Фронтовые увечья, и думы

      Жизнь после войны, наполненная трудностями, невзгодами омрачалась «грозовыми тучами», как называла их мама. Этой тучей был порок, который папа привез с фронта. Те «фронтовые» сто граммов на всю жизнь привязались к нему. Медицинским языком это называется: посттравматическое стрессовое расстройство. Он пытался расслабить свои натянутые струной нервы, забыться. Но при приеме небольшого количества алкоголя  терялся контроль над поведенческими реакциями.
       В самые неподходящие моменты, множество раз, так, что папа иногда терял чувство реальности, вставали перед его глазами убитые и искалеченные на войне. Это были его солдаты, те, что рвались за ним в бой.  Это были немцы, застывшие в неестественных позах. Это были люди, такие же, как он, со своими чувствами, радостями и бедами. И теперь чувства их уж отстрадали, и не дождались родные радостной встречи, постигла их горькая беда.
За граненой, наполненной стопкой видел папа лицо того фашиста, которого вынужден был задушить во время рукопашного боя. Все произошло случайно. Бой был страшным, затяжным. Уже закончились патроны, уже погибли многие и многие, но обещанная помощь не подходила. Солдаты приготовили штыки и, словно притаившиеся барсы пригнулись в тревожном изгибе напряженного тела. Папа держал наготове наган. Немцы уже не таились, шли с автоматами наперерез, похохатывая, обзывая русских свиньями. Было им хмельно и весело в предвкушении победы. Вдруг на краю окопа прямо перед папой  возник немецкий солдат и, усмехаясь, сверху вниз направил на папу дуло автомата. Но случайность – спутница и наперсница иных судеб благоволила к папе. Немец заскользил вдруг к папе на задниках своих дородных сапог, не устояв на краю окопа. Глаза его округлились от страха, он издал невольно гортанный крик. Но все было предрешено. Папа мгновенно вскочил на него верхом, прижав левым коленом автомат к груди немца. Но палец лежал на спусковом  крючке, и очередь рванула по окопу, выбивая снег с его обочин, раня и убивая наших солдат. «Что же ты делаешь, гаденыш?» - заорал отец. И уронив наган, ствол которого держал в руке, а рукоятку, наизготове, скрестил вдруг руки свои на горле немца. Немец был худым, тщедушным – совсем мальчишкой.  Неприятный запах резанул в ноздри. Через штаны, правым коленом, которое лежало поверх паховой области немца, папа почуял неприятную влагу и его замутило. Но руки не отпускали врага, никак не могли разжаться. Уже слышалось справа : «Товарищ политрук, хана ему, хана!»  К нему подполз пожилой, бывалый солдат и дал  пару увесистых пощечин, приводя в чувство, помог отстраниться от тела, накинул на шею трофейный автомат и заорал: «Командуй!» Справа и слева глядели на него напряженные глаза солдат. Иные уже стреляли в немцев из их же автоматов, нарушая порядок в немецких рядах. «Бей их, мужики, не сдадимся!» – закричал папа, сопровождая приказ  соленым матом, отгоняя тем самым страшное видение-явь, уходя от одного убийства к другому. Немцы залегли, удивленно переговариваясь. А сзади уже неслось спасительное: «Ура! За Родину!»  Немцев отбросили далеко за пределы их прежних позиций, впрочем, все это были пределы Русской земли, которую обильно поливая кровью, защищали русские, украинцы, белорусы, узбеки, евреи, татары, грузины, карелы – Воины государства, называемого в Великую Отечественную Войну – Союзом Советских Социалистических Республик.
