Фуфло

Играй, играй, но не заигрывайся

Январский вечер черной тушью разлился по городу. Природа потерялась между временами года – осень проводила, в зиму не вступила. Листья давно осыпались, снегом не покрылись. Сезон вареной картошки и квашеной капусты.

Через неделю после моего возвращения, во второй половине дня позвонили. Это был наш районный участковый. Предложил подойти в местное управление МВД для соблюдения формальностей. Стать на учет по прибытию и тому подобное.

Ноги, отвыкшие от вольных улиц, осторожно ступали по темному асфальту. Небо толстым слоем гуталина намазалось на щетку каштанов. Фары проезжающих машин подсвечивали асфальт тротуара, где лунными кратерами притаились ямы и выбоины.

«Отцвели каштаны, выросли друзья, и в моей прическе поменялось что-то.
Где ж ты, Байсултанка, где ты, молодость моя?..» - напевал я, идя по улице Байсултанова.

Про заботы молчу. Мои заботы были заботами человека, начинавшего жизнь с начала в тридцать три года в месте, где уже позабыли о моем существовании. Я, как и природа, потерялся между двумя мирами, тем и этим, свободой и зоной. Кофта и куртка на мне уже новые, вольняшки. А штаны еще шкары, ботинки – прохоря, зоновские. В кармане ни копейки денег и пока еще волчий билет.

Проходная управления МВД обварена тигрятником. Иллюминирована холодным светом прожекторов. Дежурный в бронежилете с калашниковым наперевес сурово бдит. Каски в ряд на полке. Глаза пробегающих сотрудников мелькают опаской. Нальчик, Нальчик!.. Во что ты превратился, курортный городок?! Такое чувство, будто не освободился, а всего лишь поменял режим, перебрался из одной зоны в другую, или в расконвойку.
Город не отошел от нападения 2005 года. Предреволюционное, предвоенное состояние. Режим КТО вводится чуть ли не каждую неделю.

Спустился участковый, довольно молодой парень, в форме, в фуражке, с коричневой папкой в руках. Суетливо поговорил со мной на смеси кабардинского и русского языка, покрутил в руках портянку волчьего билета. Вполне откровенно признался, что формально делает свою работу, но… побегав глазами по годам начала и конца срока, замялся, предложил пройти на второй этаж к начальнику… к Кудасову, Жеглову, Мегре и Пуаро в одном лице.

В рабочей обстановке небольшого кабинета за столом сидел крупный мужчина под пятьдесят в светлом свитере. Из горловины свитера вырастала могучая шея и бизонья голова. Мощные руки локтями давили стол. Массивная волевая челюсть выпирала бульдозерным отвалом.

Мужчина представился и предложил присесть. Положил перед собой портянку волчьего билета и, блуждая по ней глазами, стал задавать интересовавшие его вопросы.
Седина посеребрила бизонью голову, как утренний иней густую траву. Комплекция выдавала в нем профессионального любителя либо борьбы, либо гиревого спорта. То, что надо, чтоб выбивать показания. Один вид действовал угрожающе. Прямо таки гроза преступного мира.

Когда дошли до статей, по которым я отбывал наказание, я посчитал нужным уточнить.

- Пометьте у себя, там, что статьи уголовные, - показал я взглядом на журнал, в котором он что-то черкал. - Я никакого отношения к терроризму, экстремизму и прочему… (чуть не сказал: «онанизму») не имею. А то вы подгребете меня, ненароком, под одну гребенку.

Свет был немного тускловат и придавал атмосфере кабинета что-то потаенно-зловещее. Крупный начальник как-то проникновенно посмотрел на меня. По его мнению, серьезные преступники по выходу сразу пересаживались с автозаков на джипы, вместо бирок вешали на себя золотые побрякушки и вообще… седоватый паренек… не бьется как-то. Казалось, повидал он на своем веку немало, но впервые видит бандита, разбойника (если верить волчьему билету), дающего заслуженному борцу с организованной преступностью советы с легкостью Борщевского.

Любопытство бросило его на тонкий лед.
- Ты блатной, что ли? – пробасил он. – Отрицала?

Я не собирался с ним выяснять – кто я по жизни, тем более, сам толком не разобрался. По лагерной характеристике проходил как поддерживающий воровские традиции, отрицательный, дерзкий, но к побегам не склонный. А вообще, я на это смотрел с иронией, потому что иначе - это такая пошлятина.

Оперативные навыки подсказали ему проверить эту информацию, ведь всех блатных и отрицал он должен знать, если не в лицо, то по картотеке. И если выявил такого отрицалу, то надо занести в эту самую картотеку. И потом бдительно отслеживать, пока тот не вернется в свой дом – тюрьма, или не загнется в канаве, после пьяной поножовщины или передозировки наркотиков. Тогда карточку можно будет сдать под пыльный покров архива. 

- Ты где сидел? – поинтересовался начальник.
Но в выражении лица непримиримого борца с преступностью читался другой вопрос: «Кто тебя знает? Заливаешь мне тут. И не таких видали!»
- В Воронежской области, - ответил я.
Он надул щеки: «Не наша территория». Когда в нем наблюдался напряженный мыслительный процесс, он, чуть раскачиваясь, подавался вперед, пытаясь продавить своим весом стол.
- Кто-нибудь из земляков, с республики, там был? – проявил он удивительную оперативную смекалку. Типа: «Кто может подтвердить, что ты тот, за кого себя выдаешь?»
Я не собирался ни за кого себя выдавать, ни в чем его убеждать, и отрицательно покачал головой.
- Правда…
   
Этап приходил по графику два раза в неделю, по вторникам и средам. Во вторник этап из лагеря Кривоборье, ничего интересного, одни и те же туда-сюда катаются. А в среду приходила свежая кровь из тюрьмы, вновь осужденные, тепленькие первоходы. Мы встречали этап, как черти встречают попавшие в ад души. Стоя перед решкой (металлической решеткой ворот локального сектора межобластной больницы), черти бояться пропустить сами не знают что. Как в бочку параши, все, что сюда попадало, неважно, чаяно, нечаянно, становилось этой парашей - серо-коричнево-черной массой, пригодной лишь удобрить землю.

Частью этой массы был я. И хорошо знал эту массу и положение в ней, как свое, так и многих. Три года в Воронежском управлении научили здешнему порядку, традициям и жлобскому (как говорят сами местные) менталитету.

В среду от безделья я крутился возле решки, как на небольшом митинге, среди больных получающих послеобеденные таблетки из окошка. Тут же толклись встречающие этап с тюрьмы, поджидающие отрядника, спецчасть, ларек и тому подобное. Коридор или продол, как говорят там, пятого отделения, похожий на нескончаемо длинный переулок, утекал во тьму. Тот конец не просматривался по причине тусклого освещения, табачного смога и призрачных теней, темных силуэтов, висящих, мелькающих в этом переулке.

Лязгнул замок. Решка открылась, отгоняя, как баранов воротиной загона, серую мужицкую массу. Пространство распахнулось, ударяясь в стену арестантов. В переулок прошли какой-то бродяга и несколько мужиков. Бродяга был одет в черные спортивные штаны, черные кроссовки и фиолетовую кофту, в руках держал пакет. Мужики тащили похудевшие после шмона баулы.
- Большой этап?
- Пять человек.
- С тюряшки все?
- Один транзитный.
- Левобережные есть?
- Щербак не приехал? – походу перекидывались мужики.

Смотрящий по пятому отделению собирает этап в котловой палате. Процедура известная: Знакомство. Чифир. Разговоры. Завхоз начинает суетиться – колготиться, как говорят там, с распределением прибывших по палатам. Они растворяются в отделении, как рафинад в горячем крепком чае.

Бродяга с пакетом посматривал филином, спокойно, уверено, с достоинством. Оказался моим земляком! За три года в этом краю свекловодов, как говорят сами местные, попался первый земляк. Были разные выходцы с Кавказа, но земляк из республики впервые. Я приложил все усилия, чтоб не ударить в грязь лицом, принес сигареты, чай, конфеты. После трехчасового общения за чифиром при масленой лампадке в палате у полосатиков (особый режим) мой земляк изрек: «А ты, ****ец, какой неглупый пацан».

Я ухмыльнулся про себя такому комплименту, сам не знаю почему. И огляделся. За окном решка трафаретом отпечаталась на черном бархате ночи. Огонек лампадки мирно лился во мрак палаты. Когда дверь палаты открывалась, огонек вздрагивал, искрил масляным фитильком и начинал танцевать, выписывая петельки коптившим хвостиком. Двуярусные шконки складскими стеллажами громоздили палату. На некоторых мертвым грузом лежали мужики. Где-то шконари пустовали, постояльцы либо терлись у плиты, либо грели лавки на телевизоре в подвале, либо горбили спины на катране. 

Земляка звали Зураб. «Погоняло Зура», - как он сам представлялся. Он был постарше меня, и если я только приближался к экватору срока, то Зура вышел на финишную прямую. Ему оставался год из десяти. Впору было подумать о жизни на воле.

Пришел Зура по этапу из Тверской области, из Лыкошино. Положение там назвал: «гадюшником», чем вызвал недоумение… лагерь Лыкошино имел репутацию… попросту сказать, слыл «пионерским лагерем». Странно. Может быть, поменялось положение? Всякое бывает.

- В лагерь я не поднялся, - сказал Зура, стряхнул в ладошку пепел сигареты и проглотил. – Под крышей больше года просидел.

Я кивнул на пепельницу, на что он заметил: «От изжоги помогает».

Под крышей я пока не сиживал, опыта не было, Бог и Хозяин миловал. И смотрел на Зуру как на матерого волка. Оттарабанил, пропер девятку, что тут скажешь? Зура отлично, я бы даже сказал, превосходно создавал впечатление опытного, повидавшего, бывалого человека. Маги приняли бы его в свой тайный орден. В нем было много мистического подтекста. Точной фразой, вовремя, к месту сказанной, мог проникнуть в душу собеседника, как камертон настроить на свой лад. В его арсенале были многозначительные взгляды, мхатовские паузы, словом, все то, что делает человека хорошим психологом и непревзойденным оратором.      

За разговорами о положении в Тверском управлении, он рассказал, что срок мотает за убийство. Постоял за честь, в селе на свадьбе застрелил человека, за что конкретно не уточнял. Причем при внешней твердости, глаза моргнули сожалением и угрызением совести. И вообще, коснулся этого настолько туманно, что его история разлетелась в моем воображении эхом по ночному ущелью, унося образы в грохоте ревущей горной реки.

Было что-то фатальное в его душе, в судьбе роковое. Тогда я не понимал этого, понял много позже. Там все или почти все были такими. Над каждым висел черный нимб. 

