Наталья Советная. Подранда. Повесть

ПОДРАНДА


Дуб всё помнит…

Прихватив соломенную шляпу, резиновые перчатки, бутылку с водой и фотоаппарат, я устроилась на переднем сиденье. Володя, муж, уже закинул в багажник лопату, грабли и украшенный проволочными завитушками железный крест, который накануне сварил на даче. Мама прижимала к себе пакет с «помином»: освещённой в церкви кутьёй, пачкой печенья, конфетами, рыбой, котлетами и блинчиками, тарелки с которыми были завёрнуты в вафельные полотенца для сохранения тепла, – постоянная, сколько себя помню, поминальная кладбищенская трапеза. Раньше о ней заботилась бабушка Дуся. Теперь – мама.
– Зоя Егоровна, – Володя звал тёщу уважительно, по имени-отчеству. – По старой или новой дороге?
«Новой» дорога звалась не по срокам её существования – узнали мы короткий путь к погосту, где упокоились наши предки, всего год назад, когда взяли в поездку маминого племянника Сергея, работника Витебских энергосетей, объездившего все деревни в районе, облазившего все столбы с электропроводами. «Через Кисели – на двадцать километров короче. А вы – через Оболь – такой круг нарезаете!» – удивился он.
Зоя Егоровна вспомнила слова племянника.
– По короткой, Володя. И время, и горючее сэкономим. Как ехать, запомнили?
Праздник Троицы, когда мы собрались навестить могилки, выпал на последние дни июня. Лето уже разгорелось, дышало жаром, буйствовало луговым многоцветьем, радовало светлой глубинностью неба. Ехать приятно-радостно: почитаемый в народе праздник, разговоры-воспоминания, для которых в суете редко выпадает свободная минутка, – легко и спокойно на душе…
Машина миновала одну за другой наполовину опустевшие деревни; в Селище свернула на узкую разбитую шоссейку. Отсюда до Подранды километров десять. Зоя Егоровна помнила, как пятилетней шла с мамой Дусей от дедовой хаты, через те же деревни, до самого дома в Городке. Ноги стёрла в кровь. Надеялись на попутную подводу, да никто не нагнал.
И теперь дорога была пустынна. Промелькнули заброшенные подворья, потянулись поля, густой беспорядочный кустарник обочин. Володя вёл машину неторопливо, объезжая выбоины на асфальте. Мы с мамой глядели по сторонам, пытаясь определить, не ошиблись ли.
За очередным поворотом неожиданно, словно вынырнули, появились два мужичка. Замахали руками – притормози! Немолодые, в пиджаках поверх выношенных футболок, в рабочих брюках, оба – в подпитии. Володя ещё снизил скорость.
– Не останавливайся! – испугалась Зоя Егоровна. – Может, зэки сбежавшие? В газете писали…
Я улыбнулась: умеет наша пресса нагнать страху – там убили, тут украли, здесь сбежали.
– Тормози, тормози! – попросила мужа.
– Люди добрые! – бросился к машине мужчина, заросший серой щетиной. Второй, помоложе, остался на обочине.
– Вы ж на Кисели? Подвезите меня одного, Николай-то местный, селищанский.
– Какие Кисели! Не едем, – вдруг заупрямилась Зоя Егоровна, хватаясь за ручку дверцы.
– Как… не едете?! Тута ж другой дороги нету.
– Не едем, не едем, – твердила Зоя Егоровна, удерживая дверь.
Зной.  Путник тяжело дышал, по отекшим серым щекам катился пот. Не желая упустить чудом оказавшуюся на просёлке попутку, взмолился:
– Тёточки, миленькие, подвезите! Мне ж ещё километров пять. Тёточки-и-и-и!
Я повернулась к мужу. Володя согласно кивнул:
– Садитесь! – и бросил тёще строго: – Дверь откройте. Сумки отодвиньте. Дайте место человеку!
Мужчина забрался в машину, помахал товарищу. Тот повернул назад, в сторону Селища.
Винный дух заполнил салон. Зоя Егоровна опустила стекло полностью. Попутчик не скрывал нечаянной радости:
– С праздничком вас! Три дня Троицы. Отметили с Николаем. Спасибо вам, люди добрые! Спасибо, тёточки!
– Небось, дома жена ждёт, переживает, а вы тут с друзьями. – Зоя Егоровна отодвинулась от попутчика.
Мужчина сник.
– Жена у меня шесть лет уже как померла… Помянули с товарищем, стало быть… Дочка в городе. – Он снова оживился: – Эх, тёточки, не дошёл бы я по жаре! Лег бы под кустом. Никто меня не ждёт.
Я оглянулась назад. Крупный нос, нависшие брови.  А глаза-то –
добрые!
– Сколько же вам лет?
Он наморщил лоб, пригладил ладонью волосы и вдруг простодушно рассмеялся:
– А чего тут скрывать? Что я – красна девица? Не на смотринах же! Скоро семьдесят. Старый… старый Василий Кузьмич.
Володя мельком глянул на себя в зеркало: бородка уже не та, что лет десять назад, – посивела. Озорно подмигнул.
– Давно в деревне живёте? – Голос Зои Егоровны смягчился.
– Всю жизнь. Дом у меня крепкий. Огород. Сад. Пчёлы, – хвалился попутчик. – У дороги прямо, я покажу.
Кузьмич располагал к себе. Хозяин. Всю жизнь на земле. Не сбежал в город. Даже когда один остался, не подался к дочке.
И Володя поделился:
– Мы на кладбище. В Подранду. Крест металлический хочу на могилке поставить. Деревянный сгнил. Помянуть родню её, – он кивнул в мою сторону, – по-христиански надо.
– Подранда? Знаю, знаю! – оживился Кузьмич. – Туда дорога одна: мимо моего дома, значит. Через Кисели. И кладбище знаю. На горушке оно.  А Подранду немцы в сорок втором сожгли, спалили вместе с жителями.

Казалось, до усадьбы Кузьмича ехали мы долго-долго. Жалобила мысль: как бы он добирался домой под таким солнцем? Следы страшной войны заросли травой и деревьями. Раны войны сегодняшней, смердящей перегаром, повсюду, как кладбища. Мужики и бабы деревенские – корни народные, выгорают без огня. Не усохнуть бы народному древу.
– Не надо пить!– неожиданно попросила я. – Долго так, как сегодня, не протянете.
Он согласно закивал:
– Не протяну. Точно. А брошу – годков десять-то смогу прожить.
И вдруг оживился:
– Вот дом мой! На перекрестке. Хата моя. Приезжайте за малиной! Ох, малины много… Кру-у-упная! Во, какая! – Он показал красный кулак. – А собирать некому, стало быть.
Выходя из машины, задержался, потянулся к Володе:
– На рыбалку! Всё есть: лодка, снасти, рыба в реке. Всякая! Всё есть у Василя-рыбака!