И только с приказом «окапываться», папа расслабился и, вспомнив про убийство, отполз подальше в воронку и стал оттирать снегом, пропахшую вражеской мочой штанину. Он подвывал тихонько, глотая слезы. Его выворачивало наизнанку, до прожилок крови в рвотных массах. Он не мог совладать  собой, матерясь сквозь рыдания. Многие были убиты им, многих он ранил, но то были далекие и близкие враги, которые шли на него с оружием, окапывались или передвигались там, за линией фронта, и он не глядел им в глаза. « Сопляк! Мальчишка! Что он успел в жизни увидеть, познать? А я этими вот руками оборвал эту самую жизнь, напрочь оборвал! А-а-а!» И вновь на помощь к нему пришел все тот же солдат, и,  жалея его, умывал его снегом, приговаривая: «На войне, товарищ политрук, никак без рукопашного. А в рукопашном никак нельзя не убить. А иначе он тебя. Смерть - то над вами обоими летала. Ну, ты, сынок, крепись, забудь на время. Потом оно к тебе вернется, будь оно неладно. Да потом и жизнь- то будет другая – мирная. А в мире, да в ладу и это легче понесешь в себе, но забыть – не забудешь. Такая, брат, у нас работа  - солдатская. Ну и что, что офицер, здесь, на войне как генерал, так и рядовой – одну работу выполняем – солдатскую». И это было в последний раз, когда он позволил себе истерику. Позже, перед вторым ранением, когда, будучи политруком роты, ему пришлось командовать разведчиками, учиться у них, и ходить с ними в разведку, он стремительно и тихо уничтожал врага, без эмоций, без страха... 
И эти кошмарные воспоминания сжимали грудь болезненной волной.  Он опускал голову на грудь и скрипел зубами так, как скрипел ими в полевом госпитале, куда принесли его, истекавшего кровью, после того тяжелого боя под Москвой, когда поднял он своих солдат в атаку. Он бежал, размахивая наганом: « Мужики, за мной!» Солдаты рванулись за ним, как это было не раз, и в бешеном порыве огня и мата прорвали оборону врага. Папу поразила боль на лице: пуля прошила обе щеки насквозь, снесла коренные зубы, изранила язык. Он еще бежал, спотыкаясь, но кровь, изливаясь свободно из сосудов, заполняла ротовую полость, стекала по пищеводу в желудок, и, наконец, попав в бронхи, вызвала защитный кашель, ограждая от удушья. Он упал на колени в надрывном кашле, наклоняясь вперед, харкая кровью, сжимая челюсти до скрипа. Швы хирург наложил умелой рукой быстро, и все добродушно посмеивались над «счастливым» его ранением, подкармливая жидкой кашкой.

Сохранилась справка о ранении:
Справка.
Дана младш. Политруку 131 с/п (стрелкого полка) Кузьмину Якову Михайловичу  в том, что Кузьмин Я.М. находился на лечении в эвакогоспитале 3128 с 3 ноября1941 года по 17 января 1942 года с диагнозом : сквозное пулевое ранение щек с повреждением зубов, челюстей и языка. Ранение связано с пребыванием на фронте. В бою 10.10.1941 года получил сквозное пулевое ранение щек с повреждением зубов, челюстей и языка.
Врачебной комиссией признан: годен  к строевой службе.