Это был тот случай, когда ветер далеко от корня укатил перекати-поле. Покатавшись, Зура прикатился с севера, из Тверской области в среднюю полосу России, в центральное Черноземье. Кому армия, кому тюрьма стала экскурсионной возможностью выехать за пределы села, посмотреть нашу необъятную страну. Осанка и походка выдавали в Зуре типично сельского парня. Рост средний, кость широкая. Премудрость косовища, смекалка пастуха перла из него, в отличие от меня, городского парня, хотя он называл меня председателем колхоза. Других ассоциаций мой вид у него почему-то не вызывал.

Уважаемая в селе семья. Отец учитель физкультуры в сельской школе.
- В семьдесят лет на турнике солнышко крутит, - хвастался Зура отцом без особой гордости, как бесполезным качеством для старика.
Старший брат примерный семьянин и трудяга. Зура как-то пренебрежительно отзывался о нем, как о самоустранившимся от проблем, предпочитая тихую жизнь подальше от дурной молвы. У самого Зуры была жена и два сына, глядящие волчатами с фотографии, которую Зура хранил среди писем и малочисленных вещей. Короче говоря, он был типичным позором семьи, отравившим старость родителям. Чем-то таким, от чего отцу было стыдно перед родственниками и односельчанами. Получается, всю жизнь учил детей, воспитал немало разрядников, кандидатов и даже мастеров спорта, а собственного сына воспитать не смог. Кстати, как решился вопрос кровной мести, совсем не канувший вглубь веков, а притаившийся в горных ущельях, являлось загадкой.

Впрочем, ладно.

Будни тюремной больницы текли своим чередом, как стоячая вода равниной реки.

Неделю Зура пролежал на шконке, прихлебывая чифир и глотая табачный дым и пепел, выдавая соломоновы мудрости: «В познании предела нет. Война это не людское. Землячество не по понятиям. Сухарь под личиной человека много бед натворить может. Опаснее всех тот, кто легко перекрашивается».

Я много времени проводил с ним, напитываясь байками о положении в наших лагерях. Он рисовал такие притягательные картинки, что желание попасть туда, поближе к дому, хоть на остаток срока, подталкивало меня написать очередное ходатайство о переводе по месту жительства. Но… прозвенит звонок, я так и не доберусь до земли обетованной. Что и к лучшему, скажут знающие люди.

«Там наш ход. Дорога с волей постоянно. По зеленой все канает», - рассказывал Зура по настроению. Или: «Под крышу не пускали Смотрящего, пришлось стену изолятора разобрать по кирпичику. Меня вывозили из-под крыши. Даже не дали вещи собрать».

Сказками «Тысяча и одной ночи» были для меня рассказы Зуры. Сладким эфирным маслом затекали в уши и грели душу. Манили пусть и рискованной, лихой, но все-таки романтикой.

Через неделю снова пришел этап из тюряжки. Я не встречал, болтался ротозеем по больнице. Зура нашел меня.
- Там грузин молодой пришел с Москвы. Пойдем, посмотрим, - предложил он. - Они у полосатиков в палате.

В угловом проходе за небольшим столиком меж двуярусных шконарей, громоздивших палату, сидел народ. Тут же стояла большая спортивная сумка - баул, как пришвартованный корабль. Кружка чифира гуляла по кругу. Уже по баулу я понял, что заплыла жирная рыбина. Абы кто с такими баулами не ездит.

Мы с Зурой поздоровались, присели.
- Дато ростовский, - представился молодой грузин и, пожимая руку, скользнул хитрым улыбчивым взглядом.

Первое впечатление создавалось хорошее. Глаза светлые, правда, хитрющие. Волосы русые, аккуратно подстрижены. Кстати, на грузина не похож. Приятный молодой человек. Такие девкам нравятся. Прикинут по моде, путевые кони, на руке фильдеперсовые котлы. Ловко крутит четки. Курит «Мальборо».
Баул, прикид, котлы, четки, «Мальборо», понятно, козырный фраер!

Дато тараторил по фене без акцента, с присутствующими тут грузинами перекидывался на картвеле. Язык без костей. Точно, козырный фраер! Раздражала только некоторая слащавость.

Я передал по кругу поднесенный кругаль чифира, закурил и прислушался к разговору.
- Большой срок?
- Понты, два года.
- Первая ходка?
- Третья.
- Где раньше сидел?
- В Ростове. В Йошкар-Оле.
- Щя откуда?
- С Москвы, с Бутырки… Анзор безрукий провожал…

Анзор безрукий… был такой, - припомнил я про себя. – Так, так… Я сам пришел сюда три года назад из Бутырки. Два года проплавал там, как в транзите, знал тюрьму, как облупленную.

- С какой осужденки уходил на этап? – поинтересовался я у козырного фраера, Дато.
- Я со спеца уходил, - бросил он и продолжил тараторить.
- А как так получилось? – попытался уточнить я.
- Как-то так… - улыбаясь, кольнул меня хитрым взглядом Дато.

Я еще посидел чуток и пошел докуривать на продол. Мужики, как муравьи, носили пайки и шлемки баланды с ужина. «Как-то так…» На моей памяти после приговора всех переводили в осужденку. Она поэтому так и называется. Даже тех, кто платил, по изоляции кто, кумовских, всех. Странно.

Позже Зура нашел меня.
- Ну что скажешь? – спросил он, заглядывая в глаза.
- Про Дато?
- Да.
- Мутный тип.
- Да ладно… хороший пацан, - махнул Зура на меня рукой и ушел.

На следующий день Зура долго не показывался. Сарафанное радио, работавшее исправней обычного, передало, что ночью в третьем отделении был славный катран. Вновь прибывшие фраера решили проверить масть. Собрались бесшабашные авантюристы пестрой курочкой поддержать общачок.

Дурное предчувствие повеяло прохладой. Как Зура попал в катран, сел играть, взял в руки карты? Ведь у него ничего нет за душой. Босяк босяком. Или я чего-то не знаю? Тоже мне земляк.

Спросонья взгляд филиньих глаз блуждал поверх меня, сквозь меня, по углам, только не смотрел в глаза. В облаке табачного дыма, пытаясь разогнать остатки сна и похмелье неудачной ночи, Зура выглядел как попавший впросак недотепа. Мужики уже курили после обеда, чтоб затуманив голову табачной дымкой нырнуть под бушлат тихого часа. Зура только продирал глаза. Он достал из кармана мятый замусоленный тетрадный листок, тачковку, где под его именем стояло шестьсот рублей минусов. Я рассмотрел тачковку как шумерскую табличку - головоломку.

- Во что играли? - поинтересовался я, механически, потому что это было не важно.
- В двадцать одно, - ответил Зура. - Дато предложил поиграть на руку, время скоротать.

Поиграть «на руку» подразумевало, что партнер садится незаметно подыгрывать.

- На что играли?
- Дато достал сто долларов.

Это почти три тысячи, - подумал я и еще раз заглянул в тачковку. Под именем «Дато» корячились двести рублей минусов. Шестьсот плюс двести – восемьсот рублей. Сто долларов с лихвой покрывают эту сумму. Ничего расплатятся.

Появился Дато. В отличие от помятого не чифирнувшего Зуры, он выглядел козырным фраером – бодро и весело. Дато попросил тачковку, ткнулся в нее носом, пошептал что-то и легко и непринужденно объявил, что каждый платит за себя. Никакого уговора играть «на руку» не было, Зура его неправильно понял. И вообще, как он мог предложить такое человеку, которого знает полдня. Дато удалился, весело напевая себе под нос.

Отыграл свою партию красиво. Ничего не скажешь, козырный фраер.
Зура остался с видом оскорбленного дворянина. Посылая вдаль, куда удалился коварный подлец, Дато, презрительные взгляды прищуренных глаз.

Получалось, что Зура не собирался играть на интерес, просто поддержал гусарский порыв из благородных побуждений. А тут такое… Надо срочно найти выход из положения, ведь карточный долг – долг чести. И он впредь близко не подойдет к азартным играм, в чем готов поклясться кем угодно и на чем угодно.
Тоже отыграл свою партию красиво.

Я смотрел на этот спектакль с чувством брезгливой досады. Казалось, наперед знаю все ходы и действия. И с удовольствием предпочел бы в этом не участвовать. Железная логика говорила – беги от этого подальше. Но какое-то чувство твердило, что земляка, единственного земляка на чужбине надо выручать. Это в том числе и мое лицо. Как часто такой подход к вещам приводил меня к плачевному результату. Я разрывался на части и больше страдал от отношения к этому, нежели от поступков этих людей. Но ничего не мог с собой поделать.

В первой декаде марта приближался мой двадцать седьмой день рождения, и я держал семьсот рублей, чтоб хоть как-то скрасить этот день, уйти от тюремных будней. Но раз уж так получилось, я подумал, что не впервой забывать про свой день рождения, это баловство, когда на кон поставлена честь моего земляка. И хоть до расчета было еще несколько дней, я решил не тянуть, сразу разрубить этот узел. Зура дал мне слово, что впредь не сядет играть, что такое недоразумение больше не повторится.

Мы зашли в котловую палату. Послеобеденный пасмурный день лежал крупными серыми мазками на полу, шконках, тумбочках. На стене висел сюжетный ковер «Похищение невесты», повышая уют тюремной больничной палаты до уровня комнаты студенческого общежития, и этим выделяя котловую палату из ряда прочих.

Кроме Смотрящего за больницей, Гены Карпа, здесь оказался, кстати, Смотрящий за игрой. Мы поздоровались, перекинулись парой фраз.
- Вот Зурин расчет, - протянул я шесть сторублевок Смотрящему за игрой.
Он полез в карман, достал тачковку. Сверился, принял деньги.
- Расчет, - буркнул он, довольно.
При этом Гена Карп внимательно бегал глазами по нашим лицам. Расчет чистым налом был редкостью, как найденный на делянке самородок. По большей части, игрались сигареты, в лучшем случае фильтровые. Мужики же гоняли из баула в баул усманьскую «Приму». Бывало, играли даже вещи.

Мы скрепили расчет рукопожатием. Гена Карп высказался по поводу того, как приятно иметь дело с порядочными людьми. Выдавил из себя какую-то шутку и оскалился в кривой улыбке, показав железные фиксы.

Камень свалился с души, гнетущее чувство покинуло меня, я вздохнул с облегчением. Ведь по молодости, по наивности не мог допустить и мысли, чтобы поступить непорядочно. Притворство, плутовство были недопустимы, когда речь шла о чести и достоинстве. Я воспринял земляка как самого себя и точка! Ошибиться может каждый, - думал я. - Важно как можно скорее исправить ошибку.   

