий смех. Помню, как в голодное после военное время Гриша всегда неожиданно появлялся у нас на Загородном проспекте с деревянным бочонком анчоусной селедки, ящиком свежей селедки, голубыми металлическими банками черной паюсной икры. Но самым необычным, удивительным, сказочным подарком, чудом
была огромная семга во всю длину стола. Разрезанная пополам, она матово блестела розовато – нежным янтарным цветом. Кусочек мягкой, жирной семги легко растворялся в моих пальцах. Мама подавала на стол тарелки с бордовым борщом, ароматной, свежей жареной селедкой. Я сидел за столом, слушал разговоры взрослых, рассказы Гриши о жизни на севере, за полярным кругом, о северных сияниях, путешествиях по тундре на оленях упряжках, о том, как его дочь Кира выпала в спальном мешке с нарт, и никто этого
не заметил, потом ее случайно нашли в сугробе. Одним ухом, я слушал, как взрослые шепотом говорили между собой о Магадане, где дядя Гриша сидел в лагере во время войны
  Маме помогала убирать со стола наша одноногая домработница Паня с деревяшкой вместо одной ноги и одним костылем подмышкой. Она жила у нас на маленьком старомдиванчике, сразу у входа в комнату. Здесь же она лежала больная желтухой.
Маминого брата Леню я никогда не видел, но по рассказам взрослых я знал, что он вернулся с войны без ноги, жил в Донбассе и работал на шахте.
А мама, несмотря на все перипетии в ее жизни, стала инженером-строителем. Долгое время работала на севере, на Кольском полуострове, строила в скалах Баренцева моря ангары для подводных лодок. Сколько я себя сознательно помню, примерно с трех, четырех лет, почти каждый день и, когда начал ходить в школу, садясь за стол завтракать
или обедать, с надеждой в голосе просил:
- Мама, расскажи про птичий базар, про Баренцево море!
Я обожал ее рассказы и только под них мог проглотить несколько ложек какой-нибудь еды. После двух лет блокады, жесточайшего голода, собачьей старости, болезни, вызванной голодом, полутора лет эвакуации, аппетитом не отличался, с большим трудом приходил в себя, и меня мама постоянно таскала по врачам, чтобы вывести из болезненного состояния вялости и нездоровья. Врачи не разрешали в школу идти с семи лет.
И мама рассказывала каждый день, как у нее хватало терпения! Я машинально глотал еду, и меня словно не было за столом. Я улетал далеко, далеко к высоким, черным скалам среди бушующих черных волн. Видел, как в каменных гнездах гагары, кайры и чайки высиживают птенцов, слышал их пронзительные крики с неба, смотрел, на белоснежные, огромные, во все небо стаи птиц, парящих над бушующим море, над белыми ледяными гребнями. Особенно мне нравился рассказ про ледокол Ермак, застигнутый в море жестоким штормом. Корабль бросало в холодную, пенистую пучину, поднимало на
громадный гребень волны и снова кидало в клокочущую бездну. Рассказ заканчивался сценой на верхней палубе, где скопилось много, много пассажиров, которых заливало ледяной водой. Один из них, мужчина, залез на трубу, обнял ее и выкрикивал голосом, полным отчаяния, имя своей жены. А мне было очень страшно и одновременно смешно.
  Когда после эвакуации мы вернулись в Ленинград, через некоторое время, папа был откомандирован на Дальний восток, в Порт-Артур и порт Дальний, фактически в Китай, базы тихоокеанского флота. Папа был тоже инженер строитель. Когда я стал постарше, папа с таинственным видом вынул из ящика стола какие-то цветные бланки с водяными знаками и загадочно поманил меня к себе пальцем.
- Посмотри, - с явным волнением произнес папа, показывая на бумажные бланки с таким видом, как будто на них были изображены карты неизвестных островов, где были зарыты сокровища.
Я подошел, взял в руки бланки и первое, что увидел, черные. сделанные
типографским способом подписи: Иосиф Сталин, Лаврентий Берия, Контр-адмирал Исаков.
Эти бумажки были командировочными удостоверениями для поездки на Дальний восток моего папочки, занимавшего в ту пору должность всего лишь старшего инженера.
Серьезная власть была!!
Вернулся папа с Дальнего Востока преображенным – в сером длинном пальто в
елочку, в новой шляпе. Привез с собой чемодан, полный шелковых китайских кимоно, которые он нелегально провез, обернув их вокруг живота в несколько рядов, спрятав под пальто, шесть фарфоровых чашечек с блюдцами из костяного китайского фарфора, несколько кульков арахиса, две фарфоровые вазочки с длинным горлышком, расписанные сценами из китайской жизни. Все приобретенное богатство за время командировки папа перевез из порта Дальний во Владивосток на летающей американской лодке «Каталина».
На вырученные деньги от продажи привезенных вещей мы жили. За два роскошных
кимоно, одно зеленого, другое синего цвета, поменяли нашу крохотную десятиметровую комнату на Невском проспекте 104 на комнату на Загородном проспекте 9.
  Наш переезд на Загородный произошел в 1948 году. Дом на Невском 104, когда то был гостиницей, еще до революции. В его длиннющих коридорах располагалось множество комнат, в одной из них наша семья стала жить после приезда в Ленинград из эвакуации, когда закончилась война.
   В затхлый, темный коридор выходило комнат сорок. В каждой комнате площадью не более десяти метров стояла дровяная плита с конфорками для кастрюль. Часть нашей мебели, собранной, как говорится, с мира по нитке, в комнате не помещалась и хранилась в коридоре. Там же стоял наш сундук, большущий, невесть откуда взявшийся старинный, деревянный короб, где лежали наши вещи. Шкаф тоже некуда было ставить. Из мебели язапомнил большую никелированную кровать с позеленевшими от времени медными
шарами. Я много лет спал на этой кровати. Сундук в скором времени был обчищен с большой тщательностью нашими соседями. Дом в основном был заселен шпаной,
люмпенами, бандитами и прочим людом, называемым народом победителем. Живя в этом доме, я первый раз, в 1946 году, попробовал белый хлеб. Я помню, как я с мамой стоял в очереди за белым кирпичиком хлеба в магазине на Невском, угол Маяковской, в доме, где сейчас продают пиццу и жареные крылышки по американскому рецепту. Нашей соседкой в доме на Невском была шикарная молодая женщина. Звали ее Галя. Наша комната граничила с комнатой Гали тонкой фанерной перегородкой, из-за которой каждый день, ближе к вечеру, слышались звуки гитары, гармошки, пьяные крики, топот сапог, блатные
песни. По всей вероятности Галина комната представляла собой обычную воровскую хазу.
А сама красотка Галя являлась бандершей, скупщицей краденного. К нам она относилась с непонятной симпатией, сочувствием. С ней мы и совершили обмен комнатами.
Одиннадцати метровую на Невском на двадцати восьми метровую на Загородном проспекте дом №9 кв.48 с доплатой. Доплатой послужили два японских кимоно.
До войны папа с мамой жили на улице Марата 11 в бирюзовом с белыми колоннами
барочного стиля старинном доме, на втором этаже. Одно большое итальянское окно над входной аркой выходило на улицу. Рядом с домом стояла прекрасная Стремянная церковь, облицованная цветным, блестящим кирпичом. В мое время в просторном зале церкви играли в баскетбол. В 1963 году ее снесли. Я помню тот день. Раннее утро. Мы с Леночкой лежим в постели, в малюсенькой комнате при кухне, в доме на Поварском переулке, и слышим глухой гул от взрыва. Наших молодых тел, полных жаркой истомы и наслаждения, касается мгновение дрожи кирпичных стен дома. На этом месте, из чрева взорванной
церкви, родилось здание- монстр, общественные бани. Здание, похожее на древнюю усыпальницу тирана, неизвестной цивилизации, в котором нет человеческого начала.
Видимо, архитектор был похищен во сне деградирующей внеземной цивилизацией,
внедрившей в его сонную голову этот банный шедевр. Стоит оно тяжелое, белым кубом, вросшим в тело города, неказистое, чужеродное земле, как большое красное, поросшее волосами, родимое пятно на лице, облицованное отвратительной плиткой из известняка.
Каждый раз, подходя к этому месту, испытываешь шок и с надеждой в душе думаешь, что баня провалилась под землю или, наконец, разрушилась. В доме на улице Марата 11 я родился.
Во время войны наш дом был частично разбомблен, комната, куда меня принесли из родильного дома, ограблена и заселена другими жильцами. Из комнаты пропало все:
старая родительская мебель, старинные вещи, до которых не добралась жадная рука советов, семейные реликвии, документы. После возвращения из эвакуации в Ленинград родители остались в буквальном смысле голые, в чем мать родила, как говорится, теперь на всю жизнь. Некоторое время спустя родители нашли женщину, ограбившую их комнату.
Она была неприятно удивлена, что мы остались живы. Когда мы к ней пришли на квартиру, она смотрела на нас, как на вернувшихся с того света. Дальше прихожей не пустила.
Помню ее толстое, надменное нарумяненное лицо, запах духов «Красный мак». Вынесла из комнаты вазочку маминой матери, позолоченную, в виде широкого граненого колокольчика и две подушки. Это было все, что она отдала.
Тогда мне было шесть или семь лет, и я еще до сих пор помню, как все мое существо переполнял стыд и отчаяние. У меня не было чувства ненависти к толстухе, всем своим видом излучающей здоровье и беззаботную сытость, разжиревшей на чужом горе. Лишь глубокая горечь и печаль переполняли мою душу, вызванные грубым наглым унижением моих родителей. Эта сцена с подушками и золоченной стеклянной вазочкой в руках мамы часто возникает у меня перед глазами. Остается боль.
Как неожиданно друг за другом или непостижимым образом возникают ниоткуда
образы людей, событий, пространств, чувств, проникая внезапно глубоко в душу,
нанизываясь на стержень времени, формируя мысль, рвущуюся из недр сознания.