Машина быстро проскочила обезлюдевшие Кисели, куда бегали в стародавние времена барышни и парни из Подранды на танцы. Моя бабушка Дуся, девчонкой, босоножь, чтобы сберечь ботиночки (лишь перед деревней обувалась), ходила с подружками в церковь: освящать пасхальные яйца.
За селом, над дорогой, едва не смыкались заросли борщевика, но вскоре показался светлый участок. Где-то здесь жила, дышала, пела голосистыми бабами и девчатами Подранда. Ни таблички с именем былой деревни, ни памятного валуна с надписью, ни креста… Мама высматривала вековой дуб. Он один, страж, – живой свидетель.

…Десятилетняя Зоя с Евдокией, тётей Аней, дядей Ваней впервые ехала на кладбище в Подранду. Добрались пригородным дизелем до станции Бычиха, оттуда пешком по дорожкам-тропкам, приговаривая: «Сейчас, за поворотом, будет пригорок – там и погост. А деревни нашей нет…».
На месте Подранды зеленела трава и высился корявый дуб. Посаженный когда-то поодаль домов, возле пруда-сажалки, где была дедова баня. Потому, видимо, уцелел, что поодаль и возле воды. Дуб всматривался в путников, казалось, замерев от неожиданной встречи. Как же давно не видел эти родные лица! Возмужал Иван, старший сын Федота Есипёнка. Потомок мужиков из рода Аверьяна-богатыря. Дуб помнит, как на глазах у всей деревни Аверьян на плече перенёс через ручей до своего дома лесину-бревно, которую еле-еле тащила из лесу соседская кобыла. На спор.
Встретился с соседом, увидел, как тот лошадь погоняет, сам рядком, чтобы скотине облегчение. А она-то ноги чуть волочит, хрипит от напряга.
– Ты пошто животину мучаешь? – укорил соседа.
– Жалостливый! – Матвей вытер матерчатой кепкой лицо. – Можа сам заместо кобылы?
– Да уж не слабее. – Аверьян засучил рукава холщёвой косоворотки.
– Запрягайся тады! – раззадорился сосед.
– А давай! На спор! Если смогу лесину на плечах – до своей хаты, то она – моя. А не смогу, твоей худобе меньше тащиться.
– Не-е-е. Ты мне ещё одну лесину приволочёшь!
– Добре! – согласился Аверьян.
Матвей живо отвязал бревно. Знал, что сосед его – мужик крепкий, жилистый. Коли тушу поросёнка после убоя надо подвязать повыше или даже бычка поднять… Вся деревня Аверьяна на подмогу зовёт. На спор он и подкову гнул. Но чтобы лесину? Не-е-е, лесина потяжелее бычка. Проиграет он, проиграет.
Сгорела та лесина вместе с Аверьяновым домом в сорок втором. Дуб всё помнит.
А кто ж это рядом с Ваней? Неужто сестрица его, Евдокия? Давно из родительского дома выпорхнула. Увёз красавицу в город Егор пришлый, нездешний, человек добрый, работящий. Федот дочку за него без сомнений, без страха отдал… Только сейчас рядом с Дусей мужчин не видать. Сгинули? Войну не пережили. Треклятая!
– Я помню, помню! Здесь дом дедушкин стоял! – закричала Зоя, указывая в сторону дуба. Великан вздрогнул, вздохнул, зашелестел листвой. Узнала, узнала! А он не сразу признал девчушку. Вылитая Евдокия – эта маленькая Зоя. Не разглядел сразу. Стар стал.
Ветер откуда-то пригнал облака, они сбились в кучу, потемнели. Давно приметил вековой, что на Троицу после литургии, ближе к обеду, всегда дождик. И хоть церкви давно нет, в небе, как всегда. Дуб призывно зашумел. Люди остановились, помахали ему, дедушке. Он заметил трепыхавшийся белый платок, который пыталась повязать на голову Аннушка. Ветер раздувал её пушистые светлые волосы. Отросли они после тифа – закудрявились! Горе-горькое долго Анна мыкала, привязалась беда. Сначала – похоронка на мужа из Ленинграда, он там на пороховом заводе. Потом тиф-болезнь. Сама выкарабкалась, а сыночек-младенец и мать Меланья – вечная им память…
К ним, к бабкам да к деду Аверьяну на родные могилки, торопились, как всегда на Троицу, люди.


Горсточка земли

Машина стояла во дворе. Задний борт откинут, рядом – стул. Девчонки поставили его, чтобы попасть в кузов. Мальчишки подмогой пренебрегали. Ухватившись за протянутую мне руку, оказалась я в крытом брезентом кузове грузовика. «Мягкие» места на тяжёлых матах, позаимствованных из спортзала, были заняты. С трудом отыскала свободное местечко на узкой боковой скамейке. Путь предстоял дальний – почти триста километров к Минску, в Хатынь. «Обязательно отыщи там нашу Подранду!», – напутствовала перед дорогой бабушка.
Следила за посадкой семиклассников Инна Васильевна Бодяко, молодая учительница – строгая, правильная, пунктуально-точная, как и её предмет – математика. Когда я впервые увидела её в классе, обрадовалась: это же она в кинотеатре, на августовской конференции учителей, хвалила меня за чтение стихов. Вытянувшись в шеренгу, мы замерли на сцене. Все в пионерской форме. Синие юбочки-клёш, белые гольфы – у девочек, брюки со стрелочками – у мальчиков. Красные галстуки. Белые рубашки (на моей – ещё погоны и «золотые» пуговицы). Косички, хвостики, увенчанные пышными капроновыми бантами. Как на плакатах: «Будь готов!» – «Всегда готов!» Звонкие голоса весело скандировали:

Мы учиться в школе рады,
Нам уроки, как награда!
В класс спешим скорей, скорей –
Ждём своих учителей!