На следующий день ситуация повторилась. Сарафанное радио, катран… Зура опять попал. Меня уже не интересовала проигранная сумма. Он дал мне слово и сел играть. Не через неделю, не через месяц, не через год. В эту же ночь, как дал, глядя в глаза, слово больше не играть, он сел в катран. Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал. У меня сложился пазл, составилась полная картина. Определение давать не хотелось, но вырисовывалась пугающая тенденция.

Человек пришел по этапу с одним лишь пакетом. Теперь было понятно… так бывает, когда у человека маленький срок, или когда это бродяга, дошедший до высшей степени альтруизма, как монах, паломник, пилигрим. У Зуры срок десять лет, девять за спиной и на монаха он не похож, скорее наоборот, тот еще прожигатель жизни. А личных вещей нет. Пакет. У меня за спиной пока пятерка, но баул подсобрался немаленький. Хотя никто не назвал бы меня Плюшкиным. За годы это нормально. У козырного фраера, Дато целый корабль. У Зуры пакет.

Я припомнил, как он рассказывал, что начинал сидеть на родине, под Нальчиком, в Каменке. Сам хвалил режим: «Наш ход. Все по зеленой и тому подобное». И сам же говорил: «Вывозили из-под крыши. Даже вещи не дали собрать». При «нашем ходе» так не бывает. Брехня! Так бывает при жестком навороте мусоров, при произволе администрации. Про «наш ход» я слышал до Зуры и не раз. Так вывозят, когда соблюдается строжайшая изоляция при опасениях за жизнь того, кого вывозят. Что надо сделать в лагере на родине, чтоб администрация тебя вывозила в другое управление под строгой изоляцией даже не дав собрать личные вещи? Это вопрос! И вывезли подальше, в Тверскую область, в Лыкошино. Зура не какой-то преступный авторитет вроде Пузыря или Шайтана, чтоб влиять на политику целого управления. Видимо…

Я позвал Зуру в прогулочный дворик от лишних ушей. Взял с собой как очевидцев: чеченца Залимхана, который частенько угощал меня копченым курдюком; и ингуша Султана, пришедшего из Иваново с пятнадцатилетним сроком.

Зура вышел в тапках, в накинутой на плечи телогрейке, как готовый к выписке из госпиталя партизан. Ветерок реалий трепал маску матерого волка, пытаясь сорвать. Залимхан и Султан угрюмо поздоровались с Зурой, как секунданты перед дуэлью.
Бетонная коробка пустого прогулочного дворика наполнялась сыростью первых мартовских дней. Окантованное колючей проволокой, размазалось по периметру густое тяжелое небо. Оно отражалось в окнах административного корпуса, как в бельмах слепого. За запреткой сырость нарядила голые деревья капельками стеклянных бус. Казалось, они дрожат от холода и городского гула, в который провалился, как в колодец, прогулочный дворик.

- Ты дал слово не играть, - начал я без лишних церемоний.
Зура курил и спокойно, выдерживая паузы, отмерял слова.
- Я… думал… отыграться…
- Сколько попал?
- Двести.
«Это бег по кругу, - подумал я. – Все и так понятно».
- Какое ты увидел отношение с моей стороны? – задал я вопрос, сверля филиньи глаза, пытаясь найти в их омуте признаки совести.
- Братское, - ответил он, и добавил. – Я такого отношения не видел даже на Каменке.
- Хорошо. Теперь посмотрим на твое отношение, - сказал я, твердо.
Кивнул секундантам, мол, разговор окончен.

Раздутая жаба смеялась, прыгала внутри меня. Дурак! Прешься со своим участием! Пропали деньги бестолково! А это шесть блоков фильтровых сигарет, два месяца комфортного существования. Теперь наркоманы их прокайфуют! Лох! Простак!
Разум придушил жабу. А как я должен был поступить? Как? Кто знал? А теперь знаю. Дороговато, но ничего не поделаешь. Попал под чары земляка. Как он там говорил: «В познании предела нет. Землячество не по понятиям. Сухарь под личиной человека много бед натворить может». Раз война это не людское, войну объявлять не будем. Пустим на самотек. Жизнь покажет.

Будни тюремной больницы текли своим чередом, как стоячая вода равниной реки. Такая размеренность и монотонность была по душе большинству доходяг прозябающих здесь. В палатах тепло. Больничная пайка куда сытнее лагерной. Режим не докучает, спи от вольного. Штрафной изолятор, «классики», как тут называют, пустуют, сквозняки там гуляют. И главное город, Воронеж, все ближе матери и жены. А еще, какая-никакая поддержка медикаментами. Хоть желтый горох – витамины и то польза.

Процедурный кабинет работал до обеда. Там делали перевязки, брали кровь на анализы, кололи, капали. Больных от медсестер отделяла решетка с окошком для уколов. Больные подставлялись к этому окошку, чуть приспустив штанину. За решеткой колдовали две медсестры, Оля и Света. Оля, легкая рука, колола мягко.
Света оставляла после себя воспоминание. Порой всадит небрежно, как в самый тончайший нерв попадет, неделю место укола болит. Даже внешне они разные. На первый взгляд мелькают за решеткой две фигурки в белых халатах, готовят уколы, гремят шприцами, кидают пустые пузырьки в утилизационный бак. А приглядеться… Оля аккуратистка, из-под медицинского камуфляжа только большие серые глаза мигают огоньком, да тонкие брови на прозрачном молоке кожи. Ничего лишнего. Света, бывает, нагибаясь со шприцем в руках, покажет под халатом бретельку лифчика и кремовые груди. Халатик порой не на все пуговицы застегнут, до локотка рукав подвернут, можно полюбоваться девичьей кожей, на которой золотым колоском волосики потянулись редкой грядкой. Масленая пленка похоти вокруг Светы, дает повод изголодавшейся закисшей арестантской крови нет-нет да булькнуть.

Все же я любил заглядывать в озера Олиных глаз, любил ее легкую руку.
- Придержи, - говорила Оля тихо, притирая проспиртованной ваткой место укола.

Я поправлял штаны, придерживая проспиртованную ватку, когда в процедурку ввалились два охламона: коренастый дагестанец, погоняло Даги, и молодой маленький таджик Бача. Они, как дрессировщик и его обезьянка, бродили по больнице и хохмили на каждом шагу. Завидев их в дверях процедурки, я невольно улыбнулся, памятуя недавний прикол.

Мы сидели в углу шестнадцатиместной палаты у Даги. Тусклый свет пыльной мешковиной свисал с потолка. Было уютно, как в плацкарте ночью. Тихо бубнило радио. Пришел строгач Стас, принес траву. Даги предложил позвать ради прикола молодого таджика Бачу. Когда пятка была потушена в пепельнице, Даги разогнал повисший ползучий дым и сделал радио погромче. Бача, щерясь в глуповатой улыбке, начал кривляться под музыку. Даги предложил Баче не стесняться, потанцевать, если хочется. Стас поддержал:
- А че, был бы я помоложе, я бы щяс так зажег! Прям здесь, на продоле!
- Да, да, - согласно кивал Даги.
Бача подорвался будто только этого и ждал, и на пятачке между шконорями пустился в пляс. Это был энергичный танец из восточных и современных колен, слившихся в забавный микст. Мы хохотали от души.

Когда музыка прекратилась и Бача перевел дух, Даги, указывая рукой на дверь, погнал его:
- А тепер пашол вон! Ти булкотряс!

Все еще стоя в процедурке и массируя место укола я наблюдал за этими охламонами. Даги стал в дверях и подталкивал Бачу к решетке: «Спроси. Спроси». Бача ломался. «Спроси», - настаивал Даги. Бача глупо улыбался. Это продолжалось ровно столько, чтоб повисла интрига. Я сам уже хотел спросить, не знал, правда, что? Света подошла к решетке и, поправляя прозрачные медицинские перчатки, заинтриговано хлопая глазами, сказала: «Спроси. Не бойся». Бача потупился, втянул голову в плечи и забился в угол.
- А-а… какими прокладками пользуетесь? – выпалил Даги.
- Дураки! Пошли вон! – буркнула Света и отошла от решетки.
Вот остолопы, - подумал я и вышел из процедурки.

Долго еще смеялся Даги, прикрывая ладонью рот с проеденными кислотой зубами.

Света ловко колола костлявых доходяг, бинтовала пролежни, капала полутрупы, только наркоманы заставляли повозиться до капелек пота на лбу под чепчиком. Тогда Света призывала на помощь, отступая от правил, Сидора, махрового воронежского наркомана, который умудрялся найти вену даже у коллеги, открывшего оба паха.

Будни тюремной больницы текли своим чередом, как стоячая вода равниной реки. Кто-то хотел поскорей отсюда уехать, держал баул собранным. Кто-то наоборот подольше здесь остаться. Кто-то исправно лечился, не пропускал процедур и приемов пищи. Кто-то махнул на это рукой и только собирал бычки. Кто-то съедал всю баланду подчистую, нагуливал грязный жирок. Кто-то питался сухим пайком. Кто-то проводил все свободное время на телевизоре в подвале. Кто-то, завалившись ворохом бумаг на спальном месте, сочинял письма заочницам. Кто-то писал ходатайства и жалобы во все инстанции. Кто-то играл на интерес: в лото, нарды, карты. А кто-то смотрел на все это потухшими безразличными глазами из-под бушлата.

Слухи, кочующие по больнице из палаты в палату, дошли и до моих ушей: «Зура опять играет». Я принципиально не интересовался азартными играми. И после разговора в прогулочном дворике при очевидцах, не хотел знать о похождениях Зуры на этом поприще. Но на этот раз любопытство одержало верх. Заняться было нечем, я и так слонялся бесцельно по больнице и решил заглянуть, посмотреть на этого каталу.

Пройдя вглубь по лабиринту меж двухъярусных шконок, громоздивших палату, я вышел на крохотный пятачок к окну. За маленьким столиком друг напротив друга сидели Зура и Влас, местный игровой, недавно пришедший по этапу. Палата пустовала, мужики гремели ложками в столовой. Бардак пиратского трюма насыщал это мрачное помещение. Немного поднимало настроение мартовское солнце, робко проливая свет через мутное окно.

Оба пялились в стиры - самодельные карты без рубашки с незамысловатым трафаретом мастей. На столике, как мусорная куча на пустыре, набитая и просыпавшаяся бычками через край, стояла пепельница, стояли кругали, один с густыми чайными нифилями, другой с глиняным осадком остывшего чифира, и лежала тачковка. Я поздоровался, присел, пробежал глазами по тачковке. Пока Зуре фартило, он вез триста рублей куражей.

