Месть ретрограда. Гл. Из романа

           Геннадий Миронович Крючков, или по чьему-то едкому языку, Ретроград, пришёл на дежурство. На охрану особо важного, стратегического объекта местного значения, усиленного бравой охраной: Лёхой, Гохой, Сахой и им, Ретроградом, – завода "Извести", новенького, ещё даже не успевшего пройти пусковой режим.
Не заходя в дежурку, Геннадий Миронович сделал обход объекта. Обошёл вокруг компрессорной, нагнетательной – двери и окна на них были вроде бы целы. Никто их за ночь не побил, не вскрыл. Направился к административно-бытовому корпусу – АБКа, состоящего из трёх этажей. Фонарь и прожектор на АБКа не горели.
           "Опять выключил!" – с раздражением подумал он о сменщике, понимая тайный смысл этой светомаскировки.
           Рассвет едва занимался, но от снега и большого электрического света от яркой люминесцентной лампы на вышке над центральным складом, доходившего и сюда на территорию завода, во дворе было более-менее видно.
           Крючков посмотрел вдоль двух зданий, образующий коридор между основным корпусом цеха и АБКа. Там, за воздушным переходом, соединяющим эти здания, на пустыре, на котором снег почему-то не слёживался, его выметало, курился чёрный бугорок.
           Он подошёл к нему, в нос ударил запах горелой резины, плёнки, мазута, словом – химией. Ладный запашок. Геннадий сплюнул.
           – Вот, дают, черти!
           Геннадий Миронович поднял из-под ног металлический прут, согнутый крючком и пошуровал им кострище, из него воспалённо замелькали угольки. Но в пепле ничего не было.
           – Управились. Жгут ночью, без света, чтобы не видно было дыма. Одну ночь ковыряют, другую обжигают, на третий день сдают и поддают. Всё по графику, технология...
           Крючков бросил клюку и пошёл к АБКа. Пока шёл к двери, дважды чертыхнулся и сплюнул слащавый привкус, словно прилипший к нёбу у кучи.
           Выругался:
           – Шпана красномедная!..
           Окна во всех трёх этажах были тёмные, от них отражались блики прожектора от склада. И лишь в одном окне на первом этаже горел свет – в дежурке. Само окно было закрыто серой, толстой бумагой, с вырезанным в ней квадратиком, окошечком – для неусыпного бдения охранному подразделению. Сквозь него два пристальных ока осматривают подведомственную территорию и днём и ночью, если, конечно, не завешены сонливой поволокой.
           И в самом корпусе, в коридоре первого этажа, запах был не лучше, чем у кострища, только здесь желательно было под него чем-нибудь закусить. Или хотя бы занюхать. Войдя с улицы в коридор АБК, в нос ударил крутой, перенасыщенный водочно-табачный чад. Вернее, сивушно-табачный. Крючков брезгливо дёрнул носом.
Обычно вторую ночь Лёха, Гоха, Саха – проволочники, – как ехидно прозвал их Геннадий Миронович, как вредоносных жучков, – гудели. Устраивали попойку, как бы в ознаменовании трудов праведных. Проходило она до отвратительного изящно, до мочевой слабости.
           Крючков потянул за ручку на себя дверь комнаты сторожа, и та отворилась со скрябом нижним концом о пол. Такой звук должен бы подкинуть охрану с нагретого места, как пружиной.
           Однако в помещении никто не шелохнулся. Храпели, не вздрогнув.
           Леха, сторож, которого Геннадий Миронович должен был сменить, как и положено ночному директору, как хозяину, лежал на широкой лавке навзничь, на своей куртке, заложив черные от мазута и гари ладони под голову. Тёмно-русые волосы его были под цвет ветоши, которой обтирали паровоз.
           Саха лежал тоже на лавке, но у другой стены, за белыми шкафами, предназначенные некогда для лаборатории. Самого Саху не было видно, из-за шкафов торчали лишь его ноги, обутые в тёплые полусапожки. Они были испачканы технической грязью, подошвы оплавлены, видимо, впотьмах или второпях наступал на угли или на раскалённую проволоку. А может, будучи уже под шафэ, пёрся, не видя куда, изувечил подмётки.
           "Новые купит. Жене ж купил пальтецо, кожаное... Лёха видиком обзавёлся, цветным телевизором. Гоха ещё не успел, поздно в беспозвоночные переладился", – думал Крючков, с горькой иронией, оглядывая проволочников.