3. Но вернемся в наш двор на Загородном проспекте, таинственным образом
завязавший узел времени, повернувший впоследствии жизнь в какое-то, только Ему
одному, известное, заданное направление. Большой и просторный, двор объединял
интеллигенцию и рабочих, воров и бандитов, шпану разных мастей, дворников и
инвалидов, сумасшедших и детей разных слоев общества, перемешав их всех в своем чреве тщательно, с любовью беспощадным и безумным миксером советской власти, делавшим из них круглые сутки, без перерыва, социальное желе - лакомство для пожирания этой властью.
Дети двора независимо от того, чей это ребенок, профессора или бывшего зека, все свое свободное время проводили во дворе среди дровяных поленниц, заполнявших двор до отказа, подвалов и чердаков.
Я начал свою дворовую карьеру, когда пошел в первый класс, мне тогда стукнуло
восемь лет. Сначала я научился кататься на трехколесном велосипеде, представляющем собой плоскую перекладину, на чем можно было сидеть, с прикрепленным впереди рулем к одному колесу с педалями, а сзади двумя колесами. Потом в короткое время научился играть на деньги свинцовой битой, большой лепешкой, предназначенной при ударе
переворачивать монету – орел или решка. Первый опыт азартных игр привел к проигрышу часов, старинной, серебряной луковицы. Мой папочка рассказывал, что эти часы достались ему в наследство от какого-то родственника, дяди Пети, умершего от голода во время блокады. А я пошел домой, взял часы со стола и отдал их мальчику Кости, по прозвищу Блатной. Местной дворовой шпане. Не нашлось у меня в кармане двадцати копеек.
Во дворе меня прозвали Зямой и чуть не повесили по настоящему, когда играли в
войну. Роль палача исполнял еврейский парень Борька, по прозвищу Гитлер. Он со знанием дела накинул мне на шею петлю из толстой грязной веревки, забросил на ржавый крюк, вделанный в стену дома и стал вешать. Истошным голосом завопила соседка, спасая меня от страшной экзекуции:
-Ты, что жиденок паршивый, делаешь, - орала она на Борьку.
- Милиция!!
Воспользовавшись паузой, я снял с шеи веревочную петлю и побежал домой. Мой вид с красной полосой на шеи привел папу в ужас. Разгневанный, он выбежал во двор и долго гонялся за Борькой, но так его и не поймал. Да и вообще, мог ли он кого-нибудь напугать?
Папа был небольшого роста, сутул, узкоплеч, ноги врозь, как у Чарли Чаплина. Не отличался отменным здоровьем, физически не силен, с типично еврейским лицом. Не обладал жизненной силой в отличие от мамы и держался за жизнь лишь усилием воли. В молодости папа был очень красив, похож на молодого элегантного грузина, с изящной
шатенистой, волнистой шевелюрой с небольшими залысинами. Годы войны, послевоенная жизнь, единственной целью которой была добыча пропитания для семьи, сломали его.
Папа рано состарился, полысел и поседел, имел кучу разных серьезных заболеваний и умер рано, в возрасте пятидесяти восьми лет. За жизнь он цеплялся невероятной добротой и любовью к своим детям. Работал всю жизнь по почтовым ящикам, в проектных институтах, подчиненных министерству внутренних дел. Тогда, в те годы, до 1953 года,
почти все в стране подчинялось ведомству Берии. Как я переживал за него, видя, кто его окружает, пьяницы и негодяи, с которыми он вынужден был работать и общаться, зачастую выпивать с ними, что бы его не уволили с работы, как еврея. Боже, как ему было плохо и как он страдал от застолий с этими подлецами. С какой бесцеремонностью, пьяные, они вваливались в наш дом. Под конец жизни, чтобы заработать лишние двадцать рублей к пенсии и скопить денег , он уехал работать на север, в Мурманск, и жил там
практически один, мама иногда приезжала к нему, но не могла быть с ним долго и уезжала в Ленинград. Мама к тому времени была на пенсии, но продолжала работать.
А еще я помню 1953 год. Мне четырнадцать лет. Дело врачей евреев. Их обвиняли в чудовищных преступлениях против государства – убийстве видных политических деятелей СССР. Запомнились фамилии арестованных, посаженных в застенки – Грач, Виноградов, Вовси. Затравленный взгляд отца. Уволен с работы, потому, что был евреем. Уволен своим другом, директором ленинградского закрытого  института атомной промышленности,  героем социалистического труда, с семьей которого папа и мама дружили. После этих событий евреев на работу не брали. Было страшно и тревожно. Ждали переселения евреев на Дальний восток в районы Читы и Хабаровска. Для переселенцев приготовили тысячи товарных вагонов и построили деревянные бараки в тайге. Нет средств на жизнь, трое детей. Отчаяние папы я видел в его уставших от жизни глазах. Но Боже! Нашлись порядочные люди, рискуя своей судьбой и карьерой, взяли отца на работу, ссылаясь на то, что официального закона или указания
в газете «ПРАВДА» опубликовано не было. Подлая, преступная акция готовилась тайно.
Отец никогда нас не ругал и любил всех одинаково. На всю жизнь запомнил его
колыбельную песню, которую он нам пел по ночам, пока мы по очереди были маленькими:
Улетел орел домой,
Солнце скрылось за горой.
Ветра спрашивает мать:
-Где изволил пропадать?
Не гонял я волн морских,
Звезд не трогал золотых.
Колыбельку я качал,
И дитя оберегал.

 Когда Мишенька учился в Москве, в шестидесятых годах, в Университете «Дружбы
народов», наш папочка боялся показать там свой настоящий, большой, горбатый
еврейский нос.
Запала в память смерть папы. События, предшествующие его смерти и ощущения его смерти хранятся в моей памяти до сих пор, спустя тридцать с лишним лет. Он ушел из жизни очень буднично, неожиданно, внезапно, словно закрыл случайно за собой двери и не вернулся, так и остался в другом мире. Был конец августа.
 Я вместе с Леночкой и Женечкой прилетели с юга из отпуска. Папа нас встречал в аэропорту. Я чувствовал, что ему очень хотелось поехать в наш дом на улице Желябова, но нам с Леночкой очень хотелось побыть вдвоем. Почувствовав наше желание, папа поехал к своей сестре Любочке в Купчино. Утром она мне позвонила на работу и сказала, что папе очень плохо, и она
вызвала скорую помощь. Я бросился в метро, потом пересел на автобус и в скором времени был рядом с папой. У папы начались острые боли в животе. Приехала скорая, я вместе с папой поехали в больницу имени Гастелло, кажется, летчика, который в первые дни войны направил свой самолет тараном на скопление тяжелой вражеской техники и погиб, взорвавшись вместе с самолетом.
В приемном покое отец лежал на каталке бледный, осунувшийся, торчал горбатый нос.Подошла сестра. Дежурного врача все не было. Вот, вот должен подойти. Наконец, появился дежурный врач мужчина и безучастно произнес:
-Ничего катастрофичного, печень, наверное.
Я ушел, а на следующий день, днем, на работу позвонили из больницы, чтобы срочно приезжали. В больницу поехал с мамой. Нас встретила заведующая отделением сухопарая доска в белом колпаке и папиросой в зубах:
- Его дело безнадежное! Панкреатит! Пожар в организме! Будем делать операцию, но гарантии никаких дать не можем.
Потом мне рассказали сведущие люди, что при таком диагнозе дело идет не о днях, а часах, а может быть, минутах. А бедный отец, страдая, провалялся в приемном покое целые сутки.
- Можно мне повидать его? – попросила мама.
- Чего еще захотели!? У меня карантин по гриппу. Таких, как Ваш, у меня много. Идите и не мешайте! Операция продлиться часа два. Ждите!
Мы сидели с мамой на скамейке в садике при больнице в
странном, тупом оцепенении ожидания. Операция прошла благополучно. К папе пустили одну маму на десять минут. Отец был в сознании, попросил принести ему на следующий день горячей гречневой каши. В этот же день, ближе к вечеру, нам позвонили домой из больницы. Тихий женский голос проговорил чуть слышно:
- Ваш отец умер. Приезжайте.
На улицах города стемнело, горели фонари, было двадцать второе августа 1970 года.
Папе было всего пятьдесят восемь лет. Нас попросили подождать в вестибюле. Сказали, что сейчас спустится врач. Мы ждали чего-то, сидя на деревянном диване. Желтым больничным светом тлели матовые стеклянные шары. Слышно было, как рядом в туалете булькала и шипела вода. Жуткая тишина вползла в вестибюль, обволакивая мою душу паутиной страха и невероятной печали, пронзая мое сердце тоской.
Открылась со скрипом дверь с лестницы, ведущей в отделение. Я увидел каталку, на которой прикрытый простыней лежал бездыханный отец. То, что это был отец, я почувствовал сразу, увидав санитаров, толкающих каталку. Санитары везли его в морг.
Пока они выкатывали каталку из скрипучих дверей, упала простыня, и я увидел его лицо, обезображенное колоссальным, синим шрамом под левым глазом. Видимо, когда папа умирал, он мучился, метался, упал, ударился о железную кровать. Он был один во всем мире, один, когда отлетала душа.
  На следующий день, дядя отца Герц Антимони, повел меня в морг. Герц помогал
заказать гроб и оформить процедуру похорон. Для меня столь скорбное событие, не вмещающееся в мое сознание, страшное ощущение, связанное с невозможностью
вернуться в прежнюю жизнь были внове. Мы вошли в маленький, одноэтажный,
неказистый домик. Вдоль стен, на цинковых столах, лежали на спинах голые мертвые тела мужчин и женщин. «Смерть…» - промчалось у меня в голове. На одном из столов лежал отец с грубо заштопанным разрезом через весь живот. Под закрытым глазом расплылся
фиолетовый синяк. Над лицом торчал любимый, горбатый нос. Дядя Герц, глядя на отца, скрипучим, протяжным голосом причитал:
- А-й-й, а-й - й-я-я-я-й, Толенька, Толенька, Т-о-о-о-ле-нь-к - а-а-а!
Несколько дней спустя, когда в морге больницы мама увидала тело отца в гробу, она
друг застонала и закричала одновременно, захлебываясь воздухом, как при удушье. Крик ее был пронзительный и печальный, короткий и страшный, рвущийся из сердца. В тот
момент мне казалось, что мама может умереть. Я почувствовал, что она потеряла часть своей жизни и стала безумно одинокой.