- Еще, - тянулась рука за картой, лицо выражало покерную невозмутимость.   
Влас посматривал на соперника так, будто ему в лицо бил прохладный ветер. Он заметно заерзал при моем появлении, предполагая укрепление позиции противника, но пытался не подавать вида. Я чувствовал, Влас не так прост, у него припрятано какое-нибудь хитрое колено. Плюса Зуры это временный кураж, лоховской фарт. Влас даже плевался ругательствами для пущей убедительности. Тут появился Кумарик, молодой пластилиновый человек, высокий, но сутулый, с отвисшими чуть ли не до колен оглоблями рук. Ноги его принесли из столовой. Смахнув ладонью обеденные крохи с подбородка, протягивая сладкой жвачкой слова, он проговорил:
- Че, братва, пустите третьим... короля за бороду потянуть? – и, шевеля отвисающей губой орангутанга, расплылся в улыбке.
Влас промолчал. А Зура с той же покерной невозмутимостью кивнул, мол, присаживайся, сколько вас не было бы, всех обыграю. Кумарик, потирая руки, примостился на свободное место.

Я подскочил, надо сказать прямо, нарушая все правила приличия на катране.
- Он садится тебе игру ломать! Зачем пускаешь?! – психанул я, будто Власа и Кумарика здесь не было. - Ты…ты… - махнул рукой и ушел.

Такого я еще не встречал. Будучи абсолютно не азартным человеком и то знал тонкости игровых уловок. А этот… катала! У меня просто не было слов. Может быть, я чего-то не понимаю? Может, что-то тут не так? Как хотелось ошибаться. Но, увы…
Слухи, кочующие по больнице из палаты в палату, донесли до моих ушей вечером, что Зура снова попал. «Баран, - плюнул я. - Пусть делает что хочет».

Зуру, что называется, понесло. Он одновременно играл в нескольких катранах. Его пафосный профиль, проникновенный взгляд филиньих глаз, можно было наблюдать в местах, где варился чифир, клубился сизый дым и метались стиры. Глядя на неудержимый азарт, поработивший волю и разум этого человека, мне всякий раз приходили на ум его сказки «Тысяча и одной ночи» с мутными образами и небьющимися фактами. Откуда у человека будут личные вещи, баул, если он все подчистую проигрывает. Так поступают те, кто пустился во все тяжкие, кому терять нечего. Когда одержим бесом азарта, легко запутаться, раздвоиться, оторваться от правильного корня. Гонит ветер людского гнева таких как перекати-поле. Вот он и катится из управления в управление, сея гнилые семена, пустоцвет, а то и вредные семена-паразиты. Очевидность тюремного постулата: «Фуфлыжник хуже пидораса», - все чаще всплывала на поверхность.   

Как-то раз перед отбоем Зура присел в нашей палате, как в парке на лавочке, перегородив доской нард узкий проход. Соперник Зуры, невзрачный тип, играл без эмоций, постоянно потирая нос и постукивая указательным пальцем в нервном тике. Временами он ломал камень - прихлопывал кидку, как мух ладонью, предлагал перекинуть. Зура кидал камни по-разному: то снизу, то сверху, то подкручивая. Когда выпадал «плохой» камень, Зура ударял себя по колену и извергал смачные ругательства. Потревоженный этим мужик, читающий желтый детектив, лежа на пальме (верхний ярус), свешивал переспелым яблоком голову и безразлично блуждал глазами по доске. Кидали камни - зары и стучали фишками в «короткую» (партия десять рублей, «марс» двадцать) несколько часов, пока я не предложил азартным нардистам покинуть помещение. Погнал бы сразу, но меня бы не поняли, к игре на интерес арестанты подходят с уважением. Просто никто не знал, что Зура катает воздух.

Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал. Администрация таких терпеть не намерена. Лечиться не лечиться. Под бушлатом тихо не лежит. Блатных раздражает. Активу не подыгрывает. Мусора свои прокладки знают на отлично, методички век не переписывались. Последним этапом под конец месяца, когда наступает время игровых расчетов, с вещами на выход. Нет вещей и того проще - на этап налегке. Покатилось перекати-поле в лагерь Кривоборье.

Проводив земляка, я вздохнул с облегчением. С глаз долой… После разговора в прогулочном дворике при очевидцах я отпустил ситуацию. Тем не менее, такой земляк скреб душу черной кошкой. Я сто раз объяснил себе жизненную необходимость держаться от таких людей подальше, но все равно не мог оставаться полностью равнодушным и, вспоминая всякий раз, брезгливо кривил лицо.

По стоячей воде равниной реки трудно определить течение, но это вовсе не означает, что течения нет. Весенняя талая вода обострений и авитаминозов гнала много мути и всякого хлама в больницу. Режим не менялся годами, мелькали только лица. Состав нашей небольшой восьмиместной палаты, похожей на длинное купе, поменялся. Из прежних постояльцев остались я и молодой долговязый обрусевший московский грузин Алан, отбывавший небольшой срок за кражу. Он нашел в моем лице старшего брата и земляка - я учился и проживал в Москве, его родном городе, пришел этапом из Москвы, как и он сам, и еще кровь как-никак, кавказская кровь. Черный перец грузинского темперамента папы, которого Алан от рождения не знал, проступал через квашеную капусту московской ментальности. Короче говоря, нас многое сближало. Алан меня уважал и часто сверял со мной часы тюремно-лагерных понятий.

В палату к нам положили азербайджанца Фархада, промышлявшего в Воронежской области в поисках лучшей доли, нарушившего закон и попавшего на очередной срок. Стройность и большие черные глаза делали его похожим на сказочного Алладина.

Еще в нашем купе поселился вышеупомянутый Сидор, погоняло происходило от фамилии Сидоров, махровый воронежский наркоман, болтливый и пронырливый. С особым бахвальством он гордился, что порой помогает медсестре Свете находить вены. Бывало, Сидор возвращался в палату как после сложной операции, ставил варить чифир, закуривал, и пересказывал - куда посадил «бабочку» на этот раз. Сидеть ему было не впервой. Тюрьма и мамины передачи возвращали его из состояния наркотической зависимости в состояние мещанского жлобства. Сам никогда не поделится, надо попросить. Если и оторвет от себя, как от сердца, то с такой подстилкой, что кусок в рот не полезет. Я частенько дразнил его, гладил против жлобской шерсти, за что он меня тихо ненавидел. А Алан за это меня сильнее уважал.

- А чё!.. Нас повсюду жлобы воронежские называют, - говорил Паук, крутившийся у нас в палате как приятель Сидора. Тоже наркоман и всеядный проходимец. Голову при разговоре прятал в плечи, блатной распальцовкой дирижировал, расставлял ударения в словах.

Вдобавок к нам перевели из третьего отделения козырного фраера, Дато. Он чувствовал прохладу с моей стороны и держался учтиво и насторожено. Днем козырный фраер редко бывал в палате, крутился среди блатных, шконка его прибранная сиротливо пустовала. Прибегал под проверку и прятал лицо за веселой маской доброжелательности, как вежливый квартирант.

А квартирка наша была, как я уже сказал, длинным узким тесным купе. Уютно, как в каюте, пространство сужено до минимума, до многих предметов можно дотянуться с места, пройти по проходу боком между двухъярусных шконок в четыре шага. Мусора редко шмонали нашу каюту, ленились - не развернуться.

Но были палаты, где мужики ютились по шестнадцать – двадцать человек. Там царил бардак пиратского трюма: кашель, ворчание, храп; табачный дым сизым туманом стлался там по холмам казенных одеял.

Правда, были и блатные, привилегированная каста, которые жили по двое – трое в палате. Только, чтоб туда попасть, надо было заключить сделку… Короче говоря, тут одних общечеловеческих ценностей недостаточно. В общем, не место красит человека, а человек место. Каюта меня устраивала, вот пассажиры?..

А пассажиры – все молодые пацаны, кроме нас с Аланом, были строгачи, то есть мотали не первый срок. Мы были первоходы. Алан мотал небольшой срок, у меня же сроку было, как у дурака махорки. И этот срок, эту тягомотную лямку я почти дотянул до экватора. Впрочем, все ходки Сидора или Паука укладывались в мою одну, по которой я прошел путь от детской впечатлительности до психической устойчивости. И если какая-нибудь эмоция и пробивалась через защитный панцирь к душе, за парализованной маской лица ничего было не понять.

Тюрьма посадила природу в клетку. Природа замерла, потеряв счет времени. За окном притаился весенний вечер. Зима подмотала пожитки и, подобрав подол белого платья, удалилась. Бумажные кораблики уплыли по ручьям. Земля подсохла, деревья выпили влагу, налились почками. Весна начала неторопливо украшать землю. День вытянулся как эластичный бинт. Птички распевались как на репетиции.

Притаившийся весенний вечер дышал в открытое окно палаты. Алан подошел к окну, уставился вдаль. Воронежский пейзаж негативом проявленной пленки был безальтернативно прибит гвоздями. Алан вздохнул и прочитал с неподражаемым выражением отрывок тюремной лирики.

Опять весна, опять грачи,
Опять тюрьма, опять дрочи.

Погоготал над точностью поэтической формы.

- Курить хочу, - сказал он, и дверь палаты, закрывшись, заглушила шарканье тапок по кафелю коридора.

Чистой родниковой струйкой затекал вечерний весенний воздух в приоткрытое окно палаты. Будоражил сердце, тревожил душу. Порой за окном в сумеречной тишине побрякивали ключи корпусного, слышны были шаги, долетал скрип тележки хозобслуги.

Лежа на шконке, я читал Климова: 13-й отдел КГБ, спецпроект «Чертополох», ослиная шкура Апулея, кружились надо мной в ментальном облаке. Паук бубнил вместо радио, дирижировал распальцовкой, наплетал паутину лапши на уши Сидора.
- Во Паук при****ошивает! – угорал Сидор, скидывая с ушей лапшу.

Тапки Алана пришаркали обратно. Он плюхнулся на шконку, держа в руках жестяную шайбу из-под халвы, как ларец с драгоценностями.
- Курева нет нигде, даже на общаке… голяк! У одного запасливого мужичка табаку нашел, - раскрыл он жестяную шайбу из-под халвы. Из неё пахнуло букетом просмоленных бычков, дешевой махорки и дикого самосада.
- Ничего… так позлее, - достал Паук из-под матраса старую газету, разорвал на тарочки и принялся слюнявить самокрутку. Сидор свернул «козью ногу». Дурманящий дым поплыл по палате клубнями, танцующими узорами, пополз слоями серо-бурого сукна, окутывая лампочку под потолком, как пороховой дым солнце на поле боя. Горло и бронхи покусывал дьявол, сидящий в типографской краске.