           Но Гоха (он же Григорий) был оригинальнее, что называется – в грязь лицом и по самые уши. Он не стал подражать друзьям, не стал искать для своего тела элементарные условия, или не смог уже, а опустился вниз, съехав со стула на пол, свернувшись калачом. Он был в свитере, который непонятно отчего был сер, и был задран на спине. Гоха лежал на линолеуме, вернее, на его щели, на склейке, разошедшейся сантиметров на пять. Лежал на бетоне, пренебрегая здоровьем. Пьют без меры, потом валяются без памяти…
           – Пьянь... Отрыгнётся тебе ещё проволочка, – проворчал Геннадий Миронович.
           Он взял Гоху за поясной ремень и, как куль с овсом, стащил с цемента. Потом сдёрнул с гвоздя рабочую ватную куртку, висевшую в шкафу – одна на всех сторожей – и набросил её на живой труп.
           На столе стояла трёхлитровая банка. Пустая. Она была не закрыта, и источала сивушный запах самогона. Тут же стояли стаканы, заляпанные масляными пальцами. Лежали куски хлеба, в одном из них торчал окурок. На полу валялась банка из-под кильки. Похоже, Гоха за ней погнался, но не догнал.
           На столе шипел старенький радиоприёмник, ламповый, с тремя клавишами, и, силясь, как сквозь простуду, голос из него пытался что-то произнести. Геннадий Миронович покрутил ручку настройки и услышал сигналы точного времени.
           Диктор сказала:
           – Московское время восемь часов. В эфире – "Маяк"...
           Но люди, умаянные за ночь вдохновенным трудом, пропустили это сообщение мимо ушей. Вахта продолжалась.
           Геннадий Миронович выключил приёмник и, взяв с широкого подоконника потрёпанный журнал сторожей, раскрыл его.
           "Смену принял. Смену..." То, что Леха (он же Алексей) смену принял, было понятно: чёткая запись, знакомая роспись. А там, где он её сдавал, можно было только догадываться о его служебном намерении. Почти на трёх линиях амбарного журнала выводил он старательно буквы, пытаясь сообщить, что смена прошла без происшествий. Объект сдан. Даже не забыл поставить точку… в сантиметрах двух от конца предложения. Роспись же была спиралевидная с длинным хвостиком, не уместившимся в графе.
           – Молоток, трудяга! – похвалил Крючков сменщика за его служебное рвение и направился с журналом из дежурки.
           Геннадий Миронович был двадцатью годами старше проволочников. Уже по-стариковски ворчливым. И не на столько уж целомудрен, как может показаться. Мог и выпить, мог крепко матюжком обласкать – жизнь есть жизнь.
           Но такого, что творилось на его глазах, он и во сне себе представить не мог. Такого бардака на производстве. Гена, Геннадий, Геннадий Миронович всю свою сознательную жизнь старался что-то строить, или работать на что-то, что потом могло бы крутиться, двигаться, летать. Боялся не так лежащую доску прибрать на дрова, или болт, гайку открутить, памятуя о том, что на этой гайке или на том же болте держится Советская власть плюс электрификация всей страны. И вдруг – нА-те вам! – целые заводы никому не нужны. Брошены. Бери, тащи, режь, "прихватизируй" пока ещё есть чего. Потом заливайся сивухой, пей до рыгалета, чтоб душа не болела... Вот ведь как, а?
           Крючков не мог находиться в этой комнате. Поэтому оборудовал себе маленькую комнатку в конце коридора.
           Его каморка была чистой. У окна находился небольшой столик, два стула. Вдоль стены стоял топчан, составленный из двух тумбочек от канцелярского стола, застеленный старыми телогрейками, некогда брошенные рабочими, уволенными с завода. На стенах висели два плаката с лесными грибами и притом ядовитыми, а под ними –  календари прошедших лет. Подарок Лехи. Змей, со смыслом картинки подарил. Но красивые.
           Крючков положил журнал на стол и стал раздеваться. Снял полушубок, обшитый сверху прочной тёмно-синей материей. Повесил на вешалку, на широкую доску с гвоздями. Рядом на один из них подцепил и шапку.
