У бабушки Катерины

Сергей Рыжков               


У бабушки Катерины.

                Рассказ


Она всегда говорила «родный», с ударением на первом слоге и через «ы». Хотя прожила в Питере шестьдесят с лишком лет.
-Родный мой,- бабуля погладила меня, тридцатилетнего мужика, своей сухой, с прозрачной пергаментной кожей и навечно скрюченными ревматизмом пальцами, по голове. Для нее я в любом возрасте - внучек.
-Ты уж, родный, Нюшку встреть, ей самой не добраться.- Бабуле было уже хорошо за восемьдесят. Своего точного возраста она не знала. На дату рождения, стоящую в паспорте, махала рукой и говорила
- Там лет на пять, убавлено - Но то, что Нюшка, сестра, на пять лет моложе - помнила четко. А коли моложе, то пусть и приедет. Самой бабуле уже не до поездок. Из дому-то выходит редко. Летом, в погожий день, на лавочку возле дома, да и то с батожком. Это уж теперь, на девятом десятке, она перестала стесняться палочки. А еще лет десять назад, ни-ни, стыдно. Помню, как возила меня, еще подростка, в лес по грибы - ягоды. Как всегда в местечко с дивным названием «Лебяжье», лес вокруг которого она знала, как свой дом. При входе в лес, всегда выламывала из валежника палку, которая помогала ей преодолевать многие километры и, пройдя с десяток лесом и болотами, на выходе палку выбрасывала. Неудобно, на людях.
Вот и рассудила. Жить осталось не долго - надо свидеться. Не виделись лет двадцать. Нюшка так и осталась в деревне, там и детей вырастила и внуков и правнуков дождалась и сына схоронила. Все в одном доме на берегу красивейшего Селигера, в котором, до наших дней, без боязни, местные воду берут и белье полощут. А Бабуля замуж вышла за городского, в Питер уехала. Мужа еще до войны схоронила и троих деточек. Из пятерых дочек остались самая старшая и самая младшая. Остальных Бог прибрал. А блокада забрала первого внучка. Потом, как говаривала «когда хлебушка прибавили», эвакуировалась в Сибирь. И там выжила, детей сберегла. Как только блокаду сняли, вернулась в свою коммуналку на Петроградской. Это уж теперь, после капремонта, жила со старшей дочкой и внуком с семьей в отдельной трехкомнатной.  Но и теперь это была ее комната, все та же, после трех перестроек - комната в два окна на третьем этаже. Ее, с девятнадцатого года, куда муж привез беременную первой дочкой. «Здесь и помирать буду» - говаривала бабушка. И подумав, добавляла:
-Хоть жизнь нынче и хорошая, но устала я жить, пусть бы поскорей меня Бог прибрал.-
При таком отношении к собственной жизни бабуля оберегала жизнь любой твари божьей. Ни одну корочку или горбушечку не выкинет, избави Бог. Зубов нет, корку не съесть - все это собиралось, замачивалось в воде и вместе со съедобными остатками выносилось голубям. Одно из воспоминаний детства - голубь с подбитым мальчишками или покалеченным кошкой крылом время от времени живущий в бабушкиной кухне. Подлечит, выходит и отпустит - лети, живи дальше. Но и кошку не обидит, что того голубя побила. Здоровую, сильную домой не возьмет. А вот убогую, хромую, больную - поднимет, принесет домой, накормит, подлечит. Потом кому из знакомых пристроит. Сколько тех животных убогих сирых через ее руки прошло? Один Господь знает. Добрее человека я не встречал. Вот только о себе... «Скорее бы Бог прибрал, устала...»
Нюшку-сестру навещала, когда еще внуки маленькими были. Вывозила их на родину свою красавец Селигер показать, молоком настоящим попоить. Еще силы тогда были. А теперь уж нет их.
Бабуля продиктовала письмо, сама она грамотой не владела, некогда было учиться, походила в школу в эвакуации - расписываться научилась. Решила, что больше по жизни ей ничего не пригодится, учеба и закончилась. В письме изложила доводы свои. Мол, если Нюшка не приедешь, помрем мы с тобой, не повидавшись. Ты помоложе, а значит и покрепче. Приезжай.