Прибежал вежливый квартирант, козырный фраер, Дато, продавил пружины шконки задницей, затараторил больничными новостями.
- Слышали, что дурачок из мужицкой палаты учудил?
- Которого контролеры волоком тащили в классики? – уточнил Сидор. – Он еще кричал: «Подождите, я ложку забыл!»
- Да, да, да, - хохотнул Дато. – Бедолагу в изолятор тащат, а он ложку забыл.
- Троглодит.
- Так за че его в классики потащили?
- Слушай, щя умрешь. Серьезные качели. Этот дурачок подошел к завхозу, мол, дай мне кусок мыла. Тот ему отвечает, где я тебе щя мыла возьму? В начале месяца приходи. Тот, нет, щяс давай, ты должен. Короче, завхоз послал этого дурачка. Тот от лестницы арматуру оторвал и шел завхоза гвоздить.
- Охренеть, как он арматуру от лестницы оторвал?! – удивился Алан.
- У дураков дури много. Война войной, а обед по расписанию.
- Ушатал бы завхоза на глушняк, если бы дурака не перехватили. Арматура со сварочным припоем, как раз черепушки крошить.

Вошел весь вечер где-то пропадавший Фархад. Потоптался в дверях, погляделся в слюду небольшого зеркала и примостился на краю шконки, тоже принялся крутить самокрутку.

Я отложил книгу. Не знал, куда себя деть. Прогулочный дворик уже закрыли к отбою, а то пошел бы через клеточки звезды считать, сорочий треск слушать.
Затянулся пару раз самокруткой Алана, ватная шапка дурмана повисла на ушах.
Помели грязные языки похотливый мусор.
 - Где пропадал, Фархад? – поинтересовался Алан.
Фархад как-то неловко улыбнулся, не спешил отвечать.
- По девкам ходил, - ляпнул Паук. – Собаку таскает.
- А че ж не молоденького петушка? – спросил Сидор. - Или молоденький только пришел, не сразу?..
Фархад закивал, раскуривая самокрутку, мол, правильно понимаешь.
- То-то я смотрю, весь блаткомитет клинья подбивает. Как с девкой по продолу тасуются, - понес Сидор. – Ресницы длинные! Ну девка и все!.. Сколько их щя в курятнике?
- Армян, Узбечка, Собака и этот, молодой, - прищурился от едкого дыма Фархад.
- Армян перелешинский? Понял. Узбечка, Узбечка?.. Что-то не припомню.
- С Матроски пришла по этапу. Одним этапом шли, - сказал Алан. – Только этапом шел как мужик, как нормальный, хе! – ухмыльнулся дураком Алан. – С людской хаты вышел. Тут встретили как полагается, с мужиками положили. Потом с Армяном сел в нарды играть. Порядочный разве сядет играть с пидорасом? Кончилось тем, что пришел Армян к блатным и говорит – я, мол, Узбечку к себе в курятник забираю. Я её, говорит, этой ночкой за расчет натянул. Проиграла она мне. Подтянули Узбека. Правда, что Армян говорит? Тот нет, не правда. ****ит, говорит, Армян, пидор гнойный. Подтянули Армяна. Сразу ведь со слов пидораса мужику предъявлять не с руки. Короче, когда приперли, сознался. Еще сознался, что нравится по-офицерски с вазелином. Любители этого дела из блаткомитета попользовались, проверили, сказали Армяну, забирай в курятник. Щя Узбечка вещи делает за пачку кучерявого чая и пачку фильтровых. Я, грешным делом, еще по этапу на него криво смотрел. Тогда еще он мне не понравился. Было в нем что-то бабское. Еще себя за дурные мысли ругал. Тьфу!.. – сплюнул табачинку Алан.

Я припомнил взгляд черных диковатых азиатских глаз и мурашки побежали по коже.   

- С вазелином, знает толк, - протянул Фархад.
- Приколю щя про вазелин… не про вазелин, правда, про крем, нет, тьфу, про мазь, короче, - подхватил Паук. - Когда гулял после той отсидки, коришь один, наш, районовский, пригласил в гости. Говорит, пойдем к моей. Я, говорит, со старшей мучу, а там еще младшая сестра есть. Пойдем, может приболтаешь, только по-хорошему, без грубости, - втянул Паук голову в плечи, задирижировал блатной распальцовкой.
- Во при****ошивает, Паук, - подзадорил Сидор. – Во при****ошивает, гля!
- Слушай, щя поймешь, в чем прикол! Короче, посидели, выпили малёха, коришь со старшей сестрой в другой комнате закрылись. Я к этой яйца подкатываю. Ничего такая… шестнадцать, все при ней. От старшей не отстает. Только не дает и все. Говорит, я девочка, не хочу так, без любви. Я похвалил её, говорю, понимаю, но и ты меня тоже пойми, возбудила во мне желание, яйца звенят. Короче, прибалтываю её в попку. Вроде как и попробуешь и девочкой останешься. Приболтал как будто, но она из-под меня по-пластунски гребет. Я к ней, она от меня. Припер к краю кровати, но не могу, туго все, она из-под меня юзит. Говорю, крем какой есть? Она - в тумбочке возьми. В темноте нащупал тюбик какой-то, к носу, пахнет кремом. Мазнул ей по рубцу, себе на конец не жалея…
- Во при****ошивает, гля!
- Влупить не успел. Как защипало! Как зажгло! Она в крик! В ванную сорвалась… Короче, скорую вызвали. Оказалось, это была мазь на змеином яде, как там её?..
- Финалгон.
- Да, финалгон - страшная херня! - кинул блатную распальцовку Паук. - Я к чему это вспомнил, вазелином при такой беде надо ожог снимать, ну или маслом на крайняк. Это я уж потом узнал. А мы под воду полезли.
- Короче, испортил ты девку, - заключил Алан.
- Фархад, Собака только на пассатижи берет, под хвост не балуется? – спросил Паук. – Че молчишь? Ты же профессионал по этой теме.
- Кароце, берешь видро теплай вады… - начал было Алладин.
- Фархад, послушай, - перебил я. - Такая ситуация: сунул, высунул, конец в говне, что делать?
Фархад запнулся, посмотрел на меня смущенным взглядом. Но причиной смущения был не сам вопрос, сколько то, что задал его я, отстранено читавший книгу и не участвующий вроде бы в похабных разговорах. Он как будто не ожидал такого от меня. И сделал вдох, чтоб начать говорить.

Тут дверь палаты распахнулась. Занавеска качнулась. На пороге появились три молодых пацана из третьего отделения.
- Здоровы были! – поздоровались они на местный манер, и стали в дверях, потому что пройти было некуда. Каюта была переполнена. Дым - хоть топор вешай. Иконки на подоконнике в углу нахмурились. За окном ночь задрапировала чернотой силуэты деревьев.

За нашей палатой закрепилась репутация братской хаты, где постоянно тележатся серьезные вопросы по понятиям: про положение в тюрьмах и лагерях, про воров, про бродяг, про поступки, подходы, рамсы. Молодежь часто захаживала к нам напитаться блатной романтики. И в этот раз они, видимо, заглянули послушать «людские» разговоры.

Три молодых пацана стали в дверях, покручивая четки, стреляя глазами по мне, Алану, Дато, Фархаду, Пауку, Сидору, на пальме (верхнем ярусе) еще лежал мужик и грел уши.
- Тут Тенгиз задал вопрос, - внес ясность Алан. – Мы призадумались.
- Че за вопрос? – перетоптались пацаны.
- Тенгиз, повтори вопрос, - предложил Алан.
Чувствуя неловкость момента, я отказался. Повисла интрига.
- Задай вопрос, Тенгиз, по-братски, - настаивал Алан.
Я уперся. Чем больше меня уговаривали повторить вопрос, тем сильнее раздувалась интрига. Я наотрез отказался. Тогда Алан предложил Фархаду озвучить вопрос. Лица молодых приобрели серьезное выражение. Они ожидали вопрос «по жизни». Фархад чуть развернулся к ним, взяв тремя перстами по-восточному суть мысли, как клубнику за хвостик, проговорил:
- Короце, слушайте… сунул, высунул, канец в гавне, цто делать?
С окаменевшими лицами молодежь молча закрыла дверь с той стороны.
На подоконнике иконка «Николая Угодника» зажмурилась, такой поднялся хохот.

В середине июня меня вернули в лагерь Кривоборье. Летняя тишина плыла меж бараков. Топольки по периметру принарядились свежей матовой листвой. Березки вдали собрались в рощу, шепчутся с ветром, как группа старшеклассниц – зеленные платья, белые гетры, черные туфельки.

Прошлогодняя амнистия (2000 года) проредила население лагеря, как тяпка свекольную ботву. Удалила средние и малые срока, как сорняк. Косяками по тридцать - сорок человек провожал Хозяин амнистированных за ворота, как выпускников ПТУ. По отрядам начались перебои с обслугой. Вышли многие пидорасы. Перевелись шныри и заготовщики. Потянулись недовольной шеренгой босяки в столовую, какие весь срок туда не ходили, за пайкой кровной.

Возвращался в лагерь я не первый раз. Администрация постоянно катала осужденных туда-сюда с целью профилактики. Может, кто излечился и сидит в лечебно-исправительном учреждении на колесе маргарина, а ему пора по промзоне крыс погонять. Кто-то, наоборот, дошел, пусть в больнице загибается, как положено. За кем какую новую болезнь найдут, в карантин мигом. И чтоб не присиживались, ротация, так сказать, смена обстановки.

Поутих лагерь. Перегнил со временем удалой преступный кураж. Поступки отчаянные, поножовщины лихие остались в байках прошлого века. Пригладили ершистую гриву бытом приемлемым, телевизорами да телефонами. Разнообразием конфет ларьковых присластили судьбину горькую. Замурчали арестанты, как кот Вася, пригретый на общаковой коробке.

В отряде блатных как выкосило. Позатыкал ими дыры под крышей отрядник. Кого в изолятор приткнул, кого в БУР пристроил. Пол отряда пустует. Свежей краской полы, стены и оконные рамы вымазаны, ремонт только прошел. Запах краски перебил барачную вонь до поры. «Фартожопый, - говорят мужики, - мы тут шконки да тумбочки припотели таскать из барака в локалку и обратно. А он перекантовался в больничке, приехал на все готовое».

Собрались вечером мужики. В открытые окна барака молодая летняя ночь дышала из предзонника разнотравьем. Месяц плыл в небе, выпасал дюжину звездочек, серебрил в темноте ночной арматурный лес решёток. Мужики почифирили, покурили, послушали новости из города, из больницы, и пригрузили меня за отрядом, мол, раз фартожопый, так тебе и карты в руки. А то отрядник лютует, по-своему наворачивает. Привык на общем режиме панков строить и тут под эту метелку метет. Слово поперек не скажи, мигом под крышей окажешься.