Бодяко сразу узнала меня.
– О, ты девочка с конференции? В моём классе?!
«Своим» Инна Васильевна называла седьмой «а», два года была в нём классным руководителем. Я же перевелась из другой школы, чтобы изучать немецкий язык.
Как старалась  на том первом уроке математики, чтобы не огорчить учительницу! Однако счастливое знакомство не принесло лёгких отметок. Инна Васильевна «любимчиков» не выделяла. После проверки в тетрадке появилась четвёрка. С минусом. Ещё бы немного – и тройка.  Ох, как мне было стыдно!
Машина свернула с минской трассы. Мы замолчали, выглядывая из-под брезента, ожидая, когда же появится открытый всего год назад мемориальный комплекс «Хатынь» – память сожжённой вместе с жителями деревне. Никто из нас здесь ещё не был.
Совсем некстати заморосило небо. А может, наоборот, – так и надо? Надо, чтобы наше беззаботное настроение смыл летний дождь, чтобы замолкли неуместные шутки и смех. Чтобы в тишине мы вдруг услышали мерный, тревожный звон множества колоколов. Над каждой печной трубой сгоревшего дома гудел набат, стонал неприкаянный ветер. Я зябко поёжилась – может, от дождевой сырости, может, от нахлынувшего знобкого напряжения.
В ожидании экскурсовода ребята столпились у памятника. Задрав головы, притихшие, смотрели на огромного человека с мёртвым ребенком на руках. Он возвышался над Хатынью, будто её окаменевшее горе. Двадцать шесть сгоревших домов, сто сорок девять душ… И он. Один. Один, чудом оставшийся в живых, разгребал тлеющие головешки сгоревших младенцев, соседей, родственников, детишек, жены… Единственный уцелевший взрослый – Иосиф Каминский. Как он после этого жил – вставал по утрам, встречал восходы и закаты, зиму и лето?
Я думала о людском горе, о взрослых, детях. Раненный в руку семилетний Витенька Желобкович, прикрытый телом матери… Вырвавшийся из горящего сарая двенадцатилетний Антон Барановский, от разрывной пули рухнувший на землю, –  и фашисты приняли за мертвого. Что видел в снах этот мальчик, который был младше меня всего-то на два года? Юные девушки Мария Федорович и Юля Климович выползли из огня. Спрятанные жителями деревни Хворостени – выжили. Но немцы и сюда добрались. Сожгли дома и людей.
И чудо – дети, не обожженные пламенем! Володя и Соня Яскевич, Саша Желобкович… Не замеченные палачами…Чудо спасения! Я не знала Бога, не понимала. Лишь чувствовала свет и мрак, тепло и холод, родительскую ласку, любовь.  А теперь ещё – ненависть! К жестокости и войне.
Инна Васильевна поблагодарила гида, посмотрела на часы:
– В нашем распоряжении один час. Сбор у машины. Прошу не опаздывать!
Надо успеть выполнить бабушкину просьбу: отыскать на «Кладбище деревень» её родную Подранду. Я побрела по серым плиточным дорожкам, словно по окаменевшему пеплу. Вчитывалась в списки жильцов сгоревших хат и леденела: женщины, старики, дети – Яскевичи, Иотки, Барановские, Новицкие…
Рядом со мной охали девчонки: «Смотри, смотри: Толику Яскевичу – всего семь недель! А вот ещё детки – один годик, три года, пять лет… И в этом доме!.. И здесь!».
– Галя, – позвала одноклассницу, – пойдем со мной бабушкину деревню искать!
Воробьева, моя верная подружка, отзывчивая Галочка, окинула взглядом территорию поиска:
– Думаешь, успеем? Здесь же сто восемьдесят шесть деревень! Не возродились. «Мурашки» по коже!
– Смотри, области и районы отдельно. Надо сначала наш, Городокский, отыскать.
Галя решительно потянула меня:
 – Тогда – полетели!
Из почти двухсот уничтоженных в районе деревень исчезли навсегда тридцать пять. Бабушкина Подранда немо смотрела на нас из стеклянной урны. Тридцать пять дворов – горсточка земли. Могилка.


Докторка

Инна Васильевна подозвала девочек:
– Скоро отъезжаем, не уходите далеко. Постойте у Вечного огня.
На его фоне три берёзки, несмотря на молодую крепость, казались по-детски беззащитными. Вместо четвёртой прозрачно и невесомо возносилось к небу пламя, словно светлая, неуловимая взором человеческая душа. Огонь завораживал и пугал.
– Это во всей Белоруссии погиб каждый четвертый. А на Витебщине – каждый третий. На Городокщине – каждый второй.
Учительница смокла.
– А вы, Инна Васильевна, войну помните?

Помнить войну она не могла: родилась в сорок пятом. Но почему-то ей казалось, что когда мама со старшей дочкой, пятилетней Неллей и трёхлетним сыном Толиком пряталась от карателей под густой разлапистой ёлкой в Щелбовском лесу, то и она, Инна, была вместе с ними в партизанском крае. Замирая от страха, шептала вслед за братиком, не научившимся ещё произносить все звуки: «Мама, тисе, тисе, не плаць г’омко – немти нас застлелють!».
Дождь стих, солнце вмиг подсушило и листву, и травы, и дорожки. Ромашки покачивали белыми головками. Небо, светлое, бездонно-голубое, дышало свежестью. Места какие! Берёзы, берёзы, берёзы… ширь да раздолье! Там, в Хвошне, Рудне, Езерище, где прошло её детство, такая же злато-полевая, духмяно-лесная благодать. Там доныне мужики землю пашут, бабы деток рожают. А здесь? Мерный колокольный звон вместо скрипа калиток и младенческого призывного крика: «У-ааа!». Щемяще-погребальный, надрывный, предупреждающий…
Её подопечные ребятишки рассыпались, разбрелись по каменно-пепельной Хатыни. Что они запомнят? Поймут ли? Как пронесут по жизни этот день?

…Звонок в Руднянской школе звучал непривычно долго: звал на встречу с подпольщицей, партизанкой Надеждой Архиповной Мирончик. Инна поправила пионерский галстук, одёрнула фартук, выпрямила спину, руки – на парте, как учили с первого класса. Дочь нынешней гостьи должна выглядеть достойно. Искоса девочка поглядывала на одноклассников – седьмой класс был в сборе, ребята шушукались, ждали.
Её мама возле учительского стола, сцепив пальцы в замок, молчала, всматривалась в лица ребят, словно не знала, с чего начать. Она была молода, всего сорок два года – и белёсые пряди  седина! Сколько раз слышала Инна о войне. Но от близких – скупо, вскользь, без подробностей: не любили, больно было. Всякий раз – больно.

– Рождается маленький человечек, – нарушила молчание Надежда Архиповна, – говорят, будто он – чистый лист. Что напишешь, то и получится. А так ли это? Каждый родитель мечтает о ласковом, умном ребёнке. В школе – светлому, доброму наставляют. Но приходит час, и делятся люди на героев и предателей. Одни жертвуют собой, другие, ради собственной шкуры, проливают людскую кровь.
Был же Адольф Гитлер маленьким мальчиком? Рос, учился, воевал. Стал верховным главнокомандующим вооруженных сил Германии. Издал приказ «Ауфбау Ост»: в новой войне уничтожить, превратить в рабов миллионы славян. «Мы обязаны истреблять население – это входит в нашу миссию охраны германского народа. Нам придётся развить технику истребления… Если я посылаю цвет германской нации в пекло войны, без малейшей жалости проливая драгоценную немецкую кровь, то, без сомнения, я имею право уничтожить миллионы людей низшей расы, которые размножаются, как черви…».
Семиклассники ахнули, возмущение, ропот прокатились по классу. У Надежды Архиповны дрогнули губы:
– Я иногда сомневаюсь: так был ли ребёнком этот Адольф? Хотел семьдесят пять процентов белорусов уничтожить! Двадцать пять – онемечить, оставив на каждого немца-господина по два раба-славянина. Сжёг пять тысяч двести девяносто пять белорусских деревень, растерзал на нашей земле два миллиона двести тридцать тысяч детей, женщин, стариков. Нет, это не человек… Дьявол!