  В нашем дворе я первый и последний раз подрался. С удовольствием бил по
переносице черноволосого, небольшого роста, коренастого еврейского мальчика Яшку, сына сапожника. По-моему, тогда нам было лет по девять, десять. Сейчас мне кажется, что я испытывал некоторое наслаждение от соприкосновения моего кулака с мягкой переносицей. Тогда я находился в зените славы. Слыл чемпионом по палочному бою. Я владел крепкой, круглой, дубовой палкой, которой крушил и ломал палки других мальчишек. Наша драка продолжалась недолго. Прибежал сопливый мальчонка четырех лет, брат Яшки. Стал тянуть Яшку за штаны и канючить:
- Яшка, а Яшка!? Тебя мамка зовет обедать. Яшка-а-а-а!
Интерес к драке пропал. Яшка ушел, вытирая под носом кровь, а мы гурьбой обступили Абрашку, предвкушая представление:
- Абрашка, что папка делает, когда мамку побить хочет?- хором орали мы.
Абрашка хитро улыбался, потом насупливал брови, сжимал кулачки, топал ножками и кричал: «Убью! Е….. т….. мать! Б…. Худая!
  Наша квартира, где я жил вместе с родителями, братом и сестрой располагалась на втором этаже со стороны двора. На лестнице никогда не было света. Из тамбура, перед входом на первый марш лестницы, крутая лесенка вела в глубокий подвал, который начинался глубоким, открытым, темным, грязным провалом на всю ширину лестничной клетки. Каждый день, пробираясь в темноте домой, я испытывал ужас от быстрых теней лестничных кошек.
В нашей коммунальной квартире жил разный народ без особых хитростей. Напротив
нашей комнаты жил со своей семьей Борис Коротков. Работал толи маляром, толи
слесарем. Его жена, Тоня, трудилась на кондитерской фабрике и ходила по квартире в тапочках из блестящего коричневого материала, украденного с фабрики, источающего аромат шоколада. Борис был неплохим мужиком, пока не брал в рот спиртного. Обычно он
одалживал у папы деньги на чекушку водки. И пять минут спустя, ломился к нам в запертую на все запоры дверь с топором. Борис истерически орал, изрыгая ругательства и рубил дверь:
- Жиды проклятые! Я танкистом был в войну! У меня пуля в миллиметре от сердца прошла! Я таких, как Вы, ****ей, фашистов, давил гусеницами! Вижу человек, твою бога душу мать,немецкого солдата, женщину, ребенка, дом, блиндаж, давлю их сук.
  Несколько раз Борис падал с пятого этажа в лестничный пролет, перегнувшись в бессознательном от алкоголя состоянии через тонкие металлические перила. Ничего, оставался жив, только ноги ломал. С ними жил племянник Тони, молодой человек без одного глаза, один глаз был стеклянный, с оторванными ровно по локоть обеими руками.
  Племянник учился в Университете. Вечером на кухне он сидел за кухонным столом, зажав в культях толстую деревянную ручку с металлически пером «уточка», и ловко каллиграфическим почерком писал какие-то тексты в пухлых, пропахших столярным клеем тетрадях, периодически макая перо в черную пластмассовую чернильницу - непроливайку
  В двух крохотных комнатах окнами, выходящими в каменный колодец, полностью без дневного света жила еще одна семья - пожилые супруги, их взрослые дети- два брата, жена одного из братьев, худенькая прозрачная женщина с новорожденным ребенком. Старший из семьи, коренастый, кривоногий мужчина с постоянно красным лицом и монгольскими раскосами глазами, страдал гипертонией и ходил по квартире с перевязанной какой-то
тряпкой головой. Он стонал от головных болей и при каждом удобном случае обзывал папу сионистом. Что этот человекообразный мужчина имел в виду, я не понимал, но папа сердился, нервничал и грозился подать на него в суд. Жена гипертоника постоянно обзывала маму жидовкой, и мне было невыносимо обидно за маму.

4. И среди адского хаоса человеческого бытия иногда во дворе появлялось удивительное создание, как будто, впорхнувшее в наш двор из параллельного мира. По двору шла стройная девочка в длинном цветном, узбекском халатике. На маленькой головке копна стриженных темно-каштановых, невероятно густых, курчавых волос. Она шла, грациозно придерживая одной рукой полы яркого халатика, другой несла мусорное ведро. Девочка  словно не видела нас, как и полагается существу из параллельного мира, будто нас не
было вовсе. Еще тогда, мне было лет двенадцать, а может быть тринадцать, это было в пятьдесят втором, а может быть в пятьдесят третьем году, я запомнил ее удивительно нежный, классический овал лица. Девочка Лена, будущая моя жена, жила в том же доме, только ее квартира находилась со стороны Загородного проспекта. Она казалась мне очень гордой и недоступной для нашей компании. А спустя некоторое время она неожиданно исчезла, казалось навсегда из моей среды обитания, но не из моей памяти.
 Много лет прошло с той отроческой поры, мне исполнилось девятнадцать лет. Я со своей семьей, с папой мамой, сестрой Мариной и братом Мишей, проводил летние каникулы в Латвийской деревушке Прейдане. Деревушка прилепилась и раскинулась на крутых берегах Западной Двины, поросших душистыми сосновыми лесами. Вдоль берегов, над обрывами, рассыпались черно-синие, гладкие гранитные валуны.
Неслась стремительным течением река, закручиваясь в маленькие, тугие, водяные
спирали. Я стоял на палубе парома, облокотившись на перила, и смотрел на слоистую, прозрачную речную гладь. Кипела вода под железным бортом, рябило в глаза рассыпанное в речной воде солнце. Двое паромщиков упершись ногами в палубу, сколоченную из грубых деревянных досок, тянули за канаты паром, груженный повозками с лошадьми, грузовыми машинами, людьми с мешками и кошелками. Паром шел из городка Краслава в нашу деревеньку. Мягко толкнуло в песчаный, пологий берег. Зарычали грузовики,
заскрипели и загромыхали телеги, сгрудились люди, и вся эта масса вывалилась на размытую дождями дорогу, крутым поворотом поднимающуюся вверх, к деревне.
Когда я выходил к нашему дому, навстречу ко мне выбежала радостная,
взволнованная Маринка, ей было одиннадцать лет. Маринка с маленькой головкой на длинной шейке, стройненькая, с крепкими ногами была похожа на балерину. Она, весело улыбаясь, выпалила новость:
- Ты знаешь, что в нашу деревню приехала на каникулы девочка из Москвы, а раньше она жила в Ленинграде, в нашем доме, На Загородном проспекте, ее зовут……
Я знал, что ее зовут Лена. Круг судьбы замкнулся. Перед нами стоял прелестный, теплый прибалтийский август и, слегка раскачивая несильным ветром темно-зеленые верхушки сосен, рисовал на холодно-голубом небе белые клоки облаков. Днем он разбрасывал по лесным полянам чернику и землянику, а по вечерам, хрустальным небосводом в прозрачном тумане млечного пути ловил яркие синие звезды и сверкающие хвостами
блестящие кометы. Шел 1958 год.
Мама Лены, Евгения Иосифовна Рубанчик, родилась в старинном русском городе
Таганроге, на берегу Азовского моря. Отец Евгении Иосифовны, дедушка Иосиф, был фотографом, имел в Таганроге свою фотографическую мастерскую. Сохранилось много изумительных фотографий всей семьи, сделанных им в те далекие годы, конца девятнадцатого начала двадцатого веков. На оборотной стороне гладкой картонной основы изображение почетных наград, медалей за его искусство фотографа. Сохранилась большая поблекшая фотография двухэтажного особняка, принадлежащего семье Рубанчик. 1904-1905 год. Невероятно уютный дом в стиле южнорусского ампира. По середине, на балконес тонко прорисованной, изящной решеткой, стоит мать Евгении Иосифовны, Надежда
Борисовна, бабушка Лены, в длинном роскошном платье, в руке раскрытый зонт от солнца.
На втором этаже размещались анфиладой двенадцать комнат. По фасаду надпись «
Фотография Рубанчика». Вход в дом с двух сторон украшают деревянные, резные витрины с фотографиями под стеклом. Большая фотография Надежды Борисовны. Эта фотография до сих пор хранится у нас. На первом этаже громадные, овальные наверху, окна-витрины в массивных из темного дерева монументальных рамах. Мужчина в длинном, темном сюртуке, блестящий цилиндр на голове. Гимназисты в форменных фуражках. Бабы в длинных юбках, платках, с корзинами, перекинутыми через плечо. Маленькие, нарядно одетые дети. Две махонькие девочки, одна видно постарше, в белых длинных платьицах, с
пышными чепцами на головках. Взрослый мальчик, одетый в длинное пальтишко с
пелеринкой, белый картуз, высокие сапожки. Мальчика и девочку, что по старше, держит за руки высокий, пожилой мужчина при усах и бороде, в модном элегантном костюме, в темной шляпе с короткими полями-котелке. Младшую девочку держит за ручку молодая, аккуратная женщина в белоснежном переднике до самых пят поверх длинной юбки, голова повязана платочком, в нарядной кофте с пышными длинными рукавами. Женщина-нянька.
Малышки - дети Иосифа. Самая маленькая Евгения Иосифовна, по старше - Раиса
Иосифовна, а мальчик-Яков Иосифович Рубанчик.
В 1924 году семья Рубанчик переезжает в Ленинград, в квартиру №57 на Загородном проспекте дом №9. Яков, окончив Академию художеств в Ленинграде, стал в последствии известным ленинградским архитектором. Вся семья и маленькая Лена пережили страшную ленинградскую блокаду с 1941 по 1944 год, унесшую из жизни более одного миллиона жителей прекрасного, загадочного, необычного, непохожего ни на какой другой в мире города. В музее истории Ленинграда хранится триста с лишним листов рисунков дяди Яши,
сделанных им с натуры, тех страшных эпохальных событий. Рисунки выполнены
карандашом, чернилами, что было под руками. Война. Блокадный город, замерзший, застывший от зимней стужи. Жизнь в городе еле тлела, чуть теплая еще кровь медленно, с трудом текла по людским жилам, давая возможность жителям ползти по улицам города и