Но бои под Брянском, когда только еще, в результате боев, образовывался выступ, дуга, или "балкон", как называли его немцы, где в адовом огне, перемололось столько человеческих жизней, оказалась переломным моментом для него. Оттуда начался отсчет времени в ином ракурсе, сквозь призму увеченного тела. Тот последний для папы бой был, как в страшном сне. Казалось, небо смешалось с землей в черном грохоте боя, где человеческие существа были пылинками в рулетке войны, где властвовало то, что было создано людскими руками,  умом, но не для созидания, а для уничтожения, для смерти. Лязг гусениц, вой самолетов, грохот разрывов – все давило на человеческий разум, угнетая его. Казалось, страх загипнотизировал все  души. Но поступил приказ, и снова в атаку.  И находились нужные слова у папы, которые зарождали, вдруг, у притихших солдат отчаянную решимость, непреодолимое желание выполнить приказ «в атаку», и бить нещадно врага.  И  правая рука, сжимая наган,  рывком выбрасывалась вверх, и бежал он впереди, собирая свой собственный страх в кулак, сжимавший наган, и изрыгая его в крике «убью», в беге. Но осколки снаряда на ходу вдруг врезались в ноги, в лицо, и он споткнулся, потеряв равновесие, упал, удивленный. Он всею душой еще бежал - уже вслед за своими солдатами, но тело двигаться не могло, и он кричал от досады, не растратив еще боевого пыла. Рывком приподнявшись, увидел он зияющую рану на левой  голени, раны на другой ноге, и, сняв портупею, несмотря на то что кровь застилала глаза, пытался наложить ремень выше раны в виде жгута. Он понял, что рана на левой голени опасна. Кровь из артерий била пульсирующей струей, окрашивая все кругом, из раны торчали осколки костей, боль обжигала. К нему подбежал рядовой Степанов – видел, как упал мой отец. Папа находился на грани шока из-за боли и большой кровопотери, и понимал это. Он еще слышал поспешные причитания солдата, видел, что тот снял свою шинель, помогая ему руками, улегся на ней и затих. Звенело в ушах, перед глазами мелькали черные точки, и одна из них, превратившись в закорючку очень похожую на вздыбленного коня, скакала перед ним, не унимаясь. А солдат тащил и тащил его, не обращая внимания на свист пуль, окликая его, боясь, что он уйдет. Но вот подползли санитары, освободили испачканную кровью солдатскую шинель и потащили папу к полевому госпиталю. «Живите!» – крикнул ему на прощанье солдат.
На операционном столе, на следующий день, он лежал молча.. Хирург показался папе огромным. Его большие руки по хозяйски провели обследование раны. «Ампутация!» - донеслось до   затухающего слуха. И папа, встревоженный этим безжалостным заключением, вспомнил, как, зачарованный заветным словом «хирургия», в институтской библиотеке взял учебник по этому предмету и благоговейно склонился над ним. Библиотекарша, улыбаясь, сказала: «А вам это еще рано, на следующем курсе!» Но, увидев искреннее огорчение, разрешила взять с собой. Он читал запоем, не понимая еще всего. Таинственным образом глава об ампутации конечностей приковала его внимание, и он перечитывал ее несколько раз, запомнив  наизусть.
  Медсестра  сделала папе уколы, поднесла кружку со спиртом.  «Зачем?» «Это, милок, наш фронтовой наркоз, иного нет!» Папа припал белесыми губами к спирту и, задыхаясь, начал пить. «Остановись. Вздохни. Выдохни. Пей залпом. Иначе невозможно.  И что за мужик, столько отвоевал, а пить не научился», – ворчал доктор. Ремень, который служил жгутом, поднесли ко рту. Папа удивленно, со страхом уставился на сестру. «Я привяжу Вам ноги и руки, а ремень, товарищ  политрук, когда надо сжимайте зубами ». Движения хирурга были быстрыми и точными. Отец понимал и чувствовал все: острым скальпелем рассекалась кожа, мышечные ткани, на крупных сосудах защелкивались зажимы, рана осушалась тампонами. Но когда пилилась бедренная кость, боль ослепила мозг, и крик вырвался откуда-то изнутри, из самой середины тела, но заглушился  этот крик  ремнем, который сжимали зубы. Мгновениями он уходил от боли, от запахов, но сердитый окрик доктора: «Смотреть на меня!» возвращал его  в действительность. Когда культя зашивалась, ему уже было все равно, ибо темнело в глазах, уши, как будто заложило ватой, хотелось спать. Сестра измеряла артериальное давление, считала пульс…  Ему было безразлично, хотя где-то далеко в сознании медленно изобразилось: большая кровопотеря. Энергичным окриком доктор приказал сестрам подготовить все для прямого переливания крови, подгоняя их. Закатав рукав, улегся рядом на кровать: «Ну что побратаемся кровью, солдат?» -  сказал он отцу. Они оба отдыхали во время этой операции, прикрыв воспаленные глаза. Лишь только папу тормошила сестра, задавая папе необходимые вопросы о самочувствии, проверяя тем самым, нет ли негативной реакции организма на чужеродную кровь. Операция закончена. Доктору и папе подали сладкого крепкого чаю. Потирая руки, хирург загорланил нарочито громко, будя себя, вызывая легкий смешок среди персонала: «Кто у нас следующий на починку? Кого будем штопать и латать?» И уже со всей серьезностью, напрягая силы и мозг, подошел к другому операционному столу, затем, обработав руки подобно спасительному величественному ангелу, принялся за операцию, громогласно и сердито комментируя, покрикивая,  чтобы не уснуть, не ослабнуть.