Таким образом я оказался в пять утра на Московском вокзале встречая поезд Осташков - Ленинград. Бабушку Нюру я видел, когда мне было лет десять, помнил только, что по моему детскому впечатлению бабкой она была суровой. Гремела в русской печи чугунами и ругалась, когда мы дети, морковку в огороде дергали. Однако же помнил и ее ржаные пироги с картошкой, время было голодное, (тогда Никита Сергеевич строго следил, чтобы колхозники не жировали). В паутине памяти запутался запах махорки, которую курил кто-то в деревенском доме, утро, некрашеный стол горячие пироги и холодное молоко. Больше нигде, никогда такого не едал.
Поезд, на удивление, пришел вовремя. И бабушку Нюру я сразу узнал. Она была сухопарой с крючковатым носом, только не высокой, а в детстве она была большой. Одета она была в плюшевую, похоже, еще довоенную жакетку, коричневую в мелкий цветочек юбку до пят, боты «прощай молодость» и коричневый шерстяной платок, из-под которого еще выглядывал, закрывая часть лба, беленький платочек. Принарядилась. Узнала ли она меня, не ведаю. Но когда подошел, поздоровался, назвал себя, не испугалась, осмотрела, улыбнулась. За плечами у бабули висел «сидор», кажется, так назывался этот заплечный мешок, прародитель рюкзака. Я, легко, попытался подхватить его, но не тут-то было. Он весил килограммов пятнадцать - двадцать. Пришлось попросить бабулю остановиться и перевесить поклажу на свое плечо, отчего меня заметно повело на один бок. И так как «сидор» все время сползал, мой роскошный кожаный «дипломат», с которым я, идиот, приехал на вокзал достался бабушке Нюре. Так мы и «пошлепали».  Я, в джинсе с «сидором» и бабуля, с «дипломатом».
-Что же у вас там? - поинтересовался я.
-Да ребята вчера рыбки свеженькой наловили, вот гостинец вам - ответила бабушка с характерным деревенским выговором.
-Спасибо - проворчал я. Метро еще не открыли, а таксист, в те времена «достойные», запросил до Петроградки аж пять рублей. Но делать нечего, поехали.
Бабушка Катерина уже выглядывала из за своих знаменитых гераней, сплошь заставивших подоконник... Ее герани - нечто особое. Их у нее несколько десятков, цветущих всеми мыслимыми цветами. Она их холит, лелеет, обрезает и пересаживает. И хотя они закрывают до половины ее и так не большие окна, расстаться с ними она не может. Зато летом, в теплый денек, бабуля распахивает окна настежь, поворачивает растения цветами наружу и садится рядом. Тут уже никто, из проходящих по улице, не в силах не обратить на эту красоту внимания. А ей и радость.
Встретила, расцеловала сестрицу. Самовар, настоящий угольный пыхтел в углу кухни, выставив черную трубу в отдушину в стене, сохранившуюся с незапамятных времен. Для этого случая у нее в чугуне, с отбитым краем, закрытым сковородкой, хранились угли. Пироги были испечены еще вчера вечером. Бабуля усадила гостью в «красный» угол прямо под иконостас, как я называл домашний бабушкин алтарь - угол, сплошь увешанный иконами, с уставленным фигурами святых столиком...
Бабуля всегда была очень верующей. Строго соблюдала посты, ежеутренне и ежевечерне молилась стоя на коленях. Потому не могла и мысли допустить, чтобы хоть одна икона пропала. А поскольку в те годы атеизм был воинствующим, время от времени, имущество умерших стариков оказывалось на помойке, в том числе и иконы. Здесь бабуля была непреклонна. Поэтому все жители двора, все оказавшиеся бесхозными без хозяев «предметы культа» поставлял бабуле. Что покрасивее да подороже удавалось пристроить подругам или соседкам, а все оставшееся ставилось в уголок на столик и вешалось на гвоздик в «красный угол». Поэтому иконостас постоянно расширялся. И надо отдать должное бабуле, веруя истово, она никогда и никому не навязывала своей точки зрения в вопросе веры в том числе. Считала, что верить или не верить дело сугубо личное, интимное. Перекрестится кто из детей или внуков - Слава Богу! - ей и радость.