разжигать металлические печки-буржуйки в своих квартирах остатками мебели и кипятить на этих печках пустую воду, иногда заедая ее кусочком хлеба или столярного клея. Город
пустынный, разрушенный, заваленный горами снега и льда. Трупы людей, умерших от голода и разрывов снарядов лежат, завернутые в простыни, на детских деревянных саночках. Люди- дистрофики, согнувшись и напрягшись из последних сил, тянут эти санки на кладбища города. Лютой зимой 1942 года умерла мать Евгении Иосифовны, Надежда
Борисовна. На одном из рисунков Яши запечатлен вынос гроба, в котором лежала бабушка Надя, по обледенелой лестнице дома на Загородном проспекте. А потом саночки с гробом Евгения Иосифовна везла через весь город, через реку Неву на Охтинское кладбище.
Последний путь, конец жизни на этом свете красавицы из Таганрога, когда-то, в 1904 году стоявшей на балконе с ажурной решеткой. Сразу после снятия блокады Яшей были сделаны рисунки с натуры разрушенных дворцов пригородов Ленинграда, серия из нескольких десятков рисунков под общим названием «Расстрелянный Растрелли». Яша самозабвенно любил Ленинград, рисовал город всю жизнь. К счастью, большая часть его
рисунков сохранилась и хранится в архивах города.

5. Отец Лены, Михаил Борисович Полонский, родился в Одессе в1891 году. Его отец работал на таможне, в Одесском порту, был доверенным лицом сахарозаводчика Бродского. У нас до сих пор сохранилось шелковое ярко-синее китайское одеяло, которое прислал из Манчжурии отец Михаила Борисовича, с вышитыми белым шелком аистами и хризантемами. Сохранился документ от Одесского городского раввина, удостоверяющий, что у Бельского мещанина Полонского и его жены Этли родился сын, которому дано имя Мойше.
Михаил Борисович учился в Варшавском Политехническом институте на архитектурном факультете. В первую мировую войну 1914 года воевал в Кавказской армии на турецком фронте в составе инженерно-строительной дружины. Прокладывал дорогу Мемахотун- Эрзенджан, укреплял крепость Карс.
Строительная дружина выполнила громадную и тяжелую работу, оставив после себя
сотни могил в чужой стране. С тех времен остались фотографии Эрзерума, линии фронта с изображением окопов, трупов солдат на брустверах, своих или чужих, тяжелых крепостных орудий с гигантскими стволами и клепаными лафетами.
 Газета ИЗВЕСТИЯ Комитета Инженерно-строительных дружин Кавказского фронта. Доверительно. На правах рукописи.
Экз.№337. Тифлис, 15 декабря 1916 года.
«………..Вторую половину ноября и до середины декабря на всем фронте Кавказской Армии продолжалось затишье…… Это затишье нарушалось эпизодическими событиями в Огнотском районе…….. Несколько небольших частных столкновений было в Сакизском районе. Не принимая характера крупных боев, более оживленными были столкновения в Персии, где наши войска захватили Султан-Абадскиий перевал…… В настоящее время на рынке ощущается недостаток бочек, что объясняется в свою очередь недостатком бондарей, а также необходимого для изготовления бочек материала…….. Между тем нужда
в бочках с каждым днем становится все более острой. Так, например, дело заготовки солонины и квашеной капусты сильно тормозится тем, что нет на рынке достаточного количества бочек, а между тем потребность на фронте в том и другом продукте чрезвычайно велика……. Отправлено в склады Сарыкамыша, Батума за время до половины декабря: полушубков-20000, бушлатов на меху-30000, папахи-20000, валенки-20000, варежки-20000, белье холодное-25000, белье-теплое-20000………… Закуплено лошадей в количестве 3800 голов в пределах Кавказа, в Томске, в Оренбурге….. Закуплено повозок в количестве 2400 штук…. В Баку и Ташкенте закуплено 4000 войлочных попон для лошадей…… Для низшего состава служащих Дружин закуплено 15 000 000 папирос
третьего и четвертого сорта…..
………. 24 ноября скончался от сыпного тифа врач 13 Дружины. Покойному было 30 лет; до службы в Дружине « Земгора» он был земским врачом в Курской губернии. В районе штаба 13 Дружины, телеграфирует начальник ее, - в присутствии чинов Военного Строительства и представителей 7-й Дружины, похоронен с отданием воинских почестей врач Дружинин. Процессию сопровождал оркестр Пластунского батальона……»
Из ПРИКАЗА № 21 Начальника 7 Кавказской Инженерно-строительной
дружины…………» Поэтому и теперь сотрудники дружины, а в особенности технический
персонал, заслуживают не меньшей, а гораздо большей благодарности за свою
самоотверженную работу под вечным гнетом недоверия, беспричинного озлобления, и оскорблений со стороны солдат, а иногда и рабочих Дружины. От лица службы я считаю своей обязанностью выразить глубокую благодарность высшему техническому руководителю Дружины: Инженеру А.Я. Сасовскому, и.о. Инженера П.Е. Лозгачеву, техникам П.С. Хромогину, М.Б. Полонскому…….                С 25 года января Дружина прекращает
свое существование. Но дела и работы Дружины-пионера культуры и техники, - может быть по условиям места и российской действительности несколько первобытных, - переживут ее короткое существование, и те районы, где работала Дружина, надолго будут свидетельствовать и напоминать о положенных здесь трудах, здоровье, а иногда и жизни сотрудников, солдат и рабочих-СЕДЬМОЙ КАВКАЗСКОЙ ИНЖЕНЕРНО-СТРОИТЕЛЬНОЙ
ДРУЖИНЫ.
ПОДЛИННЫЙ подписал Начальник Дружины Инженер А. Берштейнъ. 28го января
1918 года.
  Осталась память о тех годах, почти недоступная нашему воображению - красно-
коричневый иранский ковер висит в нашей спальне, шелковое нежно-желтое сюзане, поверх расшитое шелковыми солнечными кольцами фиолетового, красного и черного цвета с завитками протуберанцев и затейливой по кругу арабской вязью, висит напротив ковра.
Остался перстень с круглой сердоликовой печаткой с высеченным на ней арабской вязью именем, вероятно погибшего в окопе владельца-Ахмед. Когда перстень износился и пришел в ветхость, остался один камень, из-под которого высыпалась щепоть турецкой земли. Новый перстень со старым сердоликом я ношу на безымянном пальце левой руки. Перстень - талисман, малюсенькая частица связующего звена между прошлым и
настоящим. Этот перстень в первозданном виде, очень восточный и живой, сделанный из мягкого теплого серебра и гнущийся казалось не только от соприкосновения с фалангами пальцев, но и от тепла руки, носила раньше Евгения Иосифовна.
  Революция раскидала семью Полонских по свету. Михаил Борисович с Матерью и сестрами остался в России, а его отец с сыном Яшей и дочерью Соней волею судеб оказались в Болгарии, а потом во Франции, в Париже. В последствии Яков Полонский стал известным литературоведом – славистом и журналистом. В нашей библиотеке сохранилось два выпуска издания « ВРЕМЕННИК» общества друзей русской книги 1925, 1928 год, изданных
в Париже. В 1945 году Яков Полонский присутствовал на Нюрнбергском процессе над гитлеровцами. Там через советскую журналистку передал весточку в Москву своему брату Михаилу Борисовичу. Но встретиться им так и не пришлось. Спустя пятьдесят лет после эмиграции в живых осталась только сестра Соня, с которой увиделся Михаил Борисович лишь в 1968 году в Париже. Соня в Болгарии познакомилась с бывшем белогвардейским офицером, в прошлом мелкопоместным дворянином с юга России, Володей Малярчуком, и вышла за него замуж. Они прожили во Франции до глубокой старости, так и не приняв
французского гражданства, оставаясь до самой смерти русскими.