 Перед эвакуацией в тыловой госпиталь к папе пришли его солдаты. Они бодрыми голосами уверяли его, что главное это жизнь и, что они  за него повоюют. «А где же Степанов?» – беспокойно спросил отец. «Погиб, товарищ  политрук, уже захоронили». Удушливой волной нахлынули слезы, он покрылся холодным потом, замолчал, убитый горем. С трудом овладев собой, он проговорил охрипшим голосом: «Хотел сказать ему «спаси тебя Бог», а вынужден сказать « упокой тебя, Господи». «Что это вы Бога вспомнили, товарищ  политрук?» «Вспомнил, мужики, и молился».
Сохранилась справка:
Справка  о ранении.
Дана младш.политруку 1047 с/п Тов. Кузьмину Якову Михайловичу в том, что тов. Кузьмин Я.М. находился на лечении в эв.госпитале 4178   с 20 июня 1942 г. по 10 апреля 1943 года по поводу заживающей ампутационной культи верхней трети левого бедра после осколочных ранений.   Протезирование в госпитале 4178. Травма связана с пребыванием на фронте. Ранение 11.05.1942г. Осколочные ранения в  области таза, обеих голеней
 и мягких частей черепа при защите СССР.
Врачебной комиссией по ст 65 в расписании болезней приказа НКО №336 1942г. признан:
ОГРАНИЧЕННО ГОДЕН ПО ВТОРОЙ СТЕПЕНИ.

Лежа на полках санитарного поезда, под стук колес, которые уносили его в неведомые киргизские  края, он много думал, переосмысливая собственную жизнь и жизнь страны, ибо понял вдруг, что связан с ней неразрывной нитью, ощущая себя ее сыном, любя ее, что отдал во имя ее спасения свое здоровье. И ему захотелось, чтобы страна также полюбила его, увеченного, нуждающегося в помощи. Он думал о том, что неспроста случилась эта война, и, вспоминая историю, стал анализировать ход ее событий. Он думал о том, что народ и только народ был в ответе за все и всегда. Руководители же государства и чиновники ответственности на Руси не несли никогда.  И перед кем  ответ? Перед Господом?  А революция, после которой разгулялась антирелигиозная вакханалия? Как мог человек, выросший в просвещенной семье, нести в душе своей столько ненависти к людям, к Богу, и отчего проросли эти зерна ненависти? И как мог этот маленький человек с демоническим колючим взглядом гипнотизирующих глаз и с резким выбросом правой руки вперед, изменить историю страны, нарушив ее Богом данное течение? Во имя достижения цели он не погнушался ничем, поставив на карту существование огромного государства и жизнь  граждан. Быть может на исходе дней мысли его носили покаянный характер, и он понимал чудовищные последствия собственных ошибок, видя страшный поворот событий. В истории  древней Руси великие князья, при жизни приносившие русскому  народу великие страдания в пылу междоусобных войн, в конце собственного пути, на своем смертном одре вспоминали смертные муки поверженных им народов и каялись, постригались в монахи, и умирали в молитвенном благочестии. В 1377 году скончался  хозяин земли Литовской Ольгерд, человек властный,  воинственный. Походы его по Руси славились своей жестокостью, сравнимой с нашествием татар. Он умер не только христианином, но и схимником. Но, то было в древней, далекой Руси, а сегодня?