Школьники зашумели. Надежда Архиповна подняла руку – все мгновенно смолкли. Говорила она уверенно, горячо:
– Мне было двадцать четыре года, доченьке Нелле – три, сыну Толику всего один годик, когда началась война. Муж мой, Василий Иванович Мирончик, двадцати семи лет, партизанил. Я – в деревне. Куда ж с малыми детками? Была мамой. И партизанской связной. Помогала раненым, пекла хлеб. Пока кто-то не донёс фашистам…

Сознание к Наде возвращалось медленно, хоть полицай щедро обливал её колодезной ледяной водой.
– Ты мне всё скажешь, сучка партизанская! Имена? Явки? Где твой муж?! – орал фашистский холуй, вытирая тряпкой забрызганные кровью руки и по-собачьи преданно ожидая указаний немецкого офицера-хозяина.
Надя приходила в себя, понимая, что возвращается в маленькую каморку полевой жандармерии, где на её истерзанное тело снова посыплются жёсткие удары металлических шомполов. Боль – сверлящая, беспрерывная, невыносимая. Сердце металось-колотилось в груди, в голове пронзительно-звонкий гул. Зачем вернулась сюда? Помнила, как стремительно она, невесомая, выскользнула из растерзанного тела и ринулась ввысь. Прозрачным шариком, совсем не ощущая боли, тыкалась в стены каморки, в потолок, пытаясь найти выход, но его не было. «Господи! – кричала, звала. – Господи, помоги! Помоги-и-и-и!».
Не открывая глаз, застонала. Полицай, отставив пустое ведро, потянулся к шомполам. В это время болезненно тощий немец-жандарм неожиданно закашлялся и, похлопывая себя ладонью по груди, вылетел из тёмной, душной подвальной каморки. И вдруг Надя услышала тихий голос переводчицы:
– Андрей, ты ослеп что ли? На ней места живого нет! Да если бы она что-то знала, уже давно всё рассказала. Разве можно вытерпеть такую боль? Не знает ничего! Наболтал Петька: приглянулась ему молодица, да отказала, – вот и мстит!
Истязатель оторопело уставился на бывшую учительницу немецкого языка:
– Откуда ведаешь?
– Бабы языками трепали.
Полицай почесал заросший щетиной подбородок.
– Гы-ы! Оболтус энтот домогался, а она не подпустила?!
Переводчица заговорила смелее:
– Слышь, Надька ведь – докторка по скотине. А у меня корова захворала, с выменем что-то. Боюсь, чтоб не околела. Скажи ты начальнику своему, пусть отпустит арестованную, мол, не знает она ничего про партизан, непричастная. Может, Рыжуху мою вылечит докторка?
Полицай молчал, сопел, водил мутным взглядом по забрызганному кровью потолку.
– Андрей, я ж тебя отблагодарю – самогонки дам, у меня цельная бутыль есть, для гостей берегла, – торопливо шептала переводчица. – И закусить найдётся.
 
…Надежда Архиповна вздохнула, посмотрела в окно. У забора напротив школы, с южной стороны, уже пробилась нетерпеливая зелень, мать-и-мачеха зазолотилась у калитки. Ещё неделя-две – и брызнут из набухших почек берез, лип, тополей, словно молоко из переполненного коровьего вымени, молодые пахучие листья. Крохотная синичка в густом вишеннике, перелетая с ветки на ветку, неожиданно звонко запела-затинькала. И женщина улыбнулась.
– Переводчица служила у немцев по заданию партизан. А корова у неё
 действительно болела.


«Леший» на сене

Старушка в цветном платочке, щурясь на солнце, слушала, как звенит-поёт весенний воздух, как перекликаются сияюще чёрные, словно политые лаком, скворцы. Земля поспела, звала, и надо было торопиться: поздняя весна не оставляла времени на раскачку. Дочкины дачные сотки – не деревенские гектары, но и они подгоняли горожан браться за лопаты и грабли.
От Надежды Архиповны много не требовалось, Инна управлялась сама. Почистив от прошлогодней листвы клумбу у дома, она уже принялась вскапывать грядку под морковь и лук, которые всегда садила-сеяла рядышком для их взаимной пользы: запах ботвы и пера отгоняет вредителей-мух. Надежда Архиповна готовила лук к посадке – обрезать, замочить в растворе золы ей как раз по силам. Не могла усидеть в квартире, когда земля полнилась весенней силой. Радостно крестьянской душе ощутить, как рождается в семенах, луковицах, в крошечных сердцевинках клубничных розеток новая жизнь.
– Бог в помощь! – приветствовал соседей Михаил Семёнович Комаров, историк, до пенсии преподававший в колледже.
– Здравствуй, Мишенька! – обрадовалась Надежда Архиповна. – Вот судьба-то: в войну с тобой в одной деревне, теперь здесь – соседи!
Комаров присел на лавочку рядом с землячкой:
– Скоро уж семьдесят лет будет победе над фашистами.
– Господь даст – доживём. А мой Василий Иванович… С войны-то вернулся целёхонек – счастье какое. Да кто ж знал, что немного ему осталось? Заразился при вскрытии павших коней. Ветеринарами мы с ним работали тогда в Езерище. Никогда перчаток не надевал. Кто ж знал?
Надежда Архиповна высыпала лук в ведро, добавила золы, залила горячей водой.
– Чтоб в пуки не шёл. Прогреется лучок – цвести не будет, зато даст гнездо деток.
Михаил Семёнович достал из кармана прививочный нож:
– А я для внуков-правнуков хочу сегодня дичку черенками «коробовочки» прищепить. Сладкие у неё яблочки. Ребятня их любит.
Надежда Архиповна склонила голову, заглядывая соседу в глаза:
– Мишенька, а сколько тебе, детка, было в войну? Немцев помнишь?
– С тридцать седьмого года я. Не только фрицев, вашего Василия-партизана помню…