  После революции Михаил Борисович работал архитектором в театрах Москвы, потом проектировал города по всему бывшему Союзу, проектировал и строил здание Московского Университета на Ленинских горах в 1948 г. Наездами посещал Ленинград, свою жену Евгению Иосифовну.
Так появилась на свет моя жена Леночка. Евгения Иосифовна, не дожив до
пятидесяти лет умерла от инсульта, и Леночка переехала к своему отцу в Москву. Тогда ей
было 13 лет.
 В Москве в 1963 году окончила архитектурный институт. И летом того же года
я под диктовку руководителя ее дипломной работы писал пояснительную записку. И в этом же году, 29 ноября, в Ленинграде, в доме № 46, в квартире № 25, родился наш сын Женька. Окно нашей комнаты в восемнадцать квадратных метров на четвертом этаже коммунальной квартиры выходило на ободранный позолоченный шпиль одной из первых церквей Петербурга, Иоанна и Павла.
А еще в моей памяти остался Ляля, Александр Яковлевич Полонский, сын Якова.
Ляля родился во Франции и пошел по стопам своего отца. Стал известнейшим собирателем русской книги в Европе. Он собирал раритеты русской книги с середины девятнадцатого века, первые издания, рукописи, автографы, книги начала двадцатого века. Издавал каталоги и рассылал по университетам Европы и Америки. В середине шестидесятых Ляля часто бывал в Ленинграде, покупал редкие издания Пушкина, Гоголя, Хлебникова. Бывал и
у нас дома на улице Желябова. Ляля был обаятельным, красивым, высокообразованным, окончил Сорбонну, русским, живущем в Париже. В последний раз мы видели его в
телепередаче, посвященной русской иммиграции после революции 1917 года в России. Это было в 1986 году. Вскоре, после той достопамятной передачи Александр Яковлевич
 Полонский умер в Париже от рака бедра в возрасте немногим более шестидесяти лет.
Михаил Борисович последние десять лет своей жизни жил вместе с нами в
Ленинграде. Дожил до восьмидесяти шести лет, оставаясь бодрым, крепким,
неторопливым, умным, живым человеком. За год до смерти перенес тяжелую операцию и, чуть оправившись от перенесенного испытания, летом поехал в Киев, а оттуда на теплоходе – в Одессу, где он родился, чувствуя наверно, что в последний раз. Осенью он уже не вставал, тихо угасал в своей комнате, превратившись из крепкого, коренастого, с
круглой головой и сединой вокруг умной лысины мужчины в сухонького, маленького старичка. В один из ноябрьских дней 1977 года Михаил Борисович закрыл глаза, заснул, чуть постанывая во сне, и больше не проснулся.
Был вечер, и я бросился в похоронное бюро. В похоронном бюро властвовали мелко завитые, крашеные блондинки, с яркими красными ртами, наведенными губной помадой.
-Поздно пришли, мы закрываемся, - железным голосом проговорила наглая баба.
- Видите ли, покойники появляются не по расписанию. Что делать?- ответил я, стиснув от гнева зубы.
- Завтра приходите, завтра к десяти часам утра. Займете очередь,
запишитесь, оформитесь…..
- Машка, - промолвила другая, а может быть, Левка еще не уехал,
пусть пойдет к нему.
Я вышел на улицу и увидал Левку, средних лет мужчину в
короткой кожаной куртке, черноволосого, курчавого, нагловатого,
с проблеском золотых зубов в лыбищемся рту. Сговорились за двадцать пять рублей,
сели в его похоронку и поехали со скрипом и ревом.
- Куда повезем покойника? В морг или прямо в крематорий? Цена одна. Лучше все-таки в морг больницы Карла Маркса и, основоположника социализма, так надежней, - хохотнул Левка, вам ближе. Там у меня знакомый мед брат, как живого сделает вашего родственника, подкрасит, подмажет, оденет, как следует.
Приехали, поднялись в квартиру и вошли в комнату Михаила Борисовича.
- Дайте несколько простыней, - попросил Левка.
Он ловко разорвал простыни на полосы, обмотал умершего, превратив его в тряпичную куклу.
- Понесем, что ли? Вдвоем управимся, пробормотал перевозчик трупов.
Женьку я отправил на кухню, и мы понесли Михаила Борисовича к машине. Левка нес за ноги, а я поддерживал за плечи. Когда открыли двери, обернулся. Леночка стояла с пылающим лицом. Скорбь и ужас струились из ее глаз. Стоял расстроенный и печальный Женька, напряженный, сжатый, глаза с тревогой смотрел в пол, изредка вскидывая взгляд на чудовищное и одновременно такое простое, незамысловатое и таинственное действо – уход из жизни.
В этот момент душа вытекла из меня, внутри все заледенело, стало каменным и
холодным. Вышли на улицу, положили Михаила Борисовича на землю. Вокруг нас ходили люди, проносились, ревя моторами автомобили, громыхали желтые чадящие дизельной вонью автобусы, мертвенным фиолетовым светом мерцали ртутные лампы фонарей, висящих вкривь и вкось на проводах. Левка открыл задние створки фургона, и мы положили спеленатого деда на пол. Натужно зарычала машина, заскрипела коробкой
передач, и трясясь на полу похабного, похоронного катафалка, бренное тело Михаила Борисовича двинулось по улицам Ленинграда в свой последний путь, а дух его еще долго витал по квартире на улице Желябова.

6. Вот и весь круговорот жизни людей! Что это? Божья воля? Или другие законы
мироздания, общие для всего живого и неживого? Законы, по которым люди, как атомы отдельных элементов, двигаясь хаотично в пространстве земли, образуют субстанции, похожие по своим свойствам на разряженный газ или мощнейшие потоки воды. Они то спокойно текут как полноводные реки по равнине, то словно с гор падают водопадами в бездну жизни, сокрушая самих себя, и в этом хаосе бытия своими энергетическими орбитами вступают во взаимодействие с другими атомами, создавая новое соединение, называемое жизнью.
Это лишь частица микросхемы движения людей в обозримом времени, впоследствии соединившихся и создавших нас.