 И почему создалась революционная ситуация, которой так успешно воспользовался революционный лидер? Значит, не все благополучно было в стране у Государя Императора. Возможно, неблагополучие было давним, затяжным и унижение народа было беспредельным. Поэтому-то многие из них, преодолевая рабское свое заторможенное состояние, услышали главные, ключевые, призывные, революционные слова, которые рванули их в греховную пучину, ибо революция несла за собой насилие и смерть. И тогда брат вставал на брата, и каждый отстаивал свое: один – свое добро, другой революционную идеологию. Прошло всего лишь два десятка лет с небольшим,  и  в эти страшные  годы народ вновь был унижен силой власти, которая безжалостной рукой уничтожала цвет нации, причем репрессии были настолько массовыми, что вызвали у народа панический, рабский страх. И тогда брат доносил на брата, сосед на соседа, предполагая тем самым выслужиться перед государством и остаться в живых, но забыв при этом про Бога. Наивно веря в то, что атеистическая пропаганда,  есть неоспоримое бытие и поэтому оправдана,  люди по приказам властьимущих взрывали храмы, расстреливали священнослужителей, монашествующих, разжигая костры, сжигали в них святые иконы под плач старушек и стариков, не думая о том, что если говорят, что Бога нет, то это не значит, что Его нет, и что Он не видит и не знает. И мы еще смеем спрашивать «за что?». За все!  За поругание святынь, за убиенных, за те костры! Господь сказал человеку, чтобы не грешил он, «ибо накажу детей твоих до четвертого и пятого колена». И вспомнилось отцу, как в детстве мать читала Библию, и как его поразило то, что Господь знает все его поступки, помыслы, и даже, сколько волос у него на голове. И как быстро, массой, народ отошел от Веры, словно вырос не на православной земле, словно не было в душе никаких ценностей. Возможно,  мало любили его, или не любили вовсе? А о том, чтобы заботиться и лелеять его, не было и в помыслах. Какое там благосостояние! Реформы, эксперименты, голод, холод, оскорбления, расстрелы  -  а он все еще живет, подлец, и еще чего-то ему надо! И что это за загадка – русский народ? И  что же такого имеется в нем, что собрался он в войну единой стеной и выстоял, и одолевает врага, забывая о своей нищете, об обидах?  Или для того, чтобы во всеуслышание заявить о величии своем нужна трагедия?
Вопросы, вопросы, вопросы… И нет ответов на них. И тогда папа решил, что после войны будет изучать историю, в надежде найти в ней разгадку и ответы на вопросы, нахлынувшие вдруг на него, ибо понял, что только знающий историю своей страны человек может любить свою Родину, жалея ее за неудачи и ошибки, и гордясь ею за великие достижения.
Память? И этот вопрос вдруг обжег его. Будут ли помнить наши потомки тех, кто за Родину положил свою жизнь? Подойдет ли кто-нибудь с букетом цветов к могилке рядового Степанова  через 50, через 100 лет и поклоном своим выразит благодарность? Будут ли помнить о боях под Брянском потомки наши, оценят ли? А, может, предадут забвению? Но многое зависит и от нас! Мы должны подарить детям своим любовь к Богу, Отечеству, к отцу, к матери, к людям. Мы должны подарить им память. И то, что мы подарим им, они понесут по жизни, даря  свой дар другим. И, может быть, это и есть наследие духовное – основа основ, стержень, вокруг которого, молодые  будут собирать дары уже сами,  духовно обогащаясь.