***

Василиса Комарова накинула фуфайку, влезла в валенки и, повязавшись теплым платком, собралась в хлев: время корову подоить, пойло ей вынести, свежего сена подкинуть. Только за дверную ручку взялась, чтобы в коридор выйти, тут же и замерла. Вчерашний вечерний снег зычно скрипел под чужими ногами. Кинулась к заиндевевшему окошку, стала протирать на стекле кружок – кого принесло?
А что разглядывать? Маленький Мишка раньше неё услышал треск мотоциклов. На них по деревне лишь немцы шастают, больше некому.
Василиса глянула в протаявший глазок, громко ойкнула, бросилась вон из хаты. Малец, как был, в одной рубашонке, валеночках на босу ногу,  следом, притаился за неплотно прикрытой дверью, приник к щёлке.
У широко распахнутых ворот на дороге были хорошо видны мотоциклы с колясками. Постукивая ногами в застывших на морозе сапогах, расхаживали немецкие автоматчики. Ещё двое фрицев с хохотом гоняли по двору кур, а поймав, скручивали им шеи, ощупывали, потрясывая в вытянутых руках, любовались добычей, сбрасывали тушки в мотоциклетные коляски. Старший из немцев, краснолицый, толстопузый, пригнув голову, по-хозяйски заглянул внутрь сарая. Испуганные появлением чужака несушки с кудахтаньем бросились врассыпную. Неловкий толстяк погнался за курицей, которая неожиданно вспорхнула вверх, вверх, выше – на сеновал, манящий спасительной темнотой. Преследователь неуклюже полез следом, но шаткая деревянная лесенка, не желая соучаствовать в разбое, неодобрительно громко треснула под тяжестью чужака. Раздосадованный фриц сполз вниз, отдуваясь, отрясая с себя сено, которое прилипло к шинели, торчало из карманов, рукавов, из-под воротника. Выбрался из хлева, намереваясь отправить на ловлю удравшей несушки солдата, но увидел у двери хаты стоявшую в растерянности женщину.
– Матка, матка! – обрадованно закричал немец, тыча пальцем в сторону хлева, путь к которому был усыпан пёстрыми куриными перьями.
Василиса сообразила, что от неё требуется, но всё же нерешительно топталась на месте.
–Wir sind ihre Gastgeber! Sie sind verpflichtet auf uns zu h;ren, zu arbeiten und Deutsche Soldaten und Offiziere zu n;hren , – разъяснял толстый фриц, подталкивая женщину автоматом.
«Божачка ж ты мой! – карабкаясь на сеновал, мысленно просила она. – Всех несушек потравили… Пусть бы они подавились ими – гады! Господи, только б корову не тронули! Ой, хоть бы в хату не пошли – там же детки!»
Василиса рванулась за притихшей у пустой корзины курицей и, падая вместе с нею в сено, вдруг заметила торчащую из него полу чёрного мужского полушубка. На мгновение замерла, хотела закричать, но, спохватившись, скатилась кубарем вниз, крепко прижимая к себе последнюю пеструшку.
Когда шум мотоциклов затих за деревней, женщина, приказав сыну не выходить из избы, подхватила ведро с пойлом, доёнку и снова поспешила в сарай. Ступала осторожно, прислушиваясь, вздрагивая от коровьих вздохов.
Вытерла бурёнке вымя, пырскнула первой струёй и, словно испугавшись звонкого возгласа молока, притихла. Сверху послышался шорох.
– Кто там? – решилась Василиса.
Сено зашуршало, заворочалось, сдавленным мужским голосом попросило:
– Не шуми, Василиса Исаевна, я – свой!
– Свои дома по лавкам, а ты кто, что по чужим сараям прячешься? – осмелела женщина, поражённая тем, что её назвали по имени-отчеству.
Сено снова зашуршало, закашляло:
– Меньше знаешь – спокойнее спишь.  Скажи, а где твой Семён Ананьевич?
Василиса побледнела, замешкалась. Но таинственный голос, хоть и намеренно искажённый, показался ей знакомым. Звучал спокойно, доверительно надёжно. Она напряжённо пыталась вспомнить, перебрала в памяти друзей мужа, соседей и наконец сдалась:
– Коль моего Ананьевича знаешь и от немцев прячешься, значит, свой. А Семён… На фронте он.
– Дети с тобой? Старшему, Петру, сколько годков будет?
«И про детей знает! Что ж это за леший в моём сене?», – ещё больше удивилась Василиса и сердито ответила:
– Дома дети. Мал мала меньше. Что ты прицепился? Если бы фриц нашёл тебя, то спалил бы и дом, и меня, и детишек. Сам знаешь.
– Не сердись, – потеплел глухой голос. – Где они сейчас?
– Убрались в полицейский гарнизон. Жрать моих кур!
Незнакомец, так и не показавшись хозяйке, расспросил ещё про соседей, полицаев, старосту – бывшего председателя сельсовета. Попросил оставить хлеба и молока.
Наутро, когда хозяйка снова появилась в хлеву, сено молчало. На снегу от дверей, в сторону кустарника, заметно отпечатались подошвы мужских галош, перевязанных веревкой. Василиса схватила метлу и, широко размахивая ею, скрыла предательские следы. Кинула метёлку в сарай, с надеждой посмотрела на пасмурное небо.

…Надежда Архиповна поставила ведро с луком на крыльцо, недоверчиво покосилась на соседа:
– И где же, когда видел ты моего Василия Ивановича?
– После освобождения, в сорок четвёртом. Однажды в баню (лишь она из нашего хозяйства уцелела и хоть была без крыши, но дала семье временный приют) заглянул Мирончик. Высыпал на стол пригоршню кускового сахара. Невиданная щедрость по тем временам! Мать всплеснула руками, молча опустилась на лавку.
– Помнишь ли, Василиса Исаевна, партизана, что на твоём сеновале прятался?
– Как не помнить? Страху натерпелась, – вздохнула женщина.
– Кто это был, догадалась?
– Где там! Вроде бы голос знакомый.
Гость привстал, поклонился:
– Благодарствуй, Василиса Исаевна! То ж – я, Мирончик. Жизнью тебе обязан!
Тихо ойкнув, Василиса потёрла покрасневшие глаза краешком головного платка, пристально посмотрела на гостя, бывшего колхозного ветеринара. И вдруг резко бросила:
– А нашли бы немцы тебя, что с нами? Пятеро у меня, пятеро! Думал, в чей двор идёшь?
– С краю же хата, – виновато пояснил Мирончик. – А для фрица я гранату припас.
– Взорвал бы и хлев, и корову, и нас к смерти приговорил! – заключила Василиса. Но остудив себя мыслью, что былое прошло, закончилось благополучно, живы они, здоровы, а Василий партизанил за них, за всех, –
по-бабьи ткнулась гостю в плечо, всхлипнула.
– Слава Богу, живой! Ты прости. У меня до сей поры в ушах крик партизана, который, как ты, в хате одной прятался. Уйти далеко не успел. По следам на снегу выследили беднягу в лесу собаки-полицейские. Когда через Хвошно везли его в Езерище, кричал людям, чтобы семье на Урал сообщили, погиб, мол, в борьбе с фашистами. А я, грешная, имя-то его, фамилию… Только голос в ушах и сам он, как сидел на санях, окровавленный, со скрученными руками.