  Круг замкнулся. Мы идем по безлюдным, рассветным улицам Ленинграда. Лето, 1984 год. Решили сразу не подходить к условленному месту, а сначала понаблюдать за обстановкой. Вышли на улицу Восстания по Баскову переулку и огляделись. Ни души. Вдруг со стороны улицы Некрасова замаячила фигура в белой рубашке. Сердце у меня бешено заколотилось. Мы поспешили навстречу.
Незнакомец был высокий, здоровенный парень – амбал, который по внешнему виду явно недавно принял изрядную долю спиртного. Глаза - мутные, неподвижные. Лицо – опухшее. Взгляд - тяжелый, подозрительный. Неопрятные, длинные пряди волос, давно не мытые, слиплись отдельными, беспорядочными космами. От него пахло псиной, табаком и винным перегаром. Типичным запахом совдеповского населения. У него, подмышкой, я заметил какой-то пакет, завернутый в газету.
- Это наши, наши вещи наверняка возбужденно, - зашептала на ухо
Леночка.
Поодаль от амбала стоял молодой человек - типичный уркаган. На
черной, бритой голове низко натянута мягкая серая кепка, закрывая почти весь
лоб. Короткая куртка темно-зеленого цвета из брезентовой ткани, джинсы, модные дорогие ботинки. Еще я обратил внимание на дорогие японские часы, которые он носил на правой руке. Его темные глаза сновали по сторонам и сверлили безостановочно, внушая ужас и беспокойство. Тут же к этой гоп-
компании подошел еще один тип. Зловеще улыбаясь нам, блестя золотыми фиксами, тип вдруг стал снимать с себя свитер.
- Купи свитер за двадцать пять рублей, только вчера в комиссионке
купил за пятьдесят.
- Не надо! Не надо! Что Вы! Оставьте свитер себе. Он Вам еще
пригодится, прогноз погоды знаете плохой на неделю. А лучше
отдайте свитер своей даме, - посоветовал я, нервно озираясь по
сторонам.
Рядом с фиксатым стояло небольшого роста существо, похожее на женщину, в
красной вязаной шапочке с козырьком, в синем замызганном плаще. На тоненьких худосочных ножках надеты белые носочки и драные
белые кеды. Лицо - сплошной синяк. Заплывшие кровью белки глаз.
Тогда фиксатый с жалостливым, побитым видом обратился к
Амбалу:
- Послушай, Витек! А, Витек!? Налей нам с Веркой по стакану!
Душа горит! Понимаешь?
- Сукой буду, завтра отдам трояк. А Витек, налей стакан!
- Шкандыбаль отсюда мразь! Кунда конопатая! Ты вчера Верке трояк отдал?! Нет! Стакан вчера вылакал? А-а-а? У-у-у! Вали отсюда, пока цел! Понял?
- А ты, что здесь делаешь Верка? Брысь! Сука потная!
- Ну, что ты Витек, это я так, - промямлил фиксатый.
Амбал повернулся ко мне и громко спросил:
- Ну, что принес?
- А, что Вы хотите? - ответил я растерянно, пожав плечами.
- Как что?! Бутылку конечно! Забыл, что ли или притворяешься? Не советую муму гонять!
Понял фраер!?
- Бутылку???? За мной не пропадет, - безвольно пробормотал я, думая про себя, где ее проклятую достать в такую рань.
- Ну, тогда пошли, сказал амбал-Витек и махнул рукою, приглашая
всю компанию в путь. И мы двинулись в сторону улицы Некрасова.
- Ты, Серый, - обратился он к урке, - следи за ними, не спускай с них глаз и указал на нас.
К такому ходу событий мы не были готовы. Мы шли за ними, не зная, что и подумать, предполагая самое худшее. Они ведут нас на хазу, а дальше шантаж. Что делать? К кому обратиться за помощью?
Вдруг на углу я увидал еще одного парня в белой рубашке и черных брюках и
интуитивно понял, что он тот, который нам нужен, и мы с Леночкой не сговариваясь бросились к нему , к нашему дорогому приятелю, неожиданно возникшему из телефонного небытия и из утренних сумерек.
- Это ж надо так наколоться! - громко на всю улицу расхохотался совсем уже не страшный Витек. Он так долго и раскатисто хохотал, что нам казалось, как в соседних окнах дрожат стекла.
- А я принял вас за ночных торговцев вином!
- Неужели мы похожи на таких?! - с обидой в голосе возмущенно
воскликнула Леночка.
- А кто ж в такую рань шляется по городу?
Ночной незнакомец подошел к нам и развернул сверток, в котором лежали: новенький бумажник – подарок от Женьки, ключи от квартиры, записная книжка, командировочное удостоверение – все как будто только что, вынутое из «дипломата». Таинственный человек, нагнавший на нас столько страха телефонными звонками, тоже был навеселе, но умеренно.
- Мы тут с женой сегодня гуляли, дочку проводили в пионерский лагерь. Ну, отметили, конечно, такое событие. Выпили три бутылки красного по ноль
семьдесят пять, мало показалось. Потом еще добавили бутылку, - начал свое
повествование наш спаситель.
- Решили пройтись после по городу. Ночь - теплая, светлая. Идем с женой по Баскову, мимо рынка, ругаемся почему-то. Я - по одной стороне улицы, она - по другой. Вдруг вижу у забора ключи, документы валяются. Позвал жену. А жена увидела это и сказала таким нехорошим словом, что неудобно повторять.
У нас отлегло от сердца. Это ж надо!!! Вчера в половине седьмого вечера у меня на рынке украли все, а менее через сутки, было пять утра, практически все важные документы таким счастливым путем вернулись к своему хозяину.
Я раскрыл бумажник. В одном из отделений сохранилось пятнадцать рублей. Они
лежали глубоко, и вор их не заметил. Леночка достала три рубля и протянула их ставшему для нас таким родным незнакомцу.
- Возьми себе на опохмелку.
- Нет, не возьму. Я человек честный. Сам работаю монтажником на Ленинградской атомной станции, знаю, что такое служебные документы.
- А сколько денег у вас украли? – полюбопытствовал парень.
- Сто рублей, - ответил я.
- Ну, тогда пятерочку то уж дайте.
Я протянул ему пять рублей. Мы распрощались с ним, и пошли домой.
В городе разлилась предутренняя тишина. Накрапывал дождик. Влажная, свежая
прохлада пронизывала нас, остужая наши возбужденные ночными переживаниями души, наполняя их покоем и тихой радостью. Скоро наступит долгожданный отпуск, и мы помчимся на своем жигуленке в Эстонию, к ветреным, холодным, золотистым пляжам Усть- Нарвы. Приедет наш Женька с практики, он поехал на финскую границу, недалеко от Выборга.
Мы вышли на Преображенскую площадь. Налево – наш дом, бежево синий в это теплое утро. Два окна на площадь со стороны торцевой стены, примыкающей к монументальной, каменной ограде, дугой опоясывающей Преображенский собор. Желто-голубой, чуть разогретый наступающим днем, собор возник из сиреневой пелены дождя. Блестели влажные голубые купола. Мелкие, чуть заметные струйки воды из прерывистых, прозрачных нитей лились с неба, омывая листья старых дубов, кленов и лип, каплями стекая на мостовую. Били негромко часы. Какой чудесный уголок в нашем городе! Оазис среди шумных и пыльных улиц. По истине, святое место, где все кончается так
благополучно.
Приехал Женька с финской границы. Привез массу рисунков российских солдатиков-пограничников. На рисунках добрые, мальчишеские лица, не злобливые, немножко разболтанные. Женька рассказал нам, как пил с ними водку, ходил в наряд. Надо было пройти двадцать километров вдоль границы. Уходящим в наряд, на завтрак давали белый хлеб. Один паренек после наряда заснул от усталости за поленницей дров, проспал почти сутки. А его искала вся застава, думали, что сбежал, а он крепко спал.
Рассказывал, как птицы, лоси и медведи запутывались в тонкой, тонкой проволоке- путанке толщиной с человеческий волос, растянутой вдоль границы, как плыли корабли по Сайменскому каналу, про сосны, скалы, густые леса, ярко-голубое небо в больших клочьях белых облаков. Особенно нас поразил рисунок пульта управления заставой, сделанный по
памяти. На переднем плане спина дежурного, видимо сержанта, мощная с
перекатывающимися под гимнастеркой мышцами, стриженый, крепкий затылок под
фуражкой. Пульт - жирные червяки кабелей, мерцающие экраны, сигнальные лампочки,
телефонные трубки, олицетворение мощи несокрушимой огромной страны, наводящей
страх на весь мир, протянувшейся с запада на восток на десять тысяч километров.
И эта страшная мощь, способная раскатать и распахать танками всю Европу, ядерными зарядами взорвать весь мир, перемолола всех людей в песок, в одинаковые песчинки, заполнившие собой песочные часы. Через их прозрачные колбы нескончаемой струей в никуда льется поток времени, падая на чашу весов, поднятую вверх грузом остатков ядерно-металлической-химической-ракетно-космической мощи в тщетной попытке перевесить этот дьявольский груз. И снова у страны лучше всего получаются орудия
убийства - самолеты, ракеты, танки, пушки, подводные лодки с ядерными ракетами, но человеческого продукта для своей собственной жизни получается так мало или не получается совсем. Словно проклятье повисло над страной.
Мы научились жить в этой стране, отгородившись от ее тревожной подавляющей ауры.
Как космонавты в космическом корабле, плыли мы над прекрасной, огромной планетой –Россия, всегда остававшейся для нас чужой и опасной, но от которой мы не могли оторваться, впитав в себя её ментальный код - историю, культуру, язык,  природу и огромные завораживающие всегда пространства без конца и края.
  Наш космический корабль, корабль нашего бытия, корабль времени состоял из четырех оболочек.
Первая оболочка – дух, энергия наших предков, наших родителей.
 Вторая оболочка - дух энергия живущих родных и близких людей.
 Третья оболочка – дух, энергия окружающего нас мира, ощущения себя в
этом мире.
 Четвертая оболочка – физическая, материальная – НАШ ДОМ, окруженный
кирпичными стенами, куда фокусируется и концентрируется энергия первых трех оболочек, фильтрующих тревогу, страх, неуверенность, идущие извне, создавая те реальные ощущения жизни, в которых мы существуем. Эта энергия дает жизнь НАШЕМУ ДОМУ, и, попадая в нас, удерживается внутри нас, не теряя своего потенциала, пока мы живы.
Следующие поколения, создавая свой мир, будут сильны тем, что не покинут пределов невидимых, но ощущаемых нашими душами живительных, энергетических поясов, а лишь приумножат их энергию, оставаясь под их защитой.
Стоит лишь выпустить из себя хотя бы квант этой энергии, и ее ничто не удержит. Она вся вырвется наружу, во Вселенную, разрушая наш космический корабль, и мы растворимся, исчезнем в бесконечной бездне мироздания безымянными частицами или превратимся в дрова, которые бесследно сгорят в топке времени.