            А что будет с могилами немцев на русской земле? Он видел вражеские захоронения с аккуратными рядами крестов, когда занимали они освобожденные позиции, и затихал перед ними – это были уже не враги, это были покойные. На таком же вот кладбище лежат и убитые им немцы. Но кто же звал их сюда для того, чтобы я сейчас об этом думал и скорбел, но не жалел! Что же их погнало за смертью? Страх перед машиной фюрера? Или они пошли, завороженные параноидальными идеями его, представленными умелой рукой в шокирующем шоу? А может быть прельстились обещаниями? Это их вина и наша общая теперь беда. Они шли, перешагивая через трупы женщин и детей, а мы их остановили и прогоним! Мысли, думы, боль, и стук колес в те далекие дни отчаянно – рисковой  и горькой молодости…
И вновь перед глазами вставали трупы, и вновь бежал он в атаку, размахивая наганом, и кричал отчаянно: «Убью!» Но мама за спиной просила: «Тише, тише, уймись». А он поворачивался к ней, сверкая белками взбешенных глаз, и не понимал в первый момент, где он находится, на каком свете. И изрыгались бранные слова,  и страшен был скрип его зубов. Но мама незаметно со спины осеняла его крестным знаменьем, кропила святой водой и читала Отче наш…  И мысли его постепенно приходили в порядок, но война влекла его вновь в окопы и в думы о Боге. Если Господь знает все, значит, то было наказанием для русского народа, испытанием. И значит, нет на земле случайностей – все в воле Бога. И значит,  не случайно тот, задушенный немец поскользнулся и, прямехонько,  попал в его руки. На все Твоя воля, Господи.
Он затихал, уняв  свою растерзанную душу, и, зная, что думы, которые впервые начали одолевать его в том санитарном поезде и в госпиталях в Киргизии, которые преследовали его в течение всей жизни вернуться вновь и он, уже познавший многое, будет делать выводы и говорить, и однажды поплатиться за это.
Утром был он молчалив и угрюм, вспоминая свои ночные взлеты и падения, свои слова, свои видения. Он мысленно бичевал себя, растерзанного, виноватого…
И проходили эти «грозовые тучи», оставляя неизгладимый след в сердцах и в душах наших. Мы – дети забывались, но забывался ли он? Нет, он не забывался,  и не забывал до конца дней: своих товарищей, с которыми воевал и которые погибли; помнил тех, кто остался в живых и знал, что им также тяжело в стране, которая не вернула им долги, оказавшись для многих не матерью, а мачехой.
И следующим летним вечером, сидя на крыльце, потягивая свой «беломор», он, глядя в даль и не видя ничего, как бы пытался додумать то, что не успел вчера. В госпитале, где лежали они на койках, поставленных рядами, все было пронизано болью. Болела собственная культя, выкручивая тело оборванными нервными стволами на бедре. Болела душа, при мысли о том, как примет жена его -  увеченного. Как будет привыкать глаз к этому уродливому обрубку ноги?  Как будет привыкать она к тому, что не сможет он теперь как прежде бегать, а будет медленно ходить? Как будет смотреть она на то, что он теперь не сможет во всю мужскую силу помогать ей во всем? Будет ли она ему помощницей? Уж, он- то понимал теперь, что без ее помощи не сможет донести до стола тарелку супа, даже если сварит этот суп сам. Перед глазами вновь мелькнули картины прошлого: как бежали они, смеясь к озеру, как бросались с разбегу в воду, как плыли по лунной дорожке, притихшие…  И боль сжимала сердце, и подавлялся вырывающийся стон…  Он резко поворачивался  на живот, уткнувшись в подушку, сжимал ее зубами и лежал неподвижно, отрешенно до тех пор, пока не звал его сосед справа. То был совсем еще мальчик. Он был в бою всего лишь трижды, сразу после танкового училища. Но в том, третьем бою мальчик стал инвалидом, подбив перед этим  два вражеских танка, стрелой вырвавшись вперед, пробив дорогу своим, и подставив свой танк отвлекающей мишенью. Он не умер тогда, охваченный огнем, а только ослеп. И лицо его было покрыто грубой рубцовой соединительной тканью. Он был уродлив. И люди,  каждый раз глядя на него, старались отвести взгляд, смущенно, не принимая сразу умом того, что он не видит этого смущения. А он все понимал по интонации, по паузе… Он уже не обижался. Напротив, разговором своим пытался смягчить неловкость.  «В конце концов, люди не виноваты в том, что невозможно смотреть не мое лицо. Я сам, бывало, любил красивые лица. На уроках в школе частенько смотрел на девчонок, забывая о школьной доске. Как будто пытался наглядеться на всю жизнь. И знаешь, чего мне больше всего не хватает сейчас? Красивых девчоночьих глаз! И ресницы чтоб были пушистые, как шмели»- шептал мальчик в больничном полумраке моему отцу. И папа, который был немногим старше его, жалел и любил его  по–отечески, впрочем, как и других раненных, помогая им, ободряя.