           В комнатке было жарко, даже душно от электрообогревателя из тэны. Приотворил дверь. Сел за стол и открыл журнал. Из нагрудного кармана пиджака достал шариковую ручку и приложился к листу – надо было заполнить журнал приёма дежурства. И... отбросил её на изгиб журнала. Встал и заходил по комнате. Три шага от стола поперёк, пять – вдоль. Туда-сюда, туда-сюда...
           – Нет, ты только посмотри, а! Как с Луны свалились – всё по фигу. Вот уроды!
           Крючков всё более распалялся, злился на своих сослуживцев. Как-то не мог до конца понять: что происходит с людьми?
           Ладно, с людьми ладно, на всех один умок, как платок, не накинешь. Но почему государство не позаботилось о предприятиях? Это же можно было предвидеть. О тех в особенности, об обанкротившихся по причинам разрыва экономических и партнёрских связей? Неужто нельзя было заводы сдать под охрану армии, внутренних войск, милиции? В России же нельзя иначе! Сэкономили на колючей проволоке, теперь во сколько станет медная? Во сколько встанут сами заводы? Поставили сторожа. Да пугни – не сыщешь и днём с огнём! Один и без нагана. Хоть бы какую берданку выдали для шума, всё бы какая-то острастка была. Кто ж так делает? Завод к консервации не подготовили, а людей распустили, верней, посокращали, и всё брошено на произвол судьбы. И не с кого спросить.
           – Хм, да с тебя и спросят, – сказал Геннадий Миронович вслух. И с иронией усмехнулся: – Ну, ясное дело, сторож виноват...
           Он не понял, когда у него испортилось настроение. Впрочем, его, настроения, давно уже не было и не сегодняшним днём оно испорчено. Но так сейчас вдруг подпёрло, хоть волком вой. Подумал о младшем сыне. Где же ему-то работать, когда придёт из армии?.. Хоть бы живым дождаться, помилуй, Господи! Не то Чечня, и эта дедовщина… Вон, как Спиридонова сына. Ушёл живым, прибыл грузом двести. И в одно время призывались ребята.
           Да и детям этих недоумков, когда подрастут, где работать?
           Рассвет накатывал. За окном матово белело, светлело и в помещении.
           Как-то, с полмесяца тому назад, сидел в дежурной комнате с ними полупьяными и, не выдержав, заругался.
           – Вы, я так понимаю, в детстве часто уху ели? – спросил.
           – Нет, –  усмехнулся Леха, затягиваясь дешёвой сигареткой. –  Сейчас распробовали.
           Геннадий Миронович сокрушённо покачал головой.
           – Совсем оборзели. До электродвигателей добрались.
           – Эй, Ретроград, глаза-то разуй. Гля, чё в стране делается? – затараторил Гоха. Оправдывался жучок. – Акции окупать надо, дивиденды.
           – Торопитесь? Боитесь, не достанется?
           – А ты посмотри, чё начальство делает? Тащут не килограммами – машинами.
           – Уроды! – Заспорили.
           Саха (он же Саша) пристыжено помалкивал. Курил нещадно, как и пил. Жили мужики последним днём. Как перед Армагеддоном…
           И где у наших правителей ум? В каком месте? Какую газетку не возьми – караул! Там электроподстанцию разграбили, там телефонный кабель вырубили, там в насосной электродвигатель разбомбили, полгорода без воды оставили, без света... И тут же ниже, в "подвале" газеты, объявление: такая-то палатка принимает цветной металлом по договорной цене и в неограниченном количестве. Лицензия есть, деньги наличными. Смех и слезы сегодняшней демократии.
           Крючков вспомнил, как умерла от перитонита девочка их давних знакомых, Агеевых. Увезли внучку в деревню к бабушке, а там давно уж телефон молчит. Такие же, наверно, проволочники поработали. И, как всегда в трудную минуту, увезти девочку не на чем было, машины в деревне не подвернулось. Шесть километров до автотрассы тащила на себе бабушка внучку, надорвалась, а всё равно Верочку не спасли – поздно. Просила бабушка, чтобы её, живую, рядом с внучкой закопали. А кто виноват? – если бабка плохо бегает.
           Хоть бы на местном уровне, на уровне губернатора что ли, издали какое постановление? Вплоть до того, чтобы при каждой палатки ОБХСС поставить, или как они там теперь обзываются? Может, дешевле бы обошлось государству?