Вестница

Инна вскопала грядку, присела на скамейку.
– Всё о войне, Михаил Семёнович?
– Ты вот войны не ведала, а родители наши… – Сосед вставил в чехол прививочный нож.
– Отца немного помню, восемь лет мне исполнилось, как его не стало.
На дорожку перед дачниками опустилась бабочка, неслышно похлопала крылышками, словно ладошками, широко раскрыла их, замерла.
Инна смотрела на хрупкую вестницу летнего тепла. В памяти тотчас же пробудился давно прочитанный рассказ о бабочке-душе некоего умершего неверующего человека, которому Господь дал возможность возвратиться в мир в таком обличье, чтобы умолить живых помолиться о нём – о прощении его грехов. Уж коли покинул Божий мир, поздно просить самому. Христос наставлял: «В чём Я найду вас, в том и буду судить». Всякий раз, когда мотылёк доверчиво порхал рядышком с Инной, она замирала: вдруг это чья-то нераскаянная душа?
Михаил Семёнович, тоже наблюдавший за бабочкой, словно проник в размышления соседки:
– О детстве напоминает красавица. Война войной, весна же всё одно – в радость была. Бабочка! Вестница она.
 
…Тесто Мишкина мать всегда замешивала на ночь, приговаривая, что хлеб суеты и яркого света не любит. Ставила кадку у печи, накидывала поверх неё старые тряпки, чтобы в глаза не шибко бросалась. Вдруг чужака лихо принесёт? Незваные гости потому так и называются – никогда не знаешь, когда переступят порог. Сама Василиса только приляжет на полати, уж и поднимется. Рано-ранёшенько, до рассвета – шебуршит, шебуршит.
Мишкин нос хлебный дух сквозь сон чуял. Начинали ноздри подёргиваться, словно кто соломинкой дразнил. Потом в глотке пересыхало. Заканчивалось всё чиховкой. Мишка просыпался.
– Не заболел, случаем? – больше для порядка спрашивала мать шёпотом, чтобы не разбудить остальных детей.
– Не-е, пахнет вкусно – аж в животе бурчит! – приподнимался на локтях.
Василиса оглядывалась на дверь.
– На чужой каравай – рот не разевай!
Мишка не уточнял, зачем мать печёт не свой, а чужой каравай: знал малец, что дальше последует совет «закрыть роток на замок» и спрятать голову под одеяло, будто ничего не видел, не слышал.
Хата Комаровых, крайняя, у самого кладбища, за которым начинался непроходимый кустарник, приглянулась партизанам. От недобрых глаз скрыта,  дорога, лес – рукой подать, хозяйка – справная, трудяга. Хоть ей детишек, вечно голодных птенчиков, кормить надо, драгоценным куском делилась.
Немцы, когда «новую» жизнь в Хвошне устраивали, каждой семье надел земли дали. Не по доброте, а чтобы для великой Германии хлеб, мясо растили. На крестьянское пропитание оставалась малость. Этими крохами и делилась Василиса Исаевна.
В окошко уже проникал тусклый луч зимнего рассвета, когда Миша услышал шелест за занавеской. Он вскочил, отодвинул шторку и застыл: в оконное стекло билась бабочка! Настоящая, живая бабочка, раньше времени разбуженная печным теплом.
– Мама! – вскрикнул мальчик и замолк, поперхнувшись словом. С горы, на которой возвышались красные кирпичные стены хвошнянской церкви, в деревню спускались фашисты. Они шли длинной цепью, с автоматами наперевес.
– Немцы! – Мальчишка метнулся к матери, уже выносящей из дома в мешке пахучие хлебы.
– Немцы! – указывая глазами на гору, глухо повторила Василиса бородатому партизану.
Свистнули плётки, развернулись сани, кони рванули по дороге за поворот, в сторону леса…

Гитлеровец перевёл взгляд со свежих следов, клочьев сена, разбросанных по двору, на хозяйку.
– Партизан?
Василиса понимала, что отрицать – беду кликать, и утвердительно кивнула головой – будь, что будет.
– Was… делать партизан? – фашист направил на женщину ствол автомата.
– Что, что – хлеб искали, сало просили, соль, масло! – отчаянно осмелела Комарова. – А где я им возьму? Все пану старосте сдала для господ немцев.
– Где? Где пошёл партизанэн?
Василиса махнула рукой в сторону кладбища. Господи, спаси, сохрани, помилуй их!
Позже Мишка узнал, что это были не тыловики-немцы, а люто жестокие финны, служившие в германской армии.
 
***

Шли долго. От деревни Комары, где жили в землянке, после того как оккупанты выгнали из хвошнянской хаты, до железнодорожной станции в Бычихе. Хмурые конвоиры молчали, лишь изредка покрикивали на отстающих, грозя автоматами. Женщин и детей гнали в Германию. Торопились: канонада отчётливо доносилась с северо-востока.
Миша устал, не поспевал за взрослыми и старшими ребятами. Его подхватил на руки пятнадцатилетний брат Василий.
– Куда мы? Зачем? – хныкал продрогший на осеннем ветру ребенок, ухватившись за тонкую шею подростка.
– Тихо, а то немцы пристрелюць! – шептал брат, задыхаясь от тяжести.
– Куда нас ведут? – не отставал Мишка, оглядываясь на мать.
– На поезде поедем… А можа… – переглянулся с Петром, тащившим на спине мешок с пожитками, собранными в дорогу.

К вечеру добрались до станции. Поезд в Германию прибывал рано утром.
Стемнело быстро, непроглядно. Гудел ветер. Дребезжала, билась о крышу оторванная жестянка. Петр и Василий перешептывались, глаза их, освещённые светом подходящего к станции товарняка, поблескивали. Конвоиры где-то грелись.
Поезд замедлил ход, пыхтя, тяжело ухая, остановился. Патруль, осматривающий состав, миновал комаровцев, исчез в завывающем мраке. Петя, подтолкнув Мишку, нырнул под вагон:
– Ползи, ползи скорее!
Следом за ними, словно ящерки, метнулись под поезд Василий, старшие сёстры Тася и Люба.
– Мама, мама, чего ждёшь? – выглянул из-под вагона Петр. Василиса Исаевна отчаянно мяла в руках узелок.  Ещё раз оглянувшись по сторонам, ринулась в темноту…


Наступление

Деревня Шикурово, под Вировлей, кишела немцами. Однако человек в форме солдата гитлеровской армии крался к хате огородом – осторожно, пригибаясь, прячась за кустами и деревьями. Прижимаясь к стене дома,  приблизился к окну, замахнулся, но тотчас опустил руку со связкой гранат:
– Мать честная, чуть было детишек и баб не подорвал! – охнул, вытер взмокший лоб. Тихонько постучал.
Миша прильнул к стеклу – испуганно отпрянул:
– Немец!
Ребятня на печке притихла, бабы, крестясь, зашептали: «Божачка, смилостивись!». Старушка-хозяйка, приютившая в доме сбежавших от Германии Комаровых и ещё две бездомных семьи, поправила фартук, решительно поковыляла в сени: сама не откроешь, так дверь вышибут.
– Тише, мать! Не бойся, – человек проскользнул в хату, оглянувшись, плотно прикрыл за собой.
– Свой я. Офицер Красной армии. Думал, что в хате фашисты. Вот что, бабоньки, с минуты на минуту наступление начнется. Вам тут не уцелеть. Все быстро в сухую балку. Спрячьтесь там. Предупредите других.