Соседом слева был мужчина средних лет. Он никогда не обращался за помощью к папе. Он лишь угрюмо смотрел перед собой, ни с кем не общаясь. Его молчаливость уже приняла болезненные формы. Взгляд стал тяжелым, черным. Мимика на лице отсутствовала. У него перед глазами был другой, нереальный мир, в котором не было красок. Нет, он не потерял зрение. Он потерял разум. Еще совсем недавно, когда сестры подходили к нему, он ужасно кричал на них, изрыгая последние слова и проклятья. Еще совсем недавно умолял он в исступлении о смерти: «Ну что вам стоит уколоть меня! Ну почему я не умер!? Зачем вы спасли меня такого!? Кому нужен обсалютный обрубок!?»  И напрасно пытались успокоить его сестры и папа, он вопил,  и вопил, вертя головой из стороны в сторону. Сестры кололи ему успокоительное, и он забывался тяжелым сном. Папа подходил к нему и время от времени переворачивал с боку на бок, предупреждая пролежни. Больной ругался бессильно, сопротивляясь словами, потому что больше нечем было ему сопротивляться – был он без рук и без ног. Папа умывал его по утрам, перед едой и после еды, подкладывал под него судно, сам при этом, боясь упасть, на одной ноге. И в эти минуты он забывал про свои горькие утренние впечатления, когда,  со сна опускал быстро ноги свои с кровати, намереваясь встать, а из-под одеяла показывалась лишь одна нога, и нужно было тянуться к костылю. Его отрезвлял черный взгляд безрукого и безногого соседа. Папа разговаривал с  ним, несмотря на молчание, вовлекая в разговор слепого мальчика. Он рассказывал о Ленинграде. То были яркие впечатления довоенного города с его улицами и площадями, с его парками и особняками, с его былым и настоящим.
 И был в госпитале еще один человек, который мог часами говорить о Петербурге, несмотря на то, что не видел его с двадцать девятого года. Это был лечащий доктор, человек почтенный и добрый. Папа сразу признал в нем старого петербургского аристократа. Ему было немногим больше восьмидесяти, но был он высок и строен, каким был и в молодости. Его зачесанные назад прямые волосы были безупречны. Гладко выбритое лицо всегда было свежим и слегка румяным. Легкий поклон при разговоре выражал учтивость и уважение к собеседнику. Походка была слегка скованной, следствие тяжелой болезни, но не утратила элегантности. Спина была прямой и при ходьбе и при поклоне. Он приходил ежедневно в палату, желая всем доброго утра. И  пожелание это было настолько искренним, что вызывало на заспанных лицах улыбку. Утро начиналось с него. Он настоятельно просил всех делать утреннюю зарядку, поговаривая при этом: «Смею предложить в пример себя: позади Лубянка, колымский рудник и  казахский степной поселок. Заверяю вас, офицеры и солдаты, только зарядка, которая порождает светлые мысли и веру в себя, и в Бога спасли меня. Прошу прощения за утраченные зубы – цинга  на Колыме оказалась сильнее. Мы все нужны родным, близким, Родине, наконец. Бодрость и присутствие духа не должны покидать вас ни на минуту». Его любили все больные, сестры, врачи. Он был счастлив тем, что имел возможность помочь своему народу в такой войне. Потомственный дворянин, поплатившийся за свое дворянское происхождение долгими годами унижений, он теперь как будто бы родился вновь, забыв обиды. Не время предъявлять счета. Время всеобщей борьбы. Долгими вечерами сидел он рядом с папой и рассказывал о себе. Их соединил Питер. Седовласый доктор называл город Петербургом. В длинных разговорах улицы называл старыми, дореволюционными названиями, припоминая мельчайшие подробности старого города. Он знал историю города. Он знал и помнил ее архитектурные шедевры.  