Раз так, принял я отряд. Проверил по тачковке «колхозное» имущество. Невелико богатство. Раньше население отряда до семидесяти душ доходило. Сейчас и половины не наберется. Как взводом командовать. Правда, взвод не простой, из проштрафившихся профессоров да доцентов. К примеру, Коля-спецура, академик, седьмой десяток уж разменял, усами так с самим Будённым мог померяться. В родной деревне после последней ходки не напился вдоволь самогонки, не накурился местного самосада, не налапался деревенских баб, недолго погулял, одним словом, сосед посыпал на него обидными словами, так он соседу голову отрезал и на забор поставил, вместо тыквы на Хэллоуин. Получил срок 22 - два лебедя, вернулся с особого режима, и бродит по бараку, покручивая усы, кряхтя ветхозаветными мудростями. Тот еще любитель поспорить. Правдоруб. Примастырил в оконной раме между стеклами спираль от электроплиты и уверяет, что зимой у всех из окон будет дуть, а у него тепляк. Академик и все тут. 

Такой вот отряд – взвод. В армии взводом командуют летехи, а наш отрядник целый майор. «Антоныч» погремуха. Под офицерской рубашкой тельняшку носит, гордится погонами. Самодур среднего пошиба. Поговорил я с ним нормальным, гражданским языком, мы друг друга и поняли. А то скалят беззубые рты некоторые осужденные, погрязшие в блатной романтике, давят на блатпедаль, а по сути и сказать нечего. Плохое воспитание, одним словом. Короче говоря, поняли мы друг друга с Антонычем. Он свою работу делает, я свою.

Правда, была в этом и своеобразная подляна. Это мужики меня за отрядом загрузили. Мужикам мой спокойный рассудительный нрав был по душе. А вот блатные другое дело. Блатным моя самостоятельность не нравилась. Раз наш, должен иметь наши слабости. Так по жизни положено. Не может наш… не иметь зависимости: не играть, портаки (наколки) не колоть, не травиться, не бухать, петухов не щипать. А главное, не участвовать в интригах, терках, рамсах. Короче говоря, блатные восприняли мое выдвижение как случайное и временное дело. Либо сам спечется интеллигент, либо потонет в болоте интриг и провокаций, а нет, так выйдут из-под крыши страдальцы, упрятанные Антонычем, и жестко поставят все на свои места.

Помню, когда только прибыл в лагерь, поднялся из карантина в отряд, стояли мы в группе пареньков болельщиками вдоль локалки, наблюдали, как зеки мяч гоняют по плацу. День сентябрьский солнечный, теплый. Блики с голубого небесного озера льются по желобкам серебристого арматурного леса решёток, растущего из пепельного асфальта. Конторы не видно, все локалки раскрыты. Наш ход. Гуляй рванина!
Выходит из локалки восьмого отряда кавказец. Черная роба на нем только из-под гладильного пресса – мятая, но постиранная.
«Феликс… сегодня из БУРа вышел, - прокатился шепот».
Подходит, здоровается, держится важно, как герой, вернувшийся с фронта. Замечает незнакомое лицо.
- Ара, как звать? – бросает мне.
- Тенгиз.
- Срок какой имеешь?
- Одиннадцать лет.
- Ара, скока челавек убил?
- Никого не убил.
- Ара, такое ар-ристократ-тическое лицо… зачем большой срок дали? – проговорил удивленно Феликс.

Аристократическое лицо в лагере лишний раздражитель. По такому лицу находится много охотников съездить. Да дело и не в лице. Я считал свое лицо самым обыкновенным. Тут скорее весь образ, образ жизни. Это я понимал лучше многих. И загрузился за отрядом не из тщеславия, а для порядка. За плечами у меня была академия Бутырки и практика в Матросской тишине.

Как ни странно, козырный фраер, Дато сыграл мне на руку. Здесь он, так же как и на больнице, был принят братвой «на ура» и давил на блатпедаль до упора. Его путевые кони, фильдеперсовые котлы, ловко крутящиеся четки мелькали в угловых проходах по всему лагерю. Числился Дато в нашем отряде, но жил в «кремле» (кремлем называли место, где обитал Смотрящий за лагерем).

Дато прибегал в отряд перед проверкой, плюхался на пустую шконку, таких сейчас было пол барака, подбивал под бок подушку, подбирал под себя ноги и начинал тараторить лагерными новостями.

Как два закадычных друга мы дожидались команды «на проверку», сидя в угловом проходе барака. Мужики нас не тревожили, понимали политическую важность момента. Лишь какой-нибудь нерасторопный мужичок, наспех, сгорбатившись, прокрадывался в свой проход к тумбочке за самодельным ситечком, чтоб перед проверкой успеть чифирнуть. Я вел себя сдержано, будто лагерные сплетни меня мало заботят, или сам все знаю, нечем меня удивить. А козырный фраер, Дато, бегая хитрым улыбчивым взглядом, гремя четками-чекотухами, тараторил такой информацией, какой владеют первые лица лагерной блататы. Сыпал такой мешаниной: кто по игре в куражах, кто в виражах, кто с кем на ножах; кто по этапу пришел, кто ушел; кто на свиданку пошел, кто со свиданки пришел; кого под крышу закрыли; кому предъявили; с кого получили и тому подобное.
Посматривал на меня Дато хитро и приговаривал:
- Здесь один Тенгиз мурч-пурч…
Я не придавал значения его словам, пропускал мимо ушей, чувствовал чистый подхалимаж. Да и феня какая-то не наша, то ли ростовская, то ли грузинская: «Мурч-пурч».

Кстати, рассказывал Дато и про Зуру.

Пока везли этого бродягу, перекати-поле из больничного уюта в лагерные просторы Кривоборья (там езды минут сорок, ну час), он так уши поймал мужикам в автозаке, что по прибытию какой-то поспешил в «кремль» сообщить братве, что пришел по этапу бродяга, каких воронежская земля давно не видывала. Пришаркала блатата в карантин посмотреть на бродягу. Поговорить, встретить как полагается. Постарались не ударить в грязь лицом, по сусекам поскребли, от сердца оторвали: укололи, накурили – подлечили, так сказать. Оставили курева, чая, и распрощались до поры.

Поднялся, как там говорят, то есть распределился Зура в шестой отряд, под боком у «кремля» – поближе к общаковой коробке. Первое время приглядывался. Мерил лагерь вдоль и поперек неторопливыми шагами. Ходил по землякам. Держался в рамках сложившейся репутации. Соседу по проходу в бараке, местному приблатненному, жадному, как Плюшкин, причесал так, что тот раскрыл перед ним свой баул, как душу: «Все мое – твое! И магнитофоном пользуйся, когда захочешь».

Ингушская диаспора самая многочисленная в ту бытность в лагере, приняла Зуру как родного. Ему оставалось пролежать годок на шконке, поплевывая в потолок, изрекая понтовые премудрости, и лететь на свободу вольным соколом. Но, как видно, не судьба, себя не обманешь. Засвербело, зачесались руки, заходила грива ходуном. Неудержимый азарт с новой силой поработил волю и разум этого человека. Его опять понесло. Он одновременно играл в нескольких катранах. Его пафосный профиль, проникновенный взгляд филиньих глаз можно было наблюдать в разных отрядах.   

Зура мог набить плюсов в любительской, лоховской курочке, сесть мылить на эти плюса в серьезный катран и там все проиграть. Или подвезти плюса по трем тачковкам, плюса бессонных ночей, сутками просиженных штанов к более фартовому катале и с легкой душой при игре лоб в лоб переписать все плюса на него. Выбор оружия Зура, как настоящий джигит, оставлял за соперником. Как Герасим был на все согласен. Нарды, так нарды: в длинную, в короткую… Карты, так карты: в буру, секу, рамс…      

Проверки, банные дни, шмоны, этапы мелькали перед Зурой, как черно-белая хроника в прокуренном кинозале. Баланду, пайку или что-либо съестное он проглатывал беспристрастно, как банкомат купюры. Казалось, еда его вообще мало заботила. Он мог сутками питаться горьким чифиром и табачным дымом. Адреналин азарта подтачивал здоровье, щедро подаренное природой. Все пытки, которым адреналин азарта подвергал организм, взращенный на парном молоке и горном воздухе, сходили, как с гуся вода.    

Отряды Зура менял часто, да что там менял, жил в том отряде, где играл. На проверке шестого отряда его не оказалось в строю, когда отрядник назвал знакомую фамилию, Зура, выглядывая из окна третьего отряда, отозвался: «Я здесь». «Там и оставайся!» - махнул на него рукой отрядник.

За несколько месяцев Зура проиграл десять тысяч. И чудесным образом расплатился. В ход пошли оставшиеся бараны, которых отец продал, чтоб помочь сыну. В письмах, которые Зура давал читать своим кредиторам, как ценные векселя, отец просил сына взяться, наконец, за ум. Ведь ничего уже не осталось. Они до сих пор со слезами вспоминают кормилицу корову, вильнувшую последний раз хвостом по милости непутёвого сына. Но эту карту отца, с одержимостью маньяка, Зура крыл своей картой, мол, если хотите увидеть сына живым, пришлите деньги по такому-то адресу.
Гнилой зуб проще вырвать, чем пытаться лечить. Но сердце болит и заставляет старика разрушать то хозяйство, которое он всю жизнь строил. Кидать в беспощадный огонь заработанное кровью и потом. Когда в сына вселился этот бесчувственный дракон? Если в старинных преданиях драконы забирали лучших девушек, то теперь дракон, поселившийся в сыне, сожрал все: машину, корову, баранов, пенсию. Старик устал, сердечная боль и тяжелые мысли придавили его. Спина не гнется, ноги не ходят, с рук все валится. Он перестал понимать сына. Перестал понимать себя. Перестал понимать горы. Перестал понимать небо.

Зура пил кровь не только у родни, он и по лагерю собирал доверчивые души. Без зазрения совести проигрывал благотворительность, попавших под его гипноз мужиков. Ингушской диаспоре, принявшей его как родного, за помощь в расчете, Зура зарекся, что если впредь сядет играть на интерес, пусть ему сломают руку. Зарок нарушил и за очередную помощь в расчете, Зура закатил рукав по локоть, обозначая готовность подставить руку. Ингуши поспорили, что лучше подойдет для поломки руки - ножка от табуретки или черенок от лопаты и послали его подальше. Позже Зура появился снова и предложил старшему ингушу, Хану, человеку авторитетному в лагере, поклясться на Коране, что играть больше не будет. За эту высшую клятву попросил отдать ему телевизор, видеомагнитофон и стереосистему, блага сопоставимые с домом, дачей и машиной на свободе. Хан посоветовал Зуре, в довольно бескомпромиссной форме, потеряться с глаз долой.
- Ты клятву нарушишь. А клятва на Коране дело серьезное. Я не хочу в этом участвовать, - сказал мудрый Хан.               