7. 1991 год, зима. Женечка сидит на ступенях деревянной лестницы, ведущей из нижнего
холла в остальную часть квартиры, окнами выходящую на Преображенскую площадь.
Насупившись, упрямо твердит: Кончится война в Ираке, и я с Юлей и Ленечкой уедем в Израиль. А в это время на экране телевизора мерцает ночное небо над Багдадом в сполохах взрывов бомб и ракет. На фосфоресцирующем экране телевизора лазерный прицел американского истребителя – бомбардировщика, пуск ракеты, ее след в темном небе и яркие зарницы, взрывы, и еще раз и еще раз, и еще раз, и еще раз - прицел, ракета, бомба взрыв, прицел ракета, бомба взрыв. Гул самолетов, взрывы, вой сирен несколько суток. В перерывах на экране телевизора горящие факелы нефтяных скважин, черная нефтяная жижа на песчаных берегах и в прибрежных водах синего Красного моря, черные трупы птиц на берегу моря и трупы погибших иракских солдат в окопах, прорытых
в желтой безжизненной пустыне.

8. 1991 год. Коммунистический или черт знает, чей путч в Москве. На экране телевизора снова танки и бронетранспортеры. Броневые колонны медленно двигаются по улицам Москвы. Тысячи людей вокруг Белого дома. Стяг российского флага с изумительной по силе воздействия горизонтальной цветовой гаммой с переходом от красного к синему и синего к белому. Раздавленные молодые люди!!! Кто их теперь помнит? И кому они сейчас
нужны? В нашем петербургском доме на Преображенской площади поселились тревога и страх. Все мгновенно смешалось – мысли, чувства, предчувствия войны и волнения за детей. В эти августовские дни, несмотря на печаль и отчаяние, ядовитой змеей заползшие в наши души, мы жаждали отъезда наших детей. А потом месяц не могли войти в пустую комнату, было тоскливо, страшно, шатко, как в бурю на палубе корабля, когда отчаянно
пытаешься за что-то уцепится, и устоять на ногах.
А полгода спустя, словно во сне, в феврале 1992, года мы оказались в Израиле, в Тель-Авиве, в маленькой сырой квартире на первом этаже на улице Жаботинского.
Грохотал гром, проливались на израильскую землю ливни, дули шквалистые ветры с градом, в промежутках между разгулом стихий слепило и палило изо всех сил солнце.

9. Мы сидим на скамеечке, на срезанной вершине горы, над самым обрывом. Палит
солнце в пронзительно-синем небе, иногда внезапно исчезает за редкими белоснежными облаками. Напротив нас гора, слева и справа гора, между ними каменистые долины, поросшие редкой желто-зеленой травой и низкорослыми оливами. Вершины гор срезаны и на их месте из горы растут белые приземистые каменные дома, вьются новые черно-фиолетовые асфальтовые дороги, тарахтят бульдозеры, ревут мощные желтые грузовики и самосвалы с гравием, песком, бетонным раствором, зелеными живыми газонами, фруктовыми деревьями. Арабы-палестинцы строят новые поселки – ишувы для евреев. И евреи вгрызаются в эту суровую и скудную землю, опаленную войной, солнечным огнем,
душным, густым желто-синим жаром песчаных туманов, пришедших из аравийской
пустыни, и сдобренную кровью жертв террористов арабов-палестинцев.
Под нами обрыв. Мы смотрим вниз и вокруг. Смотрим, смотрим, смотрим, молчим, как бы пытаемся понять: Где мы? И почему здесь? Почему здесь наш сын с семьей? Почему и зачем? Почему они себя чувствуют, слава богу, комфортно и рожают детей в столь тревожные и опасные для жизни здесь времена? Судьба? Предначертание свыше пути жизни? Свистит и подвывает ветер в густом от жары и солнца воздухе. Качаются на сильном ветре сосны, пальмы, кипарисы, развесистые с мощными кронами фикусы, птицы поют в цветущих кустах. Завывают голоса муэдзинов, усиленных динамиками, с минаретов
соседних арабских деревень, раскинувшихся на соседних горах, вокруг ишувы. Их я насчитал пять или шесть. Внизу видна контрольная полоса – дорога, опоясывающая ишув, огороженная двумя рядами колючей проволоки. По ней круглые сутки курсирует патрульная машина с двумя охранниками. Сразу, за дорогой, молодой араб пасет стадо коз и овец.

10. Петербург почти забыт, стерт из памяти. Так, кое-что мелькает, не превращаясь в зрительные образы. Как будто в компьютере по неизвестной команде на экране возникает табло: Вы на самом деле хотите удалить файл под названием С. Петербург?
Автоматически, подсознательно отдаешь команду: Отправить в корзину, в далекие
уголки памяти. Я спрашиваю Леночку:
- Ты могла бы сейчас представить себе, что Петербурга нет и мы остались здесь?
- Да, - ответила она тихо, не задумываясь.
- И я тоже.
- В чем заключается понятие нашего дома? - подумал я.
- Только в памяти, - ответил я себе.
Дом – виртуальное понятие, а не стены и место, связанное с ощущением прошедшей жизни, прошедших событий и явлений, взаимоотношений с близкими до боли тебе людьми, ощущением любимых тобою предметов, картин и фотографий, их расположением в пространстве твоего дома. Если все эти понятия исключить из своего мира, останутся пустые материальные стены, которые никогда не будут соответствовать поговорке: Дома и стены помогают, - не помогут никогда. А еще дополнение к твоему дому - жизнь, существующая вне стен твоего дома: люди, с которыми ты встречаешься на улице, дома и сады, дворцы и водные пространства, небо над твоей головой, облака и дождь.
И когда ты начинаешь чувствовать, что все вокруг внезапно изменилось, и ты
начинаешь ощущать невероятный дискомфорт в своей душе, когда твое существо начинает метаться в бушующем море изменений окружающего мира, пытаясь пристать куда-нибудь, привязать себя к чему-нибудь, что бы не утонуть, и память все чаще и чаще обращается к прошлому, которое доставляет тебе немыслимое наслаждение, но вместе с ней ты теряешь
в прошлом свою энергию и начинаешь стареть, тогда понимаешь - тебе надо создать новый дом, сконструировать его мысленно и оторваться от прежней жизни, чтобы спасти себя, если возможно, если успеешь.