Закрыв благоговейно глаза, как приучил себя за годы тюрем и лагерей, он подробно описывал портики и пилястры на фасадах зданий, вспоминая даже цвета. В своих рассказах уносился он на Английскую набережную, на Марсово поле, к Мраморному дворцу… В воспоминаниях своих гулял он по Летнему саду, подходя к скульптурам, рассказывая о них подробно, словно видел их вчера. Подходил к Летнему дворцу Петра Первого, входил в него, вдыхая не забывшийся запах. Эрмитаж был любимым его детищем. Он, словно  наркоман, дрожал каждый раз в предвкушении, перед рассказом об Эрмитаже. Ибо эти экскурсии по залам его более всех любил он. Они грели  израненное сердце его, лечили душу. Рембрандт, Буше - он произносил эти имена с почтением. Почтение его было даже слегка высокопарным. Он рассказывал о судьбах художников, словно читал интереснейшие романы. Был он в этих повествованиях не простым рассказчиком, а пылким и верным другом. Сочувствие его и негодование выходило иногда за пределы дозволенного, и он начинал сердиться и кричать. Остановить его в этот момент могло только срочное дело, профессиональное дело.
 Однажды, во время его рассказа громко заговорил безрукий и безногий папин сосед. У него были свои видения. И видения были страшными, завораживающими. Голос его надрывался в крике. Глаза глядели мрачно. Возгласы были бессмысленными, бессвязными. Он шокировал больных своими тирадами. А они вслушивались в слова, пытаясь понять их, удивляясь и страшась. И только доктор не искал в них смысла, поддакивая ему во всем. Он знал уже наверняка о болезни его. Вызвав сестру, попросил ее сделать больному укол, а сам вышел. Он вернулся мрачнее тучи, присел на папину кровать и сказал: « Сегодня его перевезут в психиатрическую больницу».
 « Как же он там будет жить?» - расстроился папа. «Здесь мы за ним ухаживали, беседовали, успокаивали, а там кто за ним смотреть будет?» «Ему уже все равно. Он уже не будет никого проклинать, никого просить, никого прощать. Господь рассудил так, как рассудил. И не нам теперь говорить о случившемся. Я иначе поступить не могу. Вы у меня должны быть здоровыми душой. Вы нуждаетесь только в положительных эмоциях, только в ласковых  словах. А о нем мы будем молиться».   
А папа, вокруг которого, всегда собирались раненные, приказом начальника госпиталя был назначен официально пропагандистом в штат госпиталя. Он с утра до вечера ковылял на костылях по палатам, читал книги, газеты, письма раненным. Он как никто другой понимал их душевное состояние и без конца беседовал с ними. И только на отдых приходил в свою палату, на свою госпитальную койку. А там его уже ждали, в предвкушении новых разговоров, которые были так необходимы, ибо пребывание в госпиталях было долгим...
Сохранилась фотография, на которой запечатлен мой отец с небольшой группой сотрудников госпиталя, свободных от тяжкого труда, самый молодой, самый красивый мужчина-мальчик, одноногий инвалид, Ветеран Великой отечественной Войны.
  2005г.
 


 
 


Рецензии