В ту пору в лагере существовал «потолок» три тысячи. Если игрок проигрывал эту сумму, то должен был расплатиться и только после этого продолжить игру. Такая мера полагалась неписаным законом, чтобы не плодилось фуфло. Превышать «потолок» позволялось лишь тем, кто доказал платежеспособность.

«У бродяг потолков нет», - изрек Зура очередную мудрость и продолжил тонуть в торбе виртуальных кредитов. «Потолок» появился одновременно с фингалом под левым глазом, который Зуре поставил Влас, местный игровой. Вместе с фингалом под глазом Зуры, Влас поставил перед Смотрящим за лагерем и Смотрящим за игрой вопрос: «У бродяг потолков нет, но это не бродяга. Это мутный тип под большим вопросом».

После этого Зура, отсвечивая фингалом, ходил к Смотрящему за игрой просить разрешение превысить «потолок». В ход пошел магический дар убеждения, включая письма про корову. Помня еще свежий в памяти расчет на десять тысяч, Смотрящий за игрой поднял «потолок» до аналогичной суммы. Когда Зура подпер и этот «потолок», пришел ко мне.

Послеобеденный летний день, гулявший по предзоннику, рисовал в жилсекции барака солнечные квадраты на стенах и белоснежной после недавнего ремонта известке потолка. Тянул душу во двор, где мужики, собравшись вокруг кружки чифира, лениво травили байки. Голубятник задирал голову, любовался повисшими над лагерем, как бабочки, голубями. Сбивая просмоленным указательным пальцем пепел с «Примы» вставленной в мундштук, зыркал по краям небесного колодца, не появится ли коварный кобец, который задрал, утащил на той неделе двух молодых голубей.

Летний день тянул во двор, а я копался в обеденной баланде, отбирал кусочки картошки и рыбы из мутной жижи, так называемой, ухи, чтоб потом пережарить с луком на плите. Перепачкал руки в липком пахучем бульоне. Поискал глазами тряпку, а увидел появившегося в дверном проеме барака Зуру. Он подошел, поздоровался, присел напротив и вперил горделивый взгляд филина куда-то вдаль. Ничего нового,  те же черные спортивные штаны, та же фиолетовая кофта.

Барачная тень пряталась под шконками. В телевизоре говорила ведущая «МУЗ-ТВ», объявляя следующий трек в хип-параде. В аквариуме фланировали рыбки. «Давненько не появлялся, - подумал я, посматривая на Зуру. – Что на этот раз привело его ко мне?»
Выдержав многозначительную паузу, Зура сказал:
- Помоги с расчетом… клянусь мамой, играть больше не буду.
«Опять двадцать пять! Кто о чем, а вшивый о бане».
- Ты мне лучше скажи вот что, - поинтересовался я. – Ты, помнится, на больнице говорил, что не травишься… А когда пришли встречать этап в карантин, ты укололся, так?
Зура многозначительно покивал.
- Зачем?
- Чтоб увидеть эту грязь, - пафосно ответил он.
Такого ответа я, честно говоря, не ожидал. Жертвенность какая-то… не кайфануть, не повтыкать и почесать нос… А чтоб увидеть эту грязь! Молодец! За что и дорог!
- Объясни, - продолжил я, копаясь в баланде. – Зачем ты играешь? Лежи на шконке, плюй в потолок, чеши языком. У тебя неплохо получается. Тебе все сами принесут. Все дадут. Не каждого бродягу так встречают. Поверь мне, я здесь уже четвертый год.
- Я игровой, я играю…
- Видел я игровых… у них не одна колода под себя заточена. Несколько пар камней. Они по прибытию, в катран не садятся. Присмотрятся поначалу. А ты не успел в лагерь приехать, сразу в катран… Или эта тактика такая? Чтоб увидеть эту грязь. Ты сыновей своих любишь?
Он покивал.
- А ты не задумывался, что ты от сыновей кусок хлеба отрываешь?
Филиньи глаза не моргая посмотрели на меня.
- Помоги с расчетом, клянусь мамой, играть больше не буду, - повторил он.
- Ты уже клялся, - бросил я.
- Там мамы не было.
Приступ хохота накрыл меня. Такого изворотливого проходимца я еще не встречал. Мысленно я аплодировал ему. Это ж надо сказать такое: «Там мамы не было». Подавив хохот, я покачал головой.
- Сейчас ты говоришь: «Там мамы не было». Завтра ты скажешь: «Там детей не было». И так до бесконечности. Количество тех, кем ты можешь поклясться, невозможно сосчитать. И почему ты решил, что у меня есть возможность тебя рассчитать? Имея такие куражи, которые ты проигрываешь, я бы не копался тут в баланде, - вытер я руки тряпкой.
- Ты смотришь за отрядом, - взгляд филиньх глаз перетек на большую общаковую тумбочку.
- Ну и что?
Зура горделиво молчал, действуя гипнотически.
- Даже если бы была возможность, я тебе пачку сигарет не дал бы.
- Почему?
- Потому что ты в моих глазах фуфлыжник, - понизил я тон, от лишних ушей.
- Зачем ты меня оскорбляешь?
- Я тебя не оскорбляю, а говорю, как есть. Тот, кто сел играть на воздух, на то, чего у него нет, - хлопнул я по карману, - в моих глазах фуфлыжник.
- Фуфла не будет, - сказал Зура уверено.
- Как не будет? – меня даже не интересовало – о какой сумме идет речь.
- Я сказал – не будет, - посмотрел он решительно на вышку за окном.
- В запретку кинешься или в петлю полезешь?
- Фуфла не будет, - твердо повторил он.
Тут крылась ошибка. Не знаю, сознательная или нет, но ошибка в его представлении о карточном долге и чести.
- Ты проиграл деньги. Тот, кому ты проиграл, ждет от тебя деньги, а не ЧП в лагере.
- Я расплачусь жизнью.
- Э-э-э, нет. Кому нужна твоя жизнь?
- Фуфла не будет, - отрезал он, встал и покинул барак.

Замусоленной рубашкой прилипали друг к другу, как карты старой колоды, скучные лагерные дни. Отыгранными картами, откидывало их время в безвозвратную кучу прошлого. И только посылочные или ларёчные дни весело бились козырями, радовали опустошенные души, задабривали как на праздник. В такие дни вдоволь чифирили даже последние бедолаги.

Ряды последних бедолаг в ту пору пополнил козырный фраер, Дато. Правда, для большей части лагеря это стало полной неожиданностью. Мужики привыкли к нему, как входящему в первую пятерку блатных. Его путевые кони, фильдеперсовые котлы, ловко крутящиеся четки мелькали в угловых проходах по всему лагерю. Правой рукой Смотрящего за лагерем он был, и даже носил в кармане тачковку со всей черной бухгалтерией. Смотрящим за маклями он был, распределял нарды, четки, шкатулки. Смотрящим за столовой он был, совал свой нос в варочные котлы. Все вакантные портфели блаткомитета перетаскал. На сходняках чуть ли ни последнее слово было за ним. Предъявить мог кому угодно, не смотря на былые заслуги перед братвой. Короче говоря, блатовал по полной… И вдруг, как гром среди ясного неба, попал в стационар (закрытый локальный сектор). Попал с побоями средней тяжести.

Оказалось, что козырный фраер, Дато – козел. Не больше, не меньше, а козел! Прошлым сроком в Йошкар-Оле был при козлячьей должности и состоял в активе, со всеми вытекающими...

Для меня все стало на свои места, пазл сложился.

Слив информации произошел от администрации, как это обычно бывает. Пока нужен был, давали козлу гулять в огороде. Пока исполнял свою роль, не мешали. Потом выбросили, как использованный... Может быть, тактика игры сменилась. Ведь за этим последовала смена блатной элиты. По лагерю поползли кривые толки. Попали под сомнения арестантской массы Смотрящий за лагерем и все окружение, подпустившее козла к общим делам. В итоге тень была брошена на многих - кто полоскался с Дато в одном корыте.

Я под эту тень не попал, потому что не подпускал козырного фраера, Дато близко, хоть он и пытался залезть мне под шкуру. При первом нашем знакомстве у меня возникло подозрение, и теперь оно только подтвердилось. Дыма без огня не бывает.

А тем временем Зура шагнул в пропасть. Если раньше его несло, то теперь он просто летел в бездну без парашюта. Еще недавно он проиграл десять тысяч и чудесным образом расплатился. Потом три тысячи и снова расплатился. Еще три тысячи и опять – расчет.
- Тут все удивляются моей живучести, - говорил Зура украдкой, как раскрывая какой-то секрет. Будто испытывал степень своей удачливости. Хотел проверить, догрести до дна, содрать об дно когти.

И вот, как гонит осенние листья ветер, пригнал слухи, что в кремле третьи сутки идет игра. Зура играет со смотрящим за лагерем. Схлестнулись лоб в лоб. Большим кушем. Ва-банк!

Я решил прогуляться в кремль, послушать новости. Время было предобеденное. Погожий день проникал через окна и мешался с барачной геометрией. «Кремлевский» барак копошился еле заметным движением, как муравейник поздней осенью, когда кажется, что это просто куча навоза. В угловом проходе за игровым столиком сидел Зура. Он выглядел, как император Бхараты, проигравший свое царство. Перед ним лежали большие резные нарды, работы местных умельцев. Фишки в позиции «длинной» партии, белой и черной гусеницами тянулись по бортам. Место соперника пустовало. Зура ожидал. В руке курительной палочкой тлела сигарета. Сизый дымок вился тонкой ленточкой вверх, при моем появлении ленточка дрогнула и стала петлять. Зура кивком головы сухо поздоровался и как будто не узнал меня. Сейчас он был на троне. Хоть на время игры, хоть на зыбком, но троне. В воспаленных глазах отражалось отчаяние. Но глубже, за стеклянной витриной отчаяния, проглядывался мемориал упрямства.

В противоположном углу барака была передышка и консультации по тактике дальнейшей игры.

Я прошелся по бараку, нашел своего приятеля, Шалая. Шалай поводил носом, покривил лицо так, как кривят, когда приходится рассказывать – как позорно проиграла твоя команда.
- Этот дурак третьи сутки играет. Князь устанет, сажает за себя... сам пойдет, поспит, поест, чифирнет, потом опять присаживается. А этот… без передыха прёт. Видно, в длинную он неплохо мылит. Князь зары постоянно меняет. Шестнадцатую фишку ему насунул. На шестнадцати фишках и то умудряется партии забирать. То качели, туда – сюда, то проваливается и тонет камнем.
- Сколько утонул?
- Точно не знаю… много, - помотал головой Шалай.