Миша вместе с Василием и мамкой забился в яму – углубление в стене рва. Рядом укрылись Петя с Любой и Таисой. Деревенские мужики, тётки с детишками втиснулись в норы балки – когда-то здесь рыли глину. И тут же небо вспыхнуло огнями ракетниц, рявкнули пушки, застрекотали пулеметы, без передыху затрещали автоматы.
За рвом, на той стороне, что хорошо просматривалась из укрытия, гитлеровцы бежали под огнём артилерии, спотыкаясь о трупы, даже не пытаясь отстреливаться. Грохот орудий глушил голоса и команды, и лишь изредка доносились вскрики раненых. Раскалённые снаряды, осколки впивались в мёрзлую землю, чёрные брызги осыпались, кровянили снег.
– Мамочка, страшно! – Миша прижался к Василисе Исаевне, зажмурился. Его тельце колотилось мелкой дрожью – от испуга и холода. Второпях Комаровы не успели даже одеться потеплее, а к ночи такой мороз.
По снегу вниз скатились люди в шинелях. Поднялись и, пошатываясь, двинулись по дну балки. Миша вглядывался в приближающиеся фигуры. Немцы! В крови, оглушённые, затравленные. Шли, шли мимо Миши, мимо спрятавшихся от обстрела людей, не обращая на них внимания.
А воздух содрогался, выл, свистел, стонал, взрывался и полыхал. Плавился снег. Закипала земля. На открытом поле падали, падали немцы. Скатывались мёртвыми на дно балки.
И вдруг стихло, замерло.
Деревенские в овраге ожили, зашевелились.
– Кажись, закончилось?
– Пора и нам выбираться!
– Погодь ещё...
– Чего ждать-то? Окоченели на морозе.
– Зато живые!
– По хатам пора…
– Сиди! Видел, как наши немцев косили?
– Так мы ж не немцы, мы свои.
– Пуля – дура, ей всё одно…
Мишка непослушными пальцами тёр замёрзшие уши. Тишина мягко, настойчиво окутывала его – хотелось спать, спать…
В соседнем укрытии заплакал ребенок. Женщины испуганно зашикали. В темноте Миша смутно увидел, как приподнялся, выпрямился во весь рост человек:
– Пойдём да хаты! Можа, усих немцев ужо побили.
– А давай! – решительно поднялся ещё один.
Смельчаки стали карабкаться наверх. Люба Комарова выползла из укрытия, затопала окоченевшими ногами.
– Мама! – позвала Василису Исаевну. – Я тоже с ними.
И смолкла. Упала на снег. Заголосила мать. Покатились назад, в ров, шикуровцы. Пулемёт взрывал и взрывал непрочную ночную тишину, с металлическим дребезгом усыпая снег ледяными брызгами истерзанной земли.

Бой прекратился только к утру. В четвёртом часу деревенские, цепляясь бесчувственными пальцами за уцелевшие ветки кустарника, торчавшего из-под снега, осторожно выкарабкались из оврага на поляну. Мужики помогли поднять наверх раненую Любу, обессилевшую, потерявшую много крови. В темноте пробирались к дому медленно, то и дело спотыкаясь о застывшие вздыбленные комья земли, разорванные снарядами мёртвые тела, трупы лошадей.
Миша поскользнулся, упал, но не в снег, а на что-то мягкое, тёплое. Поднял голову, всмотрелся. Нависшая над полем густо-тёмная дымная завеса немного рассеялась, тусклый лунный свет скользнул вниз. Огромный влажный глаз впился в мальчика чёрным неподвижным зрачком. Лошадиное тело под Мишей вздрогнуло, прохрипело в агонии.
– Ма-мо-очки-и! – подскочил, бросился прочь. Бежал, бежал через страшное месиво крови, земли, снега, тел, среди криков и стонов  со всех сторон.

Хата, приютившая Комаровых, в бою выстояла. Приветливо скрипнула дверь, пропуская страдальцев в не выстывшую за ночь горницу, к спасительнице-печке. Мишка прижался тельцем к белёным кирпичам и почувствовал, как свело скулы, застучали зубы, заколотило всего – не согреться, никак не согреться.
– Полезай наверх! – приказала мать, подтолкнула, помогая взобраться на печь.
Любу уложили на полатях, Василиса Исаевна с тётками захлопотала возле неё. Сняли набухший кровью валенок, обмотали ногу чистым полотенцем. Мужики притихли за столом. Что теперь делать? Куда кинуться? Решили дождаться утра.
В сенях зашумело, отворилась дверь. Мишка высунулся из-за печного каптура . Все, кто был в хате, разом повернули головы.
 Опираясь руками на автомат, у порога стоял окровавленный солдат. Свой. Русский.
– Братцы, помогите! – и рухнул на пол без памяти.
Старшие братья Комаровы затащили бойца в хату и растерянно оглянулись.
– Куда его?
Дед Прокоп скомандовал решительно:
– От греха подальше! Положите, чтоб в глаза не кидался, за стол. Скатёрку опустите ниже! Прикройте чем, бабы!
Мишка почти согрелся, озноб в теле унялся. Дремота навалилась на веки, глушила назойливый звон в ушах. Засыпая, он всё же слышал, как во дворе заржал конь, в сенях снова лязгнула лямка, хлопнула дверь. С трудом приоткрыв глаза, Мишка различил немецкого офицера. Тот молча прошёл в хату, тяжело опустился на лавку у стола. Неожиданно в горле у него что-то булькнуло, темная густая кровь потекла по синюшной обвисшей губе. Немец в смятении обвёл сидящих рядом людей угасающим взглядом и вдруг обмяк, голова его безвольно опустилась на грудь. Мужики засуетились, подхватили вражину за руки, за ноги, вынесли из дома, положили за сараем.

Сон овладел Мишкой, сладко посапывающим на печи. Ему снилась родная хвошнянская хата, ярко освещённая летним солнцем, мамка с дымящимся чугуном у стола.
– Сынок, подвинься! Что расселся на лавке, как пан? Дай-ка гостю место, – просит Василиса Исаевна.
И видит Мишка, что стоит возле него фриц проклятый. Вылупился на чугун со щами. Этот немец – гость?!
– Ты что, мама! – хочет закричать негодующий Мишка, старается изо всех сил, а получается одно только мычание.
 – Гут, гут, – виновато бубнит фриц и устраивается за стол рядом с мальчиком. В шинели, в грязных сапожищах. Обнимает за плечи.