Сколько я себя помню, возле икон всегда горела хотя бы одна лампада. Сегодня их горело аж пять штук. Праздник. Я был усажен рядом. Смеющаяся бабуля в праздничном светлом платочке чистом переднике и неизменных войлочных тапочках хлопотала вокруг нас, не зная чем еще угодить. Я выпил чаю с огромным куском незабываемого пирога с брусникой и заспешил на работу, пообещав зайти вечером.
День пролетел в заботах, делах, обычной рутинной суете. И только к девяти вечера я добрался до бабушкиного дома. Подходя, привычно посмотрел на окна, свет горел. Тренькнул звонком, открыла тетушка, маленькая сухонькая совсем не похожая на мою мать, хотя и была ее родной сестрой.
-Весь день говорят, - кивнула она на дверь в бабушкину комнату. Я постучал, приоткрыл дверь. Две старушки сидели рядышком на кровати одетые в похожие байковые ночные кофты, светлые платочки и длинные, с узором по подолу, ночные юбки и ...плакали. Бабуля, увидев меня, улыбнулась, сквозь слезы, махнула рукой на диван - садись мол. И продолжила разговор:
-Тебе, Нюшка, лет девять было, я то побольше. Помнишь, как в санях в лес ехали? Лошадка бежит ходко, солнышко, мороз...- утерла глаза уголком головного платка. Добавила, уже для меня.
-Сосед наш лошадку с санями на день дал. Мы перед рождеством, поехали в лес за дровами, хотелось гостинцев себе купить. - Я охнул.
-Две девчонки? -
-Ну, мы уж большими были. Мне четырнадцать годков сравнялось на Катерину. -
Бабуля потянулась за табакеркой. Она нюхала табак. Курить, никогда не курила. Женщин курящих, не жаловала, а нюхать - нюхала всегда, сколько себя помню. Причем неизвестно где выискивала свой любимый сорт «Золотая рыбка». Насыпала в круглую коричневую, очень древнюю, баночку, из под какой-то мази или чего-то подобного, которую называла табакеркой. И я, до тех пор покуда не увидел в музее настоящую табакерку, искренне считал, что табакерка должна выглядеть так и никак иначе.
-Дров напилили березовых, ровных. Возок полный,- отправив понюшку в нос, продолжала бабуля.
-Поехали в город продавать. И продали хорошо. Возвращались с базара, лошадь испугалась и оглоблей задела встречную повозку, спинку там выбило. Мужик с возка соскочил и с кнутом на нас...- У старушек ручьем потекли слезы. Они взялись за руки, успокаивая друг друга. Бабушка Катерина, сквозь слезы, продолжала.
-Смотрит, девочки, что с них взять? И рукавички у нас отнял, а мороз-то лютый. Что делать? Поплакали мы, поплакали и поехали городовому на дядьку жаловаться. - Бабуля всхлипнула.
-Хороший городовой, добрый оказался. Пошел с нами, дядьку нашел, мы заприметили, что тот в чайную направился, отнял рукавички наши, мужика пристыдил, мол, как не стыдно детей обижать, - бабуля снова принялась утирать вновь подступившие слезы и свои и сестрицыны. Вступила бабушка Нюра.
-Мы тогда в чайной чаю заказали, баранок, селедочку... Да-да, - поддержала бабуля.
-Отогрелись. Потом ситцу себе купили, на платья, по платку.- У старушек заблестели глаза. Слезы подсыхали.
-Уж потом, домой, налегке, быстро коник нас довез.- Старушки заулыбались.
Я смотрел на них и думал. Какова же ты память человеческая? Что в жизни нашей важнее? Что испытали те девчушки тогда, семьдесят лет назад, что теперь не могут сдержать слез, при воспоминании об этом. Две старушки, которые в жизни так много видели горя, что хватило бы на десять сегодняшних жизней. И что такое время? Где те семь десятков лет? Ведь сидящие рядышком бабушки, в теплых ночных кофтах и с заплетенными тощими седыми косичками только что были там, в 1910 году.
Я сам это видел.

 
 
апрель 2001 -апрель 2005 гг.                Санкт-Петербург.


Рецензии