           – А по мне... я бы под каждую такую палатку динамит подложил! – сказал он вслух и вышел в коридор. – Не на то террористы свой гнев направляют.
Крючков вышел в коридор. В нём было свежо от настылого за зиму камня. Стояла глухая пустота, и по коридору разливался храп. Дружно спала охрана.
           Геннадий Миронович в размышлениях пошёл по закоулкам. Вначале завернул в фойе, предполагаемое проектом – проходная завода. Здесь двухстворчатая дверь была наглухо заколочена изнутри досками крест на крест. Через единственное окно, наполовину закрытое листом оцинкованного железа, проливался серый уличный свет. Он туманно освещал небольшую залу.
           На крашеных панелях стен серебрилась изморозь, сверху корочкой облупилась побелка: известь или мел. На бетонном полу, на полуметровых квадратных плитах, валялись какие-то тряпки.
           "Давно ли я отсюда всё выметал? Ну, пьяни, опять чего-то накидали!.."
           В принципе, мужики раньше были неплохие. Оттого и мучился с ними. Будь бы кто-нибудь другой, он бы нашёл на них управу. Но тут же осёк себя на карающих размышлениях: а нашёл бы ты эту управу?.. И почувствовал растерянность. Такая волна бесхозяйственности, воровства, цинизма – настоящий шторм. Высунешься – захлестнёт. Как вон Воробья (Воробьянко Серёгу). Вышел посмотреть: и шо це там таке скрыпыт в весовой?.. Только за угол завернул – в лоб чем-то приварили, и чирикнуть не успел. Ладно, в шапке был, башку не проломили. Сел на задницу, глаза в кучу, а искры в стороны. В каске ходить стал, а ночью так и вовсе из дежурки не высовывался. Свои же и отоварили. Чужой-то кто сюда полезет незнамо ничего. Своих теперь бойся. С язвой в больницу слёг.
           Крючков прошёл к углу и увидел промасленный дерюжный мешок. Рядом тряпки какие-то, ветошь. А между ними – застывший сталагмит! Геннадий Миронович даже опешил. Вот до чего дошли… Тьфу! Ну, совсем оскотинились, сволочи! Нашли сортир!.. И тут же нагнулся – у ветоши лежала пачка денег. Ха! – никак плата за туалетные услуги. Он с брезгливой осторожностью поднял пачку двумя пальцами, и отошёл к окну.
           Пачка была переломлена пополам и состояла из пятитысячных купюр. Сосчитал – десять бумажек. Пятьдесят тысяч рублей! (Недоминированных). И они не пахли.
           – Та-ак! Ну, проволочники, ну, спасибо! Чтоб вас вывернуло…
           Он сунул деньги во внутренний карман пиджака и пошёл к себе в каморку. Злость, даже какое-то злорадство шевельнулись в нём.
           Вот вам! – он погрозил кулаком вдоль коридора, как человек, неожиданно обличённый властью и ставший перед праведным гневом: казнить или миловать? И глумливо отвечал: казнить! Нельзя помиловать!
           Геннадий Миронович, найдя деньги, сразу подумал о них, о проволочниках. Даже о себе, о том, что у него у самого в доме безденежно, не вспомнил. Вернее, эта мысль мелькнула, но во вторую или в третью очередь. Первой была – месть!
           А месть он придумал сразу же, и страшную. И не из корысти ради, а именно из мести. Из принципа. И потому решил не отдавать деньги! А коль так, то им опохмеляться будет не на что!
           Вот вам кара ретроградова, похлеще Чапаевской, шпана красномедная!
           (Вспомнился старый анекдот о Василии Ивановиче Чапаеве. Он так же белякам отомстил когда-то. Напоить напоил, а похмелиться не дал!)
           Ретроград глумливо усмехнулся.
           И злость за всё (как в большом, – в масштабном понимании этого слова, – так и в малом – на местном уровне, – и вот этим вот, проволочникам), заходила у него на скулах буграми. От-то будет вам!
           Довольный и душевно успокоенный, Крючков вернулся к себе в каморку. В ней лёг на лежак. Подхихикнул злорадно.
           – Ну, Геннадий Миронович, ну ты и садист! – сказал он сам себе, усмехаясь, как бы в похвалу, и потёр ладонью о ладонь. Затем скрестил руки на животе и закрыл глаза.
           На его лице блуждала улыбка иезуита.


Рецензии