Интуиция мне подсказывала, что здесь происходит действо, от которого лучше держаться подальше, если, вообще, не бежать сломя голову. Передо мной предстал образ императора Бхараты, проигравшего свое царство, со стеклянными глазами полными отчаяния… этот образ сменялся другим - самоуверенное лицо и слова: «Фуфла не будет».

С ненастными осенними днями пришло известие, что игра кончилась проигрышем Зуры. Проиграл он двадцать тысяч, расчет должен произойти в течение двух недель. «Финита ля комедия!» Все посвященные в игровые дела бродяги ждали развязки. Ведь на их глазах этот залетный пиковой масти не раз выходил сухим из воды, из, казалось бы, безвыходной ситуации. Платил суммы неслыханные в этом лагере. Играл деньги невиданные. Творил невозможное для понимания жлобского менталитета. Но, как предчувствие зимы, все чуяли на этот раз - не выбраться из капкана «носорогу», прихватило зверя до кости, хоть глаза зажмуривай. Из дому не слышно больше ответа. Горное озеро родительской любви велико, но не бездонно. В лагере тоже иссяк кредит доверия. Отвернулись все сердобольные и сочувствующие, не хотят больше слышать брехню горделиво-порожнюю.

Почуял Зура, как зверь, что подул ледяной ветер, от которого загривок дыбом становится. Стал искать щель, куда приныкаться. Надежней способа, как уйти от наказания, не придумал, чем попасть в изолятор, способ проверенный не одним поколением фуфлыжников. Как ни нарушал режим, не сажали его. Иного за пустяк перед долгожданным свиданьем с женой в изолятор волокут. А тут как назло… Тогда придумал Зура способ верный: запрещенный предмет (карты) в свою тумбочку подложить и козлу (завхозу) намекнуть, чтоб донес куда следует. Сам, как настоящий бродяга, на пятнадцать суток матрас подмотает в изолятор страдать, а козлу поощрение за бдительность и донос. Одним выстрелом двух зайцев… да осечка вышла. Не посадили Зуру в изолятор. Офицер по безопасности, что при поверхностном шмоне по наводке карты нашел, ушел с ними на вахту. Козел, подгоняемый Зурой, поспешил на вахту за офицером. Вернулся ни с чем. Не проканала подляна. На вахте сказали: «Карты можно и подбросить. На них не написано – кто хозяин».

Ни кинулся Зура в запретку под пулю, ни в петлю не полез. Гусарские баллады тут ни к чему. Ту честь давно уж вычистили. Добился все-таки, чтоб прикрыли его в изолятор на пятнадцать суток. Кому-то из офицеров нагрубил, посыпал матерными словами. В изоляторе намерено нарушал режим - продлил себе ПКТ на полгода, которые не пройдут еще, как прозвенит звонок. Срок у Зуры заканчивается. Добивает десятку на жилах – сухожилиях.

Смотрящий за лагерем прознал Зурин расчет - из-под крыши уйти на свободу. В сердцах пригрозил устроить за воротами встречу кровожадную. Созову, мол, шайку разбойничью, пусть решат с фуфлыжником лихо по совести. Поделом будет всякому фуфло плодить. А с паршивой овцы хоть шерсти клок.

Брошенная угроза дошла до Зуриных ушей. Испугался Зура расправы скорой, да так, что пошел на членовредительство. Заштырился под крышей гвоздем строительным. Долго гвоздь тот готовил: шляпку да под шляпкой насечки - щели жаберные акульи сточил об камни тюремные, отшлифовал в крошке кирпичной, прокалил на факеле из одеяла казенного, продезинфицировал. Приставил готовый штырь меж ребер по науке анатомической. Сокамерник одним ударом штырь этот ему вогнал каблуком ботинка лагерного. За кожу потянул, кончик штыря под кожей спрятался. Побелел Зура, как известь потолочная, грязными белилами. Задышал, как больная собака. Прилег на невредимый бок. Температура подскочила, залихорадила, порумянила щеки бледным румянцем. Глаза поволока затянула пузырем бычьим.

Повезли Зуру-членовредителя первым же этапом в больницу межобластную. След его и простыл. Как освободился, куда подался, жив ли, нет ли, ничего не известно. Остались лишь кривые толки, да покусанные локти, что ушел от возмездия пиковый проходимец. Играл по крупному. Платил по крупному. И по крупному двинул.

По первым позднеосенним заморозкам продернули и меня на этап в межобластную больницу. Овчарка на вахте посмотрела на бедолаг - этапников, раззявила пасть в сонном зевке, дыхнув паром, клацнула зубами. Позвенев будочной цепью, прилегла, посвистывая. Принюхалась к холодному воздуху, облизывая мокрый черный нос, покосилась на пустую зализанную миску, мол, работа работой, а обед по расписанию. Автозак хлопнув железной дверью, закашлял, пополз, бурча, раскачиваясь, как при морской качке, по поселковой колее.

Город замер в ожидании облачиться в белоснежный кафтан. Природа как будто уснула за работой, так и не дошив зимний наряд. Ветры стихли, положив лужи под хрупкое ледяное стекло. Днем колеса машин плавили поверхность асфальта до грязного сока, к ночи гололедица снова стеклила лужи.

Возвращался в больницу я в который уже раз. Администрация катала осужденных туда-сюда с целью профилактики. Может, кто дошел, пусть в больнице загибается, как положено. За кем новую болезнь найдут. И главное, чтоб не присиживались, ротация, так сказать, смена обстановки.

Будни тюремной больницы текли своим чередом, как стоячая вода равниной реки. Кто-то хотел поскорей отсюда уехать, держал баул собранным. Кто-то наоборот подольше здесь остаться. Кто-то исправно лечился, не пропускал процедур и приемов пищи. Кто-то махнул на это рукой и только собирал бычки. Кто-то съедал всю баланду подчистую, нагуливал грязный жирок. Кто-то питался сухим пайком. Кто-то проводил все свободное время на телевизоре в подвале. Кто-то, завалившись ворохом бумаг на спальном месте, сочинял письма заочницам. Кто-то писал ходатайства и жалобы во все инстанции. Кто-то играл на интерес: в лото, нарды, карты. А кто-то смотрел на все это потухшими безразличными глазами из-под бушлата.

Сюда, как в бочку параши, что попадало, становилось этой парашей - серо-коричнево-черной массой, пригодной лишь удобрить землю.

Как-то я крутился возле решки, как на небольшом митинге, среди больных, получающих послеобеденные таблетки из окошка процедурного кабинета. Тут же толклись поджидающие отрядника, спецчасть, ларек и тому подобное. Продол пятого отделения, похожий на нескончаемо длинный переулок, утекал во тьму. Тот конец не просматривался по причине тусклого освещения, табачного смога и призрачных теней, темных силуэтов, висящих, мелькающих в этом переулке.

Лязгнул замок. Решка открылась, отгоняя, как баранов воротиной загона, серую мужицкую массу. Пространство распахнулось, ударяясь в стену арестантов. В переулок прошли несколько мужиков в положенных внутренним распорядком черных робах.
- На процедуры шерсть из классиков подняли, - прошел шепот по митингу.
Сопровождавший группу козел (завхоз) зашел в процедурный кабинет. Черные робы, как военнопленные, понуро стали по стеночке. На одном лице остановился взгляд. Что-то знакомое, едва уловимое было в нем.
- Тенгиз, это я, Дато, - сказал незнакомец и скривился в вымученной улыбке.
- Дато? – присмотрелся я. – Дато… Ты, что здесь? – спросил я, машинально.
- После операции, на процедуры, уколы…
- После какой операции?
- Живот располосовали, ежиков доставали, - задрал он робу, оголяя живот. По тощему животу от солнечного сплетения вниз дождевым червяком уползал свежий розовый шрам. – Я три ежика проглотил, замастырился…
- Ежиков от колючки?
- Да, от колючей проволоки.
- Зачем?
Подкативший к горлу ком не дал ему договорить. Глаза блеснули, налившись слезами. Время поменяло его с той поры, когда он блатовал по лагерю. Хитрый улыбчивый прищур потух. Глаза поблекли, провалились в глазницы. Скулы вышли наружу. Щеки впали, как у старика. Это был другой человек. Передо мной сейчас стоял каторжанин, бедолага, страдалец. Роба, одетая без белья на голое тело, только подчеркивала это.

Не помню, как мы расстались. Группу в черных робах угнали в подвал, в «классики», как рабов, тянущих тяжелые кандалы своих грехов. Я подумал: «Как хорошо, когда можешь мысленно стать на место другого человека. И как плохо, когда пытаешься прожить не в своей шкуре».

Я не собирался ни в чем убеждать крупного начальника, и отрицательно покачал головой.
- Правда… был один земляк… фуфло двинул и закрылся, - ответил я, припомнив эту историю, и назвал, не задумываясь, будто это вчера было, имя, фамилию и даже село, откуда был Зура.

Бизонья голова начала багроветь. Затем бледнеть, терять цвет, как надуваемый шарик. Казалось, сейчас он взбрыкнет и полетят во все стороны столы, стулья, пишущая машинка, журнал и я вместе с ними. Но выдержка возобладала, он скрепился, пришел в себя, разбухшие шейные артерии вошли в привычное русло. Он вернул мне портянку волчьего билета и выдавил из себя:
- Свободен.

Я возвращался по улице Байсултанова. Небо толстым слоем гуталина намазалось на щетку каштанов. Фары проезжающих машин подсвечивали асфальт тротуара, где лунными кратерами притаились ямы и выбоины. Не попадая в такт шагам, путалась под ногами догадка: «Почему так странно отреагировал начальник?»

«Отцвели каштаны, выросли друзья, и в моей прическе поменялось что-то.
Где ж ты, Байсултанка, где ты, молодость моя?..» - напевал я.

Вдруг меня осенило! Все сошлось, стало на свои места. Я понял, почему побагровела бизонья голова и надулись артерии… Хотел под меня подкопать, найти зацепку, а получилось, я наступил ему на больной мозоль.

Когда из лагеря след Зуры простыл, на десерт, после покусанных локтей, пришло известие по сарафанному радио, что дабы не случилась обещанная расправа, встретить горемыку к воротам межобластной больницы приезжал с родины какой-то силовик на служебной машине. Поговаривали, вид встречавшего силовика был довольно грозный, а мощные руки так и чесались придать подзатыльником ускорение непутю. Но человек, которого администрация межобластной больницы передала практически из рук в руки, и так ковылял нетвердой походкой.

Черная волга без опознавательных знаков, но с блатными номерами и кварцевальной лампой - мигалкой, чтоб не посмели приблизиться вирусы и бактерии, поглотила за тонированными стеклами конец этой истории и помчалась на выезд из города.
                2017


Рецензии