  Мы бродим по улицам С. Петербурга, и с каждым днем мы отдаляемся от него, как бы смотрим на него со стороны, как будто это не наш город, в котором мы живем, а странный, огромный музейный экспонат до боли знакомый и далекий. Иногда представляешь себя во сне, когда тебе снится невероятно близкое и родное, но расплывчатое и неопределенное, и
ты силишься узнать и понять, кто или что это, ты пытаешься различить любимые и знакомые черты, но все остается тщетным, и ты просыпаешься в слезах наслаждения и отчаяния.
Мы беспрестанно задаем себе вопрос: Мы где-то это видели? Мы когда-то здесь ходили?
Мы когда-то здесь любили? Изменилось и искривилось его невидимое внешнее
пространство, окружающее старые стены домов, дворцов, рек и каналов. Пространство агрессивное и беспощадное стало ломать и уродовать ауру города, при которой и можно было только жить здесь, и заселило его абсолютно новыми людьми, с новой внешностью - размытой, остроугольной, мрачной, расхлестанной, невнятной, вялой и похабной. Они не видят пространства вокруг себя, они смотрят только себе под ноги, не замечая, как
разрушение и алчность подавляет созидание, словно город оккупирован выходцами из другого мира. Были неандертальцы, кроманьонцы. Сейчас есть человек жестокий, гадящий вокруг и сосущий пиво из горла. Образ его усреднен и не сформулирован в общей массе и
в элитах. Кажется, что в городском пространстве, что-то происходит, что-то воздвигается и даже фонтаны, куда-то движется, и некое движение этого пространства захватывает и людей, образуя динамику и энергетику города, но все – лишь видимость и мираж. Несутся в хаотичном, адском движении автомобили, пытаясь смести все живое на своем пути.
Ползут трамваи и троллейбусы, наполненные запахами плоти старых неухоженных людских тел. Еле ползут пригородные электрички, наполненные мрачными утомленными людьми, в проходах беспрерывно ходят и орут коробейники, торгующие дерьмом, ходят попрошайки с гармошками и гитарами, бомжи ищут пустые бутылки под скамейками. Еле движется народ, Грохочут всеми деталями и составляющими трамваи на кривых путях. Гибнут сады и
парки. Провинциальная плесень окутала город липкой паутиной. За стенами домов ничего не изменилось – тлен и мрак, копошение и увядание. Мы боимся заглянуть в наш дом, где родились. Мы боимся подняться по лестнице и позвонить в бывшие квартиры, где прошло наше детство и юность. Мы боимся открыть входные двери в дом. За ними комнаты страха, в которые заперты столь близкие нашему сердцу воспоминания.
Жаркий, невероятно душный, июльский день. Мы идем по Английскому проспекту –
район бывшей Коломны. Мир замер вокруг нас. Люди, дома, магазины, лавки, уличные ларьки. Все - старое, неопрятное, корявое, душное, с дурным запахом. С одной стороны-вот оно другое время, бери его с полки, ощущай его, щупай, вдыхай его запах, или примеряй его на себя. С другой стороны…. Непонятно, какой век во дворе! Девятнадцатый или середина двадцатого? На берегу Мойки, поставив большие пластмассовые стаканы на
гранитные тумбы чугунной ограды, мужики пьют пиво. Под ними, на поверхности реки, огромное мусорное пятно из пластмассовых бутылок из-под пива и пластмассовых стаканов. Пересекаем канал Грибоедова по Аларчиному мосту. Направо, на повороте канала, церковь с позолоченными крестами, в зелени деревьев и золотых солнечных бликах отражается в воде. Из окон соседнего дома услышали звуки скрипки, а рядом, перед нами, возник дворик, заросший густой зеленой травой, два тополя. На траве, под облаками, и синим небом, лежал на спине мальчик лет десяти, подложив руки под голову, и думал о чем-то. Мы идем по реальному и виртуальному безвременью, входим под
загаженную протяженную, монументальную арку с плавным поворотом во двор старинного дома, открываем железную дверь парадной, которая с грохотом захлопывается за нами,
поднимаемся по загаженной, пропахшей мочой лестнице, ведущей нас в двадцатый век, звоним в звонок, открывается дверь. На пороге стоит Фрида, высокая, стройная, седая дама. Фрида всю жизнь занималась расчетом турбинных лопаток. С наслаждением вспоминает до сих пор сложнейшие математические формулы. И мы мгновенно попадаем в тихую, уютную гавань безвременного пространства, еще совсем недавно окружавшего нас. Здесь мы ощущаем реальность существовавшего совсем недавно прошлого века и настоящего времени, которое мы несколько минут тому назад вдруг потеряли. Здесь полно якорей, за которые можно накрепко привязать себя в настоящем и прошлом, наслаждаться доброжелательностью, умом сердечностью и волей хозяйки этой гавани. По стенам развешаны удивительные, иногда фантастические, но столь милые нашему сердцу пейзажи Петербурга, натюрморты, картины известных и неизвестных нам художников, уже
прошлого, двадцатого века, от которых исходит энергия покоя и гармонии в композиции и цветовой палитре неяркой, но излучающей много света, просачивающегося через полотно, казалось холодного серебристо-голубого или густого насыщенного, плотного и горячего, непроницаемого, но вместе с тем удивительно мягкого и уютного. Моя любимая картина -
серебристо голубая. На картине серо-голубые лошади с просвечивающими ребрами стоят на берегу реки. Серо голубая, серебристая лодка с таинственными огнями плывет куда-то по голубой реке. Свободное пространство стен занято стеллажами с книгами прошлого и настоящего. На столах тоже книги, книги. Вместе с Фридой мы гуляем по интернету, держим связь с нашими детьми в Израиле, про себя мы называем ее “радистка Кэт”, спорим о всякой всячине, иногда я ее специально завожу. “Алик, - восклицает она, - если бы я не знала, что у тебя на самом деле на уме и о чем ты думаешь, я бы считала тебя полным
идиотом! Листаем журналы, смотрим книги и картины, пьем чай, смотрим телевизор.
Петербург вызывает у нас разные ассоциации от Рима и Венеции до Одессы и Устюжны, города на реке Мологи в Вологодской области, центральная улица которого упирается в сказочную церковь с голубыми куполами, усеянными серебристыми звездами, а слева от
церкви тюрьма, из которой заключенные машут ручкой. В нем нет символов нового века.
Город превращается в тщательно отреставрированную антикварную лавку.
Окруженный железобетонным бастионом человеческих гнезд старых новостроек и
циклопическими кирпично-бетонными цитаделями современных жилых ячеек, домами
кучами, Петербург с трудом сквозь них пропускает в себя современную цивилизацию и лениво пережевывает уже почти сотню лет старый культурно-исторический центр. Он жеваный, пережеванный, затоптанный, перетоптанный с трудом, отчаянно, сопротивляется нашествию злого кирпично-железобетонного духа. Обратного движения истории в
Петербурге не существует. пока не существует.

11. Вечером в доме на горе в нашей маленькой комнатке, в которой на белых стенах развешены большие Леночкины натюрморты из предметов и воздуха нашей квартиры в Петербурге, и вмещающие в себя пространства больше, чем сама комнатка, смотрим телевизор, висящий над нашим ложем. Мелькают цветные картинки мира, пространства жизни и людей в нем. И вдруг стоп! Я сбросил палец с кнопки пульта. На черно-белом
экране зимний Петербург. Ограда летнего сада. Падает снег. Я почувствовал влажную сырую зиму, красно- фиолетовое морозное небо над заснеженной Невой. Зимний Петербург-файл в моей памяти, вызвал из ее глубин воспоминания и боль. Боль ткнулась в мое сердце, и я замер. На секунду мне стало плохо. Было трудно дышать. Потом чувство чего-то исчезающего и потерянного навсегда, в миг охватившее меня стало постепенно исчезать и  быстро схлынуло, но осталось в моей памяти.
На самом деле часто или, как правило, испытываешь разочарование, когда случайно встречаешься со своим прошлым. Уходят эмоции. Уходят те люди вместе со временем, они становятся другими, изношенными временем, исчезают предметы, состояние того времени. Пространства, окружавшие тебя тогда, наполнены сегодня другим содержанием, и кажутся более мелкими, менее масштабными. Вся прошлое внезапно уменьшилось в объеме, словно смотришь в перевернутый бинокль. Чувствуешь, как твое прошлое
съежилось, потеряло реальную свежесть или превратилось в ностальгическую оболочку, внутри которой пустота.

12. Мы в гостях у сына. Дом его на горе, в Ишуве Наале, что означает на иврите «Восходящий вверх», светло-бежевый, а на солнце ослепительно белый. Внутри много света, простора и воздуха, дом насквозь пронизывает воздух и свет, входят в него со всех сторон в открытые окна и двери. Дом окружен мощными подпорными стенами, сложенными из крупных, по несколько сот килограммов и более, обломков теплых желто-
голубых скал. Стены при нас воздвигали арабы-палестинцы, пришедшие на работу с территорий автономии. Воздвигали ловко с помощью ковша экскаватора. Когда в доме мы оставались одни, я выходил во двор с молотком в кармане, внимательно следя за Леночкой, которая в окружении арабов рабочих, развешивала белье. На самом деле, я не ощущал агрессию с их стороны. Они проявляли к нам легкое любопытство, и как нам
казалось, уважение. На ломанном английском языке спрашивали, откуда мы и чем
занимаемся. Угощали пряным чаем с пахучей зеленой травой, и, смеясь, приговаривали: "Очень полезно для мужчин". В день нашего отъезда они подошли к машине, попрощались, и, подойдя к Леночке, сказали: До свиданья, мадам.
Прилетев, домой поздно ночью, утром мы прильнули к телевизору. Слушая выпуск
последних известий, на экране мы увидели убитых и раненных на улице в Иерусалиме, как раз в том месте, где незадолго до отъезда в Петербург в одном из магазинчиков покупали мне синие брюки слаксы. Лужи крови, крики окровавленных людей, вой машин скорой помощи, полиция и санитары, религиозные евреи из волонтёрской организации ЗАКА собирают кусочки еврейских тел, их кровь для опознания, погибших, подбирая их с дороги, тротуара, снимая с проводов. Неподалеку лежат фрагменты тел
убитых евреев и араба - террориста. У меня на работе постоянно включен приемник. Каждый день жду сообщений из Израиля. Кто ни будь из сотрудников, увидав меня в коридоре, спешит мне сообщить: Александр Анатольевич, идите быстрей, опять в Израиле что-то произошло.
Двадцать шестого июля, две тысячи второго года, в двадцать первом веке, у нашего сына родились двое сыновей двойняшек, Давид и Нетанель. Теперь у нас трое внуков - старший наш любимый Лёнечка, родившийся в России, и мы едем к ним, чтобы остаться в прошлом, настоящем и  будущем.
Мы живем на невидимой глазом, но ощущаемой внутри себя, спиральной горе. Мы
поднимаемся по ней с рождения по спирали все выше и выше. Мы поднимаемся по ней и не знаем, когда достигнем вершины. Когда хочется отдохнуть, перед нами мгновенно появляется в толще горы дверь, и мы открываем ее, входим в комнату, наполненную частями пространства и образами прошедшей жизни. В этой комнате мы можем отдохнуть, а затем идти дальше, поднимаясь все выше и выше, либо, засидевшись долго в любимой комнате, может быть, отчаявшись от увиденного, потеряем силы и не сможем открыть
дверь. А если нам удастся выйти из комнаты, мы пойдем дальше, открывая двери новых комнат, пока останется последняя, из которой не будет выхода. В каждой комнате можем увидеть кусочек прошлого. Выйдя из комнаты и закрыв дверь, мы видим настоящее. А где комната с нашим будущем? И не видя ее, и, слава Богу, мы продолжаем идти дальше, тайно желая отыскать заветную дверь.

Ленинград, СССР-С.Петербург, Россия- Наале, Израиль. 1984-2002


Рецензии
Отличный рассказ. Читается на одном дыхании. Все реально, и чувства, и события, в итоге, получился документ Эпохи с счастливым “хэппи”.

Александр Пасхалов   15.10.2021 16:02     Заявить о нарушении