Спит Мишка и не знает, что и вправду устроился рядом с ним на тесной печке немец. В шинели, в сапогах. Прижался к мальчишке, обнял его холодной рукой. «Гут! Гут!», – и забылся тяжёлым сном.
К рассвету немцев набилось в хату много. Как только поместились все? Принесли офицера, раненного в живот – внутренности вываливаются. Талдычут что-то по-своему, показывают, мол, перевязать его надо.
Василиса Исаевна подошла, глянула на кишки, за сердце схватилась и – в обморок.
Проснулся Мишка от звона разбитого стекла и выкрика:
– Выходи все! Мирное население – направо, остальные – налево!
– Миша! Миша! Слезай скорей! – тащил брата Василий. – Наши там. Пойдём, а то не разберутся, увидят, раз немцы тута, так и мы с ними. Расстреляют вместо полицаев.
Раненый гитлеровец, лежащий на полатях, что-то кричал-просил, цеплялся за бегущих из хаты людей. Изловчившись, он ухватился за Мишино пальто, повис, держась за его хлястик. Вася остановился. Не глядя на фрица, рванул брата к себе. С треском оторвавшийся хлястик остался в руке у раненого. С обречённым воем он съехал  на пол.
На дворе толпились люди. Миша, ничего не понимая спросонок, потянул Василия в сторону сарая – там свободнее.
– Не-е-е-ет!!! – испуганно-отчаянный крик Василисы Исаевны остановил их. – Вернитесь! Не туда! Назад! – звала истошно, пытаясь прорваться к сыновьям.
– Товарищ командир, это мои малые… сыны мои… перепутали… глупые они!
У Мишки вдруг закружилась голова, перед глазами поплыли плачущие тётки, усталые солдаты, растерянные мужики, корчащийся на снегу раненый боец: «Пристрелите меня, братцы!.. Пристрелите, братцы!». Угрюмые жалкие немцы… Васька, тянущий его за руку к матери... Русский офицер с автоматом наперевес, щёлкающий затвором и кричащий срывающимся голосом: «Гады!!! Сволочи-и-и!!! Из-за вас погиб мой друг! Убью-ю-ю! Гады!».

***

– Так мы дождались освобождения, – закончил Михаил Семёнович.
– А ты ж мой Мишенька-а-а! – растрогалась Надежда Архиповна, ласково погладила соседа по седой голове. – А хлебнул же ты горюшка, мальчик мой.
– Ну, не больше вашего, Архиповна. Это Инночке повезло. Она с какого, с сорок пятого?
– С сорок пятого. Юбилей вместе с Победой отмечать будет. Я уж, поди, не доживу, – улыбнулась старушка.
Михаил Семёнович не торопился расставаться с прошлым.
– А после войны… У нас в деревне люди без хат зимовали – в землянках. Даже на кладбище жили. Да, да! Гробы с покойниками у деревьев прислонённые, а люди в склепах. Поле – лопатами. Голод. Нам ещё повезло – на огороде две убитых немецких лошади.
Надежда Архиповна оживилась:
– Гегель собирали, ростки такие чёрные. Добавляли очистки…
Михаил Семёнович поднялся со скамьи, приложил ладонь к бровям, глянул на небо. С запада надвигалась туча. Мрачная, грозовая.
– Засиделся я с вами, бабоньки! Дождь скоро. Гроза. С прошлого года не слышал. – Медлил, не уходил, тяготили думы: – Вот ведь дело какое! Полдеревни мужиков не вернулось, сгинули. От государства – налоги крестьянину да запреты. Опять же – займы. В животе пусто. А песни пели! Советские песни. Хорошие. Спокойно было на душе. Мирно!

Вдалеке громыхнуло. Порывом ветра закачало на веревке полотенце.
Сосед, кивнув на прощанье, зашагал к себе на участок. Инна Васильевна бросилась убирать со стола пакетики с семенами. Надежда Архиповна, не шелохнувшись, смотрела уходящему вслед – не седому, сутулому, пожившему, а худенькому, спасённому чудом мальчишке.


Первая гроза

Неожиданно полыхнула молния, рассекая небо огненным мечом. Загремело яростно, грозно. Крупные капли, ударяясь о землю, рассыпались мелкими брызгами. Дождь барабанил всё быстрей и быстрей, вскоре он уже хлестал по окнам, траве, деревьям, обламывая хрупкие веточки, срывая листья. По дороге, пенясь, неслись, бурлили ручьи.
Не отрываясь, я смотрела в окно на потоки воды, а в голове звучали  всплывшие в памяти строки:

…Спросите вы у тех солдат,
Что под берёзами лежат,
И вам ответят их сыны –
Хотят ли русские,
Хотят ли русские,
Хотят ли русские войны!

Небо тоже скорбело. Боль рвалась наружу.

Не только за свою страну
Они погибли в ту войну,
А чтобы люди всей земли
Спокойно ночью спать могли…

Взглянула на компьютер. Вспомнила! Фотография убитого вчера во время бомбёжки в Донецке ребёнка! Маленький мальчик. Ручки связаны бинтом на груди. Ножки в цветных носочках.  Ещё сообщение: в Горловке погибла семья. На снимке молодые родители и двое мальчишек, очень похожих на моих племянников. И фамилия. Такая, как у моего отца! Он же рассказывал, да, рассказывал, что дядька его из Дубровенского района Беларуси на Донбасс уехал… Родственники?! Неудержимо хочется заплакать.

…Да, мы умеем воевать,
Но не хотим, чтобы опять
Солдаты падали в бою
На землю горькую свою.
Спросите вы у матерей,
Спросите у жены моей,
И вы тогда понять должны –
Хотят ли русские,
Хотят ли русские,
Хотят ли русские войны!

Открыла телефонный справочник. Давно, давно думала позвонить. Отыскала номер председателя Вировлянского сельского совета:
– Здравствуйте! Скажите, деревня Подранда, сожжённая вместе с жителями во время войны, – территория вашего сельсовета? Тридцать пять дворов. Не возродились. Семьдесят человек сгорели заживо в ноябре сорок второго. Зверствовали немцы, полицаи, может, такие же убийцы-бандеровцы, как в Хатыни и сейчас на Украине.  На месте Подранды нет памятного знака! Ни креста, ни камня, ни обелиска. Мы должны сохранить память, передать её потомкам. Живые – живым!

Небо снова осветилось молнией. Стихло быстро, как началось. Свежо, ясно, знобко.
Только после первой весенней грозы так сияет, переливается, играет солнце!